12

Разбудил меня Эндрюз, преодолевший громадное пространство спальни, безжалостно, широким жестом отдернувший занавески и крикнувший: «С добрым утром, милорд!». Следом за ним вошел голый Абдул, толкавший перед собой столик на колесиках, которым он подпирал свой хуй — чуть ли не в метр длиной, изогнутый и гарнированный, как угорь. Он подкатил столик к кровати, и я с волнением взглянул: черный с сероватым отливом орган был покрыт тонким слоем шерсти, напоминавшей мокрую замшу. «Я страшно опаздываю, — сказал я, резко сев в постели и откинув одеяло. — В десять часов я должен произнести свою первую речь в палате лордов». Потом послышались какие-то другие звуки, и я — с сильным сердцебиением — проснулся в розоватом полумраке собственной комнаты.

Был уже двенадцатый час, но до четырех или пяти утра я лежал без сна, встревожено обдумывая откровения вчерашнего вечера. Если Чарльз — как мне порой казалось — действительно плел интриги, то он блестяще довел свою игру до победного конца. Ключом к пониманию этого была тюрьма. Тот единственный ужасный эпизод, о котором никто так и не решился мне рассказать, проливал свет на всё остальное, и неясным оставалось лишь соотношение расчета и случая в том, что Чарльз предложил мне написать его биографию — предложил, наверняка зная, что рано или поздно я буду вынужден наотрез отказаться.

Что же до моего дедули… Бреясь, я насмешливо смотрел на себя, но при этом мысленно представлял его: холеное властное лицо, проницательный взгляд, «красивые, благородные черты»… Я вспомнил, как в детстве побаивался деда, вспомнил его язвительность и скрытность, а также то, что, уйдя из политики и удостоившись титула виконта, он — как мне теперь представлялось — постепенно стал придерживаться более либеральных взглядов. Выйдя в отставку, он сделался более покладистым, а с рождением детей у Филиппы и смертью бабушки уединился и, подобно многим отрекшимся от престола монархам, обрел некое подобие романтического ореола. Все по-прежнему выполняли его волю, относясь к нему с почтением и по старой памяти считая своим долгом соблюдать лояльность. И все же положение его династии было, строго говоря, шатким. Возможно, нервозная фамильярность, появившаяся тогда в наших отношениях, объяснялась его опасением, что у меня никогда не будет детей: казалось, он стремится ободрить меня и в то же время держит на почтительном расстоянии, безопасном с точки зрения гигиены. Возможно, именно поэтому я и сам относился к нему настороженно, поэтому чувствовал себя слишком многим обязанным ему за ту помощь, что он мне оказывал. Конечно, мне хотелось иметь свою квартиру и всё такое прочее, но я был избалованным, распущенным ребенком — и прекрасно это сознавал, — уставшим от постоянных напоминаний о том, откуда она взялась. А деда я действительно любил. В детстве, во время долгожданных, как весеннее солнце, праздников, которые он устраивал, да и потом, когда он, постарев, стал более осторожно потакать моим желаниям, я чувствовал, что принадлежу к некоему тесному кругу избранных.

Вряд ли всё это могло бы измениться и теперь, когда он оказался в известном смысле фанатиком и деспотом — не только старейшим государственным деятелем, которым я еще недавно так гордился, но и (судя по прискорбным фактам, приведенным в первом же письменном свидетельстве) кем-то вроде бюрократа с садистскими наклонностями, человеком, сделавшим карьеру на притеснении других. Возможно, принадлежать к тесному кругу его единомышленников — не такая уж и большая честь. Я пребывал в растерянности, не зная, как поступить. Мне хотелось как-то заявить о своих диссидентских взглядах, но при этом обойтись без бурных объяснений. Необходимо — хотя и не совсем желательно — было узнать побольше.

Я позвонил Гавину и вздохнул с облегчением, когда к телефону подошла долготерпеливая горничная-испанка: не хотелось обсуждать этот вопрос с Филиппой. Через минуту со мной приветливо заговорил Гавин.

— Гавин, ты наверняка считаешь меня полнейшим идиотом.

— Боже правый… — сказал он и рассмеялся.

— Речь о Чарльзе Нантвиче… в тот вечер я не имел ни малейшего представления, о чем ты толкуешь.

— Ах вот оно что.

— Однако теперь я кое-что понял. Всё это так ужасно… и давно ты знаешь?

— Гм… довольно давно. Вообще-то вся эта история уже почти позабыта. Когда это было?.. Тридцать лет назад. Наверно, ты страшно переживаешь.

— Ты прав. А дед и в самом деле был инициатором всех этих гонений на голубых?

— К сожалению, скорее всего, это так. Вероятно, вместе с министром внутренних дел и полицией.

— Оказывается, многим всё это известно. Просто потрясающе! А я-то, дурак, хожу себе гоголем, заигрываю с каждым, кто носит брюки, и при этом ни о чем понятия не имею. Да и Чарльз со своими друзьями мне голову морочат… — Гавин нервно рассмеялся. — Не знаю, что и сказать ему — им обоим. А Филиппа в курсе дела?

— Не исключено. Вряд ли она отнеслась бы к этому так же серьезно, как ты. По-моему, это произошло еще до того, как вы оба родились — то есть мы живем в другом мире… слава богу, — поспешно добавил он.

— Но если ты познакомишься с Чарльзом Нантвичем, этим замечательным, милейшим стариком, то наверняка поймешь, что мир ничуть не изменился. Чарльза посадили в тюрьму, и это явно оставило неизгладимый след у него в душе — более того, его подставил некий привлекательный полицейский, что было отнюдь не в другом мире, Гавин, подобные вещи и сейчас происходят в Лондоне почти каждый день.

Немного помолчав, Гавин сказал:

— По правде говоря, я с ним знаком. По-моему, его обвинили не только в подстрекательстве к совершению преступления, но и в преступном сговоре, а заодно припомнили всевозможные старые грешки. Впервые я услышал об этом от старины Сесила Хьюза, когда мы работали над проектом Лондонского моста[221]. Как тебе, наверно, известно, в доме лорда Нантвича, в подвале, сохранился пол, выложенный замечательной римской мозаикой первого века.

— Да, я ее видел… если ты всё знал, почему я тебя не расспросил?

— Это Сесил уговорил меня тогда пойти взглянуть на мозаику. Произведение необычайной красоты, не правда ли? Эти фигуры купальщиков и бог Темзы. Право же, ее следует перевезти в какое-нибудь безопасное место.

— Вряд ли эта идея понравится Чарльзу. Хотя там, должно быть, довольно сыро.

— Дело не только в этом, — сказал Гавин неестественным, игривым тоном. — Есть и другие причины. Помнится, мы с Сесилом были почти уверены, что в подвале устраивают оргии или что-то в этом роде: там имелись свечи и книги в кожаных переплетах, покрывшихся плесенью, к тому же чувствовался очень странный запах. И еще, конечно, эта непристойная мазня Отто Хендерсона на стенах. Признаться, я просто не знал, куда глаза девать — хотя Сесилу эти картинки, по-моему, даже понравились.

— Жаль, я не поговорил с тобой раньше. В доме на Скиннерз-лейн иногда попахивает черной магией.

— Ничего удивительного. Лично я такими вещами не увлекаюсь. А вот Хендерсон, по слухам, был связан с каким-то обществом спиритов. По словам Сесила, Нантвич тоже входил с кем-то в контакт — кажется, с трагически погибшим другом. Признаться, меня от этого рассказа просто в дрожь бросило — как и от самого Нантвича. И все-таки я не жалею, что пошел смотреть мозаику.

— Это было еще до того, как ты женился.

— На самом-то деле это было как раз тогда, когда мы с Филиппой начали встречаться. Сесил не преминул усмотреть в этом иронию судьбы. Его родители принадлежали примерно к тому же кругу, и именно он рассказал мне о Денисе. Строго по секрету, как ты можешь догадаться. Конечно, для тебя в этом кроется скорее горькая ирония, ведь ты все-таки голубой, и… я ужасно сожалею, Уилл.

— Мой милый Гавин! Как бы то ни было, мне еще многое надо обдумать. — Я оглядел свою спальню, давно нуждавшуюся в уборке, и с удивлением осознал, что жалею об упущенной возможности написать книгу о Нантвиче, к работе над которой меня тянуло в течение последних нескольких недель. Всё это время я ломался и строил из себя недотрогу, никак не ожидая подобного исхода. — Между прочим, я бы с удовольствием с тобой повидался. Мы все должны как-нибудь собраться. Раз я решил не писать книгу, теперь у меня будет куда больше свободного времени. — Гавин издал негромкий таинственный звук, напоминавший хмыканье, в котором прекрасно сочетались сочувствие и скептицизм. — Среди его знакомых наверняка были голубые — он же человек культурный. Чего он хотел добиться?

— Ну, я слишком молод, чтобы это знать. И все же мне кажется, что мир был тогда совсем другим — конечно, дело не только в законодательстве, но и в политических интригах, просто нам ничего об этом не известно. Это дядя Уилл. Да, можно. Не клади трубку, Уилл, тут с тобой хочет поговорить твой племянник. Очень важно, хорошо… До скорого, мой дорогой!

Раздался какой-то грохот, что-то зашуршало, послышался возмущенный возглас «Ну папа!» — и трубку взял Руперт.

— Здравствуй, это Руперт, — сказал он своим серьезным дискантом.

— Рад слышать твой голос, Рупс. Ну как дела?

— Всё нормально, спасибо. Придется подождать, пока папа не выйдет из комнаты.

На это потребовалось некоторое время: видимо, Гавин зачем-то вернулся и, как я себе представил, был изгнан из собственного кабинета, где писал важную научную работу о канализации, проложенной в период римского завоевания Британии.

— Вероятно, речь пойдет о чем-то совершенно секретном, — сказал я, чтобы подбодрить Руперта.

— О том парне, — заговорщицки прошептал он.

— Об Артуре, да? Значит, ты его видел? — Я окинул взглядом пустую кровать, посмотрел в окно — на хмурое небо, на дымовые трубы среди оцепенелых деревьев, — и вдруг почувствовал острую тоску по Артуру, пронзительную, как фраза Штрауса, в которой звучат сразу все инструменты оркестра.

— Да, видел. Это было на улице, вчера.

— Какой же ты молодец, что его заметил!

— Ну, я же смотрел в оба, чтобы не упустить его.

— Оказывается, ты очень хороший шпион. Что он делал? Он тебя узнал? — Я пытался скрыть нетерпение и беспокойство: подумать только, он был совсем недалеко отсюда…

— Прежде всего я увидел, как он идет по улице, и подумал, что это он, поэтому я пошел за ним.

— Молодчина! Ну, а в чем он был?

— Гм… в брюках. И в майке.

— Потрясающе. — Мне хотелось узнать, как облегали задницу его вельветовые брюки в обтяжку, виднелись ли сквозь футболку его соски; но пришлось довольствоваться не столь пространным ответом. — Продолжай.

— Ну, он пошел по нашей улице, потом направо, а когда я повернул за угол, он уже возвращался обратно! Поэтому я зашел во двор перед каким-то домом и спрятался за живой изгородью, то есть повел себя так, будто это мой дом. Я уверен, что он меня не узнал. Потом он подошел прямо к изгороди, что-то крикнул, и тут появился другой человек.

— Ты его видел?

— Я видел его ноги и руки. Этот человек тоже был чернокожим, а звали его, кажется, Гарольд.

— Ну да, Гарольд, старший брат Артура. Вроде бы Артур иногда помогает ему в работе.

— По-моему, он был очень сердит. Он сказал, что Артуру нужно как следует вмазать.

— Надо же! — воскликнул я, подумав, что мне действительно н у ж н о было серьезнее отнестись к неумолимым фактам, а не пытаться закрывать на них глаза.

— У Гарольда в носке было спрятано что-то завернутое в фольгу, и он достал это, так и не догадавшись, что я сижу прямо под боком — смехота да и только! — Судя по голосу, этот эпизод сильно взволновал Руперта. — Что было в фольге? — спросил он, и теперь в его голосе едва заметно прозвучала настороженность.

— Откуда мне знать, старина! — Он промолчал, что свидетельствовало о его разочаровании. — Они еще о чем-нибудь говорили?

— Да. Артур спросил: «Где этот ёбаный Тони?». — Руперт захихикал.

— Гм… нет надобности передавать весь разговор дословно.

— А Гарольд сказал: «Он в машине», — или что-то в этом роде, дословно я не помню… Артур сказал что-то вроде «Этому Тони повезло, что он выжил», — а Гарольд сказал: «Придержи свой… гм… язычок»… это значит «соблюдай осторожность», да?

— Ага, примерно. Всё это очень интересно, Рупс. — Я представил себе язык Артура, потом подумал о Тони и удивился: неужели это тот самый парень? — Выходит, Тони ты так и не увидел?

— Нет. Он был в машине. В общем, они немного прогулялись по улице, а потом я услышал шум мотора. Когда я вышел, они как раз садились в машину.

— Это была большая желтая машина?

— Это была довольно большая желтая машина — с черными окнами!

— Она самая. Милый, ты просто гений. Скоро мне придется наградить тебя медалью.

— Ну, я же обещал, что всё тебе расскажу. Уилл!

— Да? — Я почувствовал, что он хочет выведать у меня нечто важное.

— Артур и Гарольд до сих пор живут в Англии?

— По-моему, да.

— Значит, он не сбежал?

— Похоже, что нет, голубчик.

Весь день я пребывал в апатии. Развалившись на диване у окна, я рассеянно просмотрел газету, а потом, когда в комнату заглянуло солнце, закрыл глаза. Постепенно меня начало клонить ко сну, я снял рубашку, — а когда проснулся, почувствовал, что в мою слегка вспотевшую спину впиваются грубые швы узора, вышитого на декоративной обивке валика. Я подумал об Артуре и о том, как трудно понять, почему наш роман был таким скоротечным. Потом снова представил себе, как он облизывает мне яйца, как сглатывает слюну, медленно садясь на мой хуй, и как, беспомощный, лежит подо мной, сведя вместе свои сухие пятки у меня за головой. Мне очень не хотелось думать, что всё кончено — и тем не менее я попусту терял время, лёжа в полусне и предаваясь сентиментальным фантазиям, проникнутым ревностью. Я представил, как Артур обслуживает обезображенного шрамами деспотичного Тони, пока они катят по направлению к Вест-Энду в своей «Кортине» с черными стеклами.

Столь многое уже кончилось, столь многие вещи стали представляться в мрачном свете — а тот солнечный июньский день всё длился без конца, лишь делаясь тише и прозрачней. В нем не было уютного, ласкового сумрака. Я повернулся на бок и снова уснул.

Когда настало время вечерней выпивки, мне захотелось чем-нибудь заняться. Я завернул плавки в полотенце, бросил их в спортивную сумку вместе с защитными очками, мыльницей и «голубым детективным романом», который взял почитать у Найджела, спасателя из бассейна, и поспешил на улицу. Тротуары и сады источали свои летние запахи, а когда я подходил к станции метро, навстречу мне двигались толпы людей, возвращавшихся домой: во все стороны от выхода расходилась молодежь из Сити, юнцы в костюмах в тонкую полоску, некоторые уже сняли пиджаки и несли их, перебросив через плечо, раздавалось резкое цоканье старомодных туфель, повседневной обуви тамошних служащих. Среди этих ребят были и типичные выпускники привилегированных частных школ, довольно красивые мальчики с полными румяными щеками и презрительными глазами. Они уже получали большое жалованье, плотно обедали днем, предпочитая чересчур острые блюда, и поддерживали форму, занимаясь, наверно, в частных спортзалах Сити. Во многом эти люди были похожи на меня; но когда они всей кроткой, дисциплинированной вечерней толпой неторопливо шли домой, а я перехватывал или чувствовал на себе их мимолетные взгляды, они казались существами с другой планеты. К тому же я был бездельником, почти никогда не зарабатывавшим деньги активным трудом, а они, из молодых да ранние, — усердными работягами, стремившимися к власти и компромиссу, на который я бездумно шел, пока не повзрослел.

В душном вагоне я обливался потом, пребывая всё в том же ворчливом настроении. «Голди» была одной из худших книг, пополнивших каталог библиотеки плавательного бассейна. К сожалению, речь в ней шла не о запасной восьмерке Кембриджа[222], а о мальчиках-проститутках, о шантаже и убийстве на Манхэттене; Голди — это голубой полицейский, который начал пользоваться платными услугами главного подозреваемого и, судя по всему, должен был влюбиться в него незадолго до печальной развязки. Роман был создан по обычному шаблону: стремительное развитие кровавого сюжета чередовалось в нем с утомительными описаниями половых сношений. Найджел, обретший дар ночного зрения в подземном мраке бассейна, сказал, что книжка классная; однако мне претили ее профессионально приглаженный стиль и приапические попытки автора задеть меня за живое. Беда в том, что отчасти эти попытки были удачными: что-то во мне обрывалось, и я начинал испытывать сострадание к персонажам; но что-то другое, не имеющее почти никакого отношения к литературному вкусу, отзывалось на их убогий, сортирный язык. «Выеби меня еще раз, Голди», — то и дело умолял стройный Хуан Баутиста; а я думал: «Вот-вот, засади ему! Засади по самое не могу!».

Когда поезд сбавлял скорость, подъезжая к очередной станции, я обводил взглядом остальных пассажиров: те, что ехали сидя, и те, что стояли, держась за ремни, не решались смотреть друг другу в глаза дольше какой-то доли секунды. Без особого интереса играя в ту игру, в которую когда-то частенько играл вместе с Джеймсом, я пытался определить, с кем из пассажиров, находящихся в вагоне, мне было бы наименее противно заниматься сексом. Изредка выбор затрудняло присутствие слишком большого количества очень красивых школьников или чернорабочих с серовато-коричневыми от въевшейся грязи руками. Как правило же, кандидатов было не много; вот и в данном случае выбирать пришлось между бизнесменом в строгом костюме, симпатичным, но довольно капризным с виду, и долговязым юношей, который стоял у дверей в наушниках, издававших резкий металлический стук, и беспечно посматривал вокруг сквозь пары «Мужской тревоги». Джеймс полагал, что в каждом человеке можно отыскать хотя бы одну приятную черту, нечто своеобразное и привлекательное, — и особую прелесть этой теории придавали трудности, связанные с ее применением на практике.

Отрадно — хоть и нелепо — то, с какой легкостью сексуальные фантазии овладевают нашим неуступчивым миром. Без сомнения, не один я в этом вагоне сосредоточивал все мысли между ног у других пассажиров. Желания, грубые и нежные, невысказанные, но явные, носились в сонном, застывшем воздухе, обуревая каждого утомленного путника, чья жизнь сложилась не так счастливо, как могла бы. Мне почему-то вспомнилась маленькая общественная уборная в Винчестере — писсуар да пара кабинок, — куда захаживали по дороге на рынок кривоногие старики, а ночами — неуловимые, как призраки, фантазеры, оставлявшие свои следы. Туалет находился на узкой улочке, там, где один из углов высокого каменного здания колледжа был обращен в сторону города, — не самое подходящее место для юных стипендиатов, будущих ученых мужей, хотя я несколько раз заходил туда, снедаемый любопытством почти так же, как настоящий ученый. Бачок, постоянно наполнявшийся водой, скользкий пол, отсутствие туалетной бумаги, отверстия, тщательно просверленные в перегородке между кабинками, достаточно большие только для того, чтобы подглядывать. Стены были испещрены бездарными рисунками и страстными мольбами о свиданиях, а также пространными отчетами о половых актах, написанными старательно, заглавными буквами, с множеством ошибок и без разделения на абзацы: «они поимели ее все вместе… 12 дюймов… на автобусной остановке». Попадались там и странные договоренности о встречах, зачастую неопределенные — во избежание разочарования, — но порой содержавшие волнующие намеки на существование таинственного мира, в котором горожане и школьники свободно общаются друг с другом. Помню, я прочел: «Ученик колледжа, блондин, большой член, был здесь в пятницу — жду тебя в следующую пятницу, в 9 вечера». Потом: «Во вторник?». Потом: «В следующую пятницу, 10 ноября…» Я подумал было, что речь вполне могла бы идти обо мне, но тут с трудом разобрал расплывчатую дату, поставленную поверх другой надписи: «1964». С тех пор как некий аноним написал эти слова, миновало целое десятилетие хмурых ноябрьских пятниц, сменилось несколько поколений светловолосых учеников.

В «Корри» жизнь била ключом. Плавание не доставило мне обычного удовольствия. Я надеялся, что застану там Фила, я смертельно тосковал по нему, страстно желал поиметь его и удержать подле себя: мне хотелось стиснуть в объятиях его сильное тело, и на минуту я в возбуждении принял за него другого пловца, отдыхавшего у бортика, с того края, где мелко. На нем были такие же плавки, как у Фила, и когда я, ухмыляясь, вынырнул перед ним из воды, он, испуганно взглянув на меня, поплыл прочь старомодным кролем на боку. Плавание я очень любил, а тут оно вдруг надоело мне, как и вкус хлорированной воды. Я вылез из бассейна и перекинулся парой слов с Найджелом. Он сидел развалясь на трибуне для зрителей, сооруженной в те давние времена, когда в клубе еще устраивали соревнования и праздничные вечера.

— Привет, Уилл… Классно поплавал?

— Так себе. Что-то я сегодня не в духе. Хотя кое в чем другом не подкачаю, сам знаешь. Еще вопросы есть?

— Гм, все-таки ты молодец. Ну, а как тебе книжка? Классная, правда?

— Честно говоря, я немного разочарован. Ты мне давал и получше.

— Гм, но с этим Голди я бы все-таки познакомился. С удовольствием попробовал бы, какова его дубинка на вкус.

Я сочувственно покачал головой:

— Его не существует, мой милый. Это всего-навсего дурацкая книжонка.

— Так я и поверил! — сказал Найджел и отвернулся.

— Могу показать тебе кое-что действительно сексуальное — и к тому же взятое из жизни, — сказал я, решившись вдруг на предательство в попытке заинтересовать Найджела — который совсем не интересовал меня, хотя был красив и свободен. — У меня есть дневники одного парня… — (Это Чарльз-то — парень? — спросил некий глубоко оскорбленный добрый дух) — …с потрясающими записями личного характера. Там написано даже о том, что происходило в клубе — много лет назад… — Я осекся, не зная, стоит ли рассказывать дальше.

Расплатой за вероломство стало то, что Найджел не только не потребовал продолжения увлекательного рассказа, но и демонстративно оставил его без внимания, словно не желая избавлять меня от угрызений совести.

— Ты с этим Филом еще встречаешься? — спросил он.

— Ага. — Я расправил плечи, постаравшись произвести соответствующее впечатление.

— Парень классно выглядит. — Найджел лукаво улыбнулся мне. — Он был здесь недавно. Плескался в воде, нырял и всё такое. Рисовался, в общем. Я еще подумал, что был бы не прочь с ним позабавиться. Да и он чуть ли не раздевал меня глазами.

— Ах ты, потаскушка дешевая! — сказал я и, замахнувшись на него полотенцем, бросился к выходу. Однако меня утешало то, что он всё не так понял: хотя Фил был без ума от собственного тела, он почти всегда вел себя скромно. Свою любовь он дарил только мне.

Под душем и в раздевалке я с такой нежностью думал о Филе, что почти не замечал обычной тамошней суеты. Мне следовало бы проявлять больше чуткости. Я часто насмехался над ним и использовал его, словно какую-нибудь надувную игрушку. Он был единственным искренним, невинным и простодушным созданием среди моих тогдашних знакомых, и мне захотелось увидеться с ним, захотелось поблагодарить его и попросить прощения за всё. Я решил пойти в «Куинзбери» в надежде застать его там. А потом — поехать к Джеймсу, тоже, конечно, по-своему искреннему и невинному человеку, который с беспокойством ожидал неминуемого вызова в суд.

Я шел по знакомым до боли улицам и площадям, окутанным столь же привычным сумраком ласкового прохладного вечера. Впереди показались высокие платаны и озорные фонтаны, беззастенчиво брызжущие на прохожих, — и всё это время мое мрачное утреннее настроение постепенно улетучивалось, переходя в более романтическую меланхолию. Как всегда, попытавшись найти утешение в эстетстве, я вообразил себя яркой, оригинальной личностью.

Я собирался пройти через ту часть гостиницы, где меня уже неплохо знали, но тут мне вдруг надоело смотреть на мир глазами рабочего прачечной, и, непринужденно поднявшись по обсаженным кустами ступенькам у парадной двери, я вошел в вестибюль. Я так привык пользоваться боковым входом, что был немало удивлен, увидев, как спускаются к вечернему аперитиву лощеные пары и как регистрируются у портье новые постояльцы, чьи заботы рассеиваются как дым, когда мальчики в униформе, появляющиеся словно по волшебству, уносят их украшенный монограммами багаж. Несколько человек, ждавших в вестибюле друзей, рассеянно разглядывали освещенные витрины, где были выставлены галстуки, часы, духи и фарфоровые статуэтки, или вращали скрипучие полки-вертушки с открытками, с умилением узнавая знакомые виды Лондона.

Я тоже с минуту слонялся без дела, очарованный — или по крайней мере пораженный — всей этой приятной рутиной. А потом увидел, как выходит из лифта и не спеша направляется в коктейль-бар замечательный молодой человек, вероятно, мой ровесник, и к тому же, судя по виду, изнеженный любитель роскошной жизни в гостиницах разных стран. Высокий и стройный, он, тем не менее, производил впечатление человека, имеющего очень большой вес. Когда он приближался, меня поразили его глубоко посаженные карие глаза, длинный нос, изогнутые губы и волнистые волосы, зачесанные назад; когда он удалялся, я обратил внимание на его темно-бордовые мокасины, безукоризненно сидящие светлые хлопчатобумажные брюки, сквозь которые виднелись короткие темные трусики, и кашемировый свитер, наброшенный на плечи. Я предположил, что он наверняка принадлежит к какому-нибудь знатному латиноамериканскому роду.

Вряд ли нужно было долго раздумывать, прежде чем последовать за ним, хотя я и дал ему несколько секунд на то, чтобы устроиться и сделать заказ. Я боялся, что он сядет за столик, решив побыть в одиночестве, или присоединится к отцу-дипломату и проказливым, любящим младшим братьям и сестрам. Однако ничуть не бывало: он уселся возле полукруглой мраморной стойки, и я, взгромоздившись на удобный высокий табурет, смог поздороваться с Саймоном — весь в галунах, он то и дело подбрасывал в воздух свой шейкер.

— Что будете пить? — осведомился Саймон. Этот юный ланкаширец очень любил ебать девиц и по идее должен был бы стать профессиональным пианистом. Играл он превосходно, а кроме того, имел длиннющий язык и легко мог облизать себе кончик носа. Мои маленькие слабости были ему известны.

— А он-то что пьет? — спросил я, наблюдая за тем, как в перевернутый конус бокала с шипением льется из шейкера пенистая розовая жидкость.

Саймон поднял брови и страшным шепотом произнес:

— «Кунилингус-сюрприз».

— Гм. Вряд ли этот коктейль мне понравится.

И тут знатный латиноамериканец сказал:

— Он очень вкусный. Советую попробовать. — А потом ослепительно улыбнулся, отчего я почувствовал непривычное возбуждение.

Его губы вновь изогнулись, неожиданно придав бесстрастно красивому лицу оживленное, добродушное выражение. Я понял, что он напоминает мне один из портретов Эхнатона на Чарльзовой стеле — не последний загадочный профиль, а тот, что отражал одну из промежуточных стадий превращения человека в произведение искусства.

Я скептически смотрел, как Саймон отмеряет и наливает в шейкер разнообразные компоненты, европейские и экзотические. Смешивая коктейль, он похотливо, понимающе улыбнулся мне. Мы с мистером Латинская Америка переглянулись, а потом ради приличия оглядели бар с его высоким потолком, скрытыми источниками света, копиями полотен старых мастеров и вульгарно собранными в складки, наполовину опущенными шторами, сквозь которые пробивались лучи заходящего солнца. На другой стороне улицы, в сквере, виднелись стволы высоких деревьев, в чьи кроны я еще недавно так часто вглядывался; и это, конечно, напомнило мне о Филе и о том, что долго засиживаться за бокалом коктейля не следует.

— Совершенно отвратное пойло, — заявил я, выпив глоток. — Если и кунилингус такой же на вкус, то, по-моему, я не зря от него воздерживаюсь.

— Ну как? — спросил мой новый приятель.

Я кивнул так, словно напиток мне понравился.

— Вы живете в этой гостинице?

— Нет… нет, я просто зашел выпить стаканчик. После бассейна.

— О, вы любите плавать. А я плаваю очень плохо. — Я вежливо улыбнулся; возможно, у него на родине, в стране, как я считал, бедной, с патриархальным укладом, было мало плавательных бассейнов. Их было мало даже в Италии: именно поэтому мальчишки, изучавшие английский, целыми часами с наслаждением плескались в воде и нежились под душем. — У вас есть любимая девушка? — спросил он.

— Нет-нет, — сказал я, слегка раздраженный его наивной развязностью. Минуту-другую я не нарушал молчания, хотя и не смог сдержать улыбки, когда Саймон принялся мурлыкать что-то из «Тристана». Я не знал, как поступить. Без сомнения, парень был настоящей находкой. Я повернулся на табурете, и теперь мы сидели раздвинув ноги и соприкасаясь коленями. Он бесцеремонно уставился мне в промежность, а потом перехватил мой пристальный взгляд. Когда он провел пальцами по тыльной стороне моей руки, которую я свесил со стойки, мы вопросительно улыбнулись друг другу.

— Если вы зайдете ко мне в номер, я покажу вам кое-что интересное, — сказал он. — Хотите допить коктейль?

— Гм… нет. — Я принялся шарить в кармане в поисках мелочи, но он решительно остановил меня.

— Номер двести пятый, — коротко сообщил он Саймону.

— Кажется, я неправильно понял название коктейля, — оторопело вымолвил Саймон, когда я следом за покоренным мною — покорившим меня? — мужчиной выходил из бара.

Двести пятый номер оказался небольшим, но роскошным люксом: гостиная с букетом цветов у зеркала, мрачноватая спальня с окном, выходящим во внутренний двор, и освещенная неоновой лампой ванная с гудящим вытяжным вентилятором. Из-за двойных рам с толстыми стеклами со стороны фасада в номере возникало непривычное ощущение, будто находишься где-то в уединенном месте. Я немного побродил по комнатам, а потом Габриель — у него было весьма благозвучное имя — сказал: «Эй, Уилл, смотри», — и резко открыл небольшой чемодан, лежавший на кровати. Чемодан был битком набит порнографией — видеокассетами и журналами, большей частью еще в целлофановых обертках. Он покупал всё без разбору, не останавливаясь перед расходами.

— Ну как, нравится? — спросил он так, словно считал всё это своим личным достижением.

— Вообще-то да… но я думал…

— В моей стране таких вещей, таких непристойных снимков и фильмов, нет.

— Будь это правда, я бы очень удивился. Кстати, что это за страна?

— Аргентина, — сказал он безразличным тоном, явно рассчитывая произвести впечатление. Мне тут же захотелось попросить у него прощения; в то же время я вполне мог бы сурово осудить его за то, что он скупил весь этот хлам. Если и можно было предположить, что после недавней войны у британцев еще оставалось хоть какое-то самоуважение, то оно наверняка было как-то связано с нашими… культурными ценностями? Сверху в чемодане лежал журнал «Латинские любовники», полнейшая безвкусица, запомнившаяся мне еще со школьных времен.

— А как же война? — упавшим голосом спросил я, представив себе карту Южной Атлантики в теленовостях и заодно вообразив таможенный досмотр в Буэнос-Айресе.

— Всё нормально, — сказал он, обхватив меня за шею. — Можешь пососать мой большой хуй.

Габриель терпеливо стоял, пока я расстегивал ему брюки и спускал их вниз по смуглым волосатым бедрам. Черные трусики, которые я мельком увидел раньше, оказались кожаными.

— Думаю, трусы ты тоже купил сегодня, — сказал я; а он кивнул и ухмыльнулся, когда я с трудом стащил их вниз и увидел надетое на член кольцо, тоже кожаное, в заклепках. Он явно швырнул на ветер целое состояние в каком-нибудь захудалом магазинчике в Сохо. Однако его оценка своего хуя отнюдь не была неверной. Это был великолепный крупный экземпляр, багровевший от прилива крови, когда кожаное кольцо впивалось в утолщающуюся плоть. В общем, я бы охарактеризовал всё увиденное классической формулой: «Размер для меня не имеет значения, но…».

За всё лето у меня ни разу не было ничего подобного, и я с жадностью взял в рот. Однако поведение Габриеля при этом стало обескураживающим. Он принялся то и дело грубо подначивать меня, тупо твердя одни и те же затасканные словечки, и я в смятении понял, что и эту привычку он приобрел, насмотревшись небрежно дублированных американских порнофильмов.

— Да-а, — бубнил он нараспев, — соси этот конец. Да-а, возьми его целиком. Соси его, соси этот большой конец.

Я сделал паузу и сказал:

— Гм… Габриель! Нельзя ли обойтись без этих призывов?

Однако выяснилось, что без них он не получает такого удовольствия, как прежде, и я, чувствуя себя круглым идиотом, вновь стал действовать как по указке.

— Отлично, — весело сказал он, когда я покончил с этим делом. — Хочешь со мной поебаться?

— Конечно. — В конце концов, его детская непосредственность была не лишена некоторого шарма. — Но только молча…

— Обожди минутку, — сказал он и, сбросив туфли, стащив брюки и трусы, неторопливо направился в ванную, с какой-то шутовской величавостью неся перед собой свой подпрыгивающий на ходу конец.

Я тоже разулся, снял джинсы, лег на кровать и принялся ласкать себя. Габриель готовился не спеша, и я позвал его, спросив, не случилось ли с ним чего-нибудь. Почти тотчас он вышел, уже совершенно голый, если не считать кольца на хуе, тонких часов из белого золота на руке и — как, наверно, и следовало ожидать, — черной кожаной маски, полностью закрывавшей голову. В маске имелись две искусно проделанные дырочки под ноздрями и прорези на молниях — для глаз и рта. Он встал на колени рядом со мной, на кровати, вероятно, надеясь, что я выражу одобрение или обрадуюсь — это было невозможно определить. Вблизи мне были видны только белки и большие карие зрачки его глаз, которые при моргании на долю секунды делались темными, словно объектив фотоаппарата. Отдельно от лица — то ли хмурого, то ли улыбчивого — глаза утратили способность изменять свое выражение, и это вызывало неприятное, тревожное чувство. Мною овладел тот же страх, что и в детстве, когда я боялся веселых резиновых масок и дурацкого дружелюбия клоунов: стоило им наклониться, чтобы потрепать меня по щеке, как становилось ясно, что под масками скрываются беспробудные старые пьяницы.

Габриель приподнял мне голову и пристально посмотрел на меня, а я, расстегнув ему рот, вдохнул горячий воздух, выдыхаемый им, и запах дорогой кожи. Я принялся покусывать его гибкое, хотя и слегка оплывшее тело — оно мне все же понравилось. Маска ему во многом мешала, и когда я перестал тыкаться в него носом, он резко перевернул меня на живот и раздвинул мне ноги. Встревоженный отсутствием смазки, я начал было протестовать, и вдруг почувствовал, как вверх по бедру медленно поднимается что-то холодное и влажное, точно собачий нос. Испугавшись, я оглянулся и увидел, что этот безумец уже достал откуда-то гигантскую розовую искусственную елду, скользкую от вазелина. Из-под маски послышалось его нервное хихиканье.

— Хочешь понюхать «патрончиков»[223]? — спросил он.

Я повернулся, приподнялся и заговорил, придав своему голосу странную интонацию, словно придуманную мною специально для этого случая:

— Слушай, приятель, чтобы выдержать пытку этой штуковиной, мне понадобилось бы нечто более существенное, чем «патрончики».

Я был отнюдь не против такого насилия, которое накануне вечером применил Абдул, но мне претила одна мысль о том, что кто-то будет запихивать неодушевленные предметы в мои нежные внутренние проходы. Габриель отвернулся, отошел в дальний конец комнаты и — раздраженно, обиженно или беспечно, определить я не смог, — швырнул громадный пластмассовый фаллос в ванную. Я представил себе лицо горничной, которая найдет его там, когда придет прибираться и менять постельное белье.

— Ну что ж, значит, я тебе не так уж и нравлюсь, — невнятно произнес он сквозь кожу.

— Ты мне очень нравишься. Просто я уже смотреть не могу на этот переносной магазин игрушек. — И, решив, что мне лучше уйти, я потянулся за джинсами.

— Я мог бы высечь тебя, — предложил он, — за тот ущерб, который вы нанесли моей стране во время войны.

Видимо, он и вправду считал, что, прибегнув к этому последнему ухищрению, все-таки сумеет возбудить мой интерес; а я не сомневался, что в одном из многочисленных предметов его багажа лежит страшноватая с виду плеть.

— По-моему, старик, ты слишком серьезно воспринимаешь метафорическую связь политики с сексом, — сказал я. И мне почудилось, что всё происходящее перерастает в сцену из какого-то скучного европейского фильма, герои которого бесстрастно выражают свои левые взгляды.

Я оделся и вновь повесил на плечо свою сумку, а Габриель всё бродил по гостиной с огромным, лишь едва заметно поникшим концом, но его эрекция уже не вызывала у меня интереса. Остановившись, я посмотрел на него, а он, что-то пробурчав, с трудом, обеими руками, стащил с себя маску. Его волосы, мокрые от пота, встали торчком, а чисто выбритое оливковое лицо порозовело — так, словно мы только что просто предавались любви. Я подошел и поцеловал его, но он, стиснув зубы, не ответил на поцелуй; при этом он стоял подбоченясь. Из номера я вышел не попрощавшись.

Ну что ж, так мне и надо, подумал я, когда, с трудом ориентируясь, брел по одинаковым ковровым дорожкам коридоров — Филовой территории, места, где он работал. После всей этой истории я, конечно, пришел в возбуждение и наверняка уже опоздал к Филу, который мог бы утешить меня без лишних сложностей. Безусловно, гостиницы и должны быть средоточиями подобного рода связей: случайные встречи в баре, незапертые двери соседних номеров. Мой маленький греховодник Фил мог бы разбогатеть, ублажая поистине очаровательных мужчин — причем не все из них оказывались бы такими извращенцами, как этот привлекательный Габриель. Впрочем, не исключено, что и Фил уже привлек внимание Габриеля.

Я нашел нужный закоулок рядом со служебным лифтом и крутым пролетом лестницы, ведущей наверх, в Филову мансарду. Эта небольшая часть гостиницы, убогая и мрачноватая, явно не была предназначена для публики, и все же я полюбил ее так, как никогда не смог бы полюбить ни одно из остальных помещений этого чудовищного здания. Маленькая комнатенка — и скрытая от взглядов крыша над ней — в общем-то не представляли собой ничего особенного, но, подобно домику влюбленных в мюзикле «Чай для двоих», они прекрасно подходили для нашего романа. Я был уверен, что не застану Фила — что он уже давно беззаботно пьянствует где-нибудь с друзьями, — но мне хотелось войти, открыть окно и немного успокоиться, просто посидев там — без него, зато среди его одежды. Однако, едва я вставил ключ в замок, как из комнаты донесся приглушенный крик — мне показалось, что удивленный.

На кровати, друг против друга, стояли на коленях Фил и Билл. Биллова рука лежала на плече у Фила — ни дать ни взять два школьника, собравшиеся друг другу подрочить. Их стоячие концы, приведенные в готовность, как у оргиастов на греческой вазе, на удивление быстро обмякли под моим ничего не выражавшим взглядом. Куда им до бесхитростного приапизма Габриеля! Однако, несмотря на смущение, у них хватило дерзости, чтобы ничего не пролепетать в свое оправдание — да и вообще не сказать ни слова. А я попросту не знал, что сказать. Помню, я сглотнул слюну, покраснел и, словно еще не веря своим глазам, внимательно оглядел комнату в поисках дополнительных улик. Никаких признаков лихорадочной страсти я не заметил. Брюки Билла были аккуратно сложены, а его огромные трусы висели на спинке стула, расправленные, как салфетки для мебели. Я несколько раз кивнул, а потом медленно вышел и закрыл дверь так, словно боялся разбудить спящего. Еще не дойдя до верхней площадки лестницы, я услышал сдавленный возглас «боже мой!» — и громкий нервный смех.

Ну, а теперь — к Джеймсу. По дороге к нему мои ярость, обида, тревога только усилились, но я инстинктивно взял себя в руки, приняв безразличный вид. Я утер глупые слезы. Слава богу, мы хоть не наговорили друг другу дурацких слов, которые было бы невозможно забыть.

— Милый, виски, — вот первые слова, произнесенные мною за всё это время; при этом я чуть было не добавил: только не вздумай потчевать меня очередным душещипательным эротическим вздором.

Джеймс стоял, ел яичницу и слушал какую-то невообразимо унылую музыку.

— Неудачный день, дорогой? — спросил он тоном заботливой супруги.

— Минувшие двадцать четыре часа и в самом деле выдались на редкость ужасными.

— Ах, милый!

— Еще полчаса назад я считал, что худшее позади, — до тех пор, пока не поднялся в комнату Фила в гостинице… сам не знаю, зачем, это была всего-навсего какая-то сентиментальная блажь, мне, видишь ли, захотелось надеть что-нибудь из его одежды и немного полежать там, просто побыть Филом… Он договорился встретиться и выпить со своими ужасными друзьями. Впрочем, может, они не такие уж и ужасные, я с ними не знаком. Слушай, нельзя ли выключить эту музыку? Она действует мне на нервы.

— Это соната Шостаковича для альта.

— Вот именно… Так-то лучше. А виски? — Он налил изрядную порцию «Беллза». — Ты просто прелесть… спасибо. В общем, я открыл дверь, от которой, как тебе известно, у меня есть ключ, и застал там Фила с Биллом Хокинзом, тем стариком из «Корри». Они ласкали друг друга, причем совершенно голые, ну и так далее.

— Какой кошмар!

— По-моему, всё это и вправду просто ужасно. — Я плюхнулся на диван и жадно выпил несколько глотков. — Ведь одна мысль о том, что Фил спит с другим, для меня совершенно невыносима. Но если бы речь шла только о каком-то мимолетном увлечении — к примеру, о каким-нибудь сексапильном постояльце гостиницы, — это еще можно было бы понять. А спать с Биллом, моим приятелем, который к тому же, если не ошибаюсь, втрое старше него…

— Не может быть!

— Ну, почти втрое. — Я уставился на Джеймса — вернее, куда-то сквозь него, — осознав, как туго соображаю. — А знаешь, мне следовало бы догадаться. Я же и раньше видел, как Билл околачивается возле «Куинзбери». И, конечно, знал, что он влюблен в Фила, влюблен дольше, чем я. Более того, именно Биллов интерес к нему и задел меня за живое, заставил понять, насколько он привлекателен. А на прошлой неделе, когда я повел Фила в «Шафт», мне стало ясно, что происходит нечто странное. Мы вроде как шумели и бесились у входа в Британский Музей, и тут до меня дошло, что с другой стороны улицы за нами наблюдает какой-то тип. Вряд ли Фил его заметил, но я уверен, что это был Билл.

— Просто жуть, n’est-ce pas? — сказал Джеймс, отойдя и выглянув в окно. Он был моим единственным другом, но я знал, что если всё наконец-то — наконец-то: сколько времени прошло? два месяца? — пойдет наперекосяк, к его смутному сожалению будет примешиваться злорадство. — Но это же не значит, что всё кончено, да? — спросил он.

Я ненадолго уставился в свой стакан.

— Не знаю. Нет, вряд ли. Думаю, скорее это значит, что всё кончено между ними — что бы там ни было. Ты ведь этого не знаешь — а Билл не знает, что это известно мне, — но он уже сидел в тюрьме за совращение несовершеннолетних мальчиков. — Однако такого рода реалистические подробности никогда не шокировали Джеймса: пронять его можно было только игрой воображения. — Наверняка он сильно напуган после всей этой истории.

— Ну, ты же не собираешься донести на него в полицию, правда?

— Ох, даже не знаю, — с горестным смехом сказал я, допив виски и встав, чтобы плеснуть себе еще полстакана. Потом подошел и крепко обнял Джеймса, уткнувшись подбородком ему в плечо. — Всё это вполне в духе какой-нибудь ужасной эпитафии семнадцатого века: Уилл и Фил меня люБилли, а после счет мне предъяВилли. Что-то в этом роде.

— Поесть не хочешь?

— Пожалуй, сегодня я ограничусь выпивкой. Милый, можно у тебя переночевать? Просто не хочется уходить — и к тому же он наверняка будет названивать мне домой, а я этого кошмара не вынесу.

— Ну конечно, можно.

Я почувствовал его радостное волнение: ему давно хотелось со мной пообщаться. Он повернулся в моих объятиях, тоже крепко обнял меня и поцеловал в расплющенную переносицу.

— По правде говоря, совсем недавно я узнал нечто, пожалуй, гораздо более ужасное, — начал я, выскользнув и направившись к креслу. — Обо всем этом упомянуто в записках старика Нантвича, представляешь? Он долго водил меня за нос, а потом вдруг дал мне свой дневник за пятьдесят четвертый год. Короче, как выяснилось, его посадили на шесть месяцев за подстрекательство и, кажется, сговор о совершении непристойных действий, я неважно во всем этом разбираюсь. Но это еще не самое страшное. Оказывается, за всем этим — а речь, видимо, идет о настоящем гей-погроме, — стоял мой дед. Когда был директором государственного обвинения.

Джеймс опустился на стул напротив и пристально посмотрел на меня.

— Лорд Б., - негромко, задумчиво произнес он.

— Лорд Б., как ты его называешь. Ты что-нибудь знал об этом? Картина, конечно, чрезвычайно запутанная и чертовски неприятная. Судя по всему, лорд Б., еще не став лордом, добился такого успеха в борьбе с гомиками, что его тут же перебросили в верхнюю палату. Только благодаря этому он и сделал карьеру. — Мы смотрели друг другу в глаза. — Разумеется, выяснилось, что в тюрьме Чарльз познакомился с Биллом Хокинзом, который отбывал свой вышеупомянутый срок за то, что был влюблен в подростка. Не приходится и говорить, что в то время он и сам был подростком. В связи с этим упоминаются и многие другие люди, тоже мои знакомые. Ужасает то, что все эти проблемы навалились на меня разом. А ведь мы и сами еще, в сущности, дети, — раздраженно добавил я.

Джеймс счел, что он вправе употребить профессиональную терминологию.

— По-моему, если такие болезни долго прогрессируют, то неприятные симптомы остаются и после выздоровления. Остаются оспины, — уточнил он тем же метафорическим языком семнадцатого века.

Я уговорил его поставить какую-то более жизнеутверждающую музыку, что-то грациозное, спокойное из Гайдна, и искусственно перевел разговор на более общие темы. Мы от начала до конца посмотрели по телевизору скучную комедию. И лишь когда мы улеглись в постель, а от выпитого у меня уже пересохло в горле и закружилась голова, я вернулся к прерванному разговору.

— Главное — мы ничего не знали, — пробормотал я. — Всё это просто в голове не укладывается.

— Тебе не кажется, — спросил Джеймс, — что для каждого человека эпоха, непосредственно предшествовавшая его рождению, представляет собой своего рода белое пятно? Человек знает что-то о Второй мировой войне, наверно, что-то о Суэцком кризисе, но вот чем на самом деле занимались люди в те годы… Период перед появлением человека на свет — это, с его точки зрения, время бессмысленных, немотивированных поступков. К примеру, что ты знаешь о собственных родственниках? Это же такие скрытные существа, что мне трудно с ними общаться.

Я почувствовал, как его вставший член — дурацкий символ минувшего дня — тычется мне в бедро, и стал безропотно ждать, когда его руки скользнут вниз, к моему собственному стоячему органу. Ощущение было довольно странное: лаская меня, он, казалось, инстинктивно пытался нащупать другие симптомы, посредством легкого надавливания обнаружить заболевание почек или опухоль железы. Так же привередлив он был и тогда, когда достиг своей цели.

Я перевернулся на живот, а Джеймс негромко, комично вздохнул и, слегка коснувшись своим лбом моего, стал слушать мой рассказ о том, что произошло в метро, прямо у меня на глазах, когда я ехал к нему. Ничего особенного не случилось, однако увиденная картина подействовала на меня успокаивающе, ибо не имела никакого отношения к моему душевному смятению, к тому же была удивительно невинной и естественной. В толпе пассажиров, вошедших в вагон на станции «Тоттнем-Корт-роуд», были чернокожие супруги с ребенком. Они заняли два места напротив, у стеклянной перегородки, и мы с мужчиной — так же, как незадолго до этого с Габриелем, — столкнулись коленями. Я подвинулся, чтобы ему было удобнее сидеть; он лишь из вежливости взглянул на меня и больше не проявлял ко мне никакого интереса — а я почти не обращал внимания на него. Его жена держала совсем маленького апатичного ребенка на руках; несмотря на жару, малыш был одет в стеганый комбинезончик, правда, с откинутым капюшоном. Мысли мои разбредались, но я заметил, как муж, человек лет тридцати, наклонился над открытым, безукоризненно красивым личиком младенца и улыбнулся ему — просто от удовольствия, преисполнившись любви. Прикоснувшись кончиками пальцев к своим губам, окаймленным усиками и бородкой, он протянул руку и нежно потеребил редкие волосы малыша, почти целиком обхватив пятерней его поникшую головку. Другую руку мужчина держал на коленях, и я не сразу догадался, что он закрывает и ласкает ею — вот именно — вставший под приличными серыми брюками конец. В возбуждение я от этого не пришел; но почувствовал ли я свою неполноценность — хотя бы на мгновение — при виде отца, так страстно любящего своего ребенка? Мне кажется, почувствовал.

Напоследок, перед сном, мы шепотом поговорили об обвинении, предъявленном Джеймсу, хотя его пугало мое намерение пойти на хитрость, чтобы не только помочь ему избежать наказания, но и сбить спесь с Колина. Наутро после ареста Джеймс заявил судье-магистрату о своей невиновности и таким образом выиграл время: слушание дела отложили. У него был хороший адвокат — один из пациентов, живших в фешенебельном районе близ Холланд-Парка; и сам будучи голубым, он умел воевать в суде и знал, чем чреваты поражения в подобных войнах. Мы понятия не имели, стоит ли рассчитывать на то, что суд примет произведения искусства в качестве доказательства, и вдобавок сомневались, что фотографии Стейнза признают произведениями искусства. Да и вся эта затея представлялась сомнительной. Я уснул, и мне приснилось, будто у Стейнза конфисковали все снимки, а его посадили в тюрьму. Перед рассветом я проснулся от жажды и головной боли, пребывая в полной растерянности. Я решил, что в случае необходимости, если это понадобится для спасения Джеймса, дам на суде показания относительно того, чем мы с Колином занимались, и таким образом, возможно, хоть что-то — пусть даже опосредованно, символически — сделаю для Чарльза, да и для других жертв лорда Б. Мною овладело самое гнетущее чувство — чувство, что впереди меня ждет некое серьезное испытание.

Джеймс рано ушел на работу, и когда я пешком добирался домой, улицы только начинали просыпаться. Дома я места себе не находил от тоски. Я вел бесконечный воображаемый разговор с Филом, то приходя в ярость, то укоряя его, а то и возмущенно восклицая вслух: «Что значит — ты сделал это из жалости?», «Как ты мог подумать, что я ничего не узнаю!», «Я никогда в жизни не слышал подобного вздора…» — и так далее. Но когда зазвонил телефон, я перепугался и решил не подходить, чтобы не ввязываться в мучительно долгие бесплодные споры. Я сел на кровать и стал смотреть на телефон, собираясь с духом; но когда я все-таки взял трубку, оказалось, что звонит парень, с которым мы вместе учились в Винчестере — один из тех юнцов, что служили в Сити, — звонит, чтобы сообщить мне о заупокойной службе по не самому любимому преподавателю.

Ехать в «Корри» тоже было страшновато, но под вечер мне опротивела тягостная бездеятельность, и я решил рискнуть. В конце концов, это Фил с Биллом поступили нехорошо, и я больше не желал робеть перед ними. Весь день я был подвержен резким переменам настроения, чему немало способствовало и то, что, сидя в ванне, я увидел темный волос (слишком темный, чтобы оказаться моим), прилипший к мылу и перекрутившийся в длинную волнистую линию наподобие той, которую описал в воздухе своей палкой капрал Трим[224]. Смахнуть волос не удалось, и, как ни мутило меня от отвращения и острой жалости к себе, пришлось выковыривать его из мыла ногтем. Казалось, это напоминание о Филе, более интимное, чем все остальные, столь же беспечно оставленные в квартире, — его тренировочные штаны, одноразовые безопасные бритвы, клочки бумаги, — означает, что еще ничего не кончено. Разумеется, многое напоминало о Филе и в «Корри» — но парня нигде не было видно, и Найджел, который наверняка заметил бы его, стал уверять меня, что в бассейне он не появлялся. Я заглянул на минутку в тренажерный зал, но не увидел и озабоченного лица Билла.

Зато, уже собравшись уходить, я случайно встретил Чарльза. Он сидел в наводящем уныние кафетерии и поглядывал на спортплощадку, расположенную внизу, за окнами с зеркальными стеклами. Ему было трудно пить горячий кофе из тонкого пластмассового стаканчика. Я устало опустился на стул напротив.

— Тот молодой человек внизу просто очарователен, настоящий атлет, — сказал он.

Я посмотрел туда, куда был устремлен его взгляд, и увидел парня с обнаженным торсом, приплясывающего возле боксерской груши.

— Да, это Морис. Красавчик, да? Правда, он не «музыкальный».

— Безусловно, безусловно. Надо бы подыскать ему работу.

— По-моему, он уже сам ее нашел, без вашей помощи, — сказал я, подавив смешок.

Чарльз пристально посмотрел на меня, и я потупился, а потом вновь перевел взгляд за окно, на Мориса, который выделывал антраша, отрабатывая удары по корпусу и пребывая в счастливом неведении относительно своих зрителей и их растерянности.

— Кажется, я всё испортил, — сказал Чарльз.

Я покачал головой:

— Это вы-то всё испортили! Милый Чарльз! Я всё время об этом думаю, но до сих пор не знаю, что сказать. Но вы ничего не испортили. Разве что теперь я, конечно, не смогу написать эту книгу.

— А могли бы.

— Не смогу.

Он снова принялся наблюдать за Морисом.

— Вы не представляете, какую необычайно твердую и… мой дорогой… совсем не злорадную уверенность в том, что есть на свете справедливость, я почувствовал, когда узнал, кто вы такой. А идея была просто блестящая — возможно, чересчур блестящая, чтобы за ее осуществление взялись добропорядочные люди. Отличные удары! Чудный мальчик! Но, быть может, когда ваш дед… умрет… и умру я… вы вернетесь к этому замыслу.

— Всё, что я мог бы написать сейчас, — сказал я, — это книгу о том, почему я не смог написать эту книгу. — Я пожал плечами. — Думаю, немало книг подобного рода так и остались не написанными, и потому она была бы не лишена занимательности.

Чарльз не слушал меня.

— Грешно было столь многое недоговаривать — хотя я всё время считал, что вы непременно узнаете обо всем от других людей. Я был уверен, что проболтается, например, наш друг Билл.

— Билл — довольно осторожный, скрытный субъект, — сказал я, вдруг ясно поняв, что отношусь к нему с презрением и в то же время милостиво.

— Все равно мы останемся самыми сердечными друзьями, правда? Я хочу сказать, что дело того стоило, даже если, знаете ли…

— Конечно, стоило. — В тот день мне не хотелось всё это обсуждать. — Что привело вас в клуб?

— О… было собрание. К сожалению, очень скучное. А вы, вероятно, плавали. Эх, как я вам завидую! — воскликнул он неестественно восторженным тоном. — Нет ничего лучше, не правда ли? Поистине родная стихия. Я ужасно скучал по бассейну, когда сидел… ну, вы знаете.

— Да.

— Признаться, кофе просто отвратителен. Надо заставить их что-то с этим сделать. Морис, говорите? Разумеется, я и раньше его видел. А теперь поплетусь-ка я, пожалуй, домой. Не могли бы вы, мой дорогой…

Я позволил ему взять себя под руку, и мы медленно направились в вестибюль. Я знал, что, хотя Чарльз ходит на собрания и может добиться, чтобы в кафетерии подавали кофе другого сорта, появление на людях вместе с каким-нибудь юношей для него гораздо важнее — как свидетельство того, что он не отстал от века и кому-то нужен. Как обычно, он сбил меня с толку, и мне показалось, что наша встреча прошла совсем не так, как я ожидал. Она была очень короткой и бесполезной.

— Возможно, вы не поверите тому, что я сейчас скажу, — начал он. — Однако старик Ронни Стейнз нашел кое-что страшно интересное. Нет, не то, что вы думаете — на самом деле, говорят, как раз наоборот. Я собираюсь пойти посмотреть завтра после обеда. По правде сказать, Ронни спрашивал, придете ли вы. А я считаю… не смею объяснять, почему… что вам следует привести своего друга, о котором вы мне рассказывали, того почитателя «Надменного ниггера», знаете ли.

— Это приглашение я вообще-то мог бы отклонить — но Ронни обещал мне кое-какие снимки, и в скором времени я должен за ними зайти. Наверно, можно всё это совместить. — Это было типично для нашей с Чарльзом дружбы: я ничего не рассказывал ему об очень важных для меня вещах, а он обнажал свою душу — систематически, в течение десятилетий. — Я как раз собирался вам сказать: у моего друга Джеймса, почитателя Фербанка, возникли небольшие трения с законом. Его арестовал полицейский, который, оказывается, был одной из порномоделей Рональда. Не знаю, я подумал, что, если прибрать к рукам эти снимки, они могут пригодиться.

Осмыслив эту информацию, Чарльз прищурился и кивнул с видом человека, которого давно не удивляет людское двуличие; но не сказал ни слова.

— Поэтому я непременно приду. Но, честно говоря, Чарльз, я больше не желаю смотреть всякую чушь про коридорных, всегда готовых подставить попку. За последнее время мне всё это вот так осточертело. Если не вот так.

— Уверяю вас, мой дорогой, ничего подобного не будет, — сказал он с подкупающей искренностью в голосе.

Джеймс уже проявлял интерес к Стейнзу, а также нездоровый, мстительный интерес к фотографиям Колина. Он нравился мне в таком расположении духа — когда переставал походить на безответного страдальца, и мы могли вместе, напившись, перемывать людям косточки. Я знал, что он охотно пойдет в гости к фотографу.

Вестей от Фила в тот вечер не было. Я совсем отупел от нервного напряжения, но, выпив бутылку вина, ухитрился уснуть. Однако и в обрывочных, тревожных снах мне не было покоя. В одном, почти не сохранившемся в памяти, я встретил Таху, который оказался очень старым, но красивым мужчиной, и принялся расспрашивать его о Чарльзе и их совместной жизни. А в другом, более ярком, Фил с Биллом уезжали отдыхать. Они нагружали багажник на крыше моего старенького «Фиата» кольями для палатки, ведрами, лопатами — и в нерешительности стояли возле кучи других вещей, вынесенных ими из моей квартиры. Я хотел помочь, но всё время только мешал. «Осторожнее, смотрите, куда кладете, — сказал я. — Не забывайте про белое пятно». Фил был уже в крошечных плавках, и Билл развязно шлепнул его по заду, оставив большой жирный отпечаток ладони. В верхней части ветрового стекла была наклейка: «ФИЛ и БИЛЛ». Странно, подумал я, очнувшись, что нигде не встречаются машины с надписями «ГЭРИ и КРИС» или «ЛАНС и ДЕРЕК». Наверно, их разбили бы вдребезги.

Джеймс приехал ко мне обедать, и по такому случаю я с особым старанием приготовил фаршированные кабачки и оригинальный горький салат. Я испытывал почти материнское желание создать домашний уют, изредка возникавшее у меня от переутомления. В такие минуты даже в жалкой возне с листьями цикория и кресс-салата я мог найти некое подобие творческого наслаждения. Джеймс, конечно, несколько часов кряду был поглощен работой, и я подумал, что труд может оказаться великолепным наркотиком; к тому же позволяющим честно зарабатывать на жизнь.

— Как дела? — спросил он.

— Я чувствую себя совершенно беспомощным. Казалось бы, хорошо, что обошлось без скандала и омерзительных сцен, но неплохо бы наладить хоть какой-то контакт. Всё это ужасно глупо. Я понятия не имею, что происходит. Почему этот маленький разъебай не звонит? Порой я ненадолго прихожу в бешенство, а потом… в общем, я его очень люблю. Я хочу, чтобы мы опять были вместе. А иногда я чувствую себя кем-то вроде второго, грустного клоуна, которого всё время дурачат. По правде говоря, я не представляю, как кто-нибудь из нас может сделать первый шаг, не уронив своего достоинства.

— Ты мог бы просто зайти в гостиницу.

— Зачем? Чтобы еще раз увидеть, как они увлеченно занимаются суходрочкой? Я не любитель подобных зрелищ.

— Я думал, ты считаешь, что это вряд ли когда-нибудь повторится.

Я открыл дверцу духовки и сунул руки в обшитые асбестом кухонные рукавицы, несколько раз похлопав в ладоши, точно душевнобольной, недовольный слишком тесным предметом одежды. По квартире распространился приятный чесночный запах.

— Честно говоря, не верится, что у них может быть серьезный роман, — сказал я, тщательно подбирая слова. — С другой стороны, по-моему, верно говорят, что сердцу — а если точнее, то петушку — не прикажешь. Вполне возможно, — признал я, садясь на корточки, — что восемнадцатилетний красавчик предпочтет неуклюжего пятидесятилетнего старика такому неотразимому парню, как я, к тому же наделенному большим мужским достоинством.

Джеймс смущенно взъерошил волосы у меня на макушке, но я с криком «Прочь с дороги!» — бросился к столу. Рукавицы для духовки оказались отнюдь не таким эффективным средством защиты, как предполагалось.

После обеда мы вскочили в Джеймсов «Мини» и совершили двухминутное путешествие по аллее к дому Стейнза. Именно там находились те улицы, где малыш Руперт видел, как Артур с Гарольдом обтяпывают свои грязные делишки. С каким-то наивным суеверным страхом я посмотрел вокруг — их не было. Мне хотелось спасти Артура. По крайней мере, мне кажется, что я желал ему добра. Как ни странно, я был уверен, что каким-то образом смогу улучшить условия жизни этих мальчишек, если буду оказывать им нечто вроде покровительства — хотя подобные затеи всегда заранее обречены на провал.

Стейнз вел себя примерно, однако меня это не обмануло. Я заметил, что за его учтивостью кроется легкое разочарование: он явно ожидал, что Джеймс окажется красивее. Этот самовлюбленный тип, одетый в элегантный костюм, был немногословен, и — хотя я каждую минуту ждал какого-нибудь подвоха, комического сюрприза фотографа за долю секунды до вспышки, — единственное, что напоминало о его несдержанности, это розовый цвет носков. Чарльз уже приехал, он стоял с послеобеденным бокалом вина в руке, и я познакомил его с Джеймсом, который умерил свой энтузиазм как раз настолько, чтобы скрыть, что он уже многое знает о старике по моим рассказам. Мы медленно, в ногу с Чарльзом, перешли в студию, и я услышал, как он говорит Джеймсу:

— Значит, вы и есть тот самый поклонник Фербанка, да? Я, разумеется, знал его — правда, не очень хорошо, не очень.

Стейнз развернул рулон белой бумаги, висевший на потолке, и усадил нас в ряд перед кинопроектором на высокой подставке. Когда он погасил свет и заговорил, мне живо вспомнились те начальные сцены детективных фильмов, в которых агента инструктируют и показывают ему главных подозреваемых на кинокадрах, снятых, как правило, с заднего сиденья движущейся машины.

— Я хочу показать вам короткую ленту, которая, полагаю, у всех вас вызовет интерес. Это часть массы любительских фильмов, только что купленных мною на аукционе «Кристиз». Почти все они безумно скучны и просто недостойны упоминания — сплошь бесстыжие юные гомики, от нечего делать валяющие дурака. Я просто предполагал, что это довольно забавно, и надеялся почерпнуть кое-какие идеи для своих будущих… э-э… снимков в стиле двадцатых и тридцатых годов. А потом в этой куче хлама обнаружился один фрагмент — весьма необычный…

В светлом квадрате, на который мы смотрели, замелькали черные, серые и белые пятна. Первое, что мы смогли различить — это озеро с крутыми лесистыми берегами, запечатленное неподвижной камерой всего на нескольких сантиметрах пленки. Освещение в кадре было на редкость тусклым, к тому же экран испещряли сотни коротких линий. И все-таки в этом круглом, черном с виду водоеме чувствовалось нечто таинственное. Судя по полузабытым учебникам, это был потухший вулкан.

— Ага! — воскликнул Чарльз очень самодовольным тоном.

Ракурс съемки резко изменился, и в кадр — вероятно, случайно — попал капот явно допотопного автомобиля.

— Вы знаете, что это за место, Чарльз, — сказал Стейнз, стоявший сзади, за урчащим проектором.

— О да — озеро Неми[225]. Несомненно.

Потом камера чересчур надолго задержалась на жестяном дорожном указателе с надписью «Genzano — Citta Infiorita»[226].

— Думаю, теперь мы все знаем, что это за место, — весьма кстати добавил Стейнз.

На экране возник старый хромой крестьянин в шляпе и с длинной палкой, достававшей ему до макушки.

Следующие эпизоды были, видимо, сняты на круто поднимающихся в гору улицах Дженцано. Снова появился тот же автомобиль: теперь он стоял у входа в кафе — вероятно, самое фешенебельное заведение в городе. Местные жители — одни замечали камеру, другие по крайней мере не подавали виду, что замечают, — чинно прохаживались по тротуару, улыбаясь или хмурясь в объектив. Несколько человек вставали из-за столиков, стоявших под тентом на улице, из кафе торопливо выходили парочки, а новые посетители, приподнимая шляпы, исчезали в черном провале двери. Потом вид наполовину загородил какой-то мужчина, вставший спиной к камере. Он слегка повернул голову и после минутного колебания медленно отошел влево, очевидно, отреагировав на недовольство оператора. Вскоре он появился вновь, во весь рост, на сей раз в некотором отдалении, и, остановившись возле машины, принялся по-чаплински суетливо двигаться: то и дело скрещивать руки на груди, ставить ногу на подножку, по-женски нелепо вытягивать шею и вертеть головой.

Это явно был не Чарльз, хотя я знал, что порой даже здравомыслящий человек начинает паясничать перед камерой. Мужчина был выше ростом, но худее. Кроме того, он был чистой воды гомиком. Он носил элегантный, не английского покроя, легкий костюм с бабочкой и широкополую соломенную шляпу, которая придавала ему вид беспечного любителя невинных наслаждений и в то же время скрывала лицо. Потом, придя в смущение, он быстро направился к камере и на пару секунд вырос прямо перед объективом: широкие скулы, длинный нос с горбинкой, смешной маленький рот.

Джеймс схватил меня за руку.

— Это Рональд Фербанк, — сказал он.

— Я думаю, в этом не может быть никаких сомнений, а вы? — сказал Стейнз.

— Безусловно, это он, — высказался Чарльз.

— Если не ошибаюсь, — сказал Джеймс, — это снимали незадолго до его смерти.

В это время человек на экране рассмеялся, и вдруг всё пошло насмарку: он скорчился от приступа кашля и замахал рукой, требуя прекратить съемку; у него были длинные пальцы.

Потом, увидев следующую сцену, я понял, почему, несмотря на свой болезненный вид, он производит впечатление человека, способного противостоять опасности. Он с трудом поднимался по булыжной дороге к вершине крутого холма, на которой виднелась церковь, освещенная лучами послеполуденного солнца. Походка у него была в высшей степени странная, не лучшим образом приспособленная для того, чтобы добираться из одного места в другое — осторожные мелкие шаги сопровождались волнообразными движениями рук, — но, очевидно, по-другому он ходить не умел. Двое маленьких детей, стоявших на обочине, увидев, как он идет мимо, увязались за ним. Можно было понять их уверенность в том, что подобные поразительные вещи делаются не иначе как нарочно — либо для увеселения публики, либо с целью организовать процессию. К ним присоединился мальчишка лет десяти, повыше ростом, в лохмотьях. Он принялся подражать походке романиста. Малыши, осмелев, скакали вокруг него, то и дело убегая вперед, чтобы посмотреть, как он приближается. Не скрывая любопытства, они, по-видимому, задавали вопросы, очень короткие. Пленка дрожала как в лихорадке, отчего их движения были неправдоподобно резкими, энергичными. Потом Фербанк сунул руку в карман и швырнул назад пригоршню мелочи.

В новой сцене, как и следовало ожидать, на экране появилась целая толпа — около двадцати ребятишек. Дети приближались к выступу холма — одни вприпрыжку, другие чуть ли не строем, хотя и неверной фербанковской походкой, напоминавшей какой-то примитивный танец в стиле диско. Они галдели и размахивали руками, а потом стали что-то скандировать хором — то ли имя, то ли эпитет. Оператор, проявив известное художественное чутье, сосредоточил внимание на детворе — малышах и уличных мальчишках с их шутовской серьезностью, юных бузотерах, достигших половой зрелости и выросших из своей детской одежды, а также на других мальчиках — с большеглазыми итальянскими лицами, — которые то шагали, то дурачились вместе со всеми, вглядываясь в объектив и задевая при этом самые чувствительные струны души.

И все же больше всего завораживало общее настроение. Толпа докучала этому смертельно больному человеку, похожему на марионетку, но когда мальчишки дразнили его, почему-то казалось, что они превозносят его до небес. Возможно, на миг он стал тем, кем хотел быть всегда — артистом. По лицам детей было видно, что при всей их бессмысленной жестокости они уже искренне к нему привязались. К их желанию поглумиться стал примешиваться страх, хотя центральная фигура этого кошачьего концерта выступала теперь в роли не только шута, но и святого — их заступника. Всё вылилось в некое подобие импровизированного триумфального шествия.

Последовала довольно неожиданная короткая сцена, в которой толпа уже более или менее угомонилась. Дети обступили Фербанка и, ухмыляясь, пристально смотрели в объектив. Фербанк с беспокойным видом обмахивался шляпой, явно страдая от жары. Его дернула за брюки маленькая девочка, и он замедленным, усталым жестом вывернул карман, показав, что ему больше нечего дать. Он тоже улыбнулся, но видно было, что всё это ему порядком надоело: съемки в такой ситуации оказались слишком утомительными для столь своеобразного — и к тому же бездетного — человека. В течение последних нескольких секунд он удалялся в одиночестве: в нем чувствовались собранность и некая решимость; несмотря ни на что, он спешил заняться делом, у него было мало времени. Потом на экране появилась палатка с надписью «СТЮАРД»[227], мимо которой гордо шествовали толстый мужчина в канотье и женщина с зонтиком от солнца.

— Ах, вот и конец нашего фильма, — сказал Стейнз и выключил проектор.

Несколько секунд мы сидели в полной темноте. Джеймс крепко сжал мне руку, и я почувствовал его возбуждение.

— Никогда не видел ничего более поразительного, — сказал он тоном, которым обычно благодарят гостеприимного хозяина, но при этом ничуть не покривил душой.

— Настоящая находка, не правда ли? — пробормотал Стейнз, включив свет. — На основе этого фрагмента я хочу сделать небольшой биографический телеочерк — возможно, с вашим закадровым комментарием, мистер Брук, если вы не против.

— У меня есть кое-какие соображения по этому поводу, — сказал Джеймс.

— Я, разумеется, бывал в Дженцано, — пробурчал Чарльз, желая напомнить о себе. — Там проводится фестиваль цветов, и главную улицу устилают… э-э… цветами.

— Вполне в духе Фербанка, — вставил я свой трюизм.

— Значит, не исключено, что в другой такой же день, — сказал Джеймс, — если только этот другой день когда-то был, он шел по улице и топтал цветы.

Болтовня на эту тему продолжалась, и я, почему-то предчувствуя недоброе, спросил у Стейнза о фотографиях Колина.

— Ох, совсем забыл! — сказал он, укоризненно хлопнув себя по лбу. — Но как же я их найду?

— Простите, что надоедаю, — вежливо сказал я. — Просто я подумал, раз уж я здесь, а вы любезно пообещали…

— Ах, знаю, знаю. Но там всё в беспорядке, как вы, несомненно, помните.

— Вообще-то я, кажется, смогу примерно вспомнить, где они лежали.

Он разрешил мне выдвинуть огромный ящик с фотографиями, в котором мы с Филом (ах!) рылись несколько недель назад.

— Прошу, можете искать, — сказал Стейнз таким тоном, словно не хотел меня обнадеживать.

Но это был тот самый ящик. Я узнал мейфэрские портреты, фривольные фотоэтюды с Бобби в качестве модели — с Бобби, который в тот день отсутствовал: наверняка он был выдворен из дома в соответствии с негласным договором о хорошем поведении, — и беспорядок меня ничуть не смутил, поскольку всё лежало точно так же, как в прошлый раз. Однако, добравшись до дна и отогнув край последнего листа папиросной бумаги, я вынужден был признать, что снимков Колина, этих вычурно непристойных произведений, в ящике нет. Я обшарил соседние ящики, верхний и нижний, но уже без особой надежды на успех. Чарльз крикнул: «Что он ищет?» — и когда Стейнз ответил: «Я обещал ему несколько фотографий мальчика по имени Колин, но не имею ни малейшего представления, где они», — я понял, что он лжет.

— Колин? — переспросил Чарльз. — Нет, кажется, я не знаю такого? Я его знаю?

Я кивнул, дав понять, что речь идет о том парне, о котором я ему рассказывал, и что для меня это очень важно; но он и бровью не повел, дипломатично сделав вид, будто не помнит о нашем разговоре. Полчаса спустя, когда мы пожимали друг другу руки и расставались, он не решился взглянуть мне в глаза.

— Ну что ж, успех неполный, — сказал я Джеймсу. Он уже сел в машину, а я стоял, наклонившись над открытой дверцей.

— Не волнуйся из-за этой истории с Колином, — сказал он.

Я принялся барабанить пальцами по крыше машины.

— Я хочу его проучить! Похоже, других дел у меня больше нет.

— Тебя подвезти?

— Нет, я пойду домой. А потом поеду в бассейн, поплаваю: нужно хотя бы о теле заботиться, если о душе уже поздно.

— До скорого.

— До встречи, мой дорогой.

В середине дня, когда я приехал, в «Корри» было очень тихо. Немногочисленные посетители смотрели друг на друга скорее с доброжелательным любопытством, чем с завистью, свойственной соперникам. Казалось, этих совершенно разных людей связывает лишь то, что они неизменно приходят в клуб почти в одно и то же время. Среди них было несколько стариков, даже, наверно, двое-трое ровесников Чарльза, и каждый, разумеется, мог бы рассказать историю своей жизни, необычную, но, как ни странно, во многом схожую с биографиями остальных. А войдя в душевую, я увидел загорелого паренька в светло-голубых плавках, и он мне сразу приглянулся.

Загрузка...