— Здравствуй, — сказал Деламен. — Здравствуй, мудрый человек, умеющий оставаться редким и желанным. Дураки считают нужным видеться каждую неделю. А правда ведь в том, что обновляешься мало.
Он притянул Бернара к свету и долго его разглядывал.
— Однако ты переменился. Повернись-ка — это забавно. Ты принимаешь вид «генерала от индустрии».
— А в чем ты это видишь?
— Ах, дорогой, для этого нужно быть Бальзаком… Ну, что-то определенное, властное… мягкий воротник, хорошо скроенная куртка, прочная обувь… А главное, это выражение — грустное, безжалостное и нежное как у солдат Виньи… Как ты живешь? Последний раз, когда я тебя видел, ты говорил, что загружен делами.
— Да, — отвечал Бернар радостно. — Я искал… Я искал неизвестно чего в том направлении, где нечего искать. Я хотел быть «справедливым». А это невозможно. И это ровно ничего не значит. Можно быть верным своему делу, своим товарищам; можно держать свое слово, это уже очень хорошо, но это и все… Теперь я понял игру, Деламен, и профессионалы могут мне сказать, что я хороший партнер… Странно то, что это не мешает мне оставаться внутренне все тем же — любящим чтение молодым человеком, скромным, наивным и неуверенным, которого ты знал когда-то. Но как только вопрос коснется тканья, во мне просыпается один из моих предков, Кене, он знает, что ему делать, и не идет ощупью… Я сын кормчего и знаю все переходы.
Деламен покачал головой.
— Уже давно я знал, — сказал он, — о присутствии в тебе предка Кене.
Некоторое время они молча курили.
— Тебе нужно понять, — сказал наконец Деламен, — что твое решение годно только для тебя одного. Ты страдал от некоторых сомнений, но ты разрешил их софизмами. Ты пожертвовал частью своего разума для единства твоего «я». Это очень хорошо. Разумеется, нам нужна — чтобы быть в состоянии жить — система идей, поддерживающая наше существование… Это хорошо, но при условии, чтобы ты понял, что Рамсей Макдональд и Ромен Роллан строят — и они тоже — системы совершенно противоположные, и они кажутся им такими же прочными, такими же благородными.
— Такими же благородными — может быть, — ответил Бернар, — но прочными — нет.
— Да, такими же, — продолжал Деламен. — Ты нарисовал себе известный тип идеального буржуа, одновременно военного и промышленника, и ты пробуешь им жить. Но другой нарисовал себе тип идеального революционера, и он тоже прав… Да, впрочем, я напрасно говорю тебе все это.
— Почему же? — спросил Бернар.
И в этот момент образ Симоны промелькнул в его голове. «Она тоже думала, что я живу для системы, которая не обязательно необходима. Но Деламен, как и Симона, в сущности, не знает реальной жизни, которая допускает только одну правду». И он продолжал:
— Да, красота не в доктрине, она в известном внешнем ее проявлении… Твой дорогой Стендаль прекрасно это заметил… Да, помнишь, я когда-то говорил тебе с отвращением о холодной жадности деловых людей. Так вот, друг мой, человек — более сложное животное, чем я это предполагал… Я рассказывал тебе о вековой вражде семей Кене и Паскаль-Буше? Со времени кризиса она еще больше усилилась. Паскаль объявил нам войну Шерстяного Бархата, она заслуживает такой же известности, как война Алой и Белой Розы или Столетняя… Знаешь ли ты, что такое шерстяной бархат?
— Да, кажется, знаю, — ответил Деламен, — это материя, серая или беж, из которой делают себе манто женщины… У Денизы есть такое.
— Да цвет тут не при чем, — сказал Бернар с легким раздражением техника перед профаном, — это ткань, ворс которой приподнят, а затем подстрижен… Это большое послевоенное достижение. У мелкой буржуазии мало денег, жизнь дорога и женщины прячут убожество своих платьев под этими светлыми манто, отделанными поддельным мехом. Все французские фабрики только это и ткут, и конкуренция ужасная, но уже давно мы, Кене, вместе с Паскаль Буше имели монополию очень хороших бархатов. Изготовление их в Валле пользовалось большой известностью, мы могли зарабатывать себе на жизнь… Но вследствие семейных ссор, которые уже повлекли уход моего брата с фабрики…
— Твой брат Антуан?.. — перебил Деламен. — Он оставил вас?
— Да, разве ты не знал? Он купил дом на юге и живет там уже несколько месяцев… О, я прекрасно обхожусь без него, он за последнее время мало что делал… Итак, после отъезда своего зятя Паскаль почувствовал себя совершенно свободным от всяких обязательств относительно нас и начал свои враждебные действия, предложив в Лувр великолепный бархат по совершенно невероятной цене. «Очень хорошо, — сказал мой дед, — если Паскаль хочет играть эту партию, то это я увижу ее конец. Я ведь посильнее его». На другой же день мы произвели контратаку и выдержали блестящее сражение в Галереях Лафайет. Затем кампания продолжалась с разным успехом в Прентан и Самаритен. Сражение в Бон-Марше оказалось невыясненным, обе партии кричали о победе. Вначале они оба хотели ограничить пределы борьбы, но это ведь невозможно. Цены становятся быстро известными. Устанавливается курс. Дошли до того, что продавали всё ниже себестоимости. Когда пришла декабрьская сводка, то оказалось, что Паскаль-Буше потерял несколько миллионов. Мы потеряли, разумеется, столько же, но он пострадал сильнее нас, так как у него не было запасного капитала. Еще перед началом враждебных действий его дела сильно пошатнулись вследствие разорения некого Ванекема, понижения румынского курса и огромных затрат, сделанных для реставрации во Флёре, его замке, принадлежавшем Агнессе Сорель… Нужно только послушать моего деда, когда он это все изъясняет и говорит об Агнесе Сорель с неподражаемым пожиманием плеч. Несмотря на все это, Паскаль бодро и с доверием глядел в будущее. Местный банк его поддерживал; удачный сезон мог все поправить.
К несчастью, банкиру самому спешно понадобились деньги, и он потребовал немедленной уплаты. Паскаль попросил отсрочки, тот не мог ее дать… Наконец несколько дней назад фабрика Буше, казалось, была приговорена прекратить свои платежи в конце месяца. Развязка довольно трагичная, хотя и под банальной видимостью, особенно если ты вспомнишь, что Паскалю шестьдесят восемь лет, что он работал всю жизнь и справедливо считался самым честным человеком; в конце концов это было для него печальным и незаслуженным окончанием жизненного поприща. Для моего деда, наоборот, это было осуществлением всех его пророчеств — разорение наследственного врага, полная победа.
Паскаль в этой крайней опасности сделал последнее, что только можно предполагать. Он попросил свидания с моим дедом, с которым не говорил уже долгие месяцы, изложил ему положение дел и сказал, что рассчитывает на его поддержку.
— Это как Наполеон на борту «Беллерофонта»[25], — прервал Деламен. — «Я прихожу, как Фемистокл, присесть у очага самого могучего, самого твердого и самого великодушного из моих врагов».
— Именно так, совершенно точно… Но мой дед повел себя гораздо лучше англичан. Прежде всего он не выказал никакой радости; даже не сказал того, что было бы вполне законно: «Я это всегда предсказывал!» Весь вечер он был молчалив и даже довольно мрачен. На следующее утро он поехал в Лувье и заперся с Паскалем. Когда он вернулся, он сказал нам: «Я видел последние ведомости. Вполне возможно спасти дело. Нужно четыре миллиона, мы можем это сделать». И он поставил на ноги этого своего конкурента, которого сорок лет стремился уничтожить… Что ты думаешь об этом?
Деламен внимательно поглядел на своего друга.
— Я думаю, — сказал он, — что вы блюдете военные традиции… Воюют четыре года, тридцать лет, сто лет, затем, когда все разорены, победитель одалживает то, что у него осталось, побежденному… Ведь знаешь ли, в чем великое заблуждение всех прежних экономистов от Рикардо[26] и Бентама[27] до Маркса — в том их предположении, что делами занимаются, чтобы заработать деньги. Цель такого человека, как твой дед, однако, не в том, чтобы сделаться богатым, а в том, чтобы сделаться им, борясь с соперником. Если соперник исчез, игра кончена… Как говорит этот англичанин… кажется, Рассел: «Если бы две стороны в футболе не соперничали друг с другом, могло бы выйти все, что угодно, но только футбола уже не существовало бы».
— Ты хорошо понимаешь, — сказал Бернар, — что это довольно грустная игра.
— Все игры грустны, — ответил Деламен, — люди по-настоящему веселые не играют.
— Не создавай парадоксов, — заметил Бернар, — я работал целый день, я устал.
Он посмотрел на часы. Он обедал с Лилиан Фонтэн. Она просила его быть точным, так как она выступала в театре в девять часов.
Лестница Деламена была крутая, плохо освещенная… Этот обед!.. Она будет говорить о своей карьере… Впрочем она действительно становилась знаменитой… «В моем поколении, — говорила Лилиан Фонтэн, — есть только Фальконетти, Габи Морли, Бланш Монтель и я… места хватит для всех». Она говорила также: «Как жаль, что во «Французской» платят так плохо, я очень хотела бы играть Федру…» В сущности, она не любила Бернара, она думала только о своем ремесле. Он также. У нее было прелестное тело. Это было очень хорошо.