Тридцать шесть часов спустя после вылета из Барранкильи, совершив посадки на Антильских, Бермудских и Азорских островах, в Лиссабоне и Мадриде, самолёт «Коломбиан» авиакомпании «Авианка» приземлился в аэропорту Парижа. И с первых же шагов Гарсия Маркес понял, что Мария преподавала ему если и французский, то не тот: ни его не понимали, ни он. Моросил прохладный дождик, даже днём было сумрачно, в лужах морщились многоцветные огни. Все куда-то спешили под зонтами, ехали в автобусах, сидели в кафе, курили, разговаривали. С первого взгляда Париж показался неприветливым, чем-то похожим на Боготу. И разочаровал — как великое множество приезжих, очарованных литературой, живописью, кино. Всех, за малым исключением, этот город поначалу слегка, а то и основательно разочаровывает. Впрочем, деньги были. Собравшись с духом, залихватски, как заправский журналист-международник, Габриель обменял доллары на франки, сел в такси, доехал до вокзала и, взяв в буфете бутылку пива и пару бутербродов, накупив испанских газет и французских сигарет «Житан», с облегчением укрылся в поезде Париж — Женева. Франция из окна поезда предстала плоской, размеренной, разлинованной, подкрашенной. Он даже мысленно сравнил её с женщиной, немолодой, утомлённой владевшими ею мужьями и любовниками, но ухоженной, с идеальной причёской, маникюром и педикюром. Как принято в Колумбии, Габриель попытался разговориться с попутчиками, но общего языка не нашлось, а изъясняться гримасами и жестами добропорядочные французы и швейцарцы, поглядывающие на свои сумки, с подозрительным субъектом не стали.
В магазине у вокзала в Женеве Маркес купил белую сорочку и галстук, снял номер в отеле, принял душ, побрился, переоделся и, ориентируясь по карте, купленной ещё в Боготе, отправился в европейскую штаб-квартиру ООН. Но и там сразу подтвердился тот факт, что его французского не понимает никто, а по-английски он знал не более трёх десятков слов, притом глаголы употреблял исключительно в инфинитивах и неверно понимал простые объявления и обращения. Гонимый сомнениями в своих собкоровских перспективах, герой наш выбрался на улицу и бродил до вечера по Старому городу, по набережным и мостам через Рону, снова и снова возвращаясь на Пон-де-л’Иль, где всегда полно туристов, и Монблан, вид с которого на Женевское озеро чем-то напоминал вид с набережной Картахены, прохаживался по торговой улице рю де ля Корратери… Ощущение собственной ненужности усиливалось. Он зашёл в кафедральный собор Сен-Пьер, построенный в XII веке, когда о существовании его Колумбии никто в Европе не подозревал, полюбовался витражами, помолился. И молитву, должно быть, услышал Господь: выйдя из храма, спустившись по ступенькам и углубившись в Grand Rue, неподалёку от дома № 40, где в 1712 году родился Жан-Жак Руссо, Габриель увидел похожего на испанца священника. Заговорив с ним, он узнал, что это действительно испанец, точнее баск, притом имеющий много знакомых в Женеве. Святой отец пошёл вместе с Габриелем в штаб-квартиру Организации Объединённых Наций, показал и рассказал, что к чему, провёл в зал заседаний, познакомил с журналистами из Латинской Америки, которые взяли его под опеку. И в ту же ночь телеграфом Маркес отправил в «Эль Эспектадор» первый репортаж из Европы, который на другой же день был опубликован на первой полосе: о встрече «Большой четвёрки» — Николая Булганина (СССР), Дуайта Д. Эйзенхауэра (США), Энтони Идена (Великобритания), Эдгара Фора (Франция). Назывался репортаж Маркеса об этом важнейшем в мире холодной войны событии своеобразно: «Женеве плевать на конференцию». В последующие десять дней он отправил ещё несколько репортажей о политике, но политического обозревателя из него не получалось. Со второй же корреспонденции он стал неуместно и как-то двусмысленно шутить, ёрничать…
«С первых дней в Женеве, — писал Сальдивар, — с лёгкостью скользя по поверхности событий и не вникая в суть, он сыпал шутками и прибаутками, посылал юмористические приветы невесте, коллегам из „Эль Эспектадор“, хохмачам из барранкильской „Пещеры“, пытаясь показать, что одиночества не испытывает, освоился и катается в старой, но ослепительной Европе, как сыр в масле».
— Он над нами издевается, этот мой тёзка? — прочитав репортажи, спросил брата владелец «Эль Эспектадор» Габриель Кано. — Он о политиках и их жёнах пишет, как о кинозвёздах, разве этого читатель ждёт!
— Да уж, — в недоумении пожал плечами Гильермо, — с политической журналистикой у него явно не заладилось.
— И я должен платить валютой за его дурацкие хохмы?
— Предлагаю направить Габо на Венецианский кинофестиваль, итальянское кино в моде.
— Мило! Я уже несколько тысяч долларов на него просадил, на этого твоего писателя-юмориста… Ладно, пусть едет в Венецию, поглядим. Тоже мне, хорош собкор!
Прочитав раздражённое предупреждение главного редактора, Маркес передумал отправлять политический памфлет, сложил чемодан и отправился в Венецию. По дороге он перечитывал «Смерть в Венеции». И слова Томаса Манна звучали в нём, когда перед ним открывалась Венеция: «Итак, он опять видит это чудо, этот из моря встающий город, ослепительную вязь фантастических строений, которую Республика воздвигла на удивление приближающимся мореходам, воздушное великолепие дворца и мост Вздохов, колонну со львом и святого Марка на берегу, далеко вперёд выступающее пышное крыло сказочного храма и гигантские часы в проёме моста над каналом…»
Сюжет метафорического рассказа — последняя влюблённость художника, немолодого, много добившегося, всё испытавшего, в мальчика, свой не достигнутый и не постигнутый идеал, — разворачивается на фоне страшной эпидемии в Венеции, мастерски написанной. «Это была Венеция, льстивая и подозрительная красавица, — не то сказка, не то капкан для чужеземцев; в гнилостном воздухе её некогда разнузданно и буйно расцвело искусство. <…> Венеция больна и корыстно скрывает свою болезнь…»
Тогда, при въезде в Венецию, во время первой прогулки вдоль Канале Гранде, по мостам, по площади Сан-Марко, за чашечкой кофе в легендарном кафе «Флориан», где сиживали Гёте, Байрон, Жорж Санд, Вагнер, Мюссе, Достоевский, при посещении кладбища Сан-Микеле у Маркеса возникла идея, ещё расплывчатая, смутная, но обозначенная в записной книжке: создать нечто в этом роде. (Через годы в том числе и эта идея воплотится в наиболее исповедальную его повесть «Любовь во время холеры».)
Репортажи из Венеции о Бьеннале кинематографического искусства были отменными, Маркес реабилитировал себя в глазах владельца газеты «Эль Эспектадор». После одного из кинопросмотров Габриель познакомился с темпераментным и оригинальным молодым человеком, начинающим режиссёром. Говорили на смеси испанского, итальянского и энергичных, порой не совсем пристойных жестов. Но друг друга понимали.
Молодой человек представился Тинто Брассом, сообщил, что родился здесь, в Венеции, на острове Бурано, пишет о кино, кое-что снимает. Заявил, что Софи Лорен, конечно, хороша, сексуальна, всё на месте, ему нравятся крупные длинноногие женщины с гривой волос, с формами. Но он мечтает снять суперэротический фильм, чтобы всё по правде, без недосказанности и ханжества, чтобы все ахнули. Осведомился, что думает колумбиец о главном назначении эротики. Габриель, улыбаясь, неопределённо пожимал плечами и отвечал, что как-то не задумывался над теорией, предпочитая практику. Новый знакомый заверил, что главное назначение эротики — разрушение ценностей.
— Буржуазных? — осведомился журналист.
— Я не красный, хотя не люблю буржуев. Ценностей вообще, абсолютных! Нам за сотни, тысячи лет вдолбили в головы, что женщина не должна иметь инициативы в сексе! А на самом деле ты посмотри на ту же Софи, которая ежедневно появляется на пляже в новых купальниках, на Джину, на Хеди Ламарр, которая несколько лет назад здесь всех ошеломила, появившись голой в одной из сцен «Экстаза» — всё обстоит иначе! Хочу снять фильм о жрицах любви, я их обожаю! Это будет фильм-посвящение яркой фигуре женщины, которая в гораздо более высоких, чем наша, цивилизациях находила заслуженное признание! Я имею в виду античную Грецию, где гетера считалась покровительницей Эроса. Я постоянно размышляю о дивных временах Венецианской республики, где присутствие куртизанок при высоком дворе всегда было желанным. Они были прекрасными продавщицами секса и бесед! Знаешь, я загнал из отцовской библиотеки полно книг, чтобы было чем платить проституткам! Закрытие публичных домов явилось потерей для человечества, сравнимой с пожаром в Александрийской библиотеке! Точно тебе говорю! Это ж надо было такое удумать — оставить Венецию, как и всю Италию, без публичных домов! Ты что-нибудь о Венеции знаешь? У нас всё замешано на эротике и сексе! Недаром сам Джакомо Казанова отсюда, он мой земляк. Байрон называл Венецию приморским Содомом, городом библейского греха и соблазна. Он здесь многих перетрахал: и жену суконщика Марианну, и Маргариту по прозвищу «Форнарина», и грудастую армянку с острова Сан-Лазар, и пылкую Тициану, и ненасытную Анджиолину, и затейницу Аллегру, да и мальчики, естественно, здесь у лорда были. Венеция вообще располагает и к гомосексуализму. В 1443 году под страхом тюремного заключения мужчинам было запрещено появляться в женском платье — за исключением, естественно, карнавала. В акте указывалось на беспримерное распространение педерастии! Был принят закон, повелевавший женщинам-проституткам стоять на мосту и в бордельном квартале у открытых окон с обнажённой грудью — чтобы отвлекать мужчин от мужчин…
Они весь вечер гуляли по Венеции. Тинто Брасс, будущий прославленный режиссёр «Калигулы» и многих пронизанных эротикой и сексом картин, вернувший итальянцам «тип крупной женщины цветущих и провоцирующих форм», показывал город молодому колумбийскому журналисту. Они спорили о роли эротики в искусстве, о том, что отличает эротику от порнографии. Брасс уверял, что кинематограф, итальянский в особенности, замешан на эротике с истоков, с «Прибытия поезда на Миланский вокзал» Паккьони и «Умберто и Маргерита Савойские на прогулке в парке» Кальчина с Люмьером.
— А «Катилина»! А «Макбет»! А «Анита Гарибальди»! А «Отелло»! А «Беатриче Ченчи» и «Граф Уголино»! А «Последние дни Помпеи» Казерини и «Кабирия» Пастроне, которые вообще можно назвать грандиозной исторической порнографией! Если бы не фашисты, пришедшие к власти в 1922 году, если бы не ублюдок Муссолини, которого поделом повесили за ноги на бензоколонке, кто знает, как бы далеко уже зашли!
А экранизации пьес Д’Аннунцио — «Джоконда», «Дочь Иорио», «Невинный»!.. Да любое произведение искусства зиждется на эротике, Эрос — главный герой всей мировой литературы! Читал «Одиссею» Гомера? Перечти — если её честно экранизировать, то показ запретят! «Ад» Данте — неприкрытая некрофилия! А я сделаю кино — дух захватит! Может быть, из жизни Древнего Рима, про какого-нибудь императора, Нерона, Гая Калигулу или Тиберия, например, который запускал себе на Капри в бассейн мальчишек и девчонок…
Напоследок Габриель спросил, как можно пробиться к папе римскому для интервью. Тинто дал телефон знакомого журналиста в Риме, пишущего на темы католицизма «и всё такое», и посоветовал спросить у папы при встрече о его предшественниках-прелюбодеях в Ватикане и Авиньоне — Бенедикте, Иоанне, Бонифации, Клименте, основоположнике «папской порнографии», и прочих замечательных папах, а также о шлюхе папессе.
После Венецианского кинофестиваля по собственной инициативе, не ставя в известность редакцию (хорош журналист-международник!), направился в Вену, куда прибыл ровно через два месяца после того, как Австрию оставили советские войска. Вообразив, будто его путешествие кончилось в Вене, Маркес прожил там весь октябрь 1957 года, написав оттуда всего три небольшие корреспонденции. Там он случайно якобы познакомился (уже тогда был магическим реалистом!) с колумбийкой фрау Робертой (она же Фрида) — ясновидящей. В полнолуние они провели на Дунае ночь, и вещунья сообщила Габо, что путь его из Вены лежит на восток.
Сызмальства веря гаданиям, наш герой направился в Чехословакию и Польшу. Но сам толком никогда не признается в тех никем, кроме гадалки, не санкционированных поездках.
«По причине умолчаний и манипуляций, — пишет Мартин, — трудно установить и понять, как формировалось политическое сознание Гарсия Маркеса. Но нам совершенно очевидно, что он изначально обратил внимание на парадоксальное явление: Прага — величественный, пронизанный атмосферой непринуждённости город, по всем меркам западноевропейская столица, но её обитателей абсолютно не интересовала политика; Польша была куда более отсталая, вся изрезанная шрамами нацистского холокоста, но сами поляки политически были более активны, поразительно много читали, в их стране удивительным образом уживались коммунизм и католицизм, чего даже не пыталась добиться ни одна другая коммунистическая страна. Четыре года спустя Маркес заметит, что из всех социалистических „демократий“ Польша по духу была самой антирусской… В очерке он использовал такие эпитеты, как „истеричная“, „сложная“, „неуживчивая“, а про поляков скажет, что они „чрезмерно чувствительны, почти как женщины“».
Краков ему не понравился консерватизмом и регрессирующим католицизмом. Потряс Освенцим: «Там есть галерея из огромных стеклянных витрин, доверху заполненных человеческими волосами. Есть галерея, где выставлены обувь, одежда, носовые платочки с вышитыми вручную инициалами… Есть витрина, забитая детской обувью со стёртыми металлическими набойками: беленькие ботиночки для школы… Есть громадное помещение, заваленное тысячами пар очков, вставными зубами… Отделившись от группы, я молча бродил по музею. Меня душила ярость, мне хотелось плакать».