Известие это разом поломало все мои планы. Надо было ехать спасать любимого тестя, или, хотя бы, сделать всё, что в моих силах, дабы помочь ему. Наташа, несмотря на вторую беременность и совершенно ужасные в это время года дороги, порывалась поехать со мною. Насилу удалось убедить ее дождаться весны! И буквально через день по получении страшной вести я, провожаемый заплаканной супругой, прихватив с собою адъютанта Волконского и нескольких врачей Морского госпиталя, уже нёсся из Петербурга по направлению к Луге.
Дорога выдалась тяжёлой. Из-за спешки мы останавливались ночевать на обычных почтовых станциях, как и все прочие путешественники, страдая от холода, тараканов, клопов и переполненных, заледенелых станционных нужников. Но настоящее испытание ждало нас впереди: однажды, где-то на подъезде к Пскову, под вечер мы попали в такой туман, что ямщик сбился с дороги. На дороге вдруг пошли страшные, как их тут называют, «зажоры» — ямы, полные талой водой; в иные из них лошади проваливались по брюхо. Наш ямщик, Василий, к исходу дня был уже совершенно мокрый; иной раз сани целиком уходили под воду, и нам с Волконским, чтобы не нырнуть вместе с ними, приходилось вставать, придерживая друг друга, пока мы с горем пополам не выезжали из зажоры. Вдобавок, постоянно мела пурга, мокрые хлопья слепили глаза, и когда стемнело, дорога стала совсем не видна. Наши сани (я ехал с Волконским), во время очередного снежного заряда сбились с пути, и пошли далее целиною, тщетно надеясь выйти на дорогу вновь.
«Вот она — Россия!» — философски думал я, вглядываясь во тьму, лишь слегка озаряемую тусклым светом небосвода, и с беспокойством ощущая, как постепенно замерзают промокшие насквозь ноги. «Какой бы ты ни был могущественный правитель, но стоит кучеру сбиться с пути, и вот ты уже на краю гибели». В памяти тут же начали вставать истории про путников, таким же образом сошедших с торной дороги и, заблудившись, просто замерзших вместе с ямщиком и лошадьми. Таких рассказов здесь слышал я немало, причём речь шла о непростых людях — богатых купцах или дворянах. А ведь с мокрыми ногами можно запросто схватить воспаление лёгких, которое само по себе очень редко проходит! И ладно я, с путешествующий с целым взводом докторов за спиною; а что делать вот такому вот промокшему насквозь Васе? Везёт он, скажем, плиточный чай по Сибирскому тракту, и попадает в такие «зажоры», а вокруг — ни одного доктора на тысячу вёрст… Стоит ли удивляться, что у нас такая высокая смертность?
— Слышишь, Василий, может, вернёмся по следу, да поищем дорогу? — спросил я кучера.
— Не сумлевайтесь, Ваше Величество, я ж направление знаю! Выйдем на дорогу, непременно! — с напускной самоуверенностью отвечал тот, совершенно меня не успокоив.
Между тем всё сильнее темнело, а лошади, идя по целине, выбивались из сил. Мы с Никитой Григорьевичем были встревожены и уже прикидывали, как будем ночевать прямо в поле, но тут Волконский воскликнул:
— Эй, Василий, постой-ка! Смотри, вон там, вроде бы блеснул огонёк?
Мы встали и принялись яростно вглядываться в ночную тьму. Действительно, в разрывах снежных зарядов где-то вдалеке виднелся тусклый жёлтый свет, как будто кто-то поставил на подоконник свечу.
— Как думаешь, Василий, далеко до него? — спросил я.
— Должно, с полверсты будет! Господский дом, видно!
— Думаешь? — с надеждой спросил я.
— Конечно! Крестьянское оконце мы бы и заметить не смогли бы! — уверенно заявил ямщик.
— Ну, поехали тогда, с Богом! — произнёс я, надеясь на традиционное русское гостеприимство.
Вскоре мы увидели в облаке густого падающего снега очертания большой дворянской усадьбы. Юный Волконский, смущаясь, поднялся по заснеженным каменным ступеням и постучал. Ему не сразу открыли, и моему адъютанту пришлось довольно настойчиво барабанить в дверь. Наконец, блеснул свет в проёме, Никита Григорьевич что-то объяснил открывшей прислуге, и дверь до поры захлопнулась: видимо, слуга пошёл докладывать о случившемся своим господам.
— Никита, давайте не будем пока раскрывать моё инкогнито — попросил я Волконского. — Не стоит способствовать распространению слухов!
— Как же вас представить, Александр Павлович? — удивился тот.
— Ну, скажем, капитан Иванов! — выпалил я первую попавшуюся фамилию
— А имя?
— Ну, Александр Иванович!
— Слушаюсь, Ваше Вел…
— Цыц! Какое Величество⁈
— Слушаюсь, капитан! — на новый манер, без «благородий», ответил Волконский и тут же принялся срывать с мундира свитский аксельбант и вензель, торопливо пряча знаки своей близости ко двору в карман шинели. Мне, к счастью, этого не требовалось — по примеру Иосифа Виссарионовича, любившего полувоенную форму, я ездил в морском мундире безо всяких знаков различия.
Наконец нам отворили, и мы смогли уйти с промозглого холода в тепло человеческого жилья. О, какое же это прекрасное чувство, когда, намерзнувшись на улице во тьме «волчьей ночи», приготовившись мысленно к самому скверному исходу, ты оказываешься вдруг в тепле, рядом с доброжелательными людьми! Нет, кто не бедствовал на русской дороге, тот не ведает счастья избавления!
Хозяином оказался военный, майорского чина, по фамилии Епишев, Григорий Александрович. Встретил он нас по-простому, в шлафроке. Дородная его супруга, Елизавета Тимофеевна, в розовом домашнем капоте*, представившись непрошенным гостям, отправилась тут же хлопотать насчёт ужина и чая; хозяин же первым делом проводил нас в отведённые помещения, дабы мы смогли скинуть, наконец, мокрую одежду и привести себя в порядок.
— Не взыщите, господа, — извиняющимся тоном произнёс майор, со свечой в руке возглавляя наше шествие и оборачиваясь на лестнице, отчего по стенам вокруг заплясали тени — но комната свободная у меня только одна. Вам будет постелено в бельэтаже, а господа медикусы заночуют в людской. Увы и ах, но это всё, чем могу выручить!
— Ничего, нам и то хорошо. Много лучше, чем ночевать на станции! — утешил его Волконский.
— Да уж… Раньше-то у нас другое было. А теперь одно крыло дома и не топим даже, до́рого стало! — пояснил хозяин.
Действительно, на лестнице было очень прохладно. Левая половина дома буквально излучала ледяной холод, и лишь правая была жилой; лестница же, находящаяся посередине, оказалась местом, где в этом доме сталкивается «лёд и пламень».
— Устраивайтесь, и милости прошу пройти вниз, на чашку чаю! — напутствовал нас хозяин и оставил нас одних.
Комната оказалась небольшой, но приличной. Заспанный слуга принёс толстые пуховики; мы переоделись и вышли вниз, в просторную столовую.
Принесли чай в больших лужёных железных чайниках. Надо сказать, что самовары при Екатерине ещё не были в широком употреблении: использовали простые, разного размера чайники, которые кипятили на спиртовых жаровеньках. Подали ароматный чай; я тотчас же узнал «Эрл Грей», введённый мною в обыкновение несколько лет назад.
— Очень вкусный чай нынче продают, вот, попробуйте! — добродушно потчевала нас Елизавета Тимофеевна.
— Да оставь, душа моя; неуж гости из Петербурга его не знают? — урезонивал супругу майор.
— А тебе почём знать, а? Может, и нет!
— Очень вкусный чай, и ароматный! — поспешил я с похвалою, не желая быть свидетелем супружеской размолвки по столь ничтожному поводу. — Не так давно ведь он появился, правда?
— Да, хоть что-то стало лучше! — печально вздохнула хозяйка, подливая нам ещё чаю.
— Да, раньше-то у нас по-другому было! — подтвердил отставной майор. — Богато жили, не чета теперешним временам! Дом этот строили — ведь никому не заплатили ни копейки — всё своими людьми! Дворни много было; обедали сам-тридцать, а за стулом каждого гостя стояло по слуге! Даже театр свой был! В день приезда сына со службы и в день ангела Елизаветы Тимофеевны у нас, за этим вот столом, разыгрывались и увертюры, и целые симфонии старинных опер; и порядочно ведь разыгрывали!
— Что же делали все эти люди, когда не было ни представлений, ни гостей? — удивился я.
— Да уж находили, батюшка, чем их занять; без дела никто не сидел! — уверила меня майорша. — Носки шерстяные вязали, перчатки; бельё штопали — да мало ли по дому дел!
Я мысленно только вздохнул. Крепостные музыканты и артисты большую часть своей жизни у них, как старее бабки, вязали носки, и хозяева — милые, в общем-то люди, — считали это нормальным. Интересно, что ответили бы представители этих профессий в 21-м веке, предложи им кто-то из антрепренеров подобный удел?
Тем временем подали ужин, составлявший смесь «французского с нижегородским», да еще и усугублённую требованиями «Великого поста»: пшённую кашу с черносливом, соте, галантин, гречневую кашу на прованском масле, кулебяку с капустой и грибами. Окончив ужин, прошли в гостиную, где снова подали чай, с вареньем из непонятной ягоды на блюдечке. Пришли две хорошенькие, свежие девушки в муслиновых платьях, хозяйские дочери — одна лет 16-ти, другая помладше. Старшая поначалу стреляла глазками в мою сторону, но затем, видимо, заприметив венчальное кольцо, переключилась на Волконского.
— А сын ваш где служит? — поддерживая беседу, спросил я хозяев.
— Поручиком в Углицком полку! Стоят теперь где-то в Восточной Пруссии — с гордостью сообщил хозяин.
— Участвовал в деле? — спросил я, припоминая, что часть эта побывала в самом пекле боёв.
— Да, и при Ружанах, и затем, под Лёбусом. Писал нам, что очень жаркое было дело!
— Мы едем как раз в те места. Ежели желаете, можете с нами что-нибудь ему передать! — сообразил предложить им Волконский.
— Ой, слава Богу! Очень обяжете! — всплеснула руками хозяйка и бросилась собирать посылку.
Утром, добротно позавтракав, мы стали собираться в путь. Пока запрягали наших лошадей, я решил прогуляться до деревни, видневшейся неподалёку. Узкой, петлявшей среди сугробов снежной тропинкой я прошёл через запушенный, испещрённый заячьими следами господский сад, войдя в заснеженное, сонное селение. Покосившиеся избы, казалось, утопали в сугробах; из-под тёмных, крытых дранкою крыш лениво вытекал сизый печной дым. У здорового дровяного сарая невысокий чернявый мужичок с красным, картошкою носом, готовил дровни, собираясь куда-то ехать.
— Эй, почтенный! Как ваше селение зовётся? — подходя поближе, окликнул его я.
Тот неторопливо заткнул за широкий кушак топор и, осмотрев меня с головы до ног, степенно произнёс:
— Здравствуй, господин хороший! Селенье называется наше «Углы», а почему так — никто уже и не помнит. Вроде бы, поселили тут когда-то пленных литвинов, выделили им, значит, угол — вот и зовёмся теперь мы «Углами»!
— Понятно. Хорошо ли живёте-то?
— Да где наш брат хорошо живёт? Везде трудно. Но ладно, хоть барщины теперь нет — оброк платишь, да и всё. Оченно это нам нравится! — охотно ответил мужик. — Вообще, посвободнее как-то стало. Мужики у нас многие в СантПитерхсбурх теперя ездют, на заводы, на стройки… Кто-то на постройку дорог вербуется — за неделю заработаешь на оброк себе, и дальше — гуляй, как хочешь! Один в Питере Билжу строит — такие чудеса плетёт — просто страсть! Баит, паровые махины им и тяжесть всякую понимают, и землю роют, и по воде плавают… У нас мужики, конечно, не верят. Но деньгу он из Питера добрую привозит, тут нечего сказать!
— Понятно. Ну, Бог в помощь!
— И вам, барин, не хворать! — откликнулся мужик и отвернулся, возвращаясь к своим дровням.
«Ну, ладно, хоть кому-то полегче стало» — подумал я, возвращаясь обратно, где меня уже ждали готовые тронутся в путь спутники.
Оставив семейство Епишевых в их Углах, поутру мы тронулись в путь. Погода снова изменилась, подморозило, и проклятые дорожные лужи замёрзли. К концу дня покинув Псковскую губернию, мы оказались в Лифляндии. До того я ни разу не был в Прибалтике и ожидал, что картина вокруг сразу же сильно изменится, а вместо тёмных, часто покосившихся изб я увижу по сторонам приличные каменные фольварки. Но увы, лифляндские мужики оказались, не сильно богаче псковских, и тёмные, крытые соломою срубы заменились на точно такие же, невзрачные и покосившиеся, только крытые камышом.
Проехав Ригу и Шавли, мы оказались в Тильзите, где нас встретили российский генерал-губернатор Восточной Пруссии Михаил Богданович Барклай-де-Толли, и два эскадрона нижегородских драгун. Дальше до Кенигсберга мы ехали с конвоем: местные немцы, конечно, вели себя смирно, но шанс попасть в пути на шайку дезертиров никак нельзя было исключить. Двигаясь почти что берегом моря, мы ощущали его тепло и сырость: проклятые «зажоры» так надоели нам, что я пересел в седло и последние сто вёрст до Кенигсберга проделал верхом, благодаря Господа за предоставленный в моё безраздельное пользование крепкий молодой организм. Это решение чуть не сыграло со мной злую шутку: мне дали буланого, прекрасной стати, жеребца, что всем был хорош, кроме одной мелочи: у него не было на подковах шипов; и вот, оказавшись на заледенелом косогоре, мы вместе с конём грохнулись в кювет. К счастью, дело обошлось одним ушибом бедра; а ведь в пути бывает по-разному!
Прямо скажу, к исходу этого двухтысячевёрстного пути я был страшно измотан. Но всё однажды заканчивается; и вот, хмурым мартовским утром мы, наконец-то, въехали в Кенигсберг.
Суворов медленно умирал в доме генерала Михаила Богдановича Барклай-де-Толли. Тяжёлый марш к полю боя возле Лебуса, когда Александр Васильевич, не жалея себя, в одной каразейной курточке метался вдоль колонн, подгоняя свои усталые полки на битву с герцогом Брауншвейгским, оказался роковым — на второй день от победы Суворов свалился с тяжелейшей болезнью.
Прибыв, наконец, в Кенигсберг, я первым делом бросился к нему и застал Александра Васильевича в постели. Он был очень слаб, то и дело впадал в обмороки, на что местные доктора тёрли ему виски спиртом и давали нюхательные соли. Пришедши в память, он взглянул на меня; о в гениальных глазах его уже не блестел прежний огонь, а тело казалось ссохшимся и съёженным. Кроме сильного кашля, у него началась какая-то кожная болезнь, по телу пошли сыпь, пузыри и нарывы, что для чистоплотного и тщательно следившего за собой Суворова было подлинной мукой. Он долго вглядывался в меня, будто стараясь узнать; потом произнёс:
— А! Это ты, Саша! Здравствуй! — и замолчал. Минуту спустя он опять взглянул на меня и меланхолично вымолвил:
— Горе мне! Чистейшее мое многих смертных тело во гноище лежит! Горе, Саша…
— Александр Васильевич, ну что же вы, батенька, так себя распустили? Но вы мне скажите, — ужели вы твёрдо решились помирать? Ведь столько интересного ещё впереди — и войны, и внуки, и новые, невероятные события! Наташа вновь беременна — вы слышали? Нет? Ну вот! Мы с Наташей уж хотели вам вторым внуком поклониться, порадовать, а вы вот так вот…
В мутных глазах полководца блеснула искорка интереса.
— Второй ребёночек будет? Вот как славно-то… Я-то, видишь, манкировал святым долгом плодиться и…
Тут он закашлялся; доктор поднёс ему какую-то пилюлю, подхватил под его сухопарое тело плечи, будто это могло хоть как-то помочь. Наконец, приступ прошёл, и Суворов, тяжело дыша, продолжил:
— И когда ожидаете пополнения?
— Летом; говорят, в июне. Будет тепло, и всё будет цвести… Прекрасное время, чтобы отметить рождение второго внука, ну или внучки!
Суворов мечтательно улыбнулся, а его глаза вновь наполнились знакомой мне глубокой синевой.
— Оставайтеся с нами! Впереди еще столько прекрасных дней! Многое уже вами сделано; но сколь многое предстоит сделать!
Суворов как будто даже обиделся.
— Ну что ты заладил, будто я по своей воле туда собрался? Тяжело мне. Но внука али внучку хотел бы увидеть, да… Хотел бы! Да только что поделать, зять мой незабвенный? Все там будем; верно, пришёл теперь и мой срок!
Затем, вновь помолчав, бросил взгляд на образа в углу комнаты и продолжил:
— Знаешь; волнуюсь, боюсь я пред встречею с Ним! В жизни довелось мне проливать целые потоки крови: и содрогаюсь я теперь от одного о том поминания! А между тем, Саша, я ведь ближнего своего люблю! Что Он скажет мне на это?
Затем, отвернув голову к стене, покойным голосом продолжил:
— И ты, дорогой мой, подумай о собственной будущности. Ты в этой войне победил, молодец… Только не стоило бы тебе к этакому привыкать! Береги кровь сограждан; не проливай ея ради одной лишь славы…. Не стоит оно того! Да и чужая-то кровь, тоже, знаешь, не вода…
И мечтательный взгляд его закатился в забытьи.
Я, наконец вышел вон, и тут же набросился на толпившихся у двери докторов.
— Что с ним? Почему не проводите радикального лечения?
Помявшись, один из них доложил:
— Графа изнуряет весьма высокая температура, бывает забытьё, бред. На старых ранах полученных ещё при прежних делах, открылись теперь язвы. Имеются подозрения на заражение крови…
— Какое ещё заражение? О чём вы?
— Ваше величество, на ноге генерал-фельдмаршала открылись язвы, и происходят газообразные выделения, содержащие сильнейшие миазмы!
Такие новости мне крайне не понравились.
— Давайте-ка посмотрим! Господа, прошу вас взяться за дело! — последние слова я обратил к медикам, приехавшим с нами из Петербурга.
Пока Суворова приводили в чувство, доктора осмотрели его ногу. Стопа правой ноги действительно выглядела скверно — раздутая, покрытая чёрными пятнами, она источала какое-то очень нехорошее зловоние.
— Что думаете, господа? Гангрена? — с тревогой спросил я врачей.
— Судя по всем признакам, да, причём быстротекущая! — произнёс один из учеников доктора Самойловича.
Так-так-так… Похоже, у тестя началась газовая гангрена стопы. Это та самая нога, в которую по вине денщика он засадил иглу и с тех пор хромал на правую ногу. Через столько лет (а иглу эту он получил ещё под Измаилом), неумолимая смерть берёт своё!
— Но есть же ещё надежда? Вы умеете выполнять общий наркоз?
— Да, среди нас есть анестезиолог, но…
— Так делайте ампутацию! Немедленно! Дело не ждёт — гангрена такого типа развивается стремительно!
Тотчас же началась суета: выбрали светлую комнату для операции, готовили операционный стол, в дом вносили громоздкое анестезионное оборудование.
— Что это? — подозрительно спросил очнувшийся Суворов, с сомнением глядя на здоровенные цилиндрические меха для масочного наддува.
— Это устройство для уменьшения боли. Вам надо будет заснуть, и операцию выполнят во сне — объяснил я.
— Пустое! — покачал головой Александр Васильевич. — Много чести! Прикажи налить водки, да и вся недолга!
— Водки тоже можно, но наркоз всё равно надобно применить. Уж очень вы сейчас слабы, Александр Васильевич! — не послушал его я.
— Ну, Саша, ты по службе старший; вынужден подчиниться! — тут же присмирел генерал- фельдмаршал.
Возник вопрос, кто именно будет резать. Приехавшие со мною доктора собрались вокруг постели, не смея взять на себя ответственность за такое сложное и важное дело. Несмотря на молодость, это были лучшие умы и руки нашего медицинского ведомства, обученные самым последним методикам, в том числе — применению эфира. Но груз ответственности безжалостно давил на них — как взяться за такое дело в присутствии самого императора?
Суворов, взглянув на них, быстро развеял все сомнения.
— Вот ты! Подойди ко мне! — приказал он, глазами указав на молодого хирурга, белокурого, с нежно-розовой, как у девушки, кожей. — Как тебя зовут?
— Алексей Прокофьевич Крашенинников! — зарделся юноша.
— У тебя доброе лицо. Ты и будешь меня резать! — приказал Александр Васильевич и вновь впал в забытьё.
Через два часа Суворову сделали ампутацию: правую ногу отняли по колено. Подготовка к операции происходила под моим присмотром: весь инструмент тщательно прокипятили, Суворову сделали эфирный наркоз, несмотря на то, что сам он просил только водки. Я особо волновался за наркоз: применение эфира довольно сложное дело. Аппарат для наркоза состоял из резиновой маски, трубкой соединённой с мехами; в них подаётся воздух с парами эфира, испаряющимися со специального широкого блюдца. ме
Александр Васильевич с трудом перенёс операцию. Несколько дней он был между жизнью и смертью. Во время ухудшения состояния Суворов метался в лихорадке, повторяя в бреду: «Измаил! Сражение! Вперёд!»
Порой болезнь на шаг отступала — и Суворова поднимали с постели, усаживали в кресло, которое на колёсах бережно катали по комнате. Через несколько дней он даже возобновлял занятия турецким языком, тренируя память, и беседовал с присутствовавшими при нём офицерами о политике.
Лишь к маю ему удалось более-менее оклематься. Весною беременная Наташа приехала к нему и не отходила от постели; так что второй мой сын, Михаил, родился в Кенигсберге.
* капот — не приталенное домашнее платье.