Проблема моделей в грамматике стала особенно популярной в грамматических разысканиях последних двух-трех десятилетий. Предложено множество толкований самого понятия модели[377]. В той мере, в какой общее понимание грамматики изложено в предшествующих главах, в настоящих строках моя задача сводится к другому: здесь делается попытка показать (на конкретном материале некоторых литературных языков) взаимодействие разных моделей в грамматике и значение подобного взаимодействия для общей теории языка.
За последние четверть века грамматику настолько упорно и настолько постоянно связывают со всевозможного рода абстракциями, что прилагательное конкретный в функции определения к грамматической модели, к тому же и поставленное на первое место, может показаться, по меньшей мере, странным.
Между тем если изучать не грамматику «вообще», а грамматику национальных языков народов мира, то именно взаимодействие конкретного грамматического материала и различных видов его обобщения (различных грамматических моделей) и составляет существо явления, которое формирует структуру любого естественного языка. Автор этих строк всегда придерживался именно такого понимания грамматики[378].
В самом деле. Следует строго различать грамматику естественных языков народов мира и грамматику всевозможных искусственных сигнальных систем, которые создаются для тех или иных (нередко практически важных) целей. Разумеется, грамматика сигнальных систем (здесь само существительное грамматика употребляется в переносном смысле) имеет полное право быть предметом пристального изучения, но подобная грамматика, как общее правило, строится совсем иначе, чем грамматика естественных языков, поэтому первая должна изучаться совсем не так, как вторая. Грамматика естественных языков обязана предстать перед читателями не такой, какой она могла бы быть по чисто теоретическим соображениям, а такой, какой она есть в действительности, со всеми ее сложностями и противоречиями, в реально бытующих языках различных систем. Что касается «идеальной грамматики», то задачи ее исследования оказываются принципиально иными сравнительно с задачами, возникающими при анализе грамматики существующих национальных языков.
К сожалению, и у нас, и за рубежом имеются специалисты, называющие себя лингвистами, которые рассуждают о языке «вообще», но при этом не умеют исследовать ни одного конкретного языка, ни одной конкретной лингвистической структуры. О таких «лингвистах» не так давно хорошо сказал У. Чейф:
«…они сидят в креслах и размышляют о том, что такое предложение»[379].
Занятия подобного рода неизбежно становятся схоластическими. Подобные лингвисты всегда казались мне далекими от языкознания в собственном его назначении. Всеми этими соображениями и определяется цель и название настоящей главы, опирающейся на конкретный грамматический материал и стремящейся извлечь из него некоторые общие закономерности.
Обращаюсь к материалу романских языков, но при этом буду преследовать общетеоретические цели.
Начну с форм выражения рода и числа имен существительных. Разумеется, сами по себе эти формы хорошо известны. Однако здесь будет сделана попытка осветить их изнутри, показать особенности их грамматической семантики, уточнить, что их объединяет и что составляет специфику одного языка в отличие от другого. Опираюсь на материал, прежде всего, французского, испанского, итальянского и румынского языков, спорадически привлекая данные и других языков. Вот простейшая схема передачи форм рода и числа имен существительных в четырех романских языках (сохраняю только что перечисленную их последовательность). Речь идет об именах существительных мужского рода – книга (лат. liber), волк (лат. lupus) и именах существительных женского рода – пёрышко (лат. pluma), перо (лат. penna).
libre | libro | libro | lup |
livres | libros | libri | lupi |
plume | pluma | penna | pană |
plumes | plumas | penne | pene |
С самого начала разграничим лексические и грамматические проблемы. Лат. liber ʽкнигаʼ в румынском не сохранилось (рум. carte ʽкнигаʼ женского рода), поэтому в четвертом ряду фигурирует lup ʽволкʼ мужского рода. Синонимия лат. pluma ʽперо, перышкоʼ и лат. penna ʽпероʼ в романских языках не удержалась. Семантическая синонимия диахронно отразилась в романских языках в лингво-географической дифференциации: в западной и южной зонах фигурирует pluma, в восточной и частично южной (Италия) зонах сохраняется penna. Если в первых двух рядах лексический раскол коснулся лишь румыно-молдавской зоны (здесь liber ʽкнигаʼ не удержалось), то в третьей и четвертой строках лексическая дифференциация прошла иначе: она разделила романский ареал примерно на две части. Но все это диахронные процессы лексического характера, от которых временно следует отвлечься, чтобы разобраться в механизме собственно грамматического характера.
Начнем с числа. В первых двух языках (французском и испанском, к которому примыкает португальский) подобный механизм опирается на конечный согласный s, во второй «паре» языков (итальянский, румынский; аналогичная картина в молдавском) этот механизм уже совсем другой: он опирается на мену конечного гласного звука, выдвигая i как признак мн. числа. Казалось бы, все ясно и все достаточно просто. В действительности, однако, это не так. Синхронная система передачи категории числа имен существительных оказывается гораздо сложнее и гораздо менее последовательной, чем это можно было бы предположить на основе чисто диахронных предпосылок.
Осложнение первое. В современном французском языке конечное s, как известно, не произносится, а в испанском произносится. Поэтому первая модель образования категории мн. числа с опорой на конечный согласный s предстает перед нами не как общая модель, а как модель с двумя вариантами: с произносимым s и с s, сохраняющимся только в орфографии. Естественно поэтому, что французская модель оказывается в этом случае не живой, а мертвой. Говорящие на этом языке люди теперь вынуждены прибегать к другому средству передачи категории числа, в частности, к артиклю. Француз воспринимает мн. число в противопоставлении le livre – les livres ʽкнига – книгиʼ, где артикль les произносится иначе, чем артикль le.
Следовательно, если бы мы поспешили обобщить и объявить модель мн. числа на s общей моделью для современного французского и современного испанского языков, то совершили бы грубую ошибку. Материал анализируемых языков протестует против подобного обобщения. Грамматическая модель только в том случае сохраняет свою объяснительную силу, когда она опирается на материал и обобщает подобный материал. В противном случае модель оказывается пустышкой.
Как же следует поступать в анализируемом случае? Материал можно обобщить так: в одной группе романских языков мн. число имен существительных обычно передается с помощью конечного звука s, но в тех ситуациях, которые привели к ослаблению конечного согласного (в частности, во французском), модель на s утрачивает свою силу и в роли дифференциатора числа выступает артикль. Следовательно, модель на s выступает в двух вариантах, качественно отличных друг от друга.
Осложнение второе. В испанском (аналогичная картина и в португальском) существительные жен. рода целиком повторяют модель существительных муж. рода при образовании мн. числа (la pluma, las plumas). Но в итальянском и румынском языках отношения складываются совсем иначе: в жен. роде здесь уже нет конечного i во мн. числе, как это наблюдается в муж. роде (libro – libri). В существительных жен. рода модель оказывается гораздо менее обобщенной (мена конечного гласного звука: penna – penne), чем в существительных муж. рода. Объем языкового материала, на который распространяется романская модель мн. числа имен существительных на s, оказывается гораздо более обширным, чем объем аналогичного материала у модели на i, несмотря на то, что первая модель уже ослаблена во французском языке.
Таким образом, степень достоверности той или иной грамматической модели находится в прямой зависимости от материала языков, на которые распространяется объяснительная сила модели. Больше того. Сама модель как бы вырастает из этого материала и на него же опирается. Заранее невозможно сказать, какая модель будет более обобщенной моделью и какая – подобного широкого обобщения не достигнет. Здесь все определяется конкретными условиями развития отдельных языков. Хотя синхронное состояние любого языка в известной мере самостоятельно по отношению к его историческому прошлому, однако условия сложения подобного состояния определяются исторически.
В этом отношении сравнительно-исторический материал любой группы родственных языков предоставляет исследователю возможность осмыслить процессы сложения различных грамматических моделей.
Хорошо известно, что в языке и особенно в грамматике все связано. Важно, однако, чтобы лингвисты понимали эту связь не только теоретически, но и практически. Стоило только конечному s во французском языке «замолкнуть» (в старом языке оно произносилось), как сейчас же увеличилась функциональная нагрузка французского артикля: le livre – les livres. Дифференцирующая сила le – les стала гораздо более ощутимой (ед. число – мн. число), чем аналогичная дифференцирующая сила, например, испанских артиклей el – los (el libro – los libros – здесь число передается не только противопоставлением артиклей, но и конечным согласным звуком). Вот что означает в чисто практическом плане взаимная связь явлений в грамматике, если грамматику анализировать в функциональном плане.
Итак, модель грамматической категории числа имен существительных в романских языках распадается на своеобразные «подмодели», подвиды, одни из которых характеризуют лишь отдельные языки, другие – группу языков, третьи – все романские языки в целом (самый общий признак – наличие особой флексии во мн. числе). Теоретически рассуждая, было бы «удобно» иметь одну модель для всех этих языков (она легче бы запомнилась), лишь незначительно варьируя ее от языка к языку. Действительность оказывается гораздо сложнее. Как только грамматическая модель оказывается слишком абстрактной и слишком общей, она перестает «работать» практически: не охватывает разнообразного материала отдельных языков и, тем самым, не помогает овладеть ими реально[380].
Присмотримся теперь ближе к соотношению между грамматическими моделями и материалом отдельных языков[381].
Известно, что во всех современных романских языках имеется, казалось бы, единая модель образования степеней сравнения качественных прилагательных. Ее образец: франц. grand ʽбольшойʼ, plus grand ʽбольшийʼ, le plus grand ʽсамый большойʼ. Как видим, аналитическая конструкция, опирающаяся на служебное слово (plus) и артикль (le или la). Дело даже не только в том, что выбор служебного слова разделяет всю Романию на две зоны в зависимости от того, восходит ли в этом случае служебное слово к лат. plus ʽбольшеʼ или к его более распространенному синониму magis ʽв большей степениʼ, ʽбольшеʼ. Здесь в дифференцирующей функции выступает лексика. Вот эти две зоны:
Иберия | Галлия | Италия | Дакия |
magis | plus | plus | magis |
исп. | франц. | ит. | рум. |
más grande | plus grand | piú grande | mai mare |
ʽбóльшийʼ | ʽбóльшийʼ | ʽбóльшийʼ | ʽбóльшийʼ |
Все остальные романские языки примыкают к одной из этих двух зон. Казалось бы, все решается сразу: одна грамматическая модель с двумя лексическими вариантами, в зависимости от выбора plus или magis. В абстрактном плане действительно все так. В функциональном же плане, если мы хотим увидеть реальную картину всех возможностей передачи степеней сравнения, которыми располагают отдельные романские языки и каждый из них в частности, то описанная грамматическая модель оказывается и недостаточной, и неполной. Материал национальных языков не вмещается в описанную модель-схему.
В самом деле. Приведенная модель в каждом романском языке функционирует по-своему. В румынском, например, превосходная степень передается не с помощью определенного артикля и служебного слова (ср. франц. le plus grand ʽсамый большойʼ), а с помощью особого, детерминативного артикля (cel mai mare ʽсамый большойʼ). И это понятно, если учесть, что румынский определенный артикль употребляется постпозитивно. Испанский и особенно португальский языки различают две формы превосходной степени – относительную и абсолютную, при этом последняя обычно выражается не аналитическим путем, а синтетическим, с помощью особых суффиксов. Ср., например, порт. alto ʽвысокийʼ, mais alto ʽболее высокийʼ, о mais alto ʽсамый высокийʼ, altíssimo ʽвысочайшийʼ. Соответствующее образование во французском (altissime ʽвысочайшийʼ) употребляется крайне редко и приобретает особую или ироническую, или торжественную окраску. Следовательно, живая модель в одном языке может оказаться архаичной моделью в другом родственном языке.
Нетрудно продолжить перечень и других расхождений внутри, казалось бы, единой грамматической модели. И что особенно существенно: подобные расхождения относятся не только к лексике, к лексическому наполнению модели, как обычно считают, но и к грамматике, к самому типу грамматического построения модели. Без учета подобных расхождений нельзя понять, как функционирует каждая данная модель в каждом данном языке.
Можно было бы предположить, что расхождения между родственными языками в употреблении той или иной модели заранее устанавливаются на основе чисто теоретических расчетов. Не следует, однако, при этом забывать, что в национальных языках могут «столкнуться» разные тенденции и теоретически не всегда удается заранее определить, какая из этих тенденций окажется победительницей. Так, например, хотя румынский и молдавский являются наименее аналитическими сравнительно с другими романскими языками, тем не менее именно в их системе аналитические конструкции степеней сравнения функционируют более широко, чем в итальянском, испанском или французском. Румынский и молдавский совсем не знают супплетивных степеней сравнения и употребляют аналитические конструкции во всех случаях. Ср., например, bun, ʽхорошийʼ, mai bun ʽлучшеʼ, cel mai bun ʽсамый лучшийʼ, тогда как во французском здесь сохраняются супплетивные образования в литературной норме: bon, meilleur, le meilleur.
Аналитизм «склоняет голову» перед другой тенденцией – ролью книжных традиций в литературном языке. Эта последняя роль во французском или итальянском оказалась сильнее, чем в румынском и молдавском. Именно поэтому румынская аналитическая конструкция mai bun ʽлучшеʼ оказывается вполне литературной, тогда как аналогичное французское построение plus bon – за пределами литературного языка (возможно лишь в диалектной и нелитературной речи). Степень «живучести» той или иной грамматической модели оказывается в зависимости от разнообразных тенденций в самом процессе становления и развития родственных языков. Итак конкретная реализация, казалось бы, одной и той же модели получает разные формы в разных родственных языках.
Теперь обратимся к некоторым глагольным моделям. Вот парадигма настоящего времени индикатива от латинского глагола cantare ʽпетьʼ в четырех романских языках (в той же последовательности расположения).
Франц. | Исп. | Ит. | Рум. |
---|---|---|---|
je chante | canto | canto | cînt |
tu chantes | cantas | canti | cînţi |
il chante | canta | canta | cîntă |
nous chantons | cantamos | cantiamo | cîntăm |
vous chantez | cantáis | cantate | cîntaţi |
ils chantent | cantan | cantano | cîntă |
Вначале обратим внимание на несомненные черты сходства между всеми этими языками. Если учесть, что в 1 – 2-м лицах мн. числа (в дальнейшем – четвертая и пятая формы) ударение перемещается на один слог в сторону конца слова, то ритмическая схема модели во всех языках оказывается единой:
Этим, собственно, и ограничивается чисто морфологическое сходство между языками. Далее начинаются, казалось бы, внешне незаметные, но внутренне весьма существенные расхождения, без учета которых практически нельзя овладеть ни одним языком. Выделяется прежде всего французский, в котором все личные формы глагола в обязательном порядке сопровождаются атонными местоимениями (как известно, один из признаков большей аналитичности строя языка сравнительно с другими языками). В том же французском первая, третья и шестая флексии фонетически совпадают, в других же романских языках – лишь частично совпадают, чаще же не совпадают, причем, подобные совпадения и несовпадения в каждом отдельном языке складываются различно. В румынском, например, совпадают третья и шестая формы (cîntă – cîntă), но не совпадает первая форма (cînt), а в испанском и итальянском, при внутреннем несовпадении всех этих форм, встречаемся с межъязыковыми контактами: флексии первого и третьего лиц ед. числа в каждом из обоих языков одинаковы (canto – canto, canta – canta).
Как видим, глагольная парадигма настоящего времени, объединяя все непосредственно родственные языки, вместе с тем в каждом отдельном языке приобретает свои особенности, осложняющие эту же парадигму (она выступает здесь как модель). Если не посчитаться с подобными видоизменениями, то практически усвоить любой национальный язык оказывается совершенно невозможно.
Расхождения могут быть и менее заметными. В таких случаях они обычно относятся не столько к морфологии в собственном смысле, сколько к семантике грамматических форм. Так, например, как общее правило, разграничения внутри грамматического рода при спряжении обычно дают о себе знать в третьей и, отчасти, в шестой формах парадигмы (он, она, они), тогда как в испанском подобные различия дополнительно проявляются и в четвертой, и в пятой формах глагольной парадигмы: исп. nosotros ʽмыʼ для муж. рода и исп. nosotras ʽмыʼ для жен. рода (аналогично vosotros и vosotras).
Итак, при наличии общероманской парадигмы спряжения личных форм глагола, парадигмы, выступающей в функции общероманской грамматической модели, исследователь обязан считаться со всеми многочисленными вариантами, которые приобретает эта модель в каждом отдельном языке. И здесь без вполне конкретных моделей не может существовать и абстрактная модель, которая вырастает из них и опирается на них.
Хорошо известна общероманская парадигма аналитических времен с одним из вспомогательных глаголов и причастием прошедшего времени. Вот она уже в принятой последовательности четырех языков (глаголы ʽговоритьʼ и ʽуходитьʼ):
Франц. | Исп. | Ит. | Рум. |
---|---|---|---|
jʼai parlé | he hablado | ho parlato | am vorbit |
je suis parti | he partido | sono partito | am plecat |
Общность парадигмы очевидна: во всех случаях парадигма состоит из вспомогательного глагола и причастия прошедшего времени, и во всех случаях эта конструкция передает семантику прошедшего времени (ʽя сказалʼ, ʽя ушелʼ). Возникает абстрактная модель одного из аналитических времен, обозначающих уже совершившееся действие. Но так описать модель и на этом поставить точку еще не значит понять процесс функционирования данной модели в каждом отдельном языке. И здесь необходимо обратиться к «конкретностям», к материи реально существующих языков.
Прежде всего выносим за скобки чисто лексические расхождения (румынские глаголы a vorbi ʽговоритьʼ, a pleca ʽуходитьʼ, испанский глагол hablar ʽговоритьʼ) и сосредоточим внимание на самой модели. При первом приближении она выступает перед нами в двух вариантах. Один из них представлен во французском и итальянском. Здесь разные вспомогательные глаголы (латинские источники – habere и essere) в зависимости от семантики последующего спрягаемого глагола, причем выбор соответствующего вспомогательного глагола строго регламентирован в современной литературной норме обоих языков. Второй вариант модели представлен в испанском и румынском. В каждом из них здесь употребляется только один вспомогательный глагол (исп. hablar ʽиметьʼ, рум. a avea ʽиметьʼ) независимо от семантики последующего причастия.
На этом, однако, дробление одной модели на ее варианты (разновидности) не останавливается. Каждый из двух только что описанных вариантов в свою очередь приобретает определенные особенности в каждом языке. Так, испанский глагол haber ʽиметьʼ настолько закрепляется в своей вспомогательной функции (в составе аналитической конструкции), что самостоятельно не употребляется. В других романских языках, в частности во французском и итальянском (фр. avoir, ит. avere), этимологически тот же глагол выступает в обеих функциях – служебной и самостоятельной. Румынский язык предлагает говорящим и пишущим третье решение вопроса: он создает две парадигмы спряжения для одного и того же глагола a avea ʽиметьʼ, одна из которых употребляется в самостоятельном значении (например, avem ʽмы имеемʼ), а другая – лишь в служебном значении (am, как составная часть глагольного аналитического построения).
Таким образом, и здесь, как и всегда в грамматике национальных языков, мы встречаемся с уже знакомой нам картиной. Определенная грамматическая модель, характерная для всех близкородственных языков, обнаруживает признаки стать общеграмматической моделью. Однако конкретный языковой материал каждого отдельного языка дробит эту общеграмматическую модель на отдельные варианты, хотя и связанные с общей моделью, но одновременно и во многом отличающиеся от нее. Больше того. В каждом отдельном языке описанная модель имеет свои разновидности: какой вспомогательный глагол выбирается, как «ведет себя» причастие в составе аналитической конструкции и т.д. Сказанное отнюдь не означает, что грамматическая модель совсем разрушается, превращается в миф. Речь идет о другом: о сложности каждой грамматической модели любого развитого национального языка, о взаимодействии конкретных и абстрактных признаков в самой модели.
Материал отдельных языков еще в большей степени напоминает о себе, когда морфологические построения рассматриваются с позиции синтаксиса и семантики.
Хорошо известно, что по своему грамматическому строю французский является наиболее аналитическим языком сравнительно с другими языками романской группы. Но вот присмотримся к уже знакомой нам аналитической конструкции прошедшего времени. Например, франц. jʼai fini ʽя окончилʼ, в том же значении ит. ho finito и исп. he acabado. Теперь осложним конструкцию, прибавив какое-нибудь наречие, в частности все: jʼai tout fini ʽя все окончилʼ, соответственно ит. ho finito tutto, исп. he acabado todo. Французский легко пропускает в самый строй аналитической конструкции наречие все, как и другие наречия, тогда как итальянский и испанский языки чаще употребляют наречие как бы вслед за самой аналитической конструкцией. Разумеется, и во французском возможно сказать jʼai fini tout, но, как показывают наблюдения, первое построение встречается чаще, чем второе (ср. также il nʼa rien dit ʽон ничего не сказалʼ встречается чаще, чем il nʼa dit rien)[382].
О чем говорят эти факты? Они свидетельствуют о том, что сама по себе грамматическая модель (личная форма служебного глагола плюс причастие прошедшего времени спрягаемого глагола) без учета особенностей ее функционирования в том или ином языке, оказывается лишь абстрактной моделью, не объясняющей или неточно объясняющей реально существующие в языке грамматические закономерности. Рассуждая в абстрактном плане, можно было бы предположить, что в наиболее аналитическом французском языке (сравнительно с другими романскими построениями) анализируемая модель будет максимально жесткой, наименее подверженной всевозможному варьированию. Между тем именно в этом языке интересующая нас модель предстает как наименее жесткая, наиболее подвижная.
Так сталкиваются в языке две различные тенденции: абстрактно-грамматическая тенденция и тенденция конкретно-функциональная, обусловленная стремлением литературного языка удержать в своем строе такие средства и ресурсы, которые позволяют людям варьировать свою речь, ставить акценты и подчеркивать оттенки в процессе выражения своих мыслей и чувств. В разных, даже близкородственных языках, соотношение между этими двумя тенденциями обычно складывается неодинаково. Многое зависит от условий исторического сложения нормы того или иного литературного языка.
Известно, что во всех романских языках морфологические формы будущего времени исторически сложились одинаково: инфинитив спрягаемого глагола плюс личные формы служебного глагола. Франц. je parlerai ʽя скажуʼ (ʽя буду говоритьʼ) диахронно распадается на инфинитив parler плюс настоящее время 1-го лица служебного глагола ai (avoir). Различие здесь обнаруживается в том, что в одних языках процесс стяжения этих форм уже давно завершился, в других – до сих пор не завершился (румынско-молдавская конструкция oi vorbi ʽя скажуʼ, ʽя буду говоритьʼ с препозицией форм служебного глагола). В уже известной нам последовательности языков имеем (глагол ʽговоритьʼ):
Франц. | Исп. | Ит. | Рум. |
---|---|---|---|
je parlerai | hablaré | parlerò | oi vorbi |
tu parleras | hablarás | parlerai | ei vorbi |
il parlera | hablará | parlerá | o vorbi |
nous parlerons | hablaremos | parleremo | om vorbi |
vous parlerez | hablareis | parlerete | eţi vorbi |
ils parleront | hablarán | parleranno | or vorbi |
Здесь оставим в стороне чисто исторические различия между языками, бегло уже отмеченные в предшествующих строках. Синхронное единство (несмотря на румынско-молдавский вариант с раздельным вспомогательным глаголом в препозиции) между языками очевидно. Подобное единство, однако, не осложняется лишь до тех пор, пока мы не проследим процесс функционирования анализируемых форм в каждом отдельном языке.
Француз скажет: Quand jʼaurai lʼargent, jʼachèterai une auto ʽкогда y меня будут деньги, я куплю машинуʼ (здесь в обоих случаях формы футурума). Испанец, однако, скажет иначе: Cuando tenga el dinero, compraré un automóvil (предложение в том же значении). Первый глагол здесь выступает уже не в форме футурума, как во французском, а в форме конъюнктива настоящего времени (tenga от глагола tener ʽиметьʼ, выступающего в служебном значении). В одном языке модальный план («куплю при условии…») передается с помощью футурума, в другом – с помощью конъюнктива.
Может ли модель сама по себе обусловить аналогичные расхождения? Нет, не может. Модель создает лишь средство, которым располагает и пользуется язык. Вопрос же о том, как функционирует подобная модель (в нашем случае – модель футурума) в том или ином языке, определяется уже не самой моделью, а ее назначением в конкретном языке, тем, как люди научились осмыслять эту модель, какую грамматическую семантику стала она передавать в данном языке. Больше того: не только в каждом отдельном языке, но и в каждой отдельной типичной (обобщенной) грамматической ситуации.
Могут заметить, что здесь речь идет уже о синтаксическом аспекте морфологической модели. Но именно на синтаксическом уровне раскрываются реальные возможности (или невозможности) той или иной грамматической модели, обнаруживается, как практически «ведет себя» данная модель в живом языке. Разумеется, синтаксис опирается на морфологию, а морфология в свою очередь оживает, становится функционирующей морфологией в системе синтаксиса.
Обращение к грамматической семантике модели, хотя и осложняет всю проблему моделей в грамматике, но и приближает ее к живым национальным языкам, к реально существующему языковому материалу.
Француз скажет: Ni Paul ni Jean ne sont venus ʽни Павел, ни Иван не пришлиʼ (два одушевленных имени существительных вызывают необходимость употребить глагол приходить во мн. числе, как и в русском языке). Между тем, итальянцы в этом случае обычно употребляют глагол в ед. числе: Né Paolo né Giovanni é venuto, букв. ʽни Павел, ни Иван не пришелʼ. Разумеется, аналогичная конструкция возможна в разговорном стиле и французского, и русского языков, но в итальянском она выступает как норма литературного языка, тогда как во французском и русском нормой она не является.
Как объяснить подобные расхождения? Неодинаковой практической реализацией абстрактной грамматической модели в разных языках. Согласование в числе может быть и более строгим в логическом плане (два или много предметов, явлений, существ вызывают мн. число и в глаголе), и менее строгим в том же логическом плане (при множестве явлений согласование проводится с одним ближайшим существительным и, следовательно, с глаголом в ед. числе). Возможно ли заранее определить, какой язык выберет один из вариантов подобной модели? Нет, заранее определить невозможно. Для этого требуется знание условий сложения нормы одного литературного языка в отличие от условий сложения нормы других литературных языков.
Приведенный пример показывает, что два варианта, казалось бы, единой грамматической модели иногда распределяются так, что один вариант модели выступает как литературная норма в определенных языках, а в других – этот же вариант может оказаться уже за пределами нормы, характеризуя разговорный или просторечный стили соответствующего языка. И здесь взаимодействие конкретного материала и абстрактной модели оказывается решающим для понимания условий функционирования самой данной модели. Ср. аналогичные соотношения в другой модели: франц. vingt et une maisons ʽдвадцать один домʼ, где существительное дом во мн. числе, но ит. ventuna casa, где дом остается в ед. числе, сохраняя согласование лишь с жен. родом существительного ventuna и не сохраняя согласования в числе.
Что же следует из проанализированного и, казалось бы, хорошо известного материала? Прежде всего, необходимы известные разграничения.
В наше время понятие модели широко употребляется в самых различных науках. Говорят о «культурных моделях», о «моделях человеческого поведения», о «психологических моделях» и т.д.[383] Как мы видели, грамматические модели имеют свою специфику. Но здесь-то и необходимы дальнейшие разграничения: грамматические модели национальных (естественных) языков принципиально отличаются от грамматических моделей искусственных языков, сооружаемых для тех или иных целей. В первом случае грамматические модели всегда взаимодействуют с конкретным материалом самих языков, видоизменяются, осложняются, обычно выступают во множестве вариантов и разновидностей. Во втором случае грамматические модели должны быть статичны и неподвижны, они не имеют права иметь какие-либо грамматические синонимы, они обязаны употребляться во всех сходных случаях совершенно одинаково.
Никакого грамматического многообразия и разнообразия, с помощью которых в национальных языках люди имеют возможность передавать свои мысли и чувства (а нередко и оттенки мыслей и чувств), в искусственных языках быть не может. Такие языки, а следовательно, и их грамматические модели должны быть как можно более широкими, абстрактными, статичными.
Проблема, однако, не сводится только к отмеченным разграничениям. Я стремился показать, как следует понимать зависимость грамматических моделей естественных языков от конкретного материала самих языков. Данную проблему обычно сводят к лексическому ограничению модели. Обычно рассуждают так: грамматическая модель распространяется на многие аналогичные ситуации, а вот такие-то и такие-то ситуации не передаются с помощью данной модели, так как их лексическая семантика этому препятствует. Обычно так ставится вопрос во многих новых разысканиях[384].
Об этом же писали и лингвисты прошлого. Совсем в иной связи я уже приводил пример, который подчеркивал, что творительный падеж в предложении он закалывается кинжалом точно передает орудийное значение этого падежа (кинжалом), тогда как в предложении он закалывается пикадором творительный падеж пикадором не очень «идет», ибо слово пикадор неохотно приобретает орудийное значение, которое так характерно для существительных типа кинжал. Лексика ограничивает модель творительного падежа в русском языке, в результате чего второе предложение в устах человека, хорошо владеющего данным языком, стремится перестроиться. Возникает: пикадор его закалывает[385].
При всем значении подобного взаимодействия грамматики и лексики в любом естественном языке, в предшествующих строках я стремился поставить вопрос иначе. Речь шла не только об известной зависимости грамматики от лексики (что само по себе и важно, и бесспорно), но и о более широкой зависимости грамматических моделей от всего конкретного материала любого естественного языка.
В самом деле. Если в аналитических языках существует модель «личная форма служебного глагола плюс причастие прошедшего времени спрягаемого глагола», то подобная модель может «раздвигаться» или «не раздвигаться» уже независимо от семантики глагола, а в зависимости от стремления говорящего подчеркнуть тот или иной оттенок мысли или чувства. Ср. франц. jʼai fini tout ʽя окончил всеʼ и jʼai tout fini ʽя все окончилʼ. Подвижность модели оказывается в зависимости от материала языка в более широком смысле, чем только в плане лексики. Сам же материал в свою очередь в известной степени подчиняется говорящим людям, их намерениям и стремлениям. Грамматическая модель еще более осложняется, если ее рассматривать в межъязыковом плане, в плане соотношения между родственными языками.
Когда француз говорит je crois que cʼest vrai ʽя думаю, что это правдаʼ, то модальность подобного предложения передается семантикой глагола croire ʽверитьʼ. Когда же он, несколько отступая от литературной нормы, говорит je crois que ce soit vrai, то модальность передается уже не только семантикой глагола croire, но и конъюнктивом глагола être ʽбытьʼ (soit). В подобных случаях проблема не сводится к «лексическим ограничениям» модели. Сама модель оказывается в зависимости от намерений говорящих (пишущих) людей: насколько заметно они хотят подчеркнуть модальность самого предложения («это – правда», «это, должно быть, правда», «это, по-видимому, вероятно, правда» и т.д.). Аналогичная конструкция в итальянском выступает как конструкция более жесткая: credo che sia vero ʽя думаю, что это правдаʼ, где глагол быть (essere) выступает в модально окрашенной форме (sia vero ʽбыла бы правдаʼ, ʽдолжна быть правдойʼ).
Я убежден, что
1) теоретические споры о природе языка следует анализировать не только в общем плане, но и на материале конкретных языков;
2) два, теоретически противоположных истолкования грамматической модели (модель как абстракция, будто бы одинаково применимая и к коду, и к национальным языкам, и модель, действительно «работающая», действительно проникающая в материал национальных языков), отчетливо обнаруживаются в современных лингвистических дискуссиях;
3) до сих пор не существует приемлемой классификации типов грамматических моделей в зависимости от того, идет ли речь об охвате материала одного языка, ряда родственных языков или языков генетически несходных (попытка разграничить модели в пределах одного и в пределах ряда родственных языков была предложена в предшествующем изложении);
4) требует дальнейшей разработки и вопрос о соотношении между грамматическими моделями и их многочисленными вариантами или разновидностями.
Обычно утверждают, что грамматика не может находиться в зависимости от людей и их намерений. Подобная зависимость будто бы отрицает объективность существования грамматики. Между тем отмеченная зависимость нисколько не ставит под сомнение объективность бытования грамматики любого естественного (национального) языка. Воздействуя на грамматику в процессе функционирования языка, люди обычно способствуют развитию и совершенствованию грамматики, но они нисколько не опровергают и не могут опровергнуть принцип объективности существования самого языка.
Как я уже отмечал, независимость и одновременная зависимость языка от намерений людей составляет одну из характернейших особенностей и языка, и его грамматики. Воздействуя на грамматику, люди не «переворачивают» ее по своему усмотрению, а лишь развивают одни ее особенности, уточняют другие, переносят в сферу архаичного фонда третью группу особенностей, если последние по тем или иным причинам становятся ненужными на новом этапе жизни языка и т.д.
Следует еще раз подчеркнуть зависимость грамматических моделей естественных языков от самого материала этих языков. Подобная зависимость, нисколько не ставя под сомнение абстрагирующие возможности моделей, силу их обобщений, вместе с тем показывает, как подобные модели реально функционируют в разных языках. Упрощать модели естественных языков нельзя без одновременного упрощения и обеднения грамматических возможностей самих национальных языков. Богатство же и разнообразие грамматических ресурсов языка всегда служат людям в их постоянном стремлении передать свои мысли и чувства полнее, точнее, убедительнее, ярче.
«Человеческие понятия, – писал В.И. Ленин, – субъективны в своей абстрактности, оторванности, но объективны в целом, в процессе, в итоге, в тенденции, в источнике»[386].
Подобно этому и грамматические модели субъективны и неэффективны в своей крайней абстрактности, но действенны и реальны во взаимодействии с материалом каждого языка, который они же обобщают и организуют.
В предшествующих главах речь шла об общих принципах изучения грамматики. Здесь же была сделана попытка показать конкретные приемы подобного изучения.