НЕЗНАКОМЕЦ

Нас было трое. И окон в нашей большой полуподвальной комнате было три. Северное мы заколотили толстым картоном и войлоком. В восточное заглядывала буйная зелень сада во дворике, а южное окошко всегда было открытым. Каждое утро солнечный квадратик отражался на стене напротив, медленно передвигался вниз, затем исчезал, чтобы вновь появиться на широких чистых досках пола рядом с ковриком Донки. Я любила воскресенья. Потому что в эти дни могла до бесконечности смотреть на солнечный квадратик в нашей влажной комнате, сидеть в запущенном саду и греть промерзшие плечи до тех пор, пока на мне не высохнет выстиранное платье.

Я была самой молодой, самой новенькой работницей на текстильной фабрике Соколарского, которого даже в глаза не видела. И работой, и комнатой я была обязана Донке. Мои родители полностью доверяли ей, хотя и была она всего на 3—4 года старше меня. На фабрике она работала за одним из тех станков, от грохота которых здание ходило ходуном. Так вот, Донка работала станочницей, а дома, в подвале, мы обе спали на ее широкой кровати. Полторы персоны. Сначала я очень удивлялась этому термину — полторы персоны; все думала, что на кровати должен помещаться один человек и еще что-то маленькое и тоненькое, выросшее лишь наполовину.

На первых порах я стеснялась ложиться рядом с Донкой. Мы были из одной деревни и знали друг друга, но она давно уже переехала в город и очень изменилась за это время. Донка была строгой и молчаливой, однако, заботилась обо мне как о родной сестре, помогала во всем, но без лишних слов. Уголки ее бледных губ глубоко прорезали две тонкие морщины. Я любила ее, верила ей, но и немножко побаивалась. Ночью, в кровати, я лежала неподвижно, окутанная темнотой, прижатая к холодной кладке стены старого дома. От глубокого холода не спасал ни домотканый коврик, висевший на стене, ни одеяло, которым мы укрывались, и я чувствовала, как медленно, но постоянно он пронизывает мое тело.

— Спи, спи, — ворчливо говорила Донка. — Прижмись ко мне и не касайся стенки.

— А я не касаюсь! — отвечала я, боязливо придвигаясь поближе.

Но прижаться к ней я не смела. Лежала вытянувшись, не шевелясь в широкой ночной рубашке из грубого, домотканого полотна, а утром просыпалась оцепеневшей, свитой калачиком.

— Вставай, Ежик! — будила меня Савина, третья из нас, живущих в этой комнате, и сбрасывала с меня тяжелое одеяло.

Донка была серьезной, сосредоточенной. А Савина — шумной, разговорчивой и веселой. Низкого роста, кругленькая, розовощекая, она разряжала атмосферу в нашей комнате и, по-моему, без ее смеха, песен, постоянных шуток нам жилось бы намного мрачнее, безрадостнее. Ее кровать находилась в другом углу комнаты, у южного окна. Это была обычная железная кровать, но мне казалось, что если бы мы спали с Савиной, то мне было бы теплее, лучше и шире.

— Когда накопишь денег, — говорила Савина, — купим тебе байковую ткань, голубую, чтобы шла к твоим русым волосам, и сошьем тебе мягкую, теплую ночную рубашку! Не спать же тебе всю жизнь в этих доспехах! — подшучивала она каждое утро над моей длинной до пят ночной рубашкой.

Кроме ночной рубашки, узелка с вещами и покрывала, я привезла с собой из деревни маленький крестик. Давным-давно мне его подарила мама, он так и висел у меня на шее. Крестик был никудышным, потемневшим с течением времени, железным, но стоило Донке увидеть его, как она тут же хмурила свои черные густые брови.

— Сними его! — сердилась она. — Не могу на тебя смотреть!

— Нет! — защищалась я и прижимала крестик к груди.

Я знала, что если Донка будет настаивать или порвет нитку, на которой висел крестик, у меня не будет сил сопротивляться.

— Оставь ее! — защищала меня Савина. — Придет время, сама снимет!

Когда оно придет, я не знала. А спросить стеснялась. И без того много расспрашивала о фабрике, о городе, о всех тех людях, которые окружали меня. Не могу сказать, верила ли я в бога или нет! В церковь не ходила, не молилась и не ощущала потребности в религии. Но крестик берегла. Он напоминал мне мать, измученную и почерневшую от работы, наш бедный осиротевший дом, все то, что было моей прежней жизнью, и, как мне казалось, настоящей жизнью. И если я во что-то верила, то это была грусть по родному дому, по родному краю.

Своей тоской я не смела поделиться с Донкой. В утонченных чертах ее худого лица, в ее темно-синих глазах, в гладко причесанных волосах было что-то строгое и суровое; я боялась, как бы она не посчитала меня капризной или полной растяпой. Ничего не сказала ей и тогда, когда меня перевели в красильный цех фабрики. До этого я развозила вагонеткой намотанные катушки, забирала у ткачих порожние, и от этой постоянной беготни по цементным дорожкам мне казалось, что сама я стала похожа на снующие челноки громыхающих железных станков. И в ткацком, и в прядильном цехе работали в основном женщины. Среди них я чувствовала себя уверенно и когда меня перевели в красильное, испугалась. К тому времени я уже привыкла к большим запыленным окнам, через которые проникали золотые лучи солнца; привыкла к грохоту станков и с тяжестью на сердце покидала эти серые большие цеха.

В красильном я бывала часто. Но никогда не предполагала, что мне придется работать на мокром бетонном полу, среди горячих испарений развешенных для просушки огромных клубков пряжи — тяжелых, дышащих жаром, похожих на утонувших, косматых животных. И здесь, как и везде на фабрике, рабочие ходили в деревянных стукалках на босу ногу, полуголые, с глубоко въевшейся краской в ногти и волосы рук и ног. Рабочие казались мне какими-то угрюмыми и злыми, с бледными и вспотевшими лицами. Я была единственной в цехе женщиной и очень стеснялась ходить с мокрыми волосами, почти без белья под халатом. Но свыклась. День за днем, постепенно. А вечером, дома, сидя в темноте, тайком от Донки безмолвно плакала. Теперь я знаю: она понимала все мое горе. Но тогда бывали мгновенья, даже целые ночи, когда я ее ненавидела и звала маму, звала поле, солнце, весь далекий мир моего детства, чтобы стереть в сознании противную, влажную и задыхающуюся собственную наготу, спрятанную под халатом.

— Работай, — иногда утешала меня Савина, — везде одно и то же! В твоем цехе даже лучше, там нет пыли, а воды сколько хочешь. Кожа побелеет, станет нежной, как у барышни!

— Да, посмотри, какая нежность! — отвечала я сердито и тыкала ей в глаза свои тонкие пальцы с остатками цветного клея под ногтями.

— Ну, это еще ничего! — говорила Донка. — Нашла на что жаловаться!

Я умолкала. Молчала целыми днями, пока меня не отвлекал от тяжелых мыслей жизнерадостный нрав Савины.

— Ежик, ну хватит сердиться, так и морщины появятся! — ласково говорила она, и я не могла не улыбнуться.

Да, я была еще совсем юной, наивным, глупеньким, любопытным ребенком. Мне хотелось смеяться, играть. Поэтому, наверное, и не понимала, как могут жить в мире и согласии веселая, жизнерадостная Савина и моя молчаливая землячка. Характеры у них были абсолютно противоположными. Иногда Савина и Донка ругались целыми днями: Савина — улыбающаяся, веселая, а Донка — угрюмая, с нахмуренными красивыми бровями. Но мирились они быстро — хватало одного слова, одного взгляда. Между ними существовало какое-то скрытое взаимопонимание, и я напрасно пыталась разгадать их тайну. Что-то общее, важное связывало, крепко спаивало их и чем дольше я жила с ними, тем яснее ощущала силу их дружбы. Странная, на первый взгляд, незаметная перемена происходила со мной. Я уже не была самой юной и самой новенькой на фабрике Соколарского. В красильном чувствовала себя хорошо, нежные волосы на руках светились солнцем — они были огненными от оранжевой краски, а клей под ногтями так и остался.

— Вот и ты стала рабочей! — шутила Савина. — Только денег на байковую ткань не накопила и новой ночной рубашки еще нет!

— Когда снимет этот железный крест, — сухо произносила Донка, — тогда и признаем ее рабочей!

Я пожимала плечами. Могла, конечно, снять крестик. Воспоминания, которые он вызывал во мне — бледные и далекие — притупились. Но было приятно ощущать его легкое скольжение по вспотевшей коже; интересным было и то, что мужчины красильного, заметив крестик у меня на груди, заигрывающе подмигивали.

И с Донкой, и с Савиной я уже чувствовала себя близкой. Они ничего не скрывали от меня. Иногда вечером я выходила в город — то с Савиной, то с Донкой. Я все хотела понять, ходят ли они на свидания. Увы! Наверное, думала я, то, что их связывает, находится вне их характеров, вне ежедневия и всего того, что нас окружает. Ни Донка, ни Савина на свидания не ходили. А я уже было заприметила одного веселого, кудрявого парня из красильного. Поэтому обе мои подруги казались мне какими-то чудными и непонятными.

— Смотри мне! — сказала однажды Донка. — Коце хороший парень, наш, но все равно — смотри в оба!

Коце был тем самым кудрявым парнем из красильного, и я чуть в землю не провалилась от стыда: как они узнали? Я чувствовала себя ограбленной; шутки Савины встречала в штыки и вскоре стала походить на Донку. «А не пережила ли и она нечто подобное?» — думала я.

Но времени для раздумий не было. Да и сердиться тоже. Однажды под вечер Донка встретила меня у проходной, взяла под руку и сказала, что я уже взрослая, многое понимаю и теперь мне предстоит кое-что узнать, о чем я не должна никому говорить.

— Слушаю тебя!

— Когда вернешься домой, поймешь! — сказала Донка и еще раз предупредила. — Никому ни слова! Иначе…

Она не договорила. А в моем детском уме стали роиться удивительные картины ужасов! Мы медленно шли тихими улочками нашего квартала, и чем ближе подходили к старому, облупленному дому, окруженному большим запущенным двором, тем сильнее пальцы Донки сжимали мою руку.

— И ни о чем не расспрашивай! — вдруг промолвила она. — Никому ни слова. Поняла?

— Да.

Ее голос стал сухим, резким, на окаменевшем бледном лице не дрогнул ни один мускул. Мне стало страшно.

— Скажи, в чем дело?

— Придет время — сама поймешь! — ответила Донка. — А сейчас молчи! Ты ничего не знаешь, ничего не видела!

Савина уже была дома. Как обычно, она шутила, была спокойной. Мы поужинали. Стемнело. Я уловила какую-то скрытую напряженность и у Донки, и у Савины. Смутный страх овладел мною. Может, они просто пугают меня, или действительно над нами нависла опасность. Я еле сдерживалась, чтобы не заговорить, не спросить.

— Ложись спать! — сказала Донка.

Обычно я ложилась первой. Любила послушать о чем они беседуют между собой. Но на этот раз они даже не разделись. Я завернулась в одеяло и обиженно повернулась к стене. Подруги молчали. Я ощущала их затаенное дыхание и охватившая их тревога передавалась и мне. Потом я уснула.

Когда открыла глаза, в комнате было темно. До меня донесся шепот: один голос — низкий, звучный принадлежал Савине, а другой — незнакомый, мужской. Я как ошпаренная хотела повернуться и посмотреть, кто это такой, но Донка не дала.

— Спи! — тихо сказала она у самого моего уха.

«Не буду!» — захотелось мне крикнуть, но я осталась лежать неподвижно. Я улавливала каждое поскрипывание кровати Савины. Горячий, сжигающий стыд обливал меня. Я слегка откинула одеяло и лбом прижалась к шероховатой стене. Ее холод несколько успокоил меня. Неужели Донка и Савина совсем не такие, какими я их считала, неужели это и есть та самая тайна? Как же мне теперь жить?

Я все спрашивала себя! Безмолвные вопросы звенели в моей голове среди необычной и страшной тишины комнаты, в которой никто не спал.

— Тебе удобно? — вдруг услышала я голос Савины.

— Удобно! — ответил незнакомец.

— Тесно!

Мужчина улыбнулся. Правда, я не видела его, но знала, чувствовала — он улыбнулся. Меня охватила злость — черная, как мрак, глубокая, как тишина этой бессонной ночи в нашей полуподвальной комнате. Я ненавидела и Донку, и Савину, ненавидела и себя за собственную наивность и глупую доверчивость.

Время текло медленно, как никогда медленно. Я уснула лишь на рассвете. Проснувшись, сразу же вспомнила обо всем и подумала, что, наверное, это был сон. Я лежала и восстанавливала в памяти, как Донка встретила меня у проходной, как говорила о чем-то туманном и непонятном. Я приподнялась на локтях, надеясь увидеть на кровати напротив лишь Савину, даже если и то, что произошло ночью, не было сном.

Через южное окошко врывалась полоска серого света. Странно, восточное окошко было закрыто газетой и задернуто занавеской. Но это вполне естественно, ведь ночью-то здесь был мужчина. Я увидела белое лицо Савины, мягкую линию ее спины; и рядом с ней — чью-то щупленькую, затерявшуюся в складках одеяла фигурку. Тонкая худая рука слегка откинула одеяло и показалась темноволосая голова мужчины. Я ладонью прижала губы, до боли закусила их и в тот же миг встретила взгляд черных, бодрствующих, уставившихся на меня глаз. Как будто вся тревога теплой летней ночи притаилась в этих больших, спокойных, несколько грустных и насмешливых глазах.

Резким движением я натянула на себя одеяло и откинулась на жесткую подушку. Меня волновало то, как же я теперь оденусь, что это за мужчина, что он делает в постели Савины, в нашей комнате, почему он ворвался в нашу жизнь вообще?

Я не видела, когда проснулись Донка и Савина. Не знаю, спали ли они или нет. Они поднялись одновременно. Донка коснулась моего плеча:

— Пора!

Ее бледное лицо было спокойным, а глаза смотрели на меня выжидающе.

Укрывшись одеялом, незнакомец лежал лицом к стене. Из-под одеяла виднелись его брюки и ступни ног в серых шерстяных носках. Под кроватью я заметила грубые черные полуботинки, а под подушкой — пальто. Он спал одетый.

Савина сняла ночную рубашку, они с Донкой быстро оделись, как обычно. Вновь обратились ко мне:

— Ежик, поднимайся!

Убедившись еще раз, что незнакомец не смотрит на нас, я вскочила и молниеносно оделась.

— Не спеши, — сказала Савина, — платье одеваешь навыворот!

Я почувствовала, что мое лицо залилось краской. Схватила завтрак — ломоть хлеба и виноград — и выскочила во двор. Савина задерживалась. На работу мы пошли с Донкой. Я сторонилась ее, шла молча.

— Ты обещала ни о чем не расспрашивать! — промолвила она.

— А я и не расспрашиваю!

— Сердишься!

Я не ответила. Вся обида, стыд и необъяснимое смущение, взгляд незнакомца, который я все еще ощущала на себе, скопились в двух небольших, гневных слезинках, обжигающих уголки моих глаз.

— Не надо! — почти испуганно прошептала Донка.

И ее рука, как вчера, коснулась моей.

— Не надо! — повторила она взволнованным голосом. — Ты же не знаешь, что это за человек!

— Знаю!

— Нет, не знаешь! Таких как он в мире мало!

Я отстранила ее руку.

— Оставь меня! — я понимала, что нужно овладеть собой, быть разумной и спокойной, но ничего не могла поделать. — Я все знаю! Поняла вас и вашу тайну…

И побежала. Донка бросилась мне вслед, я слышала ее умоляющий, отчаянный голос: «Остановись! Остановись!» — но мне не хотелось ни оборачиваться, ни останавливаться. Победоносная, полная горечи улыбка таяла в моей груди. «Успокойся! — говорила я мысленно Донке. — Вашу тайну я никому не выдам! Хватит с меня и того, что я поняла, как обманчив мир!»

Эта ночь как будто открыла мне глаза на жизнь. Я повзрослела, изменилась. Осознала намеки Коце, взгляды мужчин красильного. Все казалось мне мрачным и подозрительным. А он, мой кудрявый, ходил за мной, сраженный неожиданной холодностью, и не мог объяснить себе моего поведения. Мне всегда нравилась его добрая, чистая улыбка, его сильные и ласковые руки; даже теперь, спустя много лет, он все также мне нравится. Но в то утро я избегала его, сторонилась всех и ощущала, как в сердце до боли натягивалась тоненькая, чувствительная струнка. Я готова была разрыдаться в любой момент, но глаза оставались сухими и измученными.

Казалось, этому испытанию не будет ни конца, ни краю. Вместо того, чтобы уйти, исчезнуть навсегда, незнакомец расположился в нашей комнате как у себя дома. Да я и не очень-то удивлялась. Поняла: от моих подруг можно было всего ожидать. И решила, что нужно лучше узнать этого низенького худого парня. Откровенно говоря, я удивлялась вкусу жизнерадостной, пухленькой Савины. Что ей нравилось в этом щупленьком мужчине с высоким лбом и большим ртом? Лишь лоб его — высокий, умный — был красивым да в глазах мягко светилась та утренняя, глубокая печаль, поразившая меня тогда на рассвете.

За стол мы сели вместе, говорили как обычно, о самых разных вещах. И он с нами. Говорил он быстро, легко, много расспрашивал и каждый раз, когда обращался ко мне, уголки его большого рта вздрагивали как-то задиристо. А я старалась не замечать его. Ведь именно так мне сказала Донка: «Ничего не знаешь, ничего не видела!»

Но внутренне я все время была начеку: «Не знаю? — спрашивала себя мысленно. — Все знаю, все! Но буду молчать, посмотрим, что из этого выйдет!»

Прежде чем зажечь лампу, Донка закрыла окно и опустила занавески. А незнакомец забился в угол, где со двора его никто не мог увидеть. Спать лег в одежде, только снял ботинки, а под подушку положил пиджак. Мы молчали. Впервые с тех пор, как я сплю с Донкой, она протянула руку и легонько обняла меня. Я притворилась спящей. Навострила уши, стараясь услышать загадочные подозрительные звуки со стороны кровати Савины, от которых сгорала, охваченная стыдом и любопытством. Но вместо них услышала голос Савины:

— Она у нас упрямая! Ежиком зовем!

— Умная девушка, с характером, — ответил незнакомец. — Ее нужно привлечь!

— Недавно работает у нас!

— Ничего! Время также работает на нас!

«Так, так, так! — закипело все во мне. — Даже если сто лет проживу, все равно вам меня на привлечь!»

Я ликовала, узнав их намерения, и продолжала вслушиваться, что же будет дальше. Вот сейчас, в следующую минуту…

Но ничего не произошло.

— Спи! — сказала Савина. — Ты устал!

— Ты тоже!

— Спокойной ночи!

— Спокойной ночи!

Мы устали, изнервничались. Ничто не нарушало сонной тишины комнаты, до которой не доносился далекий шум большого города. Я закрыла глаза. Все спали.

Так началась наша жизнь с незнакомцем, имени которого мне даже не сообщили. Да я и не спрашивала. Жила как во сне. Спали мы вместе, ужинали вместе и разговаривали. Утром мы уходили на работу, а он оставался дома. Никуда не выходил. Только раз или два глубокой ночью выбирался во двор, чтобы хозяева, живущие на втором этаже, не заметили.

Я поняла, что этот невзрачный парень от кого-то скрывается, но глубоко в себе все еще не могла превозмочь первоначальную злость, ненависть к нему и к моим подругам. По ночам я долго бодрствовала, вслушивалась, погружалась в неспокойные сны, а утром просыпалась вся в поту. Когда мы одевались, незнакомец стоял лицом к стене, как провинившийся школьник. В эти дни Донка и Савина старались накрывать стол побогаче, не как обычно, но он ел мало и все шутил, что растолстел на наших харчах. Его измученное лицо и вправду посвежело, на впавших щеках появился мягкий румянец. Кожа покрылась легким загаром.

— Странно, все в комнате сидишь, а откуда загар? — как-то спросила я его.

— Солнышко само меня ловит! — улыбнулся незнакомец и опустился на колени, демонстрируя, как он перемещается вдоль коврика Донки, чтобы солнечный квадратик южного окошка падал точно на лицо.

Потом сел на пол, уставился на меня черными глубокими глазами:

— Вот такие, дела, Ежик! Не так-то просто ловить солнышко!

— Встань! Прошу тебя, встань! — присела рядом с ним Савина.

Он улыбнулся, вздохнул, а глаза Савины заблестели и она отвернулась. И тут я почувствовала словно какой-то комок застрял в горле. Потом не могла уснуть. Все прислушивалась. Но не к тишине, царившей в комнате, а к доносившимся с улицы звукам.

Время шло и я начала разделять тревогу моих подруг. С Коце уже не вела себя так дерзко, разговаривала с ним свободнее, чем раньше, исполненная каким-то потаенным, но гордым ощущением того, что есть вещи, о которых он даже и не подозревает.

Постоянная тревога за незнакомца как бы притупила веселый нрав Савины. Она уже не смеялась как раньше, ее порывы радости, казалось, иссякли, свежее лицо похудело и вытянулось. Но зато я ожила. После работы спешила домой. Знала, что он ждет нас — измученный, молчавший весь день — и возбужденно болтала обо всем. Его же ни о чем не расспрашивала. Но он понимал, что я говорю без остановки ради него, смотрел на меня, и в его черных глазах как бы разгорался огонек над ровным, безбрежным полем. По его рукам — грубым, натруженным — я догадалась, что он из деревенских, как и мы, и это делало его более близким, более понятным мне, хотя он и был образованным. А знал он невероятно много и постоянно что-то читал. Вот так — сидит и читает! Потом убирал комнату, готовил, а однажды — даже постирал наши вещи. Савина аж покраснела от гнева и стыда, а он улыбался своей легкой, чуть-чуть грустной улыбкой.

— На память? — однажды спросил он, заметив мой крестик. — Это хороший знак на память!

— Вот видите! — сразу же упрекнула я своих подруг. — Человек догадался! Это мне от мамы, а вы — выбрось!

Он изумил меня тем, что сразу догадался, почему я ношу крестик, и сделался от этого ближе и дороже, чем-то вроде брата. Я радостно представляла себе, как он ползает по полу вслед за солнечным пятнышком, слушала тихое, приятное журчание его слов, в которых было много солнца для всех людей, привязалась к нему и постепенно поняла, что человек должен иметь не только красивое лицо, но и добрую душу.

Мне казалось, что он давно, очень давно поселился с нами и теперь, когда я думаю о нем, понимаю, что он был в нас самих, в наших молодых сердцах, которые еще только начинали открывать для себя мир. А по сути, после той ночи, когда он прокрался в нашу комнату, прошло не больше недели. Я как-то и не задумывалась над тем, что рано или поздно ему придется уйти. Просто не хотелось думать об этом.

Все эти дни я спала, как заяц. Мне снились тревожные сны и при малейшем шуме я просыпалась. Однажды во сне мне послышалось, будто по двору кто-то тяжело ступает. Еще только начинало светать. Утренний холод наполнил сердце тревогой. Савина и незнакомец глубоко спали, повернувшись спиной друг к другу. Я толкнула Донку. Она открыла глаза, прислушалась к шагам во дворе и резко вскочила с кровати. Савина тоже проснулась, и приподняв уголок занавески, посмотрела через окно. Когда повернулась к нам, на ней лица не было. Она хотела что-то сказать, но от волнения не могла вымолвить ни слова.

— Что же делать! — встревожилась Донка. — Что же делать!

Они обе стояли посреди комнаты, их голые руки дрожали, а лица были бледными, как утренний рассвет.

Незнакомец накинул пиджак и посмотрел во двор. Его губы крепко сжимались, а на высоком лбу вздулась вена.

— Ложись! — сказал он тихо.

Его голос был спокойный, вообще-то он и сам был спокойный, лишь по вздувшейся вене быстро пульсировала кровь.

— Ботинки! — хрипло подсказала я.

Он посмотрел на меня, взял ботинки, повертел их в руках.

У меня не было сил подняться с постели.

Тяжелые шаги затихли. Но тут же послышались на ступеньках, ведущих в квартиру хозяев, потом приблизились к каменной лестнице полуподвала. Громкие удары в дверь нарушили ночной покой, зловеще прозвучали в тишине комнаты.

— Кто там? — слишком высоко и испуганно спросила Савина.

— Откройте! — раздался резкий мужской голос. — Проверка документов!

— Какая проверка?

— Откройте! Полиция!

Донка пошатнулась и чтобы не упасть, оперлась рукой о стол. Незнакомец быстрым взглядом окинул комнату, увидел еще теплое отброшенное одеяло Донки и вскочил ко мне в постель.

— Лежи! — еле слышно прошептал он. — Ты больна!

И притаился под одеялом у меня в ногах.

Я лежала, как мертвая. Мне было страшно. От неожиданности я ухватилась за нитку, на которой висел крестик. Незнакомца я ощущала всем своим существом, чувствовала его дыхание, учащенное биение сердца, его свернутое калачиком тело.

Я ни о чем не думала. Видела только, как Савина бесшумно, по-кошачьи подошла к нам и поправила одеяло, крича на ходу: «Сейчас, сейчас!» — и, накинув на плечи пальто, открыла дверь. На тесной площадке стояли цивильный со строгим лицом и полицейский с винтовкой в руках. Увидев нас, он приставил оружие к ноге. Наверху, у хозяев, слышался топот, голоса.

— Ваши документы! — резко произнес цивильный.

— Сейчас! — улыбнувшись, ответила Савина. — Донка, дай свое удостоверение!

Цивильный внимательно осмотрел комнату, посмотрел на нас. Глаза полицейского заблестели.

— А та почему не встает? — указал на меня цивильный, когда Савина подала ему наши удостоверения.

— Лихорадит ее! Всю ночь бредила и обливалась потом! — быстро ответила Савина.

Наверное, мое лицо и вправду было таким, потому что они не усомнились в словах Савины. Я что есть мочи тянула нитку и чувствовала, как она впивалась в кисти моих рук, в шею и эта острая, пронизывающая боль как бы парализовывала все органы чувств, сливалась в безмолвную и растерянную молитву о пощаде.

Цивильный внимательно осмотрел наши удостоверения — мое было новеньким, свеже-зеленого цвета и я особенно радовалась ему, — вернул их Савине и, еще раз окинув острым взглядом комнату, вышел. Полицейский замешкался, подмигнул мне и неохотно тронулся за ним.

Их шаги затихли на ступеньках, потом во дворе, а мы все еще никак не могли прийти в себя. Первой опомнилась Савина, посмотрела через окошко во двор и облегченно вздохнула:

— Ушли!

Незнакомец зашевелился, высунул из-под одеяла голову. По его смуглому лицу градом катился пот. Воздух приятным холодком прошелся по ногам, я почувствовала облегчение и большие слезы покатились по моим щекам.

— Не надо, хватит! — гладила меня Донка. — Посмотри, нитку-то крестика порвала!

Я потрогала шею, посмотрела на руки. На запястьях розовела нежная цепочка крови.

— Ты шею порезала!

— Хорошее дело сделала твоя ночная рубашка! — улыбнулась Савина.

Кажется, в эту минуту я ее ненавидела.

Незнакомец стоял рядом.

— Ежик, Ежик! — сказал он тихо, а я зарыдала еще сильнее.

До утра так никто и не уснул. Весь день я не могла прийти в себя. А когда вечером вернулась домой, незнакомца не было. Я ни о чем не спрашивала. Прошло несколько дней и обе мои подруги догадались, что происходит со мной.

— Тяжело тебе? — ласково спросила Донка.

— Это еще почему!

— Сама знаешь!

— Ну и ну! — воскликнула я. — С чего вы взяли!

А мне так хотелось узнать, что же произошло с нашим незнакомцем, куда он девался. Без него мне как-то стало пусто. Но я ни о чем не спрашивала. Не выдавала себя.

Шли дни, недели. Я начинала понимать, каким человеком был тот незнакомец, почему он скрывался в нашей комнате. Но кем он был на самом деле, мои подруги так и не сказали. Да и я, то ли из-за собственной упрямости, то ли из-за стыда что они догадаются о моих переживаниях, не спрашивала. Гордо молчала. Он спал с Савиной в одной кровати, как с сестрой, но в то страшное мгновение именно я ощутила его рядом, почувствовала как бьется его сердце, и, мне кажется, узнала о нем больше, чем мои подруги. Что-то глубокое, непонятное мне самой, связало нас с ним навсегда.

Поэтому, наверное, я так хорошо запомнила тот пасмурный день, когда подруги вернулись с работы необычно молчаливыми, едва сдерживая терзавшее их горе.

— Ты помнишь того парня, что жил у нас? — спросила Савина.

— Да, помню! — ответила я.

— Его уже нет, Ежик! — прошептала она. — Нет его и он больше никогда не придет к нам!

Сердце мое как бы остановилось. Я онемела. Из глаз хлынули горячие слезы, скрывая бледное лицо Донки.

Я и на этот раз ничего не спросила. Летели дни, недели… Наступило то время, о котором мне говорили Савина, Донка, Коце… Стали известными имена погибших. Потом я увидела фотографию незнакомца, что скрывался в нашей комнате. На фотографии он был таким же, каким я его запомнила, но только более нежным, спокойным, каким-то далеким. И вдруг испугалась — ведь он в сущности был рядом с нами. Я оплакивала его как брата. Повторяла его имя, представляла себе, как он передвигается по комнате вслед за солнечным квадратиком на полу и — плакала…

И сегодня, когда вспоминаю о нем и мне становится неописуемо грустно, я иду к Савине. Милиционер у входа уже знает меня в лицо. Козыряет и пропускает к Савине. Она понимает меня. Знает, почему я прихожу к ней, и, оставив работу, садится рядом. Молчим.

— Он любил солнце, Ежик!

Мы смотрим на солнечный квадратик на паркете, потом я поднимаюсь и, не проронив ни слова, тихо выхожу.


Перевод В. Жукивского.

Загрузка...