ГЛАВА ШЕСТАЯ

Мы с дедом практически никогда не встречались на блошиных рынках с его знакомыми или приятелями. Впрочем, и вообще в городе, и там, куда дед меня возил. Я тогда думал, это потому, что дед нелюдимый. Ну и характер скверный, понятное дело.

Но, бывало, мы все-таки сталкивались с тем, кто смотрел в первую очередь не на меня, а на деда Власия, и здоровался, и начинал разговор, понятный только им двоим. Вот эти люди обычно на меня вообще внимания не обращали, если только дед сам специально не укажет. А иногда и он начинал меня игнорировать, даже когда я за рукав его тянул или канючить пытался.

— Так надо, — скажет потом, как отрежет. — И радуйся, что не заметили, может, прок какой из тебя выйдет.

Меня не замечали, зато я и видел, и запоминал. Странно, что, когда я потом специально ездил по этим местам в надежде отыскать хотя бы одного дедова знакомца, на их местах всегда оказывались другие люди, да еще и с товаром, разложенным на лотках, совсем другой направленности. В тот раз мы с дедом отправились на поезде на сезонный блошиный рынок, который он давно хотел мне показать, а остановились как раз у дедова приятеля, не в гостинице.

Я помню, что был преисполнен радостного ощушения взрослой ответственности, самостоятельно покупая билет в кассе, важно показывал его контролеру, пока дед нарочно отворачивался и делал вид, что не со мной.

А вот по приезде на вокзал дед сразу жестко схватил меня за руку и быстро, ловко лавируя в толпе между навьюченными вспотевшими пассажирами, потащил прочь. Вещей с собой у нас не было, только по мелочи, то, что я закинул в свой рюкзак.

Автобус дед проигнорировал, да в него и влезть было решительно невозможно: забит под завязку. Мы чапали пешком, взбивая сухую пыль, сначала мимо пятиэтажек, потом пошел частный сектор. Смена городского пейзажа на деревенский произошла удивительно резко, буквально две параллельные улицы — и одна из них асфальтированная, городская, а соседняя — без асфальта, вся в колдобинах, за заборами из разномастного штакетника — одноэтажные деревянные дома. Водоразборные колонки ясно указывали, что в этом районе нет водопровода.

Я долго терпел, прежде чем спросить, куда мы идем.

— Меньше вопросов. Какой толк, если я тебе скажу? Ты все равно ни место, ни человека не знаешь, — отрезал в своей манере дед Власий.

Наконец дед свернул с дороги в какой-то закоулок, поросший лещиной и сиренью. Этот узенький промежуток между заборами выглядел совсем заброшенным, хотя переполненные мусорные контейнеры неподалеку красноречиво указывали на наличие вполне себе активной жизни.

Дед только по ему одному понятным ориентирам отыскал в глухом, из разномастных досок заборе калитку и решительно толкнул ее. Оказалось не заперто.

Калитка взвизгнула, когда я аккуратно закрыл ее за собой, чем, надо сказать, здорово испугала меня. Ведь перед дедом она распахнулась совершенно бесшумно. К слову, двери и калитки всегда скрипели исключительно для меня, никак не реагируя на деда. Это было странно. Какое-то удивительное дедово свойство, искусство, которое я так и не постиг. Насмотревшись азиатских боевиков, я даже воображал, что мой деревенский дед постиг искусство ниндзя. Сейчас даже подумать об этом смешно.

Двор дедова приятеля был весь завален каким-то барахлом: пустые, насквозь проржавевшие железные бочки, старый холодильник с распахнутой дверцей, остов панцирной кровати. Хозяин этого дома тоже, видать, был любителем блошиных рынков, или просто барахольщиком.

Одноэтажный деревянный домишко знавал лучшие времена, но сейчас от былого великолепия остались только красивые резные наличники. Я уже неоднократно обращал внимание, что чем старше дом, тем больше он украшен искусной резьбой, тем больше хозяева трудились над наличниками и деревянным кружевом по краям крыши. Крыльцо обязательно веселенькое, будто приглашающее. При переезде никто никогда не снимает наличники, да и вообще спокой но избавляются от деревянной резьбы в пользу пластика или скучных, лаконичных современных рам, и эта тенденция до сих пор для меня непонятна.

Я ожидал, что дом внутри будет такой же захламленный, как участок, но там оказалось на удивление пусто. Будто хозяева почти переехали, но оставили минимум мебели перед окончательным отъездом. И только в красном углу аккуратно задернутые занавесочки наполовину укрывали за собой иконы и торчащие в разные стороны веточки вербы.

Дед велел мне тщательно вытереть ноги о влажный коврик у порога, сам снял сапоги против своего обычного правила и стал бесцеремонно ходить по дому и заглядывать во все комнаты, разыскивая своего знакомца. Молча. Мне это показалось дико странным, но дед, и сам был необычный, поэтому я тоже помалкивал.

Хозяин совершенно неожиданно вышел из боковой двери и, опять же не говоря ни слова, остановился, без удивления глядя на меня. Это был истощенный мужчина за пятьдесят, какой-то изнуренный, с гладко причесанными редкими волосами и некрасивой щеточкой усов. На нем были расхлябанные тапки, треники с пузырями на коленях и вытянутая майка, которая из-за худобы хозяина висела на нем как на вешалке. Зато надпись на этой не совсем чистой майке гласила: «Чемпион».

Я уже было открыл рот, чтобы представиться, но г т стремительно появился дед Власий и утащил хозяина дома на кухоньку, махнув мне рукой, чтобы я не мешал и держал язык за зубами. Поэтому я сел на стул и стал ждать.

Дом дедова знакомца вспомнился мне, когда на очередном блошином рынке я наткнулся на расстеленный прямо на земле рядом с лотками старый, протертый линялый ковер. Что-то в продаваемых вещах показалось мне тогда странным, каким-то неправильным, что ли.

Небольшая бумажная иконка, наклеенная на картон, какие массовыми тиражами печатали в восьмидесятые годы прошлого века, вся покоробилась и едва виднелась за потускневшим, покрытым мушиными точками стеклом, вставленным в растрескавшуюся от времени и влаги рамку. Изображение едва угадывалось, будто его кто-то нарочно стирал ластиком. Аляповатые цветы из фольги, щедро обрамлявшие бумажный образок, выглядели особенно неуместно. В деревнях можно часто встретить таким способом украшенные образа. Нередко за блестящими «хризантемами» и «розами» невозможно разглядеть саму икону.

Иконами на блошиных рынках тоже торгуют. Это всегда дорогой товар, от частных владельцев или выкупленный в монастырях. «Иконщиков» чаще всего проверяет полиция в поисках краденого антиквариата. Поэтому продавцы очень щепетильные.

Но здесь был не тот случай. Ничуть не смущаясь, мутный типчик с лисьим лицом сообщил, что все продаваемые им вещи он с приятелем утащил из разоренного дома в заброшенной деревне. Ну то есть до их появления дом не особо-то был разграблен, просто ветхий. Почему-то была разобрана крыша, и из-за этого все оставленные вещи пришли в негодность. Кабы не крыша, хоть сейчас заселяйся — все на своих местах. Типчику с его приятелем пришлось потрудиться, чтобы мародерская вылазка получилась не напрасной

Вот эта маленькая иконка с совершенно стершимся изображением как раз была признана годной для последующей продажи. Так что лисьемордый типчик и торгует, пока его подельник в больничке валяется. И без всякого сочувствия добавил:

— Что-то поплохело ему; как бы не помер.

Есть обычай оставлять хоть одну икону в покидаемом навсегда доме. От злых людей, от нечистой силы и немного — в качестве прощального подарка жилищу, с которым связана семейная история.

В этом случае, понятно, от злых людей иконка не спасла.

В народе икона — не просто образ, а чуть ли не сам святой. Что-то типа идола. Знаю, как один деревенский старичок долго молился перед домашней иконой, надеясь на скорую сверхъестественную помощь, а когда не получил ее и потерпел неудачу, сильно осерчал и в наказание поставил икону вверх ногами, чтобы помучилась и в следующий раз должным образом отвечала на молитвы. Любопытно, что никто этого старичка особо не осуждал...

И все же такое отношение мародеров к иконам мне сильно не понравилось. Хотя, внимательно приглядевшись, я сообразил: о клад-то совершенно пустой. То, что первоначально казалось полустертым изображением, на самом деле было остатками клея и бумаги, на которых, вероятно, раньше икона и держалась. Мое воображение само дорисовывало подходящий образ, угадывало в неясных очертаниях ожидаемое, то, чего на самом деле уже не существовало.

Слышал я одну историю и про разобранную крышу, и про пустой оклад. Рассказали ее мне два человека из одной деревни, независимо друг от друга.


Пустой оклад

Секлетинья всегда скверная баба была по характеру. Злости полные кости.

Озорные мальчишки называли ее Скелета, но только не при взрослых, чтобы не получить подзатыльник, и уж тем более никогда не говорили в лицо самой Секлетинье. Впрочем, чем старше они становились, тем меньше хотели не только столкнуться со злой бабой, но даже обсуждать ее. И уже тоже шикали на малышей, пошутивших про Скелету. Взрослели, а это означало, что теперь Секлетинья будет им мстить по-взрослому, ежели ей что не понравится.

Бесовка-еретица. Так Секлетинью за глаза бабушка называла, понизив голос. А шаловливые мальчишки начинали нарочно во весь голос переспрашивать:

— А кто эта еретица, бабушка? Ты, что ли?

— Охальники! — ругалась бабушка и носилась за мальчишками по двору, пытаясь отстегать их полотенцем.

Но это редко удавалось: силы у нее были уже не те. что в молодости, а проказники скидку на возраст не делали, наоборот, мчались со всех ног и громко хохотали.

Им-то что, играй да веселись. А что корова перестала доиться, птица ни с того ни с сего дохнет, зерно гниет, свежее молоко киснет — мальчишкам и дела нет.

В тот раз Секлетинья сцепилась с одним работягой. Что-то там было связано сначала с бабскими склоками, потом одно за другое, кто-то за работягу вступился, еретица не унималась, проклятие за проклятием, и в итоге пострадал колхозный трактор.

Разъяренный поломкой важного механизма посреди рабочего дня, тракторист сразу направился выяснять отношения к Секлетинье. Так-то он вроде атеистом был, но ведьмины проделки каким-то образом органично вписывались в его материалистическую картину мира. Наверное, не такая уж она была на самом деле материалистическая.

Столкнулись Секлетинья и тракторист прямо посреди улицы, сразу собрав толпу сочувствующих и просто глазеющих однодеревенцев.

Мужик орал:

— Я тебе морду расквашу, не посмотрю, что баба!

Секлетинья визжала:

— Только пальчиком тронь, сдохнешь под забором! И дети твои сдохнут!

И однодеревенцам досталось — всех пообещала в шелудивых псов оборотить.

При опасности у человека срабатывает один из грех сценариев: атакуй, убегай и замри-спрячься.

Вот колдуны и ведьмы и отводят глаза, прячутся у всех на виду, не скрываясь. На самом-то деле они находятся не там, где кажутся, не там, где мы их видим, а там, где их тень. Чтобы проучить их, достаточно одного удара наотмашь по тени. Но только одного. Как любая нечисть и присоседившиеся к ней, колдуны и ведьмы теряют силу только после одного удара. А чем больше колотишь, тем больше увеличиваешь прежнюю их силу.

А бить-то надо до крови. Они теряют свои способности, если ударить их до крови, и их заговоры не имеют никакой силы, если лишить их хотя бы одного зуба. Вот как с одного раза так вдарить, чтобы получилось?

Правда, говорят, можно схитрить и добиться своего, если при каждом ударе громко повторять: «Раз!»

Знал ли об этом тракторист или нет, проверить не вышло — только он размахнется, как на нем родственницы его виснут, за детей боятся.

А еретица пуще прежнего наглеет. А сама, дрянь эдакая, нос прикрывает.

Знаете, как в Шишикино одна бабка такая, Смирниха, Агафья Викентьевна, все время народ провоцировала. Ну она старая была, о смерти задумываться начала, о грехах. И никто ее грешков брать не хотел. Бесов ее то бишь. Вот она и нарывалась.

Там у них летом праздник был, все гуляли. И Смирниха местному мужику Гавриле все:— Ой, девушка! Ой, девушка!

А он по случаю праздника поддал, немного затуманился и стал возмущаться:

— Какая я тебе девушка, старая ты слепондя?

А Смирниха всех по-правильному называет, а его как заведенная:

— Ой, девушка.

А Гаврила — мужик простой, немного бугай даже. Да еще все кругом смеяться начали. Ну и взбеленился он, размахнутся и двинул бабку прямо кулаком по лицу, наотмашь. Она сразу брыкнулась, кровища хлестанула, все закричали.

А тут, как нарочно, начальство на праздничное мероприятие приехало, и прям у них на глазах здоровый мужик бабку чуть не угробил. Начальство только что ветеранов поздравляло, пенсионерам продуктовые наборы дарило. А тут такое. И сразу скрутили Гаврилу и на пятнадцать суток в кутузку, а потом еще неделю добавили за «сопротивление властям». И премий всех лишили. Нечего бабок по праздникам бить, тоже, сообразил! Будто не знал еще, кого лупит.

Это ему не теща, с которой Гаврила дрался на равных и, может, даже иногда уступал ей, но не поддаваясь, а в честной борьбе. Но она и сама первая начинала, и удовольствие получала от боев с зятьком. Они в одной весовой категории были.

А Смирниха, когда очухалась, только счастлива была — Гаврила ей последние зубы повыбивал и нос набок свернул, кровило долго. Но особенно ее зубы радовали. В ладони.

Ей начальство тут же пообещало новую челюсть сделать, но она как-то замылила тему. Теперь-то колдовать Смирниха совсем не могла, и не по собственной воле. Но, конечно, по своей колдовкинской мерзкой сущности, подгадила Гавриле крупно. Вместо спасибо, так сказать. Испортила ему всю репутацию.

Так что эти колдовки отлично знают грань, которую преступать нельзя. А кого они выберут для осуществления своих целей, тому только посочувствовать можно.

Вот и Секлетинья тоже, орет, а бережется. И тут чего- то стала сгибаться, нехорошо крутиться. А ведь ее тракторист ни разу не ударил, даже не шлепнул.

У мальчонки одного, Петьки, палка была, по дороге подобрал. И в луже уже бултыхал ею, и по забору стучал, а теперь стоял, раскрыв рот, слушал и глазел, а на палку опирался, как на посох. Такой здоровенный осиновый дрын. Петька навалился на палку всем весом, она в дорожную пыль одним концом ушла. А тень, длинная ведьмина тень, накрывала мальчонку с головой, и так вышло, что он палкой своей упирался тени прямо в пуп.

И в азарте болельщика, когда тракторист размахнулся, Петька палку свою, самым острием, в землю как воткнет, прямо в Секлетиньину тень. И опять всем телом навалился, на палку-то.

Секлетинья заверещала не своим голосом, наземь рухнула, за живот держится и вокруг своей оси завертелась. И сказать-то ничего не может, воздуху не хватает, только: «Ы-ы-ы!» Все аж опешили — что за припадок такой?

Тракторист посмотрел, плюнул, рукой махнул и ушел к трактору, который, к слову, сразу заработал, каки положено исправной технике. А Секлетинья глазами искала-искала, кто ее сглазил, да на Петьку и простонала- прохрипела будто из последних сил:

— Ты!..

Мальчонка испугался, палку зашвырнул и бросился прочь.

Секлетинью вроде отпустило, да поздно: во весь живот багровый синячище расплылся, будто ей мельничный жернов на брюхо скинули. Это уже потом разглядели, когда Секлетиньина родня ее с дороги до дома доволокла.

Только не успели даже предположений напридумывать, как этот синячище рассосался, исчез, будто никогда не бывало. Вот, правда, никак это Секлетинье не помогло.

Те, кто был свидетелем скандала с трактористом, начали говорить:

— Ваш Петька ведьму убил!

Мальчонка боялся и плакал:

— Никого я не убивал!

Секлетинья умирала, да все никак не могла помереть. Мучилась день за днем, час за часом, и не ела ничего, и не пила, а откуда-то силы были в резко сдавшем геле, сознание не уходило.

Фельдшер приезжала, сказала, ч го лекарства бесполезно тратит ь, мол, ждите, скоро кончится. У нее-то, у фельдшера, живых нездоровых по всему району, вызывайте уже, когда документы дня погребения оформлять.

— Нате, возьмите! — хрипела Секлетинья и совала всем руку, сжатую в кулачок, будто бы и вправду что-то держала. Костлявый кулак, вены вздулись и посинели до черноты, вот-вот лопнут.

— В стенку воткни, — огрызалась ее сноха, уворачиваясь от любого прикосновения умирающей.

Женщины приходили смотреть.

Секлетинья выла, как загнанный зверь:

— Возьмите! Возьмите!

Под закрытыми посиневшими веками глаза туда- сюда бегают. Страшно.

Одна женщина, Неонила, хотела сделать вид, что берет, но на нее зашикали:

— Не смей! Не смей у нее ничего брать!

Неонила и стушевалась, отошла: мол, я и не хотела.

— Батюшку надо позвать, — шептались между собой бабы.

Секлетинья каким-то чудом услышала, жутко, по-змеиному зашипела:

— Не надо батюшку!

Жилы на шее вздулись, кулаком своим сжатым сучит, глаза не открывает, а кажется, что сквозь почерневшие веки все видит.

Вот как бесы-то ведьму-еретицу мучали. Не успела их никому передать, а теперь-то уже поздно, никто взять не захотел. Терзали Секлетинью, помереть не давали. Известно же, что не сами колдуны ворожат, им нечистики помогают, за них все делают. А как хозяину помирать, так они не хотят его оставлять, пока не передаст их новой душе со всеми своими нечестивыми знаниями и этими самыми бесами-помощниками в придачу. Так-то заранее надо передавать, человека подходящего выбрать, чтобы молодой был, со всеми зубами. Обычно согласного искали. Но не всякий же грех такой на себя возьмет, так что частенько невинную душу обманом грузили неподъемной ношей.

— На, возьми, деточка. — И в доверчиво протянутую ладошку будто что складывает.

Ребенок думает, игра такая, не может же добрый взрослый обмануть, пообещать и не дать ничего. А взрослый и не обманул, обманув.

Про Секлетинью-то все знали и детей пуще прежнего стращали, чтоб не смели даже по улице той ходить, где ведьма помирает! Но интересно же — набьются в избу, которая окнами на ведьмин дом выходит, и торчат, прижавшись носами к стеклу, пока их взрослые не застукают и не прогонят.

Мужик был знающий, Степаном звать, мимо проходил, только мимо, даже к забору не приближался. Посмотрел, как сватья Секлетиньина, совсем уже измученная, в магазин пошла, и, как она мимо него проходила, буркнул неприветливо:

— Крышу разбери.

Не ладили они со Секлетиньей, не так, как остальные деревенские, а по-своему, как наш зоотехник выразился: на профессиональной почве.

А тут, видно, пожалел ее Степан. Шушукались, что и с ним самим всякое такое может приключиться. Небось задумался, кому он-то своих помощничков передаст? Бесенят нельзя прогнать, можно только передать.

Это только казалось, что разобрать над Секлетиньинои кроватью чердачные доски и крышу — легкое дело.

То лестница проломится, хотя крепкая была. То один мужик руку поранил топором на ровном месте. То другой, который первым на крышу взобрался, внезапно кубарем покатился, в последний момент успел за что-то зацепиться, но ногу сломал.

Не желали помощнички ведьму отпускать. Не покаялась, не перекрестилась ни разу, прощения ни у кого не попросила. А тут стала тянуть жалобно, чтобы дали ей в руки икону. Только тогда обнаружили, что у Секлетиньи в красном углу весь иконостас — только пустые рамки, ни одного образа. Обманка, пустая оболочка для отвода глаз. Опять для отвода глаз...

Секлетиньина сноха побоялась трогать, а мужик ее перекрестился да пустой оклад прямо на грудь умирающей швырнул. Секлетинья только руками воздух загребла — схватить его хотела.

— Несите из дома образок, сверху положим, — тихо приказал.

Откуда только знал, что так надо делать?

Тут же принесли чью-то бумажную иконку-календарик, но ее-то, конечно, бережно положили сверху на стекло пустого оклада.

Секлетинья обеими руками вцепилась в оклад так, что потом вынуть не могли, когда приглашенные старушки омывали тело перед похоронами. Выдохнула громко, будто ветер в трубе дунул, и наконец глаза открыла. А там бельма, серовато-молочная пленка. И этими своими бельмами уставилась Секлетинья прямо в голубое небо над собой, в проломе крыши, и дух испустила.


Загрузка...