Выносили гроб через окно, вытащив раму, чтобы покойница не нашла дорогу обратно, не беспокоила. И лавки-табуретки все вверх ногами перевернули, и в печь покричали: «Была и нету! Была и нету! Свое забирай, нам наше оставляй!», и на росстани три раза по солнышку гроб вертели. Загп али, закрыли дорогу назад

К себе в дом Секлетинья и не возвращалась. Все правильно сделали.

Она к мальчонке ходить стала, к Петьке.

Видать, перед смертью о нем все время думала, проклинала, вот бесенята и стали мстить за хозяйку. Им же это только в радость. «Свое забирай, нам наше оставляй!» А как ей забрать бесенят- го? Только в другое место перетащить. Говорят, если не передать их никому, свои грешки, они помершего хозяина изнутри выедают, потрошка все, а кожу его на себя натягивают и шарятся так.

И началось каждую ночь — будит Петька всех диким криком:

— Скелета меня забрать хочет!

Свет зажгут, а по стенам тень мечется, хоть подноси лампу, хоть не подноси — одинаково не рассеивается. И все рядом с Петькой. Все в щели.

— Загрызу! На лавку положу, твоими кишочками к лавке привяжу. Ручку вырву, пальчики сгрызу: мизинчик, безымянный, средний, указательный, большой. Ножку вырву, пальчики сгрызу: большой, второй, третий, четвертый, мизинчик. Глазик вырву, ушко отгрызу... — И так перечисляет, что и как у мальчонки оторвет и обглодает.

Домашние слышали только монотонный бубнеж, то в одном углу, то в другом. А кто бубнит — не разобрать, мужик ли, баба ли, только понятно, что человек.

А Петька все четко различал и визжал от страха до припадков. И синел лицом, а на шее багровый след, будто душит его кто. Мать мальчонку к себе прижимает, сама плачет — Петька мечется, ужасы за Секлетиньей повторяет, и так до первых петухов.

Бабушка испуг заговаривала, да не помогало. Видно, не по крови пришлась. Если кровь не совпадает, то хоть что делай — не подействует. Это как донором быть нельзя при несовпадении группы и резус-факторов, так и здесь, только никакими медицинскими ухищрениями это не выяснишь заранее.

Петькин двоюродный брат рассказывал:

«Бабушка сказала, чтобы я соль отнес. Мол, так надо. Ну, надо и надо, мне-то что. Я пошел, понес целый кулек соли. Степан ждал меня на пороге своего дома, просто стоял, держась за притолоку двери, и смотрел. Непонятно было, доволен он или нет. А у меня чуть кулек из рук не выпал, и вообще первым желанием, вполне естественным, было на все плюнуть и дать деру, пока жив. Дверь-то у Степана была подперта человеческой ногой! Это при ближайшем рассмотрении оказалось, что не настоящей, не оторванной, а всего лишь деревянным протезом.

Едва я подошел поближе, Степан опустил руки, сразу отвел глаза и стал смотреть куда-то мне за спину. Я даже обернулся, но позади никого не было. На мое робкое „здрасте" Степан раздраженно буркнул: „Забор покрасьте!" Доброжелательством не изуродован был, как говорится.

Потом, все так же не глядя на меня, резко спросил:

— Соль принес?

Не очень понимая, чего это он на меня так взъелся, я протянул кулек с солью, которую он буквально вырвал у меня из рук. И дверь перед носом захлопнул. Я только успел от деревянной ноги отскочить, а то бы пнула меня.

Я растерялся — мне не объяснили, что нужно дальше делать. "Слушай Степана!" А чего слушать, если он не сказал ничего. Сел на ступени крыльца подальше от протеза и стал терпеливо ждать.

Не знаю, сколько времени прошло, но я уже к тому моменту сильно заскучал. Как нарочно, даже по улице никто не проходил, ни одна собака не пробежала.

Я понятия не имел, можно ли у Степана на крыльце во что-то играть и вообще издавать какие-то звуки, пока он занят своим ведовским делом, поэтому как доставал несколько раз из кармана перочинный ножик, намереваясь его покидать в землю, так и убирал обратно, даже не раскрыв. А я первоклассно кидал: и с локтя, и из-за спины, и с ладони с переворотом.

И только я забрался совсем уже на крыльцо и привалился, чтобы прикорнуть в ожидании, спиной к двери, как она распахнулась, так что я чуть не грохнулся назад. Суетливо вскочил, а Степан как-то зло подождал, пока я буду на ногах, буквально швырнул в меня кульком с заговоренной солью и собрался было опять запереться, да только я отчаянно крикнул:

— Делать-то с ней что, дядь Степ?!

Степан на секунду задержался и, опять не глядя мне в лицо, буркнул:

— Твои знают!

И дверь захлопнул.

Думаю, нарочно меня через родичей моих вызывал, может, надеялся: что-нибудь выйдет путное. Сделал выводы, так сказать, из мучений Секлетиньи. А как увидел, не захотел мне никаких знаний передавать, неподходящим я ему показался.

„Твои знают!“ Мои не знали, бабушка сама потом ходила на поклон к Степану, в кульке яйца ему отнесла, кусок масла, сало. Вот тогда он сказал.

Постель Петькину по кругу солью обсыпать посолонь, и окна перед сном зааминивать по всему дому, ну, то есть „аминь“ говорить. В порог — топор, в притолоку дверную — нож.

— Походит, походит, — сказал Степан моей бабушке, — и перестанет.

И точно: в первую же ночь только шум слышался, как будто кто-то под окнами шипел и поленьями кидался. А с первыми петухами стихло. Главное, как мы поняли, петухов дождаться.

И ни одна собака не тявкнула даже, все забились куда попало, так и сидели молчком, пока не учуяли, что люди по двору ходят. Только тогда и повылазили, виноватые, хвост поджав. Папаня орал на них, мол, тоже мне, сторожа фиговы, а они только скулили.

Утром по двору поленница была раскидана, не вся, конечно, но тоже неприятно. Зато Петька ночью первый раз без кошмаров спал.

Но потом и заговоренной четверговой солью обсыпали могилу Секлетиньи, особенно много сыпали в кротовую нору, там сбоку прорыта была. Никто обсуждать не стал, только понимающе переглядывались.

Что уж кроту понадобилось в свежей могиле? Мертвечину они не едят, а до червей через гроб не доберешься. И как бы на кладбище крота не особо увидишь. А все равно в нору в Секлетиньиной могиле зарезанного петуха затолкали со словами: „На, жри, больше к нам не приходи!“ И железную арматурину в эту же кротовью нору вколотили.

Неизвестно, как отреагировал на мертвого петуха могильный крот, но Петьку Секлетинья и ее бесы оставили в покое. И сорока дней не прошло с похорон.

Петька ничего, оправился. Только заикается до сих пор».


***


Тех, кто сам занимается раскопками, ездит по заброшенным деревням, по местам боев, гоже на блошином рынке немало. Часто даже на прилавке у них выложено не все, а для особых клиентов могут привезти что-то под заказ. Но и у них есть правила, которым они строго следуют.

По-хорошему, даже те черные копатели, которые целенаправленно ходят по заброшкам с целью поживиться антиквариатом, или цветным металлом, или чем-то еще, из разоряемого ими дома не только иконы — пустые оклады не забирают. К тому же практически невозможно встретить в оставленном доме ценную икону. Их забирают сразу либо хозяева, либо родственники, либо односельчане умершего, то есть самое ценное не задерживается в опустевшем жилище — тут не стоит строить иллюзий.

Ладно бы этот оклад притащил алкаш или бомж, которые в стороне прямо на земле, даже газетку не подстелив, торгуют откровенным мусором и тут же пропивают заработанное. Тут другое дело.

Мне претило даже копейку отдать этому лисьемордому мародеру. Вполне возможно, что его приятель, помирающий ныне в больничке, или он сам и выдрал иконку из оклада, чтобы перепродать подороже и не на блошином рынке. А не представляющий особой ценности оклад из жадности решили тоже загнать.

Я вспомнил, как дед нашептывал на таких беспринципных барыг: «Ни дна тебе ни покрышки!» Я тоже нашептал.

Дед редко ругался, выбирал выражения, потому что слова несли большую силу. Говорил, что словом убить легко можно, и вовсе не в переносном смысле. Чаще всего бросал про кого-то презрительно: «Мясо для собак!»

Чтоб вы знали, у нас в то время участились случаи нападения бродячих собак на людей. В новостях то и дело сообщалось: одного загрызли, другого порвали. Так что дедово ругательство нельзя было назвать совсем уж невинным.

Я вот сейчас пожелал мародеру «ни дна ни покрышки», подумал над значением и пожалел о сказанном. Какой бы он ни был вор и негодяй с моральной точки зрения, а страшной смерти не заслужил.

Ни дна ни покрышки — без гроба то есть. Так — за пределами кладбища, без отпевания, завернув лишь в саван, — хоронили самоубийц, неопознанные трупы, одиноких или нищих. Заложных покойников, чей жизненный срок не вышел, так что придется оставшееся время болтаться между этим и тем светом в услужении нечистой силе.

Будет у них время и пожалеть себя, и возненавидеть живых, которые так не мучаются, и начать мстить всем подряд, просто потому, что заложным уже не вернуться обратно, людьми не стать. Редко такие покойники пытаются предостеречь живых от ужасной посмертной судьбы, раскаиваясь сами. Редко просят живых помочь им. В принципе это, считай, уже на сторону зла перешедшие.

За абсолютно ненужную мне вещь торговался с яростным упорством, сам не зная зачем. Продавец стушевался, уступил; по-моему, даже слегка струхнул. Отдал практически даром, лишь бы я отстал.

Когда я отошел от его ковра-самобранки и, повинуясь внезапному порыву, обернулся, встретился взглядом с лисьемордым, тот вдруг засуетился и принялся собирать свои краденые вещички, хотя был самый разгар рыночного дня. И вот теперь этот пустой оклад с аляповатыми цветами стоит у меня.

У дедова знакомца Алексея Ивановича в доме тоже такой оклад стоял в красном углу, за задернутыми занавесками. Мне хорошо этот угол было видно с печи, куда меня распределили ночевать. Сама икона едва виднелась в тусклом свете из-за занавесок и обилия украшений, но она точно была.

Тогда я впервые ночевал в совершенно чужом доме, без родителей и не у родственников. Поэтому, наверное, даже не задумался, что уехал с дедом, никого не предупредив. Мне казалось, что это должен был сделать дед. Не станет же он без разрешения родителей ребенка увозить.

На самом деле я вспомнил о маме только перед самым сном, лежа на совершенно холодной печи в ворохе одеял в абсолютно незнакомом доме. Подумал, что, знай она, как мне тут неудобно, вряд ли отпустила бы.

Мама всегда была хохотушкой, относилась к жизни легко и не отчаивалась. К сожалению, ее характера я не унаследовал.

А вспомнил я о маме, потому что испугался.

Ложился на один бок, на другой, вертелся, все никак не удавалось устроиться удобно. Случайно бросил взгляд на комнату и вздрогнул всем телом от неприятной неожиданности.

Алексей Иванович стоял вплотную к печи, высокий, бледный, и молча смотрел на меня, кажется, даже не моргая. И глаза его показались мне в полумраке двумя белыми бельмами. У меня озноб по позвоночнику пробежал, а подмышки сразу вспотели. Только сейчас я в полной мере осознал, что нахожусь неизвестно где, в доме незнакомца с дедом, который хоть и папин отец, но знаю-то я его на самом деле не слишком хорошо. Очень здравая мысль, жаль, что пришла поздно.

Словно в ответ на мои панические мысли, послышался глухой голос деда:

— Малой у тебя попросился.

Меня его слова совсем не успокоили, скорее даже наоборот, но Алексей Иванович деда послушался, отошел от печи, отвернулся и больше меня не беспокоил, хотя я всю ночь спал вполглаза.

С печи было не видно, где лег дед, куда ушел хозяин дома. Я и утром чуть ли не с криком подскочил, когда дед Власий разбудил меня, потолкав в бок.

Алексей Иванович смотрел на меня совершенно равнодушно, и глаза у него были хоть и тусклые, но не белые.

Я испытал невероятное облегчение, когда мы с дедом наконец вышли на улицу. По сравнению с домом на воле было тепло, даже жарко, но я долго не мог согреться. Пришлось даже в кафе выпить несколько кружек горячего, прямо кипяточного чаю.

Обсуждать странное поведение своего знакомца дед Власий отказался. Без всяких объяснений.


Загрузка...