К концу моего первого визита в больницу Траверз-Сити Фергюсон спросил меня:
- Как попали сюда все эти больные? Почему их, по-вашему, к нам прислали?
- Как почему? Потому что они психически больны, - ответил я. - Потому что они параноики, или маниакально-депрессивные, или меланхолики...
- Полегче с умными словами, - прервал меня Фергюсон, улыбнувшись на мой залп психиатрических терминов. Он швырнул на конторку пачку исписанных под копирку карточек с теми жалобами, по которым больные были стационированы.
- Взгляните вот на это, - сказал он, - и увидите, как вы ошибаетесь.
Я перелистал эти выразительные свидетельства семейных трагедий: «Она срывает с себя одежду», «Приходится кормить ее с ложечки», «Она не знает, где находится умывальник», «Мы всячески стараемся, но не можем содержать ее в чистоте», «Опасаемся, как бы она не подожгла дом», «Она непрерывно плачет и молится», «Она стала невыносимой. Ругает нас. Бросается на нас. Мы боимся, как бы она нас не убила».
Фергюсон сказал:
- Вы видите, что их привело сюда только ненормальное поведение.
- Но в их карточках ведь сказано, что они шизофреники, параноики и прочее, - возражал я.
- Это для отчетов, для статистики, - сказал Фергюсон с таким видом, будто это предназначалось для птиц небесных. - Наклеить на больного ярлык с мудреным диагнозом - это мне ничуть не помогает их лечить.
Это было вызывающим пренебрежением - и в не очень грамотной форме - к первому и обязательному закону научной медицины, который гласит, что вы должны назвать болезнь латинским или греческим термином, чтобы лечить ее согласно требованиям науки. Меня начинала раздражать эта сверхпростота Фергюсона, а он, как бы читая мои мысли, сказал:
- Может быть, мы здесь и не очень ученые люди. Мы, конечно, не похожи на тех, которые сидят в больших научных учреждениях. Но мы ведь лечим не болезни - мы стараемся лечить больных людей.
Затем, как бы извиняясь за свою психиатрическую малограмотность, Фергюсон сказал самым примирительным тоном:
- И вы и я, мы оба понимаем, что психическая болезнь - это нечто гораздо большее, чем ненормальное поведение, которое мы пытаемся здесь лечить.
По пути домой из Траверз-Сити - от Джека Фергюсона и его излеченных пациентов, еще недавно считавшихся безнадежно сумасшедшими, - возвращаясь в тишину Уэйк-Робина, я не переставал раздумывать над этим признанием Фергюсона: «Психическая болезнь - это нечто гораздо большее, чем ненормальное поведение, которое мы пытаемся здесь лечить». Да, но насколько большее? Насколько больше того, что можно установить как факт, признаваемый всеми честными и аккуратными людьми? Насколько больше того, что можно взять в руки, обхватить - вот как я могу обхватить большой стол, за которым пишу? Эти размышления увели меня на сорок лет назад, к 1916 году, когда был установлен один маленький факт, вернее сказать обрывок факта. Этот факт, насколько мне известно, был первым проблеском надежды в печальной науке о лечении психозов, причины которых никому не были известны и вплоть до сегодняшнего дня остаются глубокой тайной.
Установил этот факт доктор Вильгельм Ф. Лоренц, сильный и мудрый доктор, ныне здравствующий и деятельный, уединившийся в лесной глуши Северного Висконсина. В те дни, сорок лет назад, Лоренц был профессором нейропсихиатрии в Висконсинском университете. Билл Лоренц_- бруклинский немец с чуть заметным бруклинским акцентом, с квадратной челюстью, квадратной головой и острыми, холодными глазами генерала танковых войск. В психиатрии Лоренц - органик; это значит, что он охотится только за осязаемыми фактами, только за вещами, которые можно взять в руки, а не за громкими словами, которые могут иметь пятьдесят значений для пятидесяти человек. Лоренц, солидный, флегматичный немец, совершенно не походит на пылкого, впечатлительного ирландца Фергюсона. И все же у Лоренца манера атаковать тайну психозов та же, что у Фергюсона. Я никогда не думаю об одном, чтобы не вспомнить другого. Лоренц - определенно предтеча Фергюсона, хотя они и не встречались.
Лоренц - откровеннейший человек без претензий на какую-то особую научную прозорливость. Он со смехом рассказывает, как его удивило собственное открытие. Он скромно называет его не открытием, а наблюдением - случайным и совершенно непреднамеренным. Но вам уж хочется поскорее узнать, в чем заключался этот маленький лоренцовский фактик, или, вернее, случай, который еще никогда не встречался в человеческой истории.
Что за случай?
Внезапно наступивший период ясного сознания у безнадежного сумасшедшего.
Друг Лоренца, ныне покойный фармаколог доктор Артур С. Лёвенгарт, попросил дать ему психотика, который настолько потерял разум, что живет уже чисто растительной жизнью. Лёвенгарт изучал действие различных химикалиев, возбуждающих дыхательный центр при введении их в кровь. Лёвенгарту нужен был совершенно тупой и слабоумный субъект, который не дал бы так называемого психологического эффекта, то есть не стал бы дышать глубже в тот момент, когда игла входит в вену и химическое вещество еще не попало в кровь.
И вот в распоряжении доктора оказалось как раз то, что ему требовалось, - человек, долгие годы страдавший «ранним слабоумием», - устарелое название для целой группы психозов, ныне известной под новомодным словом «шизофрения». Больной, предоставленный Лоренцом Лёвенгарту, был безмолвным, неподвижным человеком с глазами, либо закрытыми, либо бессмысленно вытаращенными. У него не было никакого контакта с реальным миром. Это был яркий пример умственного распада, образец далеко зашедшей непоправимой дегенерации. Короче говоря, несчастный потерял разум окончательно и бесповоротно.
В вену на руке этого экс-человеческого существа ввели небольшое количество совершенно безвредного раствора цианистого натрия. Все протекало так, как требовалось доктору: больной и глазом не моргнул, ни один мускул на его лице не дрогнул. Он был в состоянии полного оцепенения. Вы же понимаете - за долгие годы он не произнес ни слова.
И вот, когда цианистый натрий достиг дыхательного центра в мозгу этого человека, он стал дышать полнее и глубже, глубже и быстрее, и доктор Лёвенгарт с довольным видом погрузился в измерение глубины дыхания. Стоявший тут же Лоренц радовался, что смог угодить Лёвенгарту...
И вдруг больной сказал: «Алло».
Когда этот тупой, годами молчавший человек стал дышать глубже, он вышел из своего кажущегося слабоумия. По мере того как он дышал глубже и глубже, глаза его открывались шире, он посмотрел на Билля Лоренца, и тот увидел луч света в этих глазах, так долго остававшихся пустыми и мертвыми. Лоренц заметил проблеск разума на лице этого человека, который казался конченным навсегда.
Человек улыбнулся Лоренцу и на заданный ему вопрос внятно произнес свое имя.
- Где вы находитесь? - спросил Лоренц.
- В Висконсинском институте психиатрии, - ответил человек, который молчал много лет подряд.
Три, четыре, пять минут этот немой человек разговаривал совершенно нормально, будто никогда и не был умалишенным. Затем, по мере того, как действие цианида ослабевало и дыхание становилось спокойнее, разговор его стал переходить в невнятное бормотание. Глаза снова стали мертвыми. Таким образом, ничего, в сущности, не произошло. В лучшем случае можно было говорить о пятиминутном излечении неизлечимого безумия. Но для Лоренца это открыло новый мир.
Он увидел, как с помощью химического вмешательства поднялась завеса и восстановилось здоровье, все время скрывавшееся в мозгу, который, по всем клиническим данным, считался мертвым и погибшим.
То, что Лоренц увидел сорок лет назад, не было простой случайностью. Ибо он снова и снова повторял свой эксперимент на том же больном и на других безнадежных шизофрениках. Вводился цианистый натрий - и дыхание сразу становилось глубже. Глубокое, ускоренное дыхание влекло за собой рассвет, а потом яркий полдень светлого сознания. Затем снова сумерки и черная ночь, когда глубокое дыхание замирало. Миллионам психически больных это, конечно, ничего не давало. Нельзя же держать людей в нормальном состоянии на уколах цианида.
Этот забытый эксперимент давал Лоренцу возможность заглянуть в приоткрытую дверь на то, что так привлекало своей неожиданностью. Затем дверь захлопывалась перед носом исследователя. Это было издевательством; это было жестоко; это были муки Тантала. Лучше уж было совсем не натыкаться на это глупое открытие. Из милосердия к несчастным больным Лоренцу следовало бы забыть о своем открытии. Ни то, ни другое для Лоренца было не приемлемо. Он был пророком...
У Лоренца сорок лет тому назад крепко засела в голове мысль о том, что легкий сдвиг окислительной реакции в мозговых клетках, химический сдвиг, вызванный глубоким дыханием, может навести временный порядок в разлаженном химическом хозяйстве больного мозга. Что такое безумие? Это нарушение химизма нормального, здорового мозга. В мозгу у самого тяжелого психотика сидит здоровье, но в замаскированном виде. Безумие - это химическая проблема.
Эта теория завладела Лоренцом на всю жизнь. Больше того, она послужила толчком для планомерной химической войны с безумием. Именно это подразумевал Джек Фергюсон, когда сказал, что в психическом заболевании есть нечто большее, чем ненормальное поведение.
Вскоре после своего малопрактичного открытия, которое давало возможность получать пятиминутное просветление у человека, годами болевшего неизлечимым психозом, Билль Лоренц был втянут в повальное безумие первой мировой войны со всеми ее последствиями. Пришлось на годы оставить свои научные опыты. Кроме того, как врач-органик, веривший только в факты, а не в слова, он оказался идущим не в ногу с новым направлением в психиатрии. Во многих медицинских школах все больше и больше распространялось убеждение, что безумие - это не химическая, а психическая проблема. Какова причина шизофрении? Причина, утверждали Великие Моголы психиатрии, чисто психическая. На языке громких слов это означало, что причина мозгового заболевания коренится только в сознании. Но что такое сознание? Это нечто совершенно не осязаемое. Его нельзя ни услышать, ни увидеть, ни понюхать, ни прикоснуться к нему. Это не химическое, и не физическое, и уж, во всяком случае, не материальное понятие. Оно не имеет твердой локализации в организме. Сознание - это неясный, неустойчивый, вечно меняющийся итог деятельности головного мозга.
Вот почему учение о том, что мозговое заболевание существует только в сознании, было пустой фантазией для реалиста в науке, искателя твердых фактов Билла Лоренца.
Несколько лет Билл возился в одиночку, размышляя о факте пятиминутного просветления у обреченных, неизлечимых больных. Но вот Артур Лёвенгарт, старый его партнер в эксперименте с цианистым натрием, пришел к Биллу на выручку.
- А что, если другие вещества, стимулирующие дыхание, дадут тот же, может быть, даже лучший эффект, чем наш цианид? - сказал Лёвенгарт.
В 1928 году Лоренц и Лёвенгарт открыли, что простая дыхательная смесь углекислоты с кислородом, вводимая через наркотическую маску, вызывает эффект просветления у целой группы отупевших, глубоко депрессированных психически больных и у немых, остолбеневших кататоников (ученое слово, определяющее одну из форм шизофрении). Особенно же взволновало Лоренца то обстоятельство, что период просветления тянулся гораздо дольше, чем после введения цианистого натрия.
На некоторых - но, конечно, не на всех - кататоников ингаляция углекислоты с кислородом оказывала прямо-таки волшебное действие. Они оживали, начинали ходить. Они распрямлялись, разминали онемевшие конечности. Их бледные, землистые лица приобретали здоровый, розовый цвет. Их глаза, скрытые судорожно сомкнутыми веками широко открывались и светлели, словно они видели, как темный мир безумия преображался в светлый, яркий мир здоровья Они становились оживленными. Они подмигивали Биллу Лоренцу, как бы говоря ему:
- А вы считали меня сумасшедшим!
Они оставались здоровыми целых тридцать минут.
«Психопатические реакции будто полностью исчезают, - писал Лоренц. - Мысли и интересы больных кажутся поразительно нормальными».
Это чудо Лоренц и Лёвенгарт совершили в двадцатых годах и я опять-таки вспоминаю слова Джека Фергюсона, сказанные позавчера: «Психическая болезнь - это нечто большее, чем ненормальное поведение, которое мы пытаемся лечить в Траверз-Сити».
Изменяя окислительные процессы в нейронах, мозговых клетках, можно вернуть здоровье ненормальному мозгу.
Иногда это удается. Но, увы, на чрезвычайно ограниченный срок.
В 1928 году Лоренц установил, что при помощи этих ингаляций можно просветить сознание некоторых сумасшедших примерно на тридцать минут, И вот он задумал один внушавший надежду и, по его мнению, очень разумный эксперимент, хотя, как мы уже знаем, этот человек весьма скептически относился ко всяким экспериментам, кажущимся1 разумными. Вот как он рассуждал: ингаляции делают этих людей здоровыми, понятливыми, способными воспринять наставление и ответить на вопрос, что именно в самом начале взволновало и свело их с ума.
- Больные ведь сами рассказывают о прошлых переживаниях, которые могли стать предпосылкой для глубокой депрессии, - рассуждал Лоренц.
Так почему бы не обратиться к их сознанию в эти драгоценные минуты просветления? Почему не испробовать психотерапию? Почему бы не расшевелить психику больного, чтобы убедить временно прояснившийся мозг остаться здоровым навсегда? Это должно удаться, это так логично и разумно. И вот во время светлых промежутков Билль Лоренц изо всех сил убеждал больных не приходить в остолбенение и не предаваться глубокому унынию; он пытался вымести обволакивавшую их мозги паутину щеткой ласковых и ободряющих слов.
Ингаляции углекислоты с кислородом давали ему время для тридцатиминутной проповеди о том, как неразумно поддаваться на крючок мозгового заболевания. Глубокс дышавшие больные были абсолютно согласны, что с их стороны глупо сходить с ума. Потом дыхание затихало. Ощад начинали невнятно бормотать. Лица их мрачнели и бледнели. Глаза принимали бессмысленное выражение, и Лоренцу начинало казаться, что их просветленное сознание только плод его больного воображения.
«Психотерапия? Ее терапевтический эффект был ничтожным, - писал Лоренц. - Конкретных результатов мы не наблюдали».
И опять-таки для миллионных масс психически больных эти светлые промежутки, хотя и более длительные, ничего не значили. Нельзя же круглый год поддерживать психотиков в нормальном состоянии, вводя в них каждые полчаса ингаляцию углекислоты с кислородом.
Оглядываясь назад, в прошлое, я понимаю, почему столь скромное открытие Лоренца вселяет в меня такую уверенность и надежду. С помощью химии он сумел сделать - пусть на минуты - то, чего не могли сделать слова. Как выражается Джек Фергюсон, это открыло дверь в реальный мир. И все, что Лоренц, мой учитель, сделал для меня когда-то, позволяет мне поверить Джеку Фергюсону теперь. Лоренц - тяжелодум и скептик. Фергюсон - энтузиаст. Но как исследователи они - две горошины из одного стручка. Фергюсон не перестает напоминать мне, что психическая болезнь - это нечто большее, чем ненормальное поведение, которое он лечит, но Лоренц уже тогда понимал, что это «большее» есть тайный химизм больного мозга, и он пытался проникнуть в эту тайну, приглядываясь к простым поверхностным фактам ненормального поведения больных.
В 1929 году один из ассистентов Лоренца выудил еще одну тайну психической болезни, глубоко скрытую под поверхностью ненормального поведения. В Висконсинском институте психиатрии находилась на лечении женщина, безгласная и оцепенелая. Сиделки не могли пробиться сквозь туман ее больного мозга; чтобы она не умерла с голоду ее приходилось кормить через трубку; она не могла аккуратно отправлять естественные нужды и лежала вся окаменевшая, свернувшись калачиком. Ассистент Лоренца доктор Вильям Блекуэнн псякими способами пытался снять эту ужасную напряженность.
Доктор Блекуэнн не задавался какой-либо особенной целью - ему только хотелось немного облегчить ее состояние.
Блекуэнну удалось одолеть ее скованность впрыскиванием большой дозы амиталнатрия; она расслабла и погрузилась в нечто более глубокое, чем сон, настолько глубокое, что все рефлексы у нее исчезли и единственными признаками жизни были едва заметное дыхание и слабое биение сердца. Так она пролежала несколько часов и наконец стала шевелиться. Блекуэнн внимательно следил за ней, интересуясь, вернется ли к ней прежняя напряженность. Женщина открыла глаза, посмотрела на Блекузнна и спросила:
- Доктор, какой у них счет? Вспомните, что она умалишенная.
- Счет чего? - спросил Блекуэнн.
- Футбольного состязания Пардью - Висконсин, - сказала женщина. - Они ведь сейчас играют. Вы же знаете, доктор. Кто из них ведет?
Блекуэнн был потрясен, да и было чем, и немедленно доложил о странном эпизоде своему шефу Лоренцу. Эта женщина, слабоумная и совсем вычеркнутая из жизни, услышала и поняла разговор о футболе, который они вели сегодня утром, подготавливая ее к впрыскиванию амиталнатрия. Она совершенно не умела говорить, не умела общаться с окружающим миром; она ничего не могла сообщить о себе самой. И однако ее мозг не потерял способности регистрировать происходящие вокруг нее события, хотя внешне она казалась безнадежной тупицей. Это был новый существенный факт, касающийся психозов: внешне эта женщина выглядела абсолютно сумасшедшей; ее мозг подспудно оставался здоровым и нормальным - но не способным сообщить об этом во внешний мир.
Очнувшись от своего глубокого амиталового наркоза, больная села без всякой посторонней помощи, с аппетитом поела и сама пошла в ванную комнату и выкурила сигарету.
- Не принесут ли ко мне моего ребенка? - спросила она. - Его отняли у меня, прежде чем я могла взять его на руки.
И вот в течение двух лет - это был поистине один из самых странных опытов в истории медицины - эта умалишенная ежедневно просыпалась после амиталового сна и оставалась здоровой и разумной. На восемь часов ежедневно в продолжение двух лет. Она часто играла со своим ребенком. Она оживленно разговаривала со стариками - отцом и матерью, которые плакали от радости, видя такое преображение. Семь-восемь часов в день она была вполне здоровым человеком и вела себя во всех отношениях нормально. Потом она ежедневно стала впадать в естественный сон, после которого просыпалась скованной и безумной. Два года продолжался этот жуткий распорядок дня, и наконец она умерла.
Лоренц и Блекуэнн занялись большой группой других больных, которые были настолько остолбеневшими и онемевшими, настолько бесчувственными, что их приходилось кормить через трубку. Каждый день, пробудившись от своего амиталового сна, эти больные сидели, как настоящие леди и джентльмены, за обеденным столом. После учтивой послеобеденной беседы они отправлялись спать. Наутро они все до одного просыпались сумасшедшими.
В широком практическом смысле это тоже не давало никаких перспектив. Едва ли Лоренц мог предложить амитализировать миллионы душевнобольных-хроников, чтобы вернуть им рассудок на восемь часов в день.
Какое действие оказывал этот барбитурат, амиталнатрий, на внутренний обмен мозговых клеток, снимая с них химическую блокаду - эту затычку, которая не давала развернуться полному здоровью, сидевшему в их мозгу и никогда его не покидавшему? Лоренц этого не знал. Он знал только, что ответ, когда он придет, будет химическим. Но Лоренц был сама честность. Перед ним были сумасшедшие люди, которым он мог вернуть разум на восемь часов в день. Это давало ему возможность проверить ходовую психиатрическую теорию относительно того, что причина тяжелых психозов не химическая, а психогенная, что она не связана с химией, а коренится только в сознании больного.
Лоренц и Блекуэнн проводили многие часы со своими странными пациентами, которые раньше были крайне неподатливы. Разговор с ними протекал удовлетворительно и внушал надежду. Больные рассказывали докторам о своей прошлой жизни. Были у них серьезные неудачи? Определенно были. Переживали они крушение надежд? Конечно. Вникая в сущность мучивших их умственных и моральных проблем Лоренц терпеливо старался изгнать их из психики разумными доводами. Больные прислушивались. Они соглашались, что глупо так сильно расстраиваться, падать духом и прятаться в свой внутренний мир. Под влиянием дружеского разговора больные становились веселыми и счастливыми.
С населением вечера они погружались в естественный сон А наутро вновь просыпались сумасшедшими.
У Лоренца было одно маленькое утешение: эти восьмичасовые светлые периоды, вне всякого сомнения, доказывали что многие безнадежные психозы химически обратимы. Но увы, эти светлые периоды были только интервалами; чудесную химическую обратимость психозов невозможно было удержать; психическая болезнь оставалась... неизлечимой.
Была здесь и хорошая сторона, но не для Лоренца, а для жалких созданий - его пациентов. В периоды просветления они радовались выздоровлению; снова сойдя с ума, они забывали о светлых промежутках. Темная же сторона оставалась для Лоренца. Он отыскал здоровье, скрытое в хаосе беспорядочного действия больного мозга. Он походил на научного пророка Моисея, которому не дано было войти в землю обетованную.
О крушении надежд Билла Лоренца, реально увидевшего скрытое здоровье в мозгу безнадежных больных и добившегося возможности восстанавливать это здоровье химическим способом на минуты, на полчаса, на целую треть суток- только для того, чтобы эксперименты кончались провалом, всегда провалом, - об этой трагедии Лоренца, исследователя тридцатых годов, Джек Фергюсон не знал ничего. В те годы он был еще сам перекати-поле, и его надежды сделаться врачом потерпели крушение. Он был то паровозным кочегаром на железной дороге Монон, то буфетчиком, то разносчиком виски, то студентом-медиком, проявлявшим блестящие способности в занятиях, но не сумевшим почему-то отдаться им полностью. Казалось, это человек без будущего. Живой, смышленый, чудаковатый парень, он своими ненормальными выходками внушал мысль о близости к умственному расстройству. Если бы Лоренц, зачинатель, стал искать себе научного наследника Иисуса, способного достичь земли обетованной, которую он открыл, человека, который смог бы превратить в реальность гипотезу о химической основе умственного здоровья, то к Джеку Фергюсону Лоренц обратился бы в самую последнюю очередь.
Таким образом, в тридцатых годах перспективы на успех казались Лоренцу очень печальными. Что хорошего для убитых горем отцов, матерей, жен и мужей давала возможность чуть-чуть приподнять завесу безумия у близкого им человека, если не было никакой надежды сорвать ее окончательно и навсегда? К счастью для умалишенных, для их родных, для Билла Лоренца и, уж конечно, для Джека Фергюсона, еще один исследователь-одиночка занимался вопросом лечения психозов. Эти дни середины тридцатых годов войдут в историю как дни рождения чудес в медицине. Появились сообщения о новом факте, который действительно можно было назвать чудесным, потому что он не укладывался ни в какие законы природы и физического мира или, во всяком случае, выходил за пределы существовавших тогда понятий об этих законах.
В середине тридцатых годов Манфред Закель из Вены и Берлина опубликовал сообщение об излечении группы совершенно безнадежных психически больных. Не о временном просветлении сознания, а о полном излечении.
Доктор Закель не был пустым мечтателем. Вернее будет назвать его научным сорвиголовой. Он вынужден был стать им, чтобы превратить короткие светлые промежутки Лоренца в длительные периоды психического здоровья, которые привели бы к окончательному выздоровлению. Подобно Лоренцу, Закель не ставил перед собой больших научных задач. Первоначально его скромной целью было успокоить наркоманов, которые приходили в дикое возбуждение, когда их лишали морфия. Он углубился в туманные теоретические рассуждения о том, какие химические процессы происходят в мозговых клетках наркоманов, когда их лишают опиатов. По его теории выходило, что необходимо снизить содержание сахара в мозговых клетках этих несчастных.
Поэтому он начал осторожно впрыскивать им инсулин. И вот однажды один из его пациентов после впрыскивания этого могучего антидиабетического средства стал извиваться в судорогах тяжелого инсулинового шока, а затем погрузился в глубокую инсулиновую кому. Закель спас его своевременным впрыскиванием сахара.
Когда же этот больной пришел в сознание, он поразительно изменил свое поведение - он стал тихим, он стал спокойным, он стал вполне разумным человеком.
Это не было случайностью. Глубокий инсулиновый шок снова и снова прекращал дикое буйство наркоманов, лишенных морфия. Закель вел свою игру у порога смерти. Ввергая своих пациентов во все более и более глубокий инсулиновый шок, он все больше и больше лишал сахара их мозговые клетки. А из всех клеток человеческого тела клетки мозга наиболее чувствительны к сахарному голоданию; они не выдерживают отсутствия сахара, основного их питания, более нескольких минут. Сахар - это важнейшее топливо, поддерживающее огонь жизни в мозговых клетках, а инсулин, сжигающий это топливо, не оставляет кислороду достаточно сахара для окислительных реакций,
Манфред Закель понял, что ужасное испытание инсулинового шока - это не простое успокоение буйных наркоманов. У некоторых из них оно вызывало глубокое изменение психики к лучшему. К счастью для человечества, Закель, экспериментатор, сорвиголова, не испытывал особого почтения к сложной и громоздкой классификации психических болезней. И если инсулиновый шок, державший морфинистов на грани смерти, оказывал на них хорошее действие, почему бы не испробовать его на жертвах раннего слабоумия, именуемого теперь шизофренией или, вернее, «шизофрениями», ибо никто не знает, сколько разных форм этого психоза существует в действительности.
Манфреду Закелю это казалось вполне логичным. Умопомешательство тяжелого шизофреника - это отчаянная вещь, и не говорит ли это о том, что требуются какие-то отчаянные химические средства для больных клеток мозга? А разве острое сахарное голодание, вызванное инсулиновым шоком, не ставит все вверх дном внутри мозговых клеток, не является для них генеральной чисткой? Не может ли это вмешательство выжечь из них всю их больную химию?
Конечно, может, и тогда они обзаведутся новым, чистеньким химическим хозяйством.
Конечно, может, если только мозговые клетки не будут убиты в процессе очистки. Такова была странная наука Закеля.
В Германии в ту пору - это было перед второй мировой войной - считалось убийством, если врач терял больного, который не случайно, а преднамеренно был ввергнут в инсулиновый шок. Поэтому Закель день и ночь держал при себе сотню долларов и соответственно оформленный паспорт, чтобы при малейшей тревоге удрать за границу. Это был типичный врач-теоретик с голубыми кроткими глазами, но взгляд их был какой-то рассеянный и отсутствующий. И вот он занялся «шокированием» человеческих существ, потерявших разум, все более и более сильными дозами инсулина. Он вызывал у них отчаянные судороги и глубочайшие комы, какие только можно было совместить с сохранением жизни.
Преднамеренно и с явным умыслом он делал то, чего к и один врач на свете не посмел бы сделать.
Итак, Макфред Закель взял на себя определенно рискованную задачу - продлить, насколько возможно, светлые промежутки Билля Лоренца. Изо дня в день он повышал дозы инсулина. Надо же было основательно прощупать новый метод. Как досадно, что никто не знает, сколько требуется единиц инсулина, чтобы получить у данного больного шок, легко устранимый соответствующей дозой сахара. Это ведь совсем не похоже на лечение диабета определенным количеством инсулиновых единиц. Точной шо-ксзой дозы вообще не существует. Закелю не оставалось ничего другого, как вводить инсулин и уповать на благополучный исход. Иной раз - к счастью очень редко - больной впадал в такой глубокий шок, что ни сахаром, ни адреналином невозможно было вывести его из этого состояния. Это был шок, из которого нет возврата. Или бывало - тоже не часто, - что больной выходил из такого шокового состояния совершенно тупоумным, диким животным. А иногда случалось, что несчастная жертва, преодолев все опасности неуправляемого шока, выходила новым человеком. Это уж были не временные светлые промежутки, так долго мучившие Билля Лоренца. Можно было подумать, что при этом совершалось полное возрождение личности и как будто весьма стойкое.
Однако для большинства пациентов Закеля возвращение в реальный мир протекало не столь эффектно. Довольно нудная возня с ежедневным инсулиновым шоком продолжалась неделями, даже месяцами. Поразительно, как ежедневное лечение шоком постепенно снимало какую-то ничтожно малую частицу безумия. Это казалось невероятным, почти сверхъестественным.
На первых порах результаты шокового лечения напоминали лоренцовские светлые промежутки - одна-две минуты здравого разговора мелькали среди бессвязного бормотания. Эти минуты просветления обычно наступали через пару часов после впрыскивания инсулина, как раз тогда, когда больной начинал погружаться в коматозное состояние или в судороги. Закель наблюдал, как эти моменты нормальной психики постепенно удлинялись, день за днем, неделя за неделей, по мере того, как он угощал своих безумцев судорогами и комами.
Минуты просветления, удлиняясь, переходили в часы, потом в дни. Закель был не только экспериментатором, но и поэтом. Его волновало это зрелище. Казалось, разум и безумие борются между собой в сознании этих мужчин и женщин. И это не покажется странным, если вспомнить, как Билль Лоренц всегда обнаруживал присутствие здорового ума даже у самых слабоумных больных. Закелю казалось, что он командует сражением, где здоровое «я» пытается изгнать больное, ненормальное. Легко понять, думал Закель, почему в библейские времена говорили об «одержимых» людях.
Закель наблюдал, как жутко вели себя некоторые больные во время последних сеансов инсулинового шока, когда их, как «нормальных», уже готовили к выписке из больницы. При погружении в шоковое состояние они иногда давали последний острый припадок сумасшествия. Как будто сидевший в них последний дьявол еще оказывал сопротивление.
Химический дьявол, изгоняемый химическим оружием...
Закель был человек основательный. Он не прекращал лечения до тех пор, пока последние следы сумасшествия не исчезали. Он видел, как его пациенты выходили из унылого мрака больницы, возвращаясь к своим семьям, к своей работе. Многие из них демонстрировали последний восхитительный признак своего воскрешения из живой смерти безумия. Они проявляли то, что называется человеческой чуткостью. Улыбаясь, они говорили Закелю, что знают о своем бывшем сумасшествии.
Манфред Закель показал себя одним из самых смелых людей в истории медицины.
Инсулиновый шок никоим образом нельзя рассматривать как полноценный метод лечения. Нельзя впрыскивать инсулин и уповить на благополучный исход. Вы должны знать по опыту - и какому опыту! - как долго можно держать больного в коматозном состоянии перед тем, как разбудить его впрыскиванием сахара. Вы должны успеть ввести больному адреналин, когда ему угрожает смерть от конвульсий.
Закель совершенно спокойно говорит, что лучшие результаты в смысле восстановления здоровой психики он получал тогда, когда приближался к опасной зоне. Закель хладнокровно заявляет, что, если врачи будут слишком беспокоиться об угрожающей опасности, они забудут о цели лечения.
А в данном случае целью была попытка облегчить страдания людей, ставших жертвой одного из самых печальных бедствий человечества.
И вот, возвращаясь в наш 1956 год, мы должны признать, что исход смелой и жестокой битвы Манфреда Закеля с печальнейшим из бедствий человечества, увы, оказался не очень удачным. Я вспоминаю, как много велось разговоров о странной игре Закеля у порога смерти; вспоминаю широко опубликованные отчеты клиник, говорившие о том, что если лечение инсулиновым шоком начиналось в первые шесть месяцев психической болезни, то 70 процентов больных выздоравливали, осознав свое безумие.
Озадаченный этим, я задал вопрос Джеку Фергюсону: - Если бы эти цифры держались на той же высоте, не должно ли было население психиатрических больниц заметно уменьшиться уже много лет назад? Если бы, конечно, лечение инсулиновым шоком протекало достаточно безопасно, чтобы получить широкое применение.
- Инсулиновый шок не достаточно безопасен, чтобы получить широкое применение, - сказал Фергюсон. - И государственные больницы очень редко получают тяжелобольных в первые шесть месяцев болезни. Но если даже допустить, что инсулиновый шок в ранних, сравнительно благоприятных случаях дает хорошие результаты, то цифра рецидивов еще очень высока.
- А что вы скажете об электрошоке? Говорят, он безопаснее, чем инсулин.
- Я не применяю его в своем отделении - он слишком пугает больных.
Это одна из аксиом медицины: чем раньше вы приступаете к лечению болезни, тем больше шансов на выздоровление больного. Почему же Фергюсон испытывает свои новые лекарства на самых запущенных, самых безнадежных больных в отдаленных палатах больницы? В этом отношении Джек Фергюсон представляется мне более строгим исследователем, чем Манфред Закель.