После помолвки мама немного успокоилась. Наверно, раздумывала, как бы удержать нас возле себя навсегда. Она стала дружелюбнее относиться к Солу. У нее появился интерес к жизни. Она захотела даже, чтобы ее повезли выбирать наряды для свадьбы. Ее сокровенное желание, сказала она, справить настоящую свадьбу в церкви. Сол сказал, что не имеет ничего против. Никто из нас не исповедовал определенной веры, но зачем подчеркивать это? Я была согласна на все. Руки и ноги налились какой-то приятной тяжестью, я стала двигаться с непривычной медлительностью. Но иногда внезапно вздрагивала, сердце начинало громко колотиться, и я спрашивала себя: «Неужто я и вправду решусь за него выйти? Доведу все до конца? В самом — деле, на что я могу рассчитывать?» Но потом я гнала от себя эти мысли. Мускулы расслаблялись, и снова я ощущала приятную тяжесть…
Теперь, фотографируя клиентов, я, так долго стояла у аппарата, что было непонятно, кого я собираюсь зафиксировать на пленке — клиентов или себя. По вечерам я усаживалась рядом с Солом и, прижавшись к нему, слушала его рассказ про нашу будущую жизнь. Он хотел завести шестерых детей. Я же считала, что у меня их вообще не будет (каким-то непонятным образом я, как и мать, была убеждена в своей неспособности к деторождению, в необходимости взять на воспитание неродного ребенка), но все равно согласно кивала. Я представляла себе шесть темноголовых, цепляющихся за мою юбку загадочных мальчишек с носами прямыми, как у Сола. Я вдруг представила себя такой же яркой, полной жизни и тепла, как Альберта, и моя убогая, бесцветная жизнь распускалась, словно цветок. От меня требовалось только одно — подчиниться. Легко и просто. Я бездумно следовала за Солом. Соглашалась на все. Это так приятно: умиротворение, дремота, как у кошки на солнце.
Мама сказала, что в магазинах для новобрачных нет ничего подходящего, и принялась сама шить мне подвенечное платье. Из белого атласа, с воротником-стоечкой и узкими, длинными рукавами на пуговицах. Она, по-видимому, не рассчитывала, что свадьба будет летом. Близился июнь. Деньги у Сола были на исходе. А он все еще не решил, чем ему заняться. Мне же хотелось заниматься одним — любовью с Солом, но это было против его убеждений. Он уже успел нагуляться, говорил он, и теперь хочет иметь дом, семью, вести размеренную жизнь. И пока не найдет работу, он на мне не женится: все должно быть чин чином. Я же предпочла бы выйти замуж немедленно, но спорить не стала. В этом своем новом состоянии я только улыбалась. С каждым днем мои руки и ноги становились все тяжелее, в глазах появился перламутровый блеск, как у человека в экстазе.
И вот однажды Сол поехал автобусом в Колорадо. Хотел повидать армейского дружка, они собирались открыть на паях какое-нибудь дело — может, мастерскую, где все будут делать сами. «Пожелай мне ни пуха ни пера!» — попросил Сол.
Он хотел справить свадьбу в июне.
Без него было просто невыносимо. Я словно пробудилась от долгого, сладкого сна и увидела все в истинном свете: я, по-прежнему бесцветная, странная, очень одинокая, прикована к матери, окружена нелепыми комнатными растениями, выше и старше меня. Каучуковые деревья и веерные пальмы — за всю мою жизнь на них не появилось ни единого нового листка. Покрытые плесенью сочинения классиков, запертые в застекленных книжных шкафах, пыльные конфеты в высоких вазах. И мама, которая из-за этой поездки в Колорадо опять начала тревожиться. Она волновалась, что-то бормотала и совсем забросила на манекене в столовой мой сметанный на живую нитку свадебный наряд. Неужели я вправду готова ехать так далеко, спрашивала она, а ее я возьму с собой?
Я готова была бежать куда глаза глядят. Без мамы. Я перебралась в комнату Сола. Маму это привело в ужас. В его комнате тоже царил беспорядок, по беспорядок живой; от его военного обмундирования пахло чем-то соленым и удивительным. То немногое, что сохранилось у него от дома Альберты — зеленый железный ящик для инструментов и два охотничьих ружья, — имело независимый вид. Я часами разглядывала фотографию Эдвина и четырех мальчиков перед именинным пирогом; в середине фотографии был вырезан квадрат. Я спала на жесткой, похожей на розвальни кровати, надевала махровый халат Сола, иногда залезала в его башмаки. Но проникнуть в его жизнь так и не могла. Шлепая по комнате в этих башмаках, волоча за собой длинный махровый рукав, я подходила к окну и выглядывала на улицу, стараясь запомнить то, что он мог видеть из окна: дом Альберты, без рам, со снесенной крышей. Я открывала шкаф, чтобы вдохнуть запах его одежды, а однажды даже приложила к плечу его охотничье ружье и прижалась щекой к промасленному деревянному прикладу. Прищурясь, я смотрела в голубоватую прорезь прицела; положив палец на курок так же привычно, как на кнопку фотоаппарата, легко было представить, что вот сейчас выстрелишь в кого-то. Действие, доведенное до конца: раз уж прицелился, как удержаться и не спустить курок?
Сол отсутствовал десять дней, но вернулся ни с чем. Друг оказался не тем, за кого он его принимал. Сол не понимал, в чем загвоздка; они просто не нашли общего языка. Он решил подождать, пока не подвернется что-нибудь подходящее.
В эту ночь я надела топкую ночную рубашку и дождалась, пока мама уйдет к себе. Потом проскользнула в темноте в его пахнущую солью комнату. К жесткой кровати. К окну, в которое глядела лупа и был видел полуразвалившийся дом Альберты.
Утром он сказал, что нам, пожалуй, надо поторопиться со свадьбой.
Свадьба состоялась все-таки не в июне. Мы поженились в июле. Пресвитер согласился нас обвенчать, если мы сперва хотя бы месяц походим в молитвенный дом «Святая Святых». В этом пристанище баптистов-фанатиков Эдвин Эмори в свое время был служителем, и Сол решил, что бракосочетание должно состояться именно там. Что ж, сама я в церковь никогда по ходила, не веровала, а мама перестала посещать кларионскую методистскую церковь лет двадцать назад, когда случайно услышала там оскорбительные слова, высказанные в ее адрес. Итак, четыре воскресенья подряд мы ходили в молитвенный дом «Святая Святых» — он был обклеен толем, разрисованным под кирпич, деревянный потолок закоптился, номера гимнов нацарапаны на доске, и пресвитер Дэвитт — горбоносый, весь в черном — уныло бубнил что-то, вцепившись в кафедру так, словно от этого зависела вся его жизнь. Мы с Солом сидели перед самой кафедрой (мы хотели быть на виду). Нам даже видны были слезы на лицах людей, сидящих на Скамье Кающихся, и трепет их ресниц, когда они во время молитвы поднимали лица вверх.
— О чем они скорбят? — спросила я Сола, когда мы возвращались домой.
— О своих грехах.
— Тогда почему же эту скамью не называют Скамьей Ликующих, если именно здесь люди возрождаются?
— Да, но сначала они должны раскаяться в своих грехах.
— Я вижу, ты в этом неплохо разбираешься.
— А как же? Мне ведь тоже приходилось сидеть на этой скамье.
— Тебе?
— Ну конечно.
— И ты получил… прощение?
— Я каялся и принял водное крещение в озеро Кларион, — сказал он. — Перед тем как пошел в армию.
Я была ошеломлена. Всю оставшуюся дорогу я не сказала ни слова. Я даже по представляла, какие мы с ним разные.
Мама не стала дошивать мое платье. По-моему, каждую ночь она понемногу распарывала его. Накануне свадьбы я сказала:
— Послушай, мама, мне все равно, если даже придется идти под венец в черной кружевной комбинации. Я хочу сказать, даже если у меня не будет подвенечного платья, свадьба состоится.
Тогда она принялась за работу, шила весь остаток дня, а потом заставила меня встать на обеденный стол и начала подкалывать подол. Я медленно поворачивалась, словно невеста на музыкальной шкатулке. А мама все говорила, говорила про бабушкин чайный сервиз, который предназначается мне, но я не слушала ее. Какая-то непонятная тоска подтачивала меня изнутри.
Потом мы пошли в студию, и я зарядила кассету. Мама сфотографировала нас с Солом. Мы стояли, уставясь в объектив, как старомодная чета.
— Где это? За что я должна потянуть? Как с этим обращаться? — спрашивала мама.
Потом я сфотографировала Сола и маму: он ее обнял.
— Не надо, я плохо получаюсь на фотографиях, — сказала она, но он возразил:
— Мама Эймс, теперь вы член моей семьи, и ваш портрет нужен мне для семейного альбома.
— Как хорошо, что ты так к ней внимателен, — сказала я потом…
— Внимателен? Какое же тут внимание? Я говорил, что думал.
И так оно и было, я видела.
Свадьба была скромная, без шаферов и без подружек. (Сол хотел, чтобы шафером был один из его братьев, но никто не смог приехать.) Он не позволил мне пригласить Альберту, но на свадебной церемонии присутствовали мой дядя с семьей и несколько прихожан из «Святая Святых», узнавших о нашей свадьбе из общинного бюллетеня. Потом мы отправились на побережье, в Ошён-Сити, ехали на старом отцовском пикапе — Сол его отремонтировал и покрасил. Мы почти не купались. Сол целыми днями бродил по берегу у воды, а я всю педелю лежала, растянувшись на песке, и приходила в себя после долгих лет одиночества, отогревалась, излучала, счастье и погружалась в себя.
Я помню эту дату: 14 июля 1960 года. Четверг. Пять дней спустя после нашего возвращения из Ошён-Сити. Я была в студии; обрезала увеличенные фотографии. Мама вязала на кушетке. Сол вошел в комнату с конвертом в руках и сказал, что хочет со мной поговорить.
— Пожалуйста, — сказала я.
Мне сразу сделалось не по себе.
Следом за ним я поднялась по лестнице в его комнату. Теперь это была наша комната. Я села на кровать. Сол стал ходить взад и вперед, ударяя конвертом по ладони.
— Послушай, что я хочу тебе сообщить, — начал он.
Я глотнула воздуха и выпрямилась.
— Все это время я размышлял, почему все складывается именно так. Почему я встретил тебя именно в этот момент моей жизни. В армии я, конечно, думал, что, окончив службу, непременно женюсь и заведу семью. Но сперва надо было найти заработок. И в тот день, когда ты открыла мне дверь, помнишь, в этом своем выцветшем тонком свитерочке, я подумал: «Почему именно теперь? Ведь у меня нет возможности содержать ее, и я не могу предложить ей ничего определенного. Неужели нельзя было повременить?» Потому старался убедить себя отказаться от тебя. Но это было выше моих сил. И вот теперь, Шарлотта, я наконец понял. Я знаю, почему все так сложилось.
Он остановился, посмотрел на меня с улыбкой, Я была озадачена как никогда.
— В самом деле? — сказала я.
— Шарлотта, мое призвание — быть проповедником.
— Кем?
— Разве ты не расслышала? Проповедником. Не встреть я тебя, я никогда бы не возвратился в молитвенный дом, никогда не понял бы, что мне положено делать. А теперь все ясно.
Ну и ну! Я была настолько ошеломлена, что не могла даже перевести дух. Это было так неожиданно, ничто в его поведении не настораживало меня.
— Но… Но, Сол… — сказала я.
— Послушай, я расскажу тебе, как это случилось, — перебил он. — Помнишь то воскресенье, когда я помогал наковать молитвенники? Я нес ящик в подвал. Прошел мимо игровой комнаты, куда меня приводили еще ребенком. Все тот же синий линолеум на полу, все те же трубы, на которые нам запрещали влезать. И вдруг я услышал тот самый псалом, который мы с братьями пели в детстве: «Любовь возвысит меня». Клянусь честью. Представляешь? Я услышал наши собственные голоса, я не мог их спутать ни с чем. Я замер с открытым ртом. Слышал даже, как шепелявит Джулиан, у него тогда выпали молочные зубы; потом, когда выросли новые, это прошло. Мы пропели две строки, а на третьей наши голоса стали затихать, но я все еще слышал их издалека.
— Постой, постой, — сказала я. — Вы вчетвером, все вместе? В игровой комнате при молитвенном доме? Это невероятно. Слишком у вас большая разница в возрасте.
— Здесь не может быть никакой логики.
— Логика здесь действительно отсутствует.
— Пресвитер Дэвитт говорит, что это знамение.
Мне не понравилось, как он произнес эти слова. В нем появилось что-то от проповедника; осадка, его голос, безмятежно спокойный взгляд. Почему раньше я этого не замечала? Да потому, что слишком много внимания обращала на другие стороны его натуры.
И ничто меня не настораживало.
Но я не сдавалась.
— Послушай, Сол, может, это слуховые ассоциации прошлого или что-нибудь в этом роде? Тебе не приходило в голову?
— Пресвитер Дэвитт сказал, это было знамение — я должен стать проповедником. Мы с ним уже не раз об этом беседовали.
Я смотрела, как его длинные смуглые пальцы раскрывают конверт, и легко было представить, как они переворачивают страницы Библии. Я не верю в бога, но в ту минуту, кажется, готова была поверить: кто же еще мог сыграть со мной такую шутку? Молитвенный дом был наиболее замкнутым пространством, еще более замкнутым, чем наш дом. Самым странным человеком, еще более странным, чем моя мать, был фанатичный проповедник.
Я едва удержалась от смеха. Со спокойным, сдержанным любопытством посмотрела на лист бумаги, который он вытащил из конверта.
— Пришло сегодня по почте. Не хотел говорить тебе об этом заранее, пока не получу извещения, что принят в Хамденский баптистский колледж.
— В баптистский колледж, — повторила я.
— Понимаю, на это потребуются средства. Армия не захочет платить за обучение в официально не зарегистрированном колледже. Но сколько преимуществ: учиться всего два года, езды до колледжа — не более получаса. Можно будет жить здесь, вместе с твоей матерью! Я снова открою отцовскую радиомастерскую. Это даст средства на оплату обучения. Мне суждено остаться в Кларионе, Шарлотта. Это моя судьба. Как ты не понимаешь?
Все, что я могла видеть из нашего окна, — остов дома Альберты, оклеенные цветастыми обоям стены, вздымающиеся к небу медные трубы и раскрытую пустую аптечку. Весь мир рушится, это ясно: на земле не остается ничего, кроме дома моей матери. Меня заточили сюда навечно, здесь пройдут долгие, монотонные дни моей жизни.