Глава 16

Об инциденте в ресторане арт-деко я узнал не от Клета. Я услышал об этом в понедельник утром, когда мне позвонил Дэн Магелли из полиции Нового Орлеана. Патрульная отреагировала на звонок в «911» одновременно с медиками. Отдельный кабинет в ресторане был разгромлен, на скатерти обнаружили лужу крови и не менее двух зубов. При этом жертвы нападения вышли через заднюю дверь и уехали на внедорожнике, так и не заявив в полицию.

— Ты уверен, что один из них — Пьер Дюпре? — спросил я.

— Он постоянный клиент. За обед было заплачено его кредиткой «Американ Экспресс», — ответил Дэн, — плюс к этому распорядитель рассказал, что именно Дюпре забронировал этот кабинет, где и произошло нападение.

— А почему ты мне звонишь по этому поводу?

— Потому что свидетель сказал, что нападавший уехал в темно-бордовом «Кадиллаке» с откидным верхом. Потому что я думаю, что в этом замешан Клет Персел или кто-то, с ним связанный. Потому что у нас нет времени на подобное дерьмо.

— Этих парней избила женщина?

— Так говорит официант.

— Почему бы тебе не переговорить с Пьером Дюпре? — спросил я.

— Он уехал из города, и я подозреваю, что он вернулся в округ Святой Марии. Но мне кажется, ты меня не слушаешь, Дэйв. У нас самый высокий уровень убийств в Соединенных Штатах. Это те же люди, что посыпают улицы Лос-Анджелеса крэком, просто они переехали сюда. Скажи Перселу, что я не позволю ему снова вытереть задницу об мой город.

— Полиция Нового Орлеана прикрывает семейку Джиакано десятилетиями. Единственный парень, закрывший некоторых из них, это Персел. А потому прибереги эту лабуду для кого-нибудь еще, Дэн.

— Почему-то я не сомневался, что ты именно так мне ответишь.

— Потому что ты неправ, и особенно неправ в отношении всего, что связано с Клетом.

Он повесил трубку. Я позвонил Клету в офис, его там не было, зато трубку взяла Гретхен Хоровитц.

— Он не всегда сообщает мне, куда отправляется. Хотите оставить сообщение? — спросила она.

— Нет, я хочу побеседовать с ним, мисс Хоровитц.

— Позвоните ему на мобильник, номер же у вас есть?

— Вы не могли бы вытащить жвачку изо рта?

— Минуту, — брякнула она, — вот, так лучше?

Я решил рискнуть:

— Если вы решаете наехать на кого-то в ресторане в Новом Орлеане, зачем для этого использовать машину, известную каждому полицейскому в городе?

— Мне нужна свежая пластинка жвачки, подождите еще минуту, — сказала она, — если вы говорите о Пьере Дюпре, то вот как все было. Он попытался сломать руку женщине у себя за столом. Он также назвал ее жидовкой. С ним было еще двое громил, напавших на нее. Вот и пришлось преподать этой троице урок благородных манер.

— Пьер Дюпре назвал вас жидовкой?

— Я не говорила, что у них за столиком была я.

— Я формально с вами еще не знаком, но очень жду встречи, — пробубнил я.

— Найдите себе спичрайтера получше, Джек, — ответила Гретхен, — и идите вы в задницу.

Я положил трубку телефона на аппарат, взял патрульную машину и отправился по проселочной дороге вдоль Байю-Тек в округ Святой Марии.


Должен признать, с возрастом я не слишком помудрел. Казалось, никогда еще я не был столь далек от разгадки великих тайн. Эмоционально я не могу признать тот факт, что горстка злых людей, ни один из которых не воевал, а некоторые даже не служили, может отправлять тысячи своих сограждан на верную смерть или же причинять страдания и смерть тысячам гражданских лиц, а потом еще и почивать на лаврах за свои деяния. Я не знаю, почему страдают невиновные. Еще меньше я понимаю свое пристрастие, уничтожившее мою жизнь, но продолжающее тлеть, как уголек под пеплом, поджидающий, пока приток свежего кислорода не позволит ему разгореться с новой силой. Я не понимаю, почему какая-то Верховная Сила спасла меня от судьбы, которую я сам себе уготовил, в то время как многие другие люди, преисполненные гораздо больших добродетелей и характера, остались на обочине. Я подозреваю, что где-то есть ответы на все эти вопросы, но я так и не смог их обрести. Я верю в то, что Роберт Ли[18] был не только хорошим человеком, но и тем, кому выпало тяжкое бремя решения, занимать ли Семетери-Ридж ценой жизни восьми тысяч солдат. Думаю, именно поэтому под закат своей жизни он написал, что у него была лишь одна цель: «быть простым чадом Божьим», поскольку противоречия в его жизни были столь же огромными, сколь и, вероятно, невыносимыми.

Для меня величайшая загадка это природа зла. Действительно ли в каждом из нас скрыта некая дьявольская сила, сатанинская фигура с кожаными крыльями и смрадным дыханием падальщика? Любой полицейский, вероятнее всего, сказал бы, что для ответа на этот вопрос не нужно смотреть дальше окружающих нас обывателей. Мы все знаем, что выжившие на войне редко рассказывают о своем опыте. Мы говорим себе, что это оттого, что они не хотят заново переживать ужас поля брани. Я же думаю, что основная причина их молчания лежит в их же милосердии, ибо они знают, что среднестатистический человек не сможет переварить образы соломенной деревни, разорванной в клочья пулеметами и выжженной огнеметами, или образы женщин и детей, молящих о пощаде на дне открытой канавы, или висящих на деревьях пехотинцев, с которых живьем содрали кожу. То же самое относится и к полицейским, расследующим убийства, преступления на сексуальной почве и насилие над детьми. Покажи фотографии жертв, сделанные на момент получения ими травм и повреждений, любому последователю Святого Франциска Ассизского, и они усомнились бы в своей приверженности отмене смертной казни.

Но все это никоим образом не помогает ответить на мой вопрос. Может быть, в наших чреслах скрыто семя зла. Быть может, существуют два подтипа обезьяноподобных существ, борющихся за контроль над генофондом, один относительно достойный, и второй, щерящийся зубами хищника? Может, мы стали потомками неудачного смешения, и некоторые из нас злокачественны с момента появления на свет? Может быть. Спросите любого клинического специалиста в системе о том, как думает социопат. Он первым ответит вам, что не имеет ни малейшего представления. Социопаты страдают нарциссизмом и верят в то, что реальность — это то, что они считают реальностью. Вследствие этого они убедительные лжецы, зачастую способные пройти тест на детекторе лжи и сколотить большую команду сторонников. Посмотрите запись интервью Джеймса Эрла Рэя.[19] Выражение его лица напоминает мягкий воск, глаза лишены смысла и содержания, голос почтительный, лишенный всяких эмоций и заметного стремления в чем-то убедить слушателя.

К чему это отступление? Дело в том, что во время утренней поездки в округ Святой Марии я осознал всю свою ограниченность в деле разграничения правды и лжи, добра и зла в окружающих меня людях.

В трех милях от плантации «Кру ду Суд» я увидел «Сааб» с откидным верхом, припаркованный на обочине, и женщину, меняющую колесо, рядом с ним. Она уже открутила гайки и сняла спустившее колесо, но никак не могла поднять машину домкратом на достаточную высоту, чтобы установить запаску. Я остановил свой патрульный автомобиль на обочине, включил мигалку и перешел через дорогу. Варина Лебуф все еще сидела на корточках на гравии, борясь с запаской, не поднимая на меня взгляд. Ее отец сидел на пассажирском сиденье и курил, даже не пытаясь скрыть неприязнь в своих глазах. Я повернул ручку домкрата и поднял кузов «Сааба» на пару дюймов, чувствуя, как испепеляющий взгляд Джессе Лебуфа скользит по моей коже.

— Твой старик дымит, как паровоз, сразу после инфаркта? — спросил я.

Варина нанизала запаску на штифты и принялась закручивать гайки.

— Спроси у него сам, посмотрим, что он тебе ответит, — сказала она.

— Вы едете из дома твоего мужа?

— Это не твое дело.

— Алексис Дюпре на месте? Или твой муж?

— Оба на месте. И я не считаю Пьера своим мужем.

— Я думал, ты терпеть не можешь Алексиса.

— Мой отец хотел с ним поговорить.

Я наклонился, чтобы поговорить с ее отцом через водительское окно.

— Это правда, Джессе? — спросил я.

— Мне не нравится, что ты обращаешься ко мне по имени, — ответил он.

— Хорошо, мистер Джессе. Ранее вы убеждали меня в том, что не хотите никогда более пересекаться с семьей Дюпре. Вы что, поменяли свое мнение насчет них?

— Этот старый еврей должен мне денег, и я собираюсь их с него получить, — ответил он.

— Как дела у Пьера? — спросил я Варину.

— Неважно себя чувствует, и поделом ему. Знаешь, почему я проколола колесо? Мой чертов муж поставил на машину старые покрышки, чтобы сэкономить две сотни баксов, — она встала, на ее щеке чернел масляный мазок, — а у тебя сегодня какая главная проблема, Дэйв?

— Все. Ты, твой отец, твой муж Пьер, твой свекор Алексис. Но в данный момент моя основная проблема — это ты и твои шашни с моим другом Клетом Перселом.

— Какая же ты надменная скотина.

— Ты мне всегда нравилась. Жаль, что ты попыталась причинить вред моему другу.

— Ты не имеешь ни малейшего права обсуждать мою частную жизнь. Думала, что у Клета есть класс. Не могу поверить, чтобы он обсуждал наши с ним отношения с тобой.

Мимо проехал дизельный грузовик, за которым тащился шлейф из пыли и выхлопных газов. Его вес заставил «Сааб» вздрогнуть на домкрате. Когда я снова взглянул в глаза Варине, они были влажными.

— А почему твоему отцу было не позвонить Алексису Дюпре вместо того, чтобы тащиться к нему на дом в такую даль?

— Потому что я имею с людьми дело лицом к лицу, а не по телефону, — ответил Джессе Лебуф с пассажирского сиденья, — и оставь мою дочь в покое.

— Увидимся, — ответил я.

Варина тяжело дышала через нос, ее лицо перекосилось, и она чем-то напоминала ребенка, готового вот-вот расплакаться.

— Ты даже не представляешь, насколько сильно ты умеешь злить людей, — сказала она, — знаешь, когда-то давно у меня были к тебе нежные чувства. Но ты самое настоящее говно, Дэйв Робишо.

Я вернулся к патрульной машине и поехал по двухполосному шоссе в сторону плантации «Кру ду Суд». В зеркало заднего вида я видел, как Варина швырнула спущенное колесо и домкрат в багажник, хлопнула его крышкой и уставилась вверх по дороге в моем направлении. Если они с отцом и играли какую-то роль, их актерское мастерство поистине достигло уровня «Оскара».


Чернокожая служанка в серой униформе и белом переднике с оборками впустила меня в дом и отправилась на поиски Алексиса Дюпре, оставив меня стоять в прихожей. Он вышел, щурясь, как будто не мог меня узнать.

— Я — Дэйв Робишо из полицейского управления округа Иберия, — представился я.

— Ах, ну конечно, — ответил он, — как я мог забыть? Вы здесь по поводу моего внука?

— Да, сэр, я так понимаю, он пережил нападение в ресторане в Новом Орлеане. Он покинул место нападения, не предоставив никакой информации полиции города.

— Если я не ошибаюсь, мистер Робишо, ваш прошлый визит сюда был не слишком приятным. Я не всегда помню все детали. В чем же была загвоздка?

— Я назвал свою дочь ласковым прозвищем, а вы подумали, что я произнес слово «Ваффен».

— Пьер покинул ресторан в Новом Орлеане с тем, чтобы обратиться за медицинской помощью. В том же, что касается отсутствия его заявления в полиции, так любые контакты с полицейским управлением Нового Орлеана — это пустая трата времени.

— Могу ли я с ним поговорить?

— Он спит. Его сильно избили.

Я ждал, что Алексис Дюпре попросит меня покинуть дом, но он молчал. Это была моя третья встреча с ним, и каждый раз мне казалось, что я беседую с новым человеком. Он был истинным патрицием и ветераном Французского Сопротивления, чей разум уже находился на границе старческого слабоумия, он был вспыльчивой жертвой Холокоста и фамильярным патриархом, кости которого были столь тонкими, что могли принадлежать птице. Быть может, проблема была в моем восприятии? Может, Алексис Дюпре был просто стар, и мне не стоило удивляться его переменчивому поведению?

— Я пью чай с лимоном в библиотеке. Посидите со мной, — предложил он.

Не ожидая моего ответа, он отправился в отделанную дубом библиотеку с большим столом красного дерева, темными кожаными креслами и шкафом с алкогольными напитками. У противоположной стены, рядом с застекленными дверьми, стояла полка с большим Оксфордским словарем. Стены были завешаны большой коллекцией фотографий, сделанных по всему миру: крытый велотрек во Франции, ночные каналы Венеции, Великая Китайская стена, итальянские солдаты, марширующие через разрушенную деревню со страусовыми перьями за лентами касок. Среди снимков было даже изображение полуразрушенного замка крестоносцев на краю пустыни. Одна фотография показалась мне особенно интересной. На ней перед камерой стояла дюжина мужчин и женщин, выглядевших как партизаны. На них были береты и патронташи на груди с большими латунными патронами. Их вооружение, похоже, состояло из комбинации «маузеров», «ли-эннфилдов» и «льюисов». Они стояли на фоне белого, как мел, утеса, покрытого бороздами эрозии, а на верхней его части виднелись здания в огне артиллерийской атаки. На фотографии я обнаружил надпись «Алексису» с подписью Роберта Капы.[20]

— Вы знали Капу? — спросил я.

— Мы были друзьями, — ответил Дюпре, — эта фотография была сделана на передовой под Мадридом, прямо перед тем, как город пал. Но я встретил Роберта гораздо позже, уже после Второй мировой. Я работал на британскую и американскую разведку. А Роберт подорвался на мине в Индокитае в 1954 году, — старик жестом пригласил меня сесть, — это было замечательное время. Наши идеологические альтернативы были четко определены. Мы никогда не сомневались в том, кто прав в этой борьбе.

— Вы были в Сопротивлении?

— Мы называли это la maquis, «кустарник».

— Ведь еще и в Равенсбрюке были?

— Почему вы задаете все эти вопросы?

— Потому что я был во Вьетнаме. Я видел тигриные клетки и прочие штучки на острове-тюрьме, которыми пользовались и французы, и, в свое время, японские имперские силы. У меня нет опыта, подобного вашему, но и я видел краем глаза то, что Оруэлл называл «кровавой рукой» империи в действии.

— Я думаю, что у вас неверное представление о моем опыте. Я не считаю себя жертвой. Я выжил в лагере только потому, что я работал. Я делал то, что мне говорили. Я не выказывал неуважения. Каждый день я заставлял себя следовать солдатской дисциплине и никогда не жаловался на свою ситуацию или свое физическое состояние. Я никогда не умолял. Я скорее умру, чем буду о чем-то просить. Я понял, что мольбы всегда ведут к презрению и делают из человека жертву.

— Понимаю, — ответил я. Но его рассказ шел вразрез с тем, что упоминал Пьер Дюпре. Я постарался сделать так, чтобы эта разница не отразилась на моем лице. — Капа был коммунистом?

— Я восхищался Робертом и уважал его, а потому никогда не спрашивал его об этом.

— Итальянские солдаты с перьями на касках. Эта фотография сделана в Эфиопии, не так ли?

— Вполне возможно. Я хотел стать фотожурналистом, но война нарушила мои планы, — ответил Дюпре, — надеюсь, что мои неудовлетворенные устремления найдут вторую и более успешную реализацию в жизни моего внука.

— Жан Поль Сартр был в Сопротивлении, вы знали его?

— Нет, мистер Сартр не был в Сопротивлении. Он был сопротивляющимся писателем, а не писавшим членом Сопротивления, а это большая разница. И знаете, чьи это слова? Его друга Альбера Камю.

— Этого я не знал, — признался я.

Я быстро понял, что Алексис Дюпре был скользким и уклончивым, как уж на сковородке. Я смотрел на него, сидящего за столом, и меня переполняло ощущение, которое я не могу полностью объяснить даже сегодня. Его стоицизм впечатлял. Для своих лет он выглядел аристократичным и привлекательным. Но аура вокруг него заставляла слова застревать в моем горле, когда я пытался говорить с ним нормальным голосом. Быть может, дело было в комбинации вещей, которые сами по себе были поверхностными и неглубокими: запах мази для натирки от простуды, исходящий от его одежды, участки обесцвеченной кожи, похожие на маленькие карциномы, на его руках и груди, черное сияние его глаз. По какой-то причине каждое проведенное с ним мгновение заставляло меня чувствовать себя униженным.

Скажу иначе. Вам доводилось находиться в компании с человеком, к которому вы боялись чувствовать сострадание? Вы пожимаете ему руку, Но его коварство и вероломство оставляют следы на ваших ладонях. Вы подсознательно молитесь, чтобы он оказался лучше, чем вы думаете. И в действительности вы боитесь услышать от него слова признательности, ведь это заставит вас осознать, что вы запутались в его паутине. Это как подобрать попутчика, который усаживается в пассажирское кресло и бросает на вас взгляд, от которого по спине идут мурашки.

Действительно ли Алексис Дюпре видел красное зарево газовых печей, гудящих по ночам, и чувствовал странный запах из высоких кирпичных дымоходов над зданием, где погибли его друзья, братья, сестры и родители? Действительно ли он стоял в ряду других скелетов в полосатых униформах и кепках, щипая и царапая свои щеки, чтобы их цвет позволил ему пройти отбор? Видел ли он, как офицер СС приставляет «люгер» к голове дрожащего, плачущего ребенка, державшего голову своего отца в бочке с водой? Действительно ли память этого человека была хранилищем образов, способных свести большинство из нас с ума?

— У вас странное выражение лица, мистер Робишо, — нарушил старик затянувшуюся паузу.

— Прошу прощения, — ответил я. — Я бы очень хотел увидеться с вашим внуком, и сразу бы уехал.

— Он принял много лекарств. Быть может, в другой раз. Пожалуйста, пейте свой чай.

— Мистер Дюпре, ваш внук рассказывал мне о том, что вы выжили в Равенсбрюке потому, что вас использовали в медицинских экспериментах.

— Это не так. В Равенсбрюке не проводилось медицинских экспериментов. Эту чушь придумали уже после войны.

— Прошу прощения?

— Верьте кому хотите. Я был там. Пойду, проверю, как там Пьер. Он поговорит с вами, если будет в состоянии. А пока что, пожалуйста, заканчивайте свой чай.

У меня было такое впечатление, что меня одновременно пригласили остаться и попросили немедленно уйти. Старший Дюпре прошел через столовую и поднялся вверх по винтовой лестнице. Пока его не было, я поднялся и засмотрелся через стеклянную дверь на канал и камелии, цветущие в саду. Затем я заметил толстую книгу с позолоченными краями в переплете из мягкой кожи темно-бордового цвета, лежащую горизонтально на полке сразу под Оксфордским словарем. На первый взгляд, в ней не было ничего необычного. Необычными были легкие пряди волос, струящиеся из нее.

Я слышал, как Алексис Дюпре беседует с кем-то наверху. Я взял книгу, положил на словарь и открыл. Страницы были испещрены каллиграфическими записями, написанными старой чернильной ручкой. Некоторые записи были на французском, некоторые на итальянском, попадались на английском и немецком. Из того, что я понял, большая часть записей представляла собой наблюдения в области нордической мифологии, флорентийского искусства, андалузских цыган и этнической принадлежности примитивных народов Балкан. Я пролистал книгу до последних страниц и обнаружил не менее двадцати локонов волос всевозможных цветов и оттенков, либо приклеенных скотчем прямо к бумаге, либо находящихся в крохотных пластиковых мешочках. Я почувствовал, как запершило в горле, как загорелись мои глаза, и подумал, не слишком ли у меня развито воображение. Я закрыл том и положил его на место под словарем, и в следующее мгновение Алексис Дюпре появился внизу винтовой лестницы в дальнем конце коридора.

Он вошел в библиотеку и закрыл за собой дверь.

— Пьер принимает душ, дайте ему минуту-две, и он встретится с вами, — сообщил он, — будьте любезны с ним, мистер Робишо, он переживает не лучшие времена.

— Вы имеете в виду избиение, о котором он не заявил?

— Нет, его карьеру художника. Его талант игнорируется, и только потому, что на него оказали влияние великие художники конца девятнадцатого и начала двадцатого веков. Мир искусства контролируется горсткой людей в Нью-Йорке. Большая часть из них — это идиоты, считающие, что обрамленный в рамку кусок свиной ветчины, облепленный мухами, это выражение внутренней идеи. В жизни Америки есть много фальши, но мир искусства, вероятнее всего, самый вопиющий тому пример.

Сквозь стекло двери я увидел человека с коротко подстриженными седыми волосами в черном костюме и римском воротничке бледно-лилового цвета, идущего по газону в сторону огромного синего внедорожника, припаркованного под дубами. Я уже встречал его раньше, но не мог вспомнить где. Алексис Дюпре подошел к полке, положил руку на открытый словарь и улыбнулся:

— Вы искали какое-то слово?

— Нет, — ответил я.

Он опустил руку к журналу в переплете темно-бордового цвета и подвинул его так, чтобы края книги были параллельны полке.

— Я думал, что вы воспользовались моим словарем и случайно коснулись моего путевого журнала.

— Может быть, я несколько неуклюж.

— Мистер Робишо, я думаю, что вы далеки от неуклюжести. Почему бы вам не подняться и не побеседовать с Пьером, а потом, я уверен, вам пора будет возвращаться в офис, чтобы и далее служить и защищать. Вы ведь так это называете, «служить и защищать»?

— Тот человек, прошедший по газону, ведь он же священник, евангелист, выступающий по телевизору, не так ли?

— Возможно. Подобные люди очень активны в наших краях, шныряют тут и там, спасают людей от них самих. Вы очень наблюдательны и, очевидно, хорошо образованы, мистер Робишо. Позвольте спросить, как вы очутились в подобном месте, зациклившись на вопросах, на которые абсолютно всем наплевать? Наверное, не самая приятная у вас участь.

— Подумаю об этом на досуге, сэр. Обязательно еще побеседуем на эту тему. Также хотелось бы как-нибудь поговорить с вами по поводу дневника ваших путешествий. Уверен, что за многие годы ваших странствий у вас накопилась целая коллекция историй.

Одним из немногих преимуществ возраста является тот факт, что можно безнаказанно относиться к старому сукиному сыну так, как он того заслуживает.


Пьер Дюпре лежал на растяжке на кровати, вплотную подвинутой к окну с тем, чтобы предоставить ему полный обзор живописной картины газона, камелий, розовых кустов, дубов, покрытых испанским мхом, и теннисного корта, глиняная поверхность которого была покрыта сухими листьями. Бабье лето не сдавало позиции, но на теннисном корте, похоже, стояла круглогодичная зима. Впрочем, как мне кажется, Пьера Дюпре подобные вопросы вовсе не заботили.

Следы ожогов на его лбу, носу и подбородке блестели от мази, густые черные волосы были полны крема, шея приобрела желто-фиолетовый оттенок из-за синяков. Через окно я видел, как внедорожник священника поворачивает с подъездной дороги на шоссе.

— В мой последний визит сюда… — начал было я.

— Я хотел бы извиниться за это, — прервал меня Пьер, — я наговорил много такого, о чем теперь жалею. Причем я не просто жалею о своих словах, они были неправдой.

— Вы про то, как назвали меня белым мусором?

— Мне искренне жаль, мистер Робишо. Это непростительные слова с моей стороны.

— Мне звонил детектив из полиции Нового Орлеана и сообщил о нападении на вас и ваших друзей в ресторане. Ваш дедушка сказал, что вы не слишком-то доверяете системе, а потому не заявили в полицию и, судя по всему, решили спустить дело на тормозах. Не слишком ли всепрощающе?

— А вы можете себе представить, что с этой историей сделают средства массовой информации? Три взрослых мужика избиты в хлам одной молодой женщиной? Я сам с трудом понимаю, как это произошло.

— Как вы думаете, что ее спровоцировало?

— Она сказала, что она из музея Гуггенхайма в Нью-Йорке, а потом слетела с катушек.

— Ей что, не понравились ваши картины?

— Вы здесь для того, чтобы меня унижать?

— Ваш дом только что покинул священник. Ведь это был Амиде Бруссар, не так ли? Я видел его выступления по телевизору несколько раз. Уж он-то знает, как приносить голоса избирателей, — сказал я.

— Прошу прощения?

— Аборты, однополые браки, подобные штуки — срабатывает каждый раз.

Пьер достал таблетку из бутылочки на прикроватной тумбочке и положил под язык. Он вздрогнул и поморщился, поменяв позу на кровати, и я понял, что, вероятно, он получил травмы в таких местах, которые будут болеть еще долго.

— Вы не могли бы налить мне стакан воды, пожалуйста?

Я наполнил стакан из зеленой бутылки на тумбочке и передал его Пьеру. Демонстрация слабости и попытки превратить меня в сиделку казались скорее делаными, нежели настоящими, и я подумал, а есть ли хоть что-то в поместье Дюпре, что было бы хоть на дюйм глубже фасада на заранее подготовленной сцене. Он повернул голову на подушке и с тоской всмотрелся вдаль, напоминая карикатуру на члена королевской семьи в изгнании. Я ждал, что он заговорит, но он молчал.

— Почему бы вам не выложить все начистоту и не оставить это позади?

Он слегка кивнул, как будто закончив философский спор с самим собой.

— Я оскорбил ее. Поэтому она меня и атаковала. Я назвал ее жидовкой.

— Даже несмотря на то, что ваш дед пережил Холокост?

— Именно поэтому. Достали постоянные пересказы историй о трудной жизни моего деда. Вы знали мою мать?

— Нет, не знал.

— Она покончила с собой. Спрыгнула с пассажирского лайнера у Канарских островов.

Теперь промолчал я. Мне не были интересны взлеты и падения его семьи. Всю свою жизнь я видел то зло, которое приносили Дюпре, их родственники и корпоративные партнеры бедным и беспомощным. Хуже того, их надменность и имперское поведение всегда были обратно пропорциональны степени защищенности простых рабочих людей, которых они эксплуатировали и травмировали.

— Вы знаете моего отца? — спросил он.

— Нет, я никогда не встречался с ним.

— Нет, встречались.

— Боюсь, я вас не понимаю.

— Вы знаете моего отца. Он все еще жив. Вы только что беседовали с ним внизу. Алексис Дюпре одновременно мой дед и мой отец. Моя мать была его дочерью.

Я внимательно вгляделся в его лицо, глаза, язык тела в поисках хоть какого-либо намека на ложь — изменения выражения лица, тика, невольной гримасы. Я не увидел ничего.

— Может, вам подобные вещи скорее психотерапевту надо рассказывать? — сказал я. — Я здесь по одной-единственной причине — Дэн Магелли, мой друг из полиции Нового Орлеана, позвонил мне и попросил узнать, почему кто-то с вашим прошлым позволил напасть на себя и своих друзей, и даже не позвонил в «911». Я не думаю, что вы предоставили достаточный ответ. Как зовут тех двоих, с кем вы были в ресторане?

— Спросите у них, когда найдете. Мне эта тема более не интересна.

— Возьмите-ка вы эту чушь, что вы мне наговорили, и засуньте себе в одно место, — сказал я, чувствуя, как внутри закипает злость. — Я думаю, что вы вели бизнес с Биксом Голайтли, Фрэнки Джиакано и Вейлоном Граймзом. Это было как-то связано с поддельными или крадеными картинами. Вы также замешаны в чем-то гораздо более крупном и важном. Бикс, Фрэнки и Вейлон уже кормят червей, но на деле они никогда не были игроками. Что вы задумали, Пьер, вместе с вашей женой, тестем и тем телеевангелистом? Нутром чую, дело здесь нечисто.

Я открыто смеялся над ним и заметил, как потускнело его лицо и потемнели глаза, как будто игла его проигрывателя соскочила с нужной борозды на пластинке. Пьер прикусил нижнюю губу, стараясь собраться.

— Я причинил ей боль, — выдавил он.

— Кому?

— Вы спросили меня, что спровоцировало ту женщину. Я сжал ее пальцы в своей ладони и делал это до тех пор, пока, как я думал, они не сломаются. При этом я смеялся над ней. И мне это нравилось. Спросите себя, что за мужчина может так поступить с женщиной. Вот почему я не позвонил в полицию.

— И потом, зализывая раны на койке, вы стали другим человеком?

— Я только что поделился с вами самыми грязными секретами моей семьи. Вы думаете, я делаю это в надежде на ваше сопереживание? Я рассказал все это преподобному Бруссару. Мой дед украл мое детство и уничтожил мою мать. Все эти годы я защищал его. И знаете, почему? Он — это все, что осталось от моей семьи.

Хороший лжец всегда вплетает элемент правды в свой обман. Я не знал, относится ли это к Пьеру Дюпре. Его руки казались неестественно большими на простыни. Они были широкими и толстыми, они не могли принадлежать художнику, музыканту или даже скульптору. Это были руки мужчины, который почти сломал женщине руку. Я не думаю, что Пьер Дюпре лгал лишь для того, чтобы обмануть других. Я думаю, он хотел обмануть и самого себя. Я думаю, что он был генетическим кошмаром, подтверждением мнения Гитлера и Гиммлера о том, что чистое зло может передаваться по наследству.


Я выехал из анклава Дюпре на двухполосное шоссе и отправился обратно в Новую Иберию. Облака на юге напоминали громадные клубы промышленного пожара, и я задумался о том, что, быть может, это очистные бригады на море сжигали какую-то часть из тех двух миллионов баррелей нефти, выброшенной в море в результате аварии. А может, это были просто облака, полные дождя и электричества, летом пахнущие йодом, морскими водорослями и мелкой рыбешкой. Когда я приблизился к Новой Иберии, солнце уже скрылось за облаками, поднялся ветер и тростниковые поля, коридоры черных дубов и мерцающая поверхность Байю-Тек превратили окружающий мир в Луизиану моей молодости. «Природа самодостаточна», — писал поэт. Но все это было лишь сном, как и слова знаменитой песни Джимми Клэнтона 1958 года.


Десять минут спустя я припарковался перед офисом Клета Персела на Мэйн и зашел внутрь. За столом в приемной Гретхен Хоровитц китайскими палочками поглощала лапшу и прочие прелести китайской кухни, доставляемой на дом. На складных стульях в приемной сидели три бездельника, тушащие сигареты об пол и чистящие себе ногти.

— Где Клет? — спросил я.

— Не здесь, — ответила Гретхен, запихивая в рот клубок лапши, не удосужившись даже посмотреть в мою сторону.

Я перевернул табличку «открыто» на двери так, чтобы в окружающий мир смотрела сторона со словом «закрыто», затем закрыл жалюзи на двери и больших окнах в приемной.

— Вы, трое, проваливайте, — бросил я посетителям.

Они не двинулись. У одного лицо было похоже на топор, а глаза были кристально чистыми, как у психопата или метадонового наркомана. У второго была стрижка под крысиный хвост, кольца в бровях и темно-синяя татуировка пениса с причиндалами на горле. Третий, здоровяк, был одет в рабочий комбинезон и пах, как гниющий в канаве слон. Его ручищи были покрыты татуировками одного цвета от запястий до подмышек — болезненное и требующее долгого времени удовольствие, в системе именуемое «рукавами». Внутри узоров и рисунков его татуировок не было ни одного слова, но послание для их созерцателя на тюремном дворе было ясным: «если хочешь досидеть свой срок живым, проваливай».

Я показал им значок.

— Вы, парни, кажется, не местные. Если вы свалили из-под залога Нига Роузуотера и Ви Вилли Бимштайна, рекомендую вам тащить свои задницы обратно в Новый Орлеан. По-любому, выметайтесь из офиса и не возвращайтесь сюда, пока я не уйду.

— А если нет? — спросил здоровяк.

— Заставим тебя принять душ, — ответил я.

Они ушли, я запер дверь.

— И что, по-твоему, ты делаешь? — спросила Гретхен, ковыряясь в своей лапше.

— Сообщаю тебе последние новости.

— Тебя приняли в Общество преждевременной эякуляции?

— Первое — тебе не стоит посылать детектива шерифа округа Иберия в задницу.

— Ох, да, мне прям так стыдно и неудобно.

Я пододвинул металлический стул к столу и сел. Девушка продолжала есть, не поднимая глаз.

— Я не совсем уверен, кто же ты, Гретхен. Может, в тебе больше понтов, чем содержания. Может, жизнь тебя чуток потрепала. Может, ты побывала на темной стороне. Это не важно. Люди, живущие на плантации «Кру ду Суд», могут походить на всех остальных, но они не такие. Я не могу сказать тебе, кто они, но могу точно сказать, что они не такие, как все. Три отморозка, которых я только что выкинул отсюда, — это рецидивисты, и они никогда не поймут, что служат интересам людей, прямо заинтересованных в том, чтобы мы все были заняты крысиной возней, — я сделал паузу. — Ты хоть что-нибудь из моих слов понимаешь?

Она закрыла глаза, как будто пытаясь придумать ответ на мой вопрос.

— Поняла. Ты закрываешь офис своего друга и выкидываешь его клиентов из города, потому что у тебя есть доступ к великому источнику знания, закрытому для всех остальных?

— Ты умная женщина. Почему бы тебе не прекратить вести себя как подросток с поведенческими отклонениями? Я только что говорил с Алексисом Дюпре. Пока он был в другой комнате, я заглянул в дневник, который он явно ведет многие годы. Там между страниц не менее двух десятков локонов волос.

Гретхен продолжала ковыряться в коробке с лапшой, но ее рука замедлилась и остановилась, она моргнула и уставилась в угол комнаты.

— Ты ему что-нибудь сказал? — спросила она.

— Нет. Но я думаю, он знает, что я видел локоны.

— Как называется то место, где он побывал?

— Равенсбрюк, — ответил я.

— Разве это не они отрезали по локону волос у тех, кого убивали?

— Да, особенно в женских лагерях, — подтвердил я.

— Может, он просто слабоумный старик. А может, сексуальный маньяк, любящий разглядывать свои трофеи.

— Это возможно, — ответил я, — какие еще есть варианты?

— Педофил?

— Об этом мы бы знали.

— Волосы выглядели старыми?

— Да, по большей части.

Она положила остатки еды в пакет, в котором ее доставили, и аккуратно положила его в мусорное ведро.

— Я говорила Клету, что старик вызвал у меня странные ощущения, как будто его пальцы ползали по всему моему телу, — Гретхен изучала пол, и затем резко посмотрела мне прямо в лицо.

— Он был одним из них?

— Одним из кого?

— Он не еврей? Он был одним из нацистов, которые работали в этих лагерях? Он загонял женщин, детей и больных в газовые камеры? Это ты пытаешься сказать?

— Пьер говорит, что Алексис не только его дед, но и отец, — добавил я, — а теперь скажи мне, кто здесь врет, кто олицетворяет зло и кто говорит правду. Ты разворошила настоящее осиное гнездо.

Я услышал, как в двери поворачивается ключ, как жалюзи стучат по стеклу, и входная дверь распахнулась.

— Что тут происходит? — спросил Клет, держа в руке сложенный вдвое желтый конверт.

— Гретхен ела китайскую лапшу. Я выкинул трех твоих клиентов. Мы оба думаем, что Алексис Дюпре — беглый нацист, а не еврей, прошедший лагерь смерти, — ответил я. — А так достаточно обычный и скучный день.

Загрузка...