70. Тамара принимает гостя

Стояло лето 1916 года. Минул год с высылки армян; несколько месяцев назад франки скрылись с Галлипольского полуострова в темноту зимней ночи. Каратавук еще служил в тамошнем гарнизоне, а Мехметчик, бежав из трудового батальона, вел рискованную жизнь изгоя в неколебимых горах Тавр. Левон с женой умерли от истощения, жестокости, голода и отчаяния где-то на усеянном костями пути в Сирийскую пустыню.

Мало что осталось прежним. В Эскибахче всю работу выполняли дети, женщины, древние старики и немногочисленные мужчины, вернувшиеся с фронта калеками. Население жило впроголодь, многие совсем отчаялись. Банды дезертиров регулярно отнимали припасы, находились люди, кто обчищал соседские поля, хотя пойманных заслуженно подвергали самосуду. Верблюдов не осталось, лошади сохранились только у Рустэм-бея, уцелело всего несколько осликов и коз.

Сам облик города свидетельствовал об экономическом и моральном упадке. Захламленные улицы не убирались, сорванные ставни пьяно повисли в искореженных рамах, веселенькая краска на стенах, наличниках и дверях давно облупилась. Бродячие собаки, уже не получавшие милосердную корку хлеба от доброй души, сдохли и гнили на улицах, густо наполняя воздух неотвязным сладким зловонием смерти, которое вытеснило запах ублаженной земли и диких цветов со всех обезображенных полей Европы. Кривляки-идиоты, сидевшие рядком на изгороди, сильно пообносились и уже не служили забавой для себя и других — уныние голода покончило с приятностями раскрепощенного безумия.

Полки немногих открывшихся лавок были пусты, да и денег ни у кого не имелось. Бывшие армянские лавки разграбили. Бесхозно прогнулись на своих треногах лотки, некогда ломившиеся от товаров и загромождавшие площадь, где уже не сидел Стамос-птицелов, поскольку красавцев-зябликов нанизали на палочки, зажарили и съели с потрохами он сам и его родные. Не приходил сюда и Мехмет-лудильщик, ибо из далекой экзотической страны Корнуолл[79] больше не доставляли олова, да и кастрюли, в которых нечего было готовить, снашивались медленнее. Не показывался здесь и Али-кривонос, не имевший молока на продажу, ибо почти всех коз угнали бандиты. Али-снегонос все так же проживал с супругой и четырьмя детьми в дупле могучего дерева, но уже не таскал через площадь капающие мешки, поскольку у народа не было денег на лед. Али считал, ему повезло — они с ослицей были в горах, когда жандармы реквизировали вьючных животных. Повезло и Герасиму, счастливому в браке с Дросулой. Он ушел в море, когда христианских юношей забирали в трудовые батальоны; на случай нового появления жандармов, Герасим теперь спал на берегу возле лодки, а в удачные дни привозил в город рыбу. Он был среди очень немногих, кто разбогател благодаря невозможности потратить деньги, которые просто скапливались. В городе больше не появлялись обтянутые полосатым трико силачи с пушками, акробаты и жонглеры. Не показывался и умиравший ходжа Абдулхамид, лишь два жандарма все так же играли в нарды в тени платанов.

Прежним осталось немногое. Похудевший Леонид, ставший еще сварливее, строчил при свете вонючего фитиля подрывные трактаты и настойчиво отправлял свою писанину малочисленным соратникам в Смирне, не поколебленный несомненной, но неудобной истиной, что лишь континентальные греки действительно желают расширения греческих пределов до Анатолии и исполнения «Великой Идеи». Отец Дросулы Константин, пожелтевший и сбрендивший, топил в выпивке муки зубной боли, навлекая на себя всеобщее поношение. Превратившийся в скелет и окончательно спятивший Богохульник на улицах бранил Господа и его представителей. Пес благоденствовал в забвении среди ликийских гробниц, изредка обуваясь в обноски предательских сандалий Селима и питаясь, видимо, цикадами. Искандер ваял горшки и свистульки, а сборщик пиявок Мохаммед цаплей стоял в пруду у затопленной церкви, ибо пиявки еще пользовались спросом у врачей Смирны. Лейла-ханым пела под аккомпанемент лютни, и по ночам над крышами разносились грустные колыбельные на полузабытом греческом. Поскольку большая часть мужской прислуги ушла на войну, Лейла, временно ставшая домохозяйкой, приспособилась импровизировать еду из подстреленного Рустэмом на охоте и того, что удавалось найти на рынке. Теперь она, как всякая женщина, ходила искать дикую зелень, и, надо сказать, перемены пошли ей на пользу. Глядя на свои руки в цыпках и сломанные ногти, она даже слегка гордилась собой. Ее оставило приятное, но все же приправленное виной чувство, будто она прожигает жизнь в мишурной праздности, и она почти всегда светилась благодушием, несмотря на массу непривычных трудностей военного времени. Филотея находилась при ней, и они частенько отправлялись за дикими травами в сопровождении дряхлого сонного слуги, для их защиты вооруженного мушкетом. В отличие от Дросулы, Филотее не удалось своевременно выйти замуж, и теперь она ждала возвращения Ибрагима с войны. Вестей от жениха давно не было, и без неунывающей Лейлы-ханым девушка гораздо сильнее страдала бы от постоянных страхов и тревоги. По ночам дрозды и соловьи все так же изводили пытавшихся уснуть жителей Эскибахче.

И вот в такую оглашенную ночь из богатого дома на верхней окраине города выскользнула фигура и растворилась в темноте улочек. С головы до ног закутанный в черный плащ, человек, явно желавший остаться незамеченным, превратился почти в невидимку. Он постоял, давая глазам привыкнуть к темноте, затем тронулся в путь, спотыкаясь о булыжники неровной мостовой. Временами его чиркали сладко пахнущие листья фиг, пробившихся из расщелин между стенами и дорогой. Несмотря на темноту, было очевидно, что человек знает, куда идет, и его походка выдавала целеустремленность.

Он миновал бывшие армянские дома, мечеть с двумя минаретами и умолкший фонтан. Прошел через площадь и мимо церкви Николая Угодника с иконой Богоматери Сладколобзающей, написанной святым Лукой. Прошагал мимо нижней церкви, где в стропилах еще жил филин, а в склепе лежали омытые вином кости христианских покойников. Дальше улица резко сворачивала, упираясь в стоявший на отшибе дом с увитым розами фасадом, плоской крышей и окнами в сетках, скрывавшими его темное нутро.

Человек постучал в тяжелую дверь с затянутым кованой решеткой оконцем прямо перед носом. Внезапно оконце со скрипом отворилось, и изнутри выплыл густой аромат табачного дыма и амбры, ладана, лимонного масла, мускуса и пачулей. Выглянула пара огромных серых глаз, меланхолических и густо подведенных.

— Милости просим, — сказал низкий голос. — Что вам угодно?

Ухватившись за дверь и стараясь не обращать внимания на бешеные удары сердца, незнакомец искательно заглянул в сочувственные серые глаза.

— Я пришел к Тамаре-ханым, — прошептал он.

Вздохнув, проститутка откинула щеколду и впустила гостя.

Человек никогда здесь не бывал, и красноватое освещение показалось ему сумеречным даже после кромешной темноты улиц. В свои досточтимые дни зал служил мужской половиной, но сейчас большие ковры, перекинутые через шнуры, делили его на комнатушки. В каждой лежали подушки, кое-где имелись диваны. Почти во всех угадывались раскинувшиеся фигуры полуодетых женщин с неестественно бледными лицами, густо напомаженными алыми ртами и огромными кругами подрисованных глаз. Одни с вяло наигранным сладострастием манили гостя: «Иди ко мне, мой лев, ко мне, ко мне. Выбери меня, мой лев»; другие, с распахнутыми пустыми глазами, едва ли замечая его присутствие, глубоко затягивались кальянами, выпуская клубы дыма с прочувствованным и меланхоличным наслаждением.

— Я не думал, что их так много, — сказал человек по-прежнему сопровождавшей его привратнице.

— Вы же не бывали здесь раньше, — последовал тихий ответ.

Из глубины дома слышались крики женщины в родовых муках, рыданья другой и вопли мужчины, шумно подбиравшегося к пику наслаждения. Гостю показалось, что бесновавшийся голос принадлежит Али-кривоносу.

Тамара-ханым располагалась на бывшей женской половине — в такой же сооруженной из подвешенных ковров комнатке с подушками и оттоманкой. Опустив голову и зажав коленями руки, она сидела неподвижно и вековечно. Человек не видел ее долгие годы, но тотчас узнал — по этой позе, а может, по этой атмосфере.

— Тамара, — позвал он, и привратница тихо вышла.

Тамара недоверчиво уставилась на него. Человек развязал и перекинул через руку плащ, затем опустил его на подушку. Тамара увидела знакомый кушак с серебряными рукоятями пистолетов и ятагана, потом взглянула человеку в лицо. Он похудел и постарел, но не сильно изменился, вот только в глазах меньше гордыни и больше тепла.

— Ты, — наконец произнесла Тамара.

— Я.

— Зачем?

Человек растерянно взмахнул рукой.

— Я должен был прийти. — Он постучал себя в грудь. — Знаешь, вот здесь. Как голос. Годами не обращал внимания, но потом прислушался. И вот, видишь, пришел.

Тамара беззвучно заплакала, слезы текли по щекам, шлепаясь на руки, дрожавшие на коленях.

— Ты пришел, — прошептала она.

Он опять взмахнул рукой:

— Я должен был.

— Присядь, если хочешь, — сказала Тамара, и он опустился на другой край оттоманки.

Тамара закрыла руками лицо и заплакала громче; в рыданьях вздрагивали плечи, прорывались всхлипы, точно скулил высеченный щенок. Не зная, что сказать или сделать, гость только встревоженно смотрел, как слезы, просачиваясь меж пальцев, сбегают по ее ладоням.

Наконец плач стих, Тамара отняла руки от лица и печально улыбнулась.

— Прости, — сказала она. — Женские слезы.

— Не просто женские, — тихо ответил он. — Это твои слезы.

— На слезы я щедра, — без всякой горечи поделилась Тамара. — Сколько ни трачу, всегда есть еще, никогда не кончаются. Будь у меня столько же денег, я бы выкупила у дьявола мир.

— Прости меня за твои слезы, — серьезно сказал он.

Она отерла глаза и взглянула на него:

— Ты здоров?

— Вполне.

— Вроде похудел.

— Много двигаюсь. Целыми днями на охоте. Иначе нечего будет есть.

— Даже тебе?

— Даже нам.

— А ручная куропатка, что подманивала тебе дичь, еще жива?

— Да, жива.

— Она мне нравилась. Красивая и порой такая забавная. Некоторые мужчины называют жен и дочерей «моя куропаточка». Ты знал?

Он кивнул:

— Однажды отец так назвал маму, он думал, рядом никого. Я страшно удивился. Мне-то казалось, он жесткий человек. — Повисла долгая пауза. — Тебе хватает еды?

Тамара взглянула ему в глаза и покачала головой:

— Нет. Мы все голодаем. Молодых мужчин не осталось, а старики очень бедные. У нас некоторые курят опиум, чтобы избавиться от спазмов и обмороков.

— Это им так тяжко пахнет?

— Да, — кивнула она.

— Но ты не куришь?

— Они это делают ради забвения, а я не хочу забывать. Хочу помнить. Опиум убивает, либо сводит с ума. — Тамара криво улыбнулась и продолжала, будто самой себе повторяя давние неотвязные мысли. — Наверное, только так и можно отсюда выбраться. Либо в сумасшедший дом, либо в землю. Я бы тоже могла курить опиум, но не хочу. В свое время сойду в землю, теперь уже недолго, я знаю.

— Я могу приносить тебе еду.

— Зачем тебе?

— Мне так хочется, только и всего.

— Я бы поела, — сказала она.

— Я слышал, вы голодаете, и вот принес тут тебе. — Он достал из-за пояса матерчатый сверток. Протянул Тамаре, она взяла и сказала:

— Съем, когда ты уйдешь.

— Там много вкусного.

— Пусть сей дар будет во благо дающему и берущему, — церемонно сказала Тамара. — Снова повисла долгая пауза. — Я иногда узнаю о тебе от Лейлы-ханым.

— Она мне рассказывает про тебя, — признался Рустэм-бей. — Говорила, ты хвораешь.

— В бане она подсаживается к нам, почтенные женщины не хотят с ней сидеть, — презрительно сказала Тамара. — Ненавижу этих баб. Будь я мужем любой из них, зашла бы в море и утопилась. Они кислы, как дичок вишни, и сухи, как ременная кожа, их сердца и брюхи набиты могильным прахом и тертым стеклом. Считают Лейлу-ханым простой содержанкой и не подходят к ней.

— Да, Лейла мне жаловалась.

«Нам тоже», — хотела сказать Тамара, но ради Лейлы сдержалась.

— Она говорила, у тебя были дети. — В его голосе явно слышалась боль.

— Все умерли. Было четверо, но никого не осталось. Я похоронила их под камнями там, где живет Пес, неподалеку от могилы святого. Наверное, больше детей не будет. — Тамара помолчала и вдруг спросила: — Почему ты со мной не развелся?

Опешив от ее прямоты, он задумчиво понурился и наконец ответил:

— Ради того, что сразу и не объяснить. Наверное, можно, но большинству людей мое объяснение покажется бессмысленным. — Он посмотрел на нее. — Я ни с кем об этом не говорю. Не мастер я на такие разговоры.

— Я рада тебя видеть. Попробуй все же объяснить.

— Ты помнишь, я застал вас, убил Селима и потащил тебя на казнь.

— За волосы приволок на площадь, а когда меня стали убивать, отвернулся. У тебя из руки шла кровь, ты был в крови Селима, а я — в твоей и его крови. Когда на меня набросились, я думала о том, что ваша кровь перемешивается с моей.

— Я считал, что поступаю правильно и спасаю свою честь. Не только считал — знал, что это правильно. Святой Коран велит забивать прелюбодеев камнями. Таков обычай, это шариат. Я знал, что это правильно. Я так поступил, потому что не сомневался. Но уже тогда уверенность была слишком неуверенной. Я отвернулся, и только позор удерживал меня от того, чтобы хлыстом отогнать от тебя сброд. Лучше бы я не тащил тебя на площадь. Жажда справедливого возмездия уступила желанию спасти, забрать тебя. Вся радостная-сладость воздаяния улетучилась, месть горчила во рту медью и уксусом. Только боязнь позора меня и остановила… А когда ходжа Абдулхамид тебя спас, у меня сердце запело от облегчения, хотя мне следовало прикончить человека, который лишил меня справедливой расплаты. Убей я его, никто бы меня не осудил.

— Ходжа Абдулхамид навеки пребудет в раю, — тихо сказала Тамара-ханым.

— Я не развелся, потому что тебе с лихвой досталось позора.

— Развод стал бы меньшим стыдом, чем это. — Тамара обвела рукой комнатушку. — Неужели ты думаешь, что он бы хоть сколько меня опозорил в сравнении с этим?

Он виновато взглянул на нее:

— Я очень страдал.

— Твое страдание — что росинка перед океаном.

— Порой и росинка считает себя океаном.

— Она заблуждается.

— Я приходил к ходже Абдулхамиду. Мы с ним часто об этом говорили. Он спрашивал, не гложет ли мне душу, потому что в этом осознание греха праведным человеком.

— Что ты ответил?

— Что у меня ужасно муторно на душе.

— Правда?

— Добропорядочное мнение на моей стороне, но душа изболелась от всего, что с тобой стало, что я наделал. Из-за этой болячки я и не развелся, чем вызвал большой скандал, пересуды и сейчас идут. Ты по-прежнему моя жена и останешься ею до смерти, а я приготовлю белый саван, могилу и надгробие в виде тюльпана, случись тебе умереть первой. Наверное, это мелочь, но от нее не так бередит душу.

— Не разведясь, ты не сможешь жениться на Лейле-ханым.

— Мужчине разрешается иметь нескольких жен. Вон их сколько было у Пророка.

— Но ты же современный человек. Как люди в Смирне. Тебе нравится франкская одежда, и ты хочешь только одну жену.

— Да, жена у меня может быть только одна.

— А как же Лейла-ханым?

— Лейла — гетера. Возможно, ей хочется замуж, но она бы уподобилась птице, которая поет, а лапы привязаны к ветке, и потом она выдирает себе перья и истекает кровью. Из нее бы вышла плохая жена, но она превосходная любовница. Взять ее в жены — все равно что посадить на цепь собаку и ждать, когда она заблеет и даст молока.

— Она хочет стать женой. Я знаю. Ты к ней несправедлив. И если ты ей не муж, если женат на мне, ты прелюбодействуешь, ложась с ней.

Он иронично хмыкнул:

— Тогда, видимо, чернь должна побить меня камнями на площади.

— Тебя не побьют. Ты ведь не жена, как я. Это в молодую женщину легко швырять камнями. Ты лев, а чернь — шавки. Рыкнешь, и они разбегутся.

Он улыбнулся:

— Ты сильно переменилась. Раньше была слишком робкой и стеснялась так со мной разговаривать. А теперь говоришь без обиняков, как Лейла-ханым. В женщине это весьма необычно.

Тамара чуть сникла:

— Я знала свое место. Знала, чего от меня ждут. Была почтенной. Нас с Лейлой-ханым не уважают, и мы говорим, что думаем.

Будто вспомнив о недоговоренном, он сказал:

— У меня лишь одна жена.

— Жена из меня никакая.

Собравшись с духом, он неожиданно выпалил:

— Тамара-ханым, я хочу снова лежать с тобой.

— Снова лежать со мной? — изумленно переспросила она.

— Да.

— После того, кем я была? После всего, что случилось? А как же дочери Левона, которых ты спас? Разве они не красавицы? А как же Лейла-ханым? Разве она не прекрасная любовница?

— Дочери армянина очень красивы, но они под моим покровительством. Я спас девочек от позора и не могу сам же их бесчестить. Они напоминают тебя, когда ты впервые вошла в мой дом: испуганные, несчастные, растерянные. Я взял их под крыло. Что до Лейлы-ханым, она очень хороша. Но прошло время, и я уже не могу забыться с ней. Меня всегда точило сомнение; наслаждение все так же велико, но уже не пьянит, как раньше. Она стала мне товарищем, мы живем вместе, потому что это приятно, мы словно две лозы, что переплелись друг с другом. И все равно мне снова одиноко. Я долго не чувствовал одиночества, она изгнала его, но теперь оно вернулось.

— Однако, судя по всему, тебе с ней очень хорошо, — заметила Тамара.

— Да, хорошо. Помню, когда я поехал за ней в Стамбул, я сначала зашел в мечеть. Это было утром в пятницу, я прочитал молитвы по четкам и дал обещание Аллаху.

— Дал обещание?

— Да, я обещал, что, если найду любовницу, которая даст мне все, чего я жду от женщины, я выстрою мечеть. Едва начал строительство, как разразилась война с франками, и всех юношей забрали; вырыли только канавы под фундамент, да и они теперь потихоньку зарастают и осыпаются.

— Значит, Аллах не желает мечети, — сказала Тамара.

— Странно, когда я произносил свое обещание, казалось, говорю в пустоту, никто меня не слушает. Но я все равно начал строить, потому что обещал. — Он вскинул брови и вздохнул. Вопли роженицы внезапно стихли, собеседники ждали плача младенца, но его не было.

— Еще один мертвенький, — сказала Тамара.

— Я никогда тебя не забывал! — вдруг воскликнул он. — Ты всегда была в моих мыслях, ты — как человек, который машет с далекого горного гребня, зовет, и его тотчас узнаешь по голосу. За недолгое время, что мы были вместе, ты заронила в меня семечко, и оно прорастало, хоть я об этом и не подозревал, но вот теперь понял — оно тоже превратилось в лозу, которая переплелась с моей лозой. Я скучал по тебе и хочу снова лежать с тобой, хоть…

— Я стала шлюхой?

— Нет.

— Была неумелой и доставляла мало радости?

Молчание означало, что именно это он имел в виду.

— Я все такая же неумелая и доставляю мало радости, — сказала Тамара. — И не притворялась иной, чтобы заработать на жизнь. Я среди беднейших из нищих шлюх.

— Порой нужна не радость. Мы разъединились, как горшок, что упал и раскололся надвое. И вот, если не выбросил черепки, складываешь половинки, и смотришь, ладно ли сходятся, нет ли где недостающего осколка, а сердце просит, чтобы они соединились снова. Иногда в постели с Лейлой-ханым я смотрю на нее в темноте и представляю твое лицо, твое тело.

— Своего рода неверность, — сказала Тамара. — Но за нее вряд ли кто бросит в тебя камень. — Она глядела на свои руки, будто не узнавая, наблюдала, как нервно заламывает пальцы. — Я не могу лечь с тобой. Во мне очень много болезней.

— Болезней?

— Да. Они-то и убили моих детей. Если лягу с тобой, ты заболеешь сам, заразишь Лейлу-ханым и сойдешь с ума, как здешние шлюхи, а потом вы оба преждевременно умрете, что ждет и меня. Потому-то я ложусь только с никчемными людьми.

— Значит, меня ты никчемным не считаешь?

— Я многое о тебе передумала, но никчемным никогда не считала. Я сама стала ничтожной, а значит, могу ложиться с никчемными. Их никчемность и мое ничтожество позволяют мне это и дают прощение.

— Раньше я считал тебя ничтожной, но и сам этому не верил, а теперь знаю, что ошибался. Я рассуждал, как все, и не слушал того, что здесь. — Он постучал себя по груди. Потом заговорил о другом: — Эти болезни лечатся?

— Аптекаря Левона забрали, а доктор, что из сердоболия за нами присматривал, тоже был армянином.

— А если я отвезу тебя в Смирну? Там можно найти врачей, которые тебя вылечат.

— Способов нет, либо никто их не знает. По-моему, от этих врачей никакого толку, от их леченья только хуже.

— И все же я бы хотел отправить тебя в Смирну.

— Я рада, что скоро умру, — очень спокойно сказала Тамара. — Эта жизнь — мужская половина дома смерти, мне в ней плохо. Даже излечение не доставит мне радости, все равно буду ждать кончины. Кроме того, эти несчастные женщины — мои подруги. Мы хоть как-то заботимся друг о дружке. Эти брошенные, овдовевшие и обесчещенные женщины — мои сестры и матери, я буду так думать, пока не наступит мой черед лечь в землю рядом с детками.

— И все же я поспрошаю о врачах, когда поеду в Смирну.

— Поспрошай.

Собравшись уходить, Рустэм-бей завернулся в просторный черный плащ.

— Если б не болезни, и я бы тебя попросил, ты бы легла со мной?

Взгляд Тамары был очень искренним.

— Да, мой лев, я бы это сделала и потом бы, наверное, плакала без конца.

Приблизившись, он положил руки ей на голову, точно благословляя, и попытался приподнять ее лицо.

— Дай мне еще раз взглянуть на тебя. Хочу увидеть твои глаза, что так печально смотрели на меня в юности.

Тамара отдернула голову.

— Нет, не смотри на меня! Ты не понял, отчего у нас так сумрачно? Ты увидишь болезни, увидишь, что я проклята, и не сможешь думать обо мне. — Она спрятала лицо в ладони и съежилась.

Уронив руки, он отступил.

— Я принесу тебе еду и деньги, как только смогу.

— Ты расскажешь Лейле-ханым, что приходил?

— Нет.

Тамара кивнула. Желая облегчить прощание незначащим разговором, он сказал:

— Женщина, впустившая меня, очень странная. В ней какая-то отталкивающая красота: низкий голос, высокий рост, мужские руки. Однажды я видел такую в Стамбуле. Ощущение не из приятных.

Тамара улыбнулась его наивности:

— Это евнух. Некоторые мужчины приходят только ради него.

Он ушел. Тамара развернула сверток, где лежали хлеб, сыр, оливки и вареная курица.

Еще там оказались пара сережек из золотых монет и расшитые туфли, в которых она узнала подарок, привезенный из Смирны в первые месяцы их супружества и принятый ею благосклонно, однако без восторга и благодарности. Тамара вспомнила, как выставляла эти расшитые туф ли перед своей дверью в знак того, что у нее гость.

Загрузка...