Впервые я ушла от мужа в 1960 году, после ссоры из-за мебели. То была мебель Альберты: он продал ее дом, а мебель почему-то решил сохранить. Не прошло и месяца нашей супружеской жизни, как он нанял грузовик и перевез все к нам: старые спальные гарнитуры, стол с линолеумовым верхом, обшарпанные стулья, пёстрые занавеси, шали, платья… Добавьте к этому пожитки ее свекра, реквизит и театральные костюмы, которые старик держал в столовой. Сначала я подумала, Сол решил устроить распродажу. Платить за хранение всех этих вещей мы не могли. Это ясно. Но оказалось, он и не собирался их продавать. Оставил себе все до последней тряпки. Наш дом и без того был забит мебелью, а он взял и удвоил каждый предмет: к одному журнальному столику приставил другой, к спинке одного дивана — второй диван. Безумие какое-то. У каждого предмета появилась тень, свой сиамские близнец. Мама не находила в этом ничего странного (теперь она обожала Сола, считала, что он не способен ошибаться), не могу сказать этого о себе. Он даже не распечатывал письма Альберты, зачем же ему понадобилась ее мебель? Сама я постоянно думала об Альберте, дорожила каждой ее мелочью, но эти-то вещи были ей не нужны. Если она сама их выбросила, я тем более могла от них отказаться.
— Сол, — сказала я. — Надо избавиться от этого барахла. Здесь невозможно двигаться, нечем дышать. Надо все это выбросить.
— Со временем разберемся, что к чему, — сказал он.
Я поверила. И продолжала спотыкаться о ящики с атласными туфельками и сапогами для верховой езды, больно ударялась о бесчисленные ножки стульев и все ждала, когда же он что-нибудь предпримет.
Но он поступил в баптистский колледж и погрузился в учебу. Ночами готовил задания, а каждую свободную минуту проводил в радиомастерской. Про мебель он и думать забыл, это было ясно.
И вот в октябре я решила самостоятельно избавиться от нее. Признаюсь, я делала это за спиной, так, чтобы было незаметно: тайком выносила одну вещь за другой и оставляла возле мусорного ящика. Мусорщик приезжал к нашему дому на грузовике по средам и субботам. В среду я выставила ночной столик, а в субботу — книжный шкаф. Выбрасывать сразу больше одной вещи я не решалась: в городе существовал лимит по вывозу на свалку громоздких предметов. У меня лопалось терпение. Ночами я глаз не смыкала, обдумывая, какую вещь вывести из дому в следующий раз. Выбрать было очень трудно. Комод? Или журнальный столик? — А может, кухонные стулья? Но их восемь штук, и как это нудно — выносить по одному, неделя за неделей. А может, диван — самую громоздкую вещь в доме? Но это Сол, конечно, тотчас заметит, как не заметить?
Теперь Сол относился ко мне тепло, но отрешенно — не такого отношения ждешь от мужа. Он сразу же определил мне место в своей жизни и занялся другими делами. Я была как забытая игрушка, которую ребенок рассеянно тянет за собой на веревке. Как это случилось, что между нами уже установились такие же неясные, запутанные, нелепые отношения, какие существовали у меня со всеми другими людьми?
На все наше имущество я смотрела теперь только с одной точки зрения: как оно будет выглядеть возле мусорного ящика? Не только на вещи Альберты, но и на мамины, и на свои собственные. В самом деле, зачем писать на письменных столах, ходить по коврам? Во время обеда я вдруг застывала, уставившись на горку с чашками для компота. Господи, да ведь их можно упрятать внутрь мусорного ящика и в тот же день выбросить что-нибудь еще! А папин «графлекс», которым я никогда не пользовалась, а моя детская одежда, хранящаяся в железном сундучке, а ящички, забитые фотографиями для паспортов давно умерших людей? Зачем мне все это?
В среду утром решение было принято: на сей раз это был комод Альберты. Я дождалась, когда Сол ушел в радиомастерскую, и снесла вниз по лестнице сначала ящики, один за другим, а потом и остов. Тащить остов было трудно, он гремел по ступенькам.
— Это ты, Шарлотта? — окликнула мама из кухни.
Пришлось остановиться, поставить остов на ступеньку, перевести дух.
— Да, мама.
— Что там происходит?
— Ничего, мама.
Я вынесла комод через парадную дверь, чтобы она не увидела, протащила вокруг дома, засунула в него ящики и оставила возле мусорного бака. Потом пошла на продуктами и в фотомагазин за бумагой.
Домой я вернулась только в полдень. Вошла в прихожую, положила покупки и вижу: стоит комод Альберты.
Это было все равно что столкнуться лицом к лицу с покойником, которого только что похоронили. Я перепугалась не на шутку. При виде Сола, стоящего позади со скрещенными на груди руками, мне легче не стало.
— В чем дело? Как он оказался здесь?
— Я нашел его возле мусорного бака.
— Да что ты?
— К счастью, сегодня День Колумба[3], и его не увезли.
— Ах да, День Колумба! — сказала я.
— Сколько вещей ты уже успела выбросить?
— Пожалуй…
— Это не твои вещи, и не тебе ими распоряжаться, Шарлотта. С чего это ты вдруг решила их выбрасывать?
— Есть наконец у меня хоть какое-то право решать, что должно быть в этом доме? Когда я пытаюсь заговаривать об этом с тобой, ты лишком занят. Тебя же нельзя тревожить мирскими заботами.
— Но я работаю, — сказал Сол. — Засыпаю по ночам над книгами. Не могу же я все бросить и сию секунду заняться перестановкой мебели.
— Сию же секунду! Я просила тебя об этом еще в августе. А ты все ждешь подходящего момента. Ходишь, бормочешь что-то из Священного писания, репетируешь рукопожатия или еще что-нибудь, откуда мне знать, чем вы там занимаетесь…
— Конечно, откуда тебе знать, ты же отказалась идти в Хамден на открытие колледжа, где все это объясняли.
— Ненавижу Хамден, — сказала я. — Ненавижу всю эту затею. Я бы заставила тебя отказаться от нее, если бы знала, что вправе вмешиваться в жизнь другого человека, изменять его.
— Не понимаю тебя.
— Знаю, что не понимаешь. Проповедники не ставят перед собой таких, вопросов, в том-то и беда.
— Каких вопросов? О чем ты говоришь? Прошу тебя об одном: не трогай мои вещи, оставь их в покое. Я займусь ими когда-нибудь потом.
— Даже если из-за них я сломаю шею?
Он устало провел рукой по лбу.
— Никогда не думал, что ты такая, Шарлотта. Это моя мебель, и, что с ней делать, я решу сам. А теперь мне пора идти, я опаздываю на занятия. До свидания!
Он вышел, с нарочитой осторожностью прикрыв за собой дверь. Было слышно, как он заводит пикап. Я собрала покупки, отнесла на кухню; там, застыв на своем стуле, сидела мама.
В последнее время она как-то осела, стала обыкновенной рыхлой толстухой, но сидеть теперь могла на чем угодно и только в самые напряженные моменты, предпочитала свой деревянный стул. На лице ее застыло прежнее выражение испуга, побелевшими пальцами она вцепилась в потрескавшиеся подлокотники.
— Ничего страшного, мама. Все в порядке, — сказала я.
— Ты так плохо обращаешься с ним, а он такой порядочный, вежливый.
Меня она никогда так не любила, как Сола.
— Но я должна защитить себя, мама.
— Ты же не собираешься его прогнать?
— Прогнать? — переспросила я.
Именно этого мне и хотелось. Я представила, будто с палкой в руках бегу за ним, как женщина на коробке со стиральным порошком «Олд-датч»: «Вон! Вон! Хочу чистого воздуха!» Если бы мне удалось от него отделаться, чувство безнадежности и беспомощности рассеялось бы как туман. Я не видела бы его осуждающих глаз, замечавших все мои недостатки и промахи, избавилась бы, от его добропорядочного, вежливого присутствия, постоянно в чем-то изобличавшего меня. Но маме я, конечно, этого не сказала. Положила на кухонный стол покупки, поцеловала ее в щеку и, помахивая сумкой, вышла из кухни. Я прошла через весь город, зашла в закусочную Либби, заказала билет на автобус до Нью-Йорка.
То был, пожалуй, самый светлый, самый счастливый час в моей жизни.
Но не забудьте, случилось это в 1960 году, когда Кларион еще оставался сонным маленьким городком и междугородные автобусы останавливались там очень редко.
— На какой день вам нужен билет? — спросила Либби. (В 1960 году одна из представительниц этого, семейства еще была жива).
— На какой день? — переспросила я.
— Междугородные автобусы останавливаются у нас по понедельникам и четвергам, Шарлотта. На какой день вам нужен билет?
Город цепко держал меня в своих когтях. Ну почему бы им не установить одинаковое расписание для междугородных автобусов и сборщиков мусора?
— На четверг, пожалуйста, на завтра.
Пришлось раскошелиться. Я получила всего восемь долларов сдачи. Но билет того стоит, решила я: он был длинный, можно даже обернуть вокруг талии. С чувством удовлетворения и исполненного долга я аккуратно его сложила.
Теперь надо найти приют до четверга. Как обидно, что Сол живет в доме моей матери. А тетя Астер ни за что не позволит остановиться у них в комнате для гостей. Пришлось отправиться в мотель «Голубая луна» — четыре доллара в сутки, пристанище для старшеклассников с сомнительными намерениями. Весь день я, не раздеваясь, провалялась на дешевом несвежем покрывале; в номере ни телевизора, ни даже пилки для ногтей. Я застыла в неподвижности, внушая себе, что это неподвижность зверя, готовящегося к прыжку.
Фабрика губной помады в нашем городе тогда еще не открылась. Поэтому, возвратясь домой после занятий, Сол уже через двадцать минут знал, где я. Всем было известно, куда я пошла: люди видели, как я бежала без пальто по улице холодным октябрьским днем, на крайней мере так ему сказали (на самом деле я шла очень спокойно). Сол появился в мотеле и два раза отрывисто постучал в мою дверь.
— Шарлотта, открой. Что случилось?
Я вдруг почувствовала себя сильной. Я ликовала. Мне хотелось рассмеяться.
— Шарлотта!.
По его самоуверенному тону было ясно: он не знает что его ждет.
Я молчала.
Вскоре он ушел.
А потом все полетело вверх тормашками. Мне стало очень грустно. Казалось, внутри что-то ломается. О, если б можно было зачеркнуть все, что я сделала в жизни, махнуть на все рукой и умереть. И когда зазвонил телефон, я бросилась к нему. Это был Сол.
— Шарлотта, перестань валять дурака.
— Не перестану.
— Ты что, хочешь, чтобы я взял ключи у миссис Бейнз и пришел за тобой?
— Не выйдет. Дверь на цепочке.
— Но я же знаю, ты не оставишь меня.
— Не оставлю?
— Ты же меня любишь.
— Нисколько.
— Наверно, все дело в твоем состоянии.
— Состоянии? В каком состоянии?
— Ты же беременна.
— Не мели чепуху.
— Меня не обманешь. Я помню, как это было у матери перед появлением на свет моих братьев. Сколько раз я… Шарлотта.
Я стала подсчитывать. Поискала глазами календарь. Календаря в номере не было. Пришлось считать на пальцах, я шепотом произносила числа.
— Шарлотта? — сказал Сол.
— Господи!
— Шарлотта, грешно поминать всуе имя господне.
Беременность подействовала на меня самым неожиданным образом. Я стала энергичной. Бегала по студии, распихивала по углам большие коробки, то и дело передвигала тяжелый фотоаппарат на скрипучей подставке, пока солдат или какой-нибудь другой клиент встревоженно не поднимался со стула:
— Это не повредит вам, мадам?
Я стала сильнее, меньше спала. Иногда далеко за полночь ходила взад-вперед по комнате. Но меня было очень легко обидеть, я могла расплакаться из-за любого пустяка. Например, из-за Джулиана.
Джулиан — это младший брат Сола, самый красивый и самый беспутный. В нем было что-то мрачное, небрежное, итальянское — все девчонки в школе сходили и нему с ума, его слабостью были азартные игры. Но в жизни азартные игроки совсем не такие герои, какими их представляют в народных песнях: когда нм не везет они опускают руки. Джулиан появился у наших дверей однажды утром, грязный, оборванный. И к тому же по уши в долгах: расплачивался фальшивыми чеками с самого Техаса. Он завалился на одну из старых кроватей Альберты и спал целую неделю, просыпаясь, только чтобы поесть. Поднявшись наконец, он выглядел возрожденным, как человек, выздоравливающий после лихорадки. Он сказал, что готов заниматься чем угодно, что изменит свой образ жизни, вернет долги до последнего цента. Он начал работать в радиомастерской, а Сол написал на бланках баптистского колледжа всем кредиторам Джулиана, которым тот всучал фальшивые чеки, что при первой возможности Джулиан возвратит долг.
Во время ежедневных прогулок, предписанных мне врачом, я проходила мимо радиомастерской; сквозь мутные стекла большого окна я видела, как на старой фотографии, расплывчатые очертания Джулиана, низко склонявшегося над лампами и проводами. На подоконнике лежали вещи, знакомые мне с самого детства: пластиковая ручка от телевизора, рулон оберточной бумаги, запыленные детали старого фонографа. Мне хотелось войти в мастерскую и вытащить оттуда Джулиана. И порой я сдерживала себя с трудом.
Но Джулиан говорил, что остепенился, что поселится здесь навсегда; он собирался даже стать прихожанином нашего молитвенного дома.
— В Техасе, — сказал он как-то вечером, — я много думал о религии. Думал обо всех этих гимнах и песнопениях, которые раньше нисколько не интересовали меня. Однажды утром, проснувшись в тюрьме — не представляю, как попал туда, — я сказал себе: «Если только выберусь отсюда, возвращусь домой, стану ходить в молитвенный дом, заживу по-иному, исправлю свою жизнь. Буду жить о братом до самой смерти».
Я посмотрела на Сола.
— Скажи им об этом в воскресенье, — сказал он.
— Мне пришлось познакомиться с некоторыми, заключенными. Они почти всю жизнь провели в тюрьме потеряли всякую надежду. Знаешь, как; они проводят время? Разжевывают хлеб, лепят из него маленькие фигурки и просят охранников продать их на воле.
— Перестань, — сказала я.
— Маленькие фигурки: утенка Дональда, Микки Мауса и других в этом роде. Фигурки из жеваного хлеба.
— Не желаю слушать, — сказала я и расплакалась. Все уставились на меня.
— Успокойся, Шарлотта, — сказал Сол, а мама полезла за пазуху за бумажной салфеткой.
Все эти месяцы я действительно вела себя очень странно.
Наша дочь родилась 2 нюня 1961 года в больнице округа Кларион; я отказывалась от всех болеутоляющих лекарств: хотела знать наверняка, что никто не перепутает моего ребенка с другим новорожденным. Мы назвали ее Катериной. У нее была светлая кожа и темно-русые волосы, лицом она походила на Сола.
Очень скоро выяснилось, что это умный ребенок. Она рано начала садиться, ползать, ходить. Стала складывать короткие слова, когда ей еще и года не было. А немного погодя уже рассказывала себе перед сном длинные таинственные истории. В два года она придумала себе подругу по имени Селинда. Это казалось естественным и не вызывало у меня беспокойства. Я просила прощения, если наступала Селинде на ножку, за едой ставила для нее отдельный прибор. Но вскоре Катерина решила занять место Селинды, а свое место оставила пустым. Говорила, у нее есть подруга Катерина, только мы ее не видим. Постепенно она перестала вспоминать о Катерине. И у нас осталась Селинда. С тех пор она так и живет с нами. Теперь, когда я думаю об этом, мне кажется, что напрасно я отказывалась от болеутоляющих лекарств.
Иногда по радио рекламируют бесплатные приложения: вы посылаете конверт с обратным адресом и получаете брошюру, озаглавленную «Что было бы, если бы Христос никогда не пришел?…». Меня это просто смешит. Могу перечислить множество вещей, которых мы были бы лишены, если бы этого не произошло, С одной стороны, не было бы испанской инквизиции. С другой — я не потеряла бы мужа, целиком посвятившего себя Хамденскому баптистскому колледжу.
Я в самом деле его потеряла. Это был уже не прежний Сол Эмори. Он усвоил целый свод новых правил, взглядов, прописных истин, суждений; ему уже в думать не надо было. На все случаи жизни имелись готовые рецепты. Достаточно обратиться к своей религии, и ответ — вот он, под рукой, как Библия у проповедника.
Когда я лежала в больнице с новорожденной Селиндой, этажом выше умирал пресвитер Дэвитт (рак легких, одна из невинных шалостей бога: пресвитер Дэвитт никогда не курил).
К осени 1961 года Сол стал проповедником прихода «Святая Святых». В сан пресвитера его должны были возвести только в июне, но у него уже была своя немногочисленная паства, свой крытый толем небольшой молитвенный дом и крохотная контора, где прихожане могли обсуждать с ним свои разнообразные несчастья. Мало того, он пожелал, чтобы я тоже посещала богослужения. Я отказалась. Сказала, что у меня ест права; он согласился, но выразил надежду, что я все равно буду посещать молитвенный дом, ведь для это так важно.
Что ж, я пошла. В первое же воскресенье; оставила Селинду внизу, в детской комнате, и села на скамью между Джулианом и мамой. На мне был светло-голубой костюм, маленькая шапочка и короткие белые перчатки. Я старалась сделать вид, будто очень увлечена, ведь прихожане именно этого и ждали от меня. Старалась не показать, какая оторопь меня взяла, когда появился Сол в своем черном костюме, совсем чужой, и твердым, уверенным голосом произнес утреннюю молитву. Прихожане постарше сказали «аминь», остальные хранили благоговейное молчание. Мы все поднялись и запели псалом. Потом снова сели, а Сол стал перебирать на кафедре какие-то бумаги.
— Передо мной, — наконец сказал он, — вырезка из газеты за прошлую среду из рубрики «Ответы доктора Тейта», — Слова его отдавались глухим эхом, точно под сводами вокзала. — «Дорогой доктор Тейт, обращаюсь к Вам из-за сложностей в моих взаимоотношениях с врачом. Пишу об этом, чтобы высказать свое мнение о врачах и об их отношении к человеку. Мой врач требует, — чтоб я посещала его каждый четверг, и удивляется, почему мой диабет обостряется. Я ему говорю, не знаю. Сказать по правде, доктор Тейт, я действительно злоупотребляю пирожными, хотя и не признаюсь в этом. Иногда у меня появляется желание наесться сладкого до отвала. Я злоупотребляю и вином. Вино, конечно, не настоящий алкоголь, но мне стыдно признаться, что днем я нередко прикладываюсь к бутылке, вот я и не говорю об этом своему врачу. Доктор Тейт, муж разлюбил меня, он встречается с другой женщиной, а мои единственный сын умер от болезни костей всего трех лет от роду. Я вешу двести тридцать один фунт, и вся кожа у меня в прыщах, хотя, говорят, это проходит к двадцати годам, а мне уже сорок четыре. Но ничего этого я не могу рассказать своему врачу, и знаете почему? Потому что он так себя ведет, будто, если ты не соблюдаешь диету, ты ему неприятна. Как же после этого я могу во всем ему признаться? И вот я хочу спросить у Вас: где же тут справедливость, доктор Тейт?»
Меня это заинтересовало. Я сложила перчатки и посмотрела на Сола в ожидании ответа доктора Тейта. Но вместо того, чтобы прочесть ответ, Сол отложил газету в сторону и окинул взглядом прихожан.
— Автор этого письма не исключение, — сказал он, — Им может быть и любой из вас, и я сам. Эта женщина живет под страхом осуждения, в мире, где любовь — понятие условное. Она стремится постичь, в чем же суть дела. И единственный человек, которого она решается об этом спросить, — это официально практикующий врач. Как же мы до этого дожили, в конце концов? Неужели мы так далеко отошли от Бога?
Я зевнула и аккуратно сложила перчатки.
Больше я уже не слушала проповедей Сола.
Но это не значит, что я перестала посещать молитвенный дом. О нет, я появлялась там каждое воскресное утро, садилась на скамью между мамой и Джулианом и улыбалась милой улыбкой жены. Пожалуй, это даже доставляло мне удовольствие: и что он сейчас отдален от меня, и ощущение мечтательной покорности, и никому не ведомая, недосягаемая глухота, в которую я погружалась. Его слова скользили мимо меня, как тиканье часов или шум океана. Тем временем я смотрела, как его руки опираются на кафедру, восхищалась его четко очерченными губами. Придумывала, как заманить его к себе в постель. Скамья, на которой я сидела, действовала на меня магически, обращала все мои мысли к постели. Это у меня, наверное, из духа противоречия. По воскресеньям Сол не хотел заниматься любовью. А я хотела. Побеждала то я, то он. Я бы ни за что не пропустила ни одного воскресенья.
В те первые годы у меня было много иллюзий. Я надеялась, что в один прекрасный день он вдруг откажется от своей веры и займется чем-нибудь другим. Примкнет, например, к банде мотоциклистов. А почему бы и нет? Мы бы разъезжали с ним повсюду. Селинда и я — позади. Я бы держала его за талию, прижимаясь щекой к его черной спине.
Черной.
Вот именно, это уже стало его сутью: даже на мотоцикле он сидел бы в поношенном черном костюме, и при нем всегда была бы Библия. Нет, он так и останется на всю жизнь проповедником. Но если даже все будет иначе, не уверена, что для меня это что-нибудь изменит.
Сол нередко приглашал к нам на воскресный обед разных бездомных людей, прихожан со Скамьи Кающихся. Иногда они так и оставались в нашем доме. Так, на втором этаже у нас жила пожилая дама, мисс Фезер, — ее выдворили из квартиры весной 1963 года, и она поселилась у нас до тех пор, пока не найдет себе другого жилья. Она так и не нашла его. И по-моему, не найдет никогда. У нас останавливались солдаты, бродяги, коммивояжеры, проезжие баптисты, тоскующие по богослужениям, наслаждавшиеся моими блинами из гречневой муки. Однажды в воскресенье к Скамье Кающихся подошел бородатый человек в рабочей одежде, прихожане как раз пели гимн «Я такой, как есть». Сол прервал пение и спустился с кафедры. Положил руки на плечи этого, человека. Потом обнял его, прижал к груди его голову с темными блестящими волосами голову… ну конечно же! Голову Эмори. Лайнуса Эмори, того самого Лайнуса, который заболел нервным расстройством и после смерти своей тети вернулся назад. Всегда подавленный, он от встречи этой светился как тончайшая фарфоровая чашка, поднесенная к пламени свечи. Мы повели его домой обедать. Он сидел за столом и смотрел на нас, вглядывался в лицо Селинды, жадно вслушивался в каждое слово, точно произносил его вместе с нами. Даже мама, даже пожилая мисс Фезер, предлагавшая ему домашнее печенье, вызывали блеск в его в глазах. Он так счастлив снова очутиться дома, сказал Лайнус. Потом поднялся наверх и занял одну из старых кроватей Альберты, а свои пожитки, вынутые из дешевого чемодана, разложил в комоде.
Вы следите за развитием событий? Теперь нас стало семеро, не считая временных постояльцев. Эймос все еще находился в Айове, кажется преподавал там музыку, Альберта жила где-то в Калифорнии. Все принадлежавшее ее дому мы взяли к себе. Ее кровати, шляпы, ее сыновья находились под нашей крышей, и окна ее дома смотрели в нашу сторону. Даже мама посмуглела, а мисс Фезер усвоила гордую осанку семейства Эмори. И личико Селинды стало такое ангельское, какое бывает на портретах в медальонах.
— Ты заметил, — спросила я Сола, — сколько теперь в нашем доме представителей семейства Эмори?
В ответ он только кивнул, не поднимая головы от своего календаря. Наверняка справлялся, когда предстоят очередные похороны или встреча молодежной группы.
— Я всегда мечтал, чтобы моим братьям было куда возвратиться, — сказал он.
Вот, оказывается, о чем он всегда мечтал.
Теперь мне все стало ясно. Наконец-то я его поняла: он был просто одинокий солдат, тоскующий по дому, жене, семье, вере. Случай весьма распространенный. На любой Скамье Кающихся найдется такой человек.
— Ты просто ищешь возможности уйти от одиночества, — сказала я.
— Такой возможности не существует, — отозвался Сол. Захлопнул календарь и посмотрел через комнату в темный коридор. И меня снова охватило сомнение: нет, не понимаю я его. Каков он был — я пыталась понять это все годы, что мы жили вместе, и сегодня опять не знаю, какой же он на самом деле. Наверное, так и буду отставать всю жизнь.
— Ну, а эти… расходы! Как мы прокормим их всех? — крикнула я, чтобы не поддаться ему. Перед моими глазами были медные тарелочки для пожертвований — единственный источник его дохода; грошовая фотостудия и радиомастерская едва покрывали карточные долги Джулиана, которые то уменьшались, и разрастались, как живое существо, в зависимости от приступов депрессии.
— Бог поможет, — сказал Сол. И ушел в молитвенный дом.
Надежда покинула меня. И, чтобы избавиться от лишних переживаний, я растормозилась, немного оторвалась от земли и стала смотреть на вещи с мягким юмором, который щекотал в носу, как будто я собиралась чихнуть. Скоро юмор вошел в привычку, я не могла расстаться с ним, если бы и захотела. Окружающий мир начал казаться мне… как бы это сказать… непостоянным. Стало ясно: у меня созревает решение уехать. Конечно, оставаться с ним дальше было невозможно. Теперь в тайном отделении кошелька при мне всегда был аккредитив на сто долларов. Я купила себе пару крепких туфель. Я не собиралась брать с собой ничего, кроме Селинды — мой багаж, любимый и обременительный. Когда же подует попутный ветер, который унесет нас с собой?
Теперь в фотостудии я иногда прекращала работу, словно ожидая порыва этого ветра, поднимала голову и, застывая в неподвижности, прислушивалась. И тогда клиент начинал откашливаться или шаркать ногами. Я спохватывалась и быстро подкатывала к нему фотоаппарат, который до сих пор не считала своей собственностью. Он принадлежал отцу. Это была его комната, со стен свешивались его пожелтевшие, свернувшиеся фотографии. Я была здесь временным постояльцем. Мои снимки, ясные и непринужденные, были отмечены тем изяществом, которое приобретают вещи, когда они не представляют для тебя особой ценности.