Стук машин оживлял воздух легкими колебаниями. Через открытое окно видны были поверх пушистых верхушек лип длинные оранжевые крыши фабрики. Голубоватый туман нормандского утра слегка обволакивал сад Антуана Кене. Бернар наслаждался вольностью нового своего бытия; мягкость и удобство штатского платья восхищали его.
— Какая погода! — прошептал он, одеваясь. — Хорошо бы сесть теперь на коня и перемахнуть этак — овраг за оврагом — подряд!
Война застигла его, когда ему было всего двадцать лет. Он был солдатом вот уже около семи лет и чувствовал, что больше никогда уже не будет настоящим Кене. Привыкнув считать товарищами или начальниками тех людей, которые для его деда были только поставщиками, клиентами, рабочими, он распределял их теперь для себя по их храбрости, по их уму, а вовсе не по их кредитоспособности и не по работе, как это должен был делать настоящий Кене. И даже иногда, забывая, что люди созданы для того, чтобы покупать, носить и продавать ткани, он начинал завидовать любознательной праздности богатых любителей искусства.
В 15-м стрелковом батальоне он выбрал себе в качестве самого интимного друга молодого писателя, в то время сержанта, как и он сам, и провел однажды свой отпуск в маленькой квартирке, которую Деламен занимал в Париже. Это было очаровательно и в то же время значительно. В комнатке, выбеленной известью, где стояли кровать и стул, он узнал вкус добровольной бедности. Деламен заставил его прочитать Стендаля — очень опасное чтение для Кене, потому что оно учит ненавидеть скуку.
«Если бы у меня была твердая воля или хотя бы простой здравый смысл, — думал он, завязывая галстук, — я сегодня же заявил бы деду о своем отъезде и поселился бы в Париже. Я занимался бы математикой, историей, фехтованием, верховой ездой и каждый день видался бы с Симоной. Какое это было бы счастье…»
— Бернар! — позвал его из сада женский голос.
Он подошел к окну и увидел свою молодую невестку на лужайке, залитой солнцем.
— Как, Франсуаза, вы уже встали?
— Уже, Бернар? Но ведь десять часов!.. Дедушка вас съест теперь, Антуан давно уже ушел. Come down and have breakfast with me…[4] У меня есть любимая ваша рыба.
— But how nice of you[5], Франсуаза. Я буду готов через минуту.
Он быстро закончил свой туалет и прошел к ней в столовую.
— Восхитительна эта ваша скатерть из сурового полотна с лиловой каймой и эта корзинка глициний и акаций… У вас чудесный вкус.
— Вкус Паскаль-Буше, — отвечала она весело и лукаво.
Действительно, она принесла в семью Кене, которая до нее не имела никакого вкуса к прекрасным вещам, вкус Паскаль-Буше, которому дивились антиквары Эвре и Нонанкура.
Бернар восхищался грубоватостью деревянных изделий, потолком из черных и белых балок, широким окном выходившим в цветущий сад. Где-то в глубине его мыслей почти неощутимый предок Кене протестовал против этой слишком изысканной обстановки.
— Вы не заметили самого красивого, Бернар… Моих раскрашенных изразцов… Полюбуйтесь ими…
— Я это сделаю вечером… Вы правы, я непростительно запаздываю.
Он мгновенно выпил чашку чая, одним прыжком перелетел через шесть ступенек крыльца, как мальчишка побежал со всех ног по склону зеленой лужайки, ведущему к городу и к фабрике, и пошел обычным шагом только метров за десять от самых зданий фабрики Кене и Лекурб.
В конторе старый Кене при его появлении взглянул на часы. Молчаливый упрек. Лекурб, поглаживая свою четырехугольную бороду, совсем как у президента Карно, передал этому бывшему солдату утреннюю почту.
— Вы найдете там, — сказал он, — блестящие дела, и нетрудные в то же самое время.
— Слишком даже нетрудные, — проворчал Ахилл.
Когда Бернар рассеянно проглядывал разобранные уже письма, ему показалось, что все народы земного шара готовы униженно, как какой-то милости, просить позволения, чтобы им разрешили купить. На просьбах «экзотиков» была пометка Ахилла синим карандашом — «не отвечать».
По шрифту различных печатных обращений Бернар старался разгадать психологию этих незнакомцев. Одна бумажка маленького формата заинтересовала его своим скромным изяществом.
— Кто это — Жан Ванекем, дворянин-коммерсант?
— Ванекем, — отозвался Лекурб с гордостью, — это мой внучатый племянник. В шестнадцатом году он организовал комиссионное дело, а теперь занимает целый дом на улице Отвиль. Это очень умный малый. У него огромная контора, друг мой, — контора не меньше здешнего клуба.
Бернар стоял около окна и смотрел, как на грязном дворе четверо рабочих нагружали материю. Не подозревая, что за ними наблюдают, они шутили и смеялись. Но один из них, заметив в окне хозяина, произнес несколько слов шепотом, и вся группа сделалась сразу серьезной и деловитой. Бернар вздохнул.
— А отношения с рабочими? — спросил он.
— Превосходны, — ответил Лекурб, с чувством полного удовлетворения поглаживая свою бороду.
Точно приводя в движение вращением своей руки какую-то невидимую машину, Ахилл направил своих внуков в мастерские.
Бочки с растительным маслом, клубки шерсти, ящики с нитью завалили весь длинный фабричный двор. В мастерских Бернар вновь услышал запахи, знакомые и близкие ему с детства: сильный запах жирной шерсти и пресный запах пара. Знакомые лица вызывали в памяти, с быстротой, удивлявшей его самого, имена, забытые за эти семь лет.
— Что это, Кибель? Вы хромаете?
— Да, месье Бернар, со времени Соммы. Пришлось отнять всю ногу.
— А вы, Гертемат?
— А я был отставлен у Дарданелл.
— Ах, так. Там было горячо, у Дарданелл?
— Да, это были не шутки. Но Каир красивый город. Вы не бывали там? Женщины как в Париже.
Переходя через ткацкую, где большие станки тихо передвигали широкие скатерти белых нитей, они вошли в мастерскую, где около ста женщин, сидя за длинными столами, вытаскивали щипчиками солому и свалявшиеся комочки из шерсти. Там самые преданные фабрике работницы, самые давние, устроили торжественную встречу Бернару.
— Мадам Птисеньер! Мадам Кимуш! Как поживаете?
— А, месье Бернар! Наконец-то вы вернулись!
— Однако, не очень-то все это хорошо выглядит…
— А! Конечно… Плохая работа, месье Бернар. Хорошо бы работать так, как работали до войны!
За этими женщинами в окно видны были красные крыши фабрики, зеленая вода в бассейнах, река — точно удар кисти синей краской, которая блестела сквозь серебристые тополя; а дальше — мягкие очертания лиловых холмов. Здание было высоко, и движения станков сообщали ему легкие покачивания, отчего танцевал и пейзаж.