ЯНВАРЬ 2008

1.1.08. 9–45

Большинство барака, как обычно в это время, ещё спит. Подъём сегодня прокричали было по воскресному варианту (6–00; будний вариант – 5–45, и в 6–10 зарядка, а по воскресеньям зарядки нет). Но тут же в коридоре на ночного дневального Саню начали орать: оказалось, подъём сегодня, после вчерашнего празднования – только в 11–30, перед утренней проверкой, официально начинающейся в 12–10. Свет в бараке опять погасили. (Меня разбудило как раз его включение, я полежал потом ещё сколько–то времени, но полноценно заснуть, конечно, уже не смог).

На завтрак пошли только те, кто хотел, – "по желанию". А обычно все 3 похода в столовую за день обязательны, что контролируется (чаще в ужин) заходящими в барак "мусорами".

Вчера свет погасили в 3 часа ночи (т. е., это уже было, строго говоря, сегодня). Но не один я, а ещё некоторое количество людей, не дожидаясь никакого Нового года, легли спать. Я не стал раздеваться: думал сперва, что, может быть, в 12 ночи выйду на улицу, постою пару минут, "встречу Новый год", а потом уж спать. Но ближе к 12–ти, когда я всё же проснулся, вставать уже не хотелось совершенно. Ну его к чёрту, этот Новый год, – что за радость такая, в самом деле: встречать его, зная заранее, что и этот год, как предыдущий, весь проведёшь в неволе?..

Позавчера, вечером 30.12.07, переложили на другую шконку в бараке. Думали, что делают мне гадость, выселяя ближе к входной двери, – туда, в тот угол барака, где собраны все бомжи, алкаши, вшивые, опустившиеся, – типа отстойника такого у них тут есть. А на самом деле, – просто счастье не жить больше там, где я прожил эти 4 месяца без малого, в середине барака, в одном проходняке с двумя отпетыми подонками, животными, а не людьми, – старым и молодым. Почти сразу с молодым (на два года меня старше) у нас возникла взаимная неприязнь, – легко объяснимая, впрочем, разницей типов личности и биографий: он – матёрый уголовник, сидящий за разбой (отнимал мобильники, как я понял с его слов), причём сидит уже четвёртый срок. Он сразу или почти сразу стал искать поводы меня выжить из этого проходняка, – первое время основным мотивом этих попыток были вши, которых он всё пытался у меня найти. А тут они есть у многих, и отношение к этой проблеме истерическое, нетерпимое, вплоть до матерных скандалов, рукоприкладства и остракизма. И вот вместе со старым соседом (грузин, 59 лет, сидит первый раз по 228, сам по себе – дикое, неотёсанное хамло, грубятина, животное, настоящая тупая скотина, с которой невозможно нормально говорить, – не понимает и не слушает, сразу начинает орать и угрожать) они вдвоём сладострастно объясняли мне, как однажды – ещё до меня, в прошлом, кажется, году, – туда, в тот угол у двери, где я сейчас, собрали, мол, человек 15 вшивых, выкинули их туда как на свалку со своих мест. И, смакуя, добавляли, что, мол, надо бы так же сделать и сейчас...

Но вшей эти выродки у меня, при всём желании, так и не нашли (даже тот единственный раз, в октябре 2007 г., когда они и впрямь завелись. Я тогда быстренько, никому ни слова не говоря, вывел их сам с помощью горячего утюга). Наоборот, старый грузинский хрыч где–то за неделю до моего переселения у себя (!) вдруг нашёл одну вошь, что для него было целой трагедией, – но выселить его в бомжовый угол у двери почему–то никто даже не предложил.

А меня они таки выкинули из проходняка, – за то, что я, якобы, чистоту не соблюдаю. Они, видишь ли, хотели (старый хрыч и соседи с другой стороны), чтобы я с переломанным позвоночником и неправильно сросшейся ногой лично, согнувшись в три погибели, лез под шконку и драил там пол. Я, понятно, не стал этого делать. Ну, а моё замечание, что вообще–то влажная уборка пола в бараке производится дважды в день, и лично мне этого для поддержания чистоты вполне достаточно, – стало для старика последней каплей. Он долго, на своём плохом русском с акцентом, возмущённо пересказывал эти мои слова всем соседям и друзьям по бараку, никак не мог успокоиться. Это было в пятницу, 28–го декабря 2007, когда между завтраком и баней (10–00) вся эта публика начинает выдвигать тумбочки и остервенело драить полы и всё вокруг. А в воскресенье вечером молодой мой сосед подошёл к одному из "блатных", которые тут почему–то заведуют койками и перемещениями людей с койки на койку, – и тот безапелляционным тоном велел мне поменяться местами с персонажем, которого мои соседи уже заранее выбрали из обитателей этого угла (он приятельствовал со стариком) и уговорили переехать к ним вместо меня.

И – какое счастье! Тут тихо, спокойно, шконка весь день в моём распоряжении. Не будут больше сидеть чуть ли не на голове у меня эти фантастические наглецы, – младший сосед и его друзья с нашего и других бараков, постоянно, по многу раз в день приходящие к нему чифирить, обсуждать свои карточные дела (игра в карты – основное тут занятие этого круга людей, в отличие от моих новых соседей, например), "расчёты" за проигранное, поиск сигарет, ларьковой жратвы, и всего прочего, на что они постоянно играют. Ура!! – не будут больше назойливо клянчить у меня для своих "расчётов" сигареты "в долг" (друг другу они долги отдают, мне же, когда поначалу я верил и давал, – ещё не отдал ни один и ничего, – ни сигарет, ни ларьковых денег, и т. д.).

В общем, – какое счастье, ей–богу! Если учесть, что для меня за почти уже два отсиженных года именно отношения с уголовниками, просто пребывание среди них были самым тяжёлым, самым омерзительным и в тюрьме, и в зоне, гораздо хуже отношений с начальством, – от переселения из проходняка этих подонков сразу такая лёгкость на душе наступила, аж петь хочется! Пусть по своим "понятиям" они сбросили меня ниже, вниз со своего уровня (всегда ведь блатные живут в тюрьме на лучших местах, – в глубине, у окна, а самые низшие и презренные – возле двери и параши), – я, к счастью, их уголовных "понятий" не признаю, у меня есть своя система ценностей, во всём от их "понятий" отличная. Я руководствуюсь ею, и поэтому никакие их насмешки, попытки унизить, опустить ниже в своей блатной иерархии, – я не воспринимаю всерьёз, не реагирую, мне на эти попытки просто плевать!.. И своим новым местом я страшно доволен: во–первых, кроме четырёх угловых, – это единственная одиночная шконка в секции, – с одной стороны стоит тумбочка, с другой – табуретка; проходняки с обеих сторон очень узкие, на табуретке неудобно есть, – но это всё пустяки, можно привыкнуть. Остальные шконки все составлены по две, что с самого начала меня раздражало (даже если между ними и натянута в качестве перегородки простыня). Во–вторых, – из–за отсутствия постоянных сборищ картёжников и чифиристов со всех бараков тут можно будет писать, работать, – не только утром, от завтрака до проверки (когда соседи мои на старом месте обычно спят), но и весь день. И даже освещение тут лучше, чем было там, лампа ближе висит. Ну, и соседи новые – люди попроще, посимпатичнее, хотя и совсем примитивные, неразвитые, сельские из них минимум двое (из пяти) – пожилые уже мужики, профессиональными уголовниками вовсе не являющиеся, а честно работавшие всю жизнь и попавшие под старость лет в лагерь случайно, за ерунду какую–то. В общем, до сих пор отношения с этими людьми (оба за одним столом со мной в столовой) у меня складывались куда лучше, чем с бывшими соседями по проходняку.

10–40

А так, вообще, – каждое утро у меня тут начинается с проклятий в душе. "Будьте вы все прокляты!" – повторяю я себе не один раз, одеваясь, идя в туалет, доставая из сушилки ботинки после проклятого ежедневного подъёма в 5–45. (Для меня, с моим "совиным" образом жизни до ареста, это немыслимо рано). Проклинаю их всех – и тех немногих, что чуть поприличнее, и основную массу отпетых воров и грабителей. Просто за то, что оказался среди них, что они – часть того ужаса, того тягостного ежедневного кошмара, в котором я обречён тут пребывать ещё более трёх лет. (1174 дня на сегодня, и с вспоминания очередной этой цифры начинается для меня каждый день, – ещё до подъёма, до включения света).

12–42

Тоска, тоска, тоска... Это – основное чувство, главный лейтмотив моего здесь существования, – что раньше в тюрьме, что теперь на зоне. Вот прошла проверка, – заходишь обратно в барак, снимаешь ботинки, раздеваешься, садишься на свою шконку... Можно читать, можно писать, можно размышлять, можно – слава богу, теперь–то уж можно – лежать. Даже заснуть можно, если получится. Так вот проходит примерно два часа до обеда. Возвращаешься с обеда – всё то же самое, ждёшь ужина. Три с половиной часа (в воскресенье ужин на час раньше). Приходишь с ужина – ждёшь часа полтора или чуть больше, когда у меня сложилось (19–30 – 20–30 примерно, плюс–минус 15 минут) время для собственного ужина, из домашних припасов. С таким расчётом, чтобы хватило до отбоя, а то часто дома я по ночам засиживался – и уже после ужина, ночью, опять хотелось есть. Потом – вечерняя проверка, примерно от 21–30 до 21–50. Заходишь в барак, раздеваешься, садишься на свою шконку. В 22–00 (иногда минут на 10–15 позже) гасят свет. Отбой. Всё, слава богу, – день кончен! Ещё один день твоей неволи прошёл, ещё на один меньше их осталось. Только это и радует хоть чуть–чуть, хоть немножко, в этой тоскливой однообразной беспросветности.

19–10

Как будто в дерьме выкупался, в канализационные стоки нырнул с головой, на самое их дно, и сижу там, на дне, без права всплытия и глотка воздуха, – вот самое главное, генеральное ощущение от этих уже почти что двух лет. Момент, когда на этапе, в Нижнем на вокзале, только что выгрузясь из "столыпина", ты сидишь на корточках, глядя прямо перед собой на камуфляжные штаны конвоира и на опущенное к твоей голове дуло его автомата, – это, поверьте, ещё не самое мерзкое и унизительное, что довелось пережить. Хотя сломанная нога болит, не давая присесть на неё полностью, и удерживать равновесие крайне трудно... А ещё хуже, гаже, омерзительнее этого было – и не раз! – когда ты просто лежишь на шконке, и слушаешь разговор людей, сидящих на твоей же шконке и мирно пьющих чифир. Разговор, не имеющий к тебе ровно никакого отношения, – об их жизни и "подвигах" на воле, за которые они сидят и которые остались ментам неизвестны. Тяжесть эта не физическая, а чисто моральная – но такая, что лучше уж автомат, или вообще немедленная смерть. А то всю душу так и выворачивает наизнанку, почти что и физически блевать тянет от их "откровений" и от них самих...

2.1.08. 9–33

Прихватило с утра, сразу после подъёма, поясницу, да так, что ни встать, ни ногу поднять, чтобы зашнуровать ботинок, и в столовую, даже с палкой, – шёл буквально еле–еле. И до того в этом самом месте, в правой от центра стороне поясницы, сильно болело, – как раз там, где был сломан отросток позвонка (как мне объяснил недавно на приёме невропатолог в медсанчасти). Но всё же не до такой степени, а тут, – прямо кошмар, как прихватило... И под рёбрами с левой стороны, пониже сердца, третий день болит что–то, так что ни вздохнуть, ни охнуть, особенно когда на спине лежишь, да и на боку тоже. Днём боль вроде ослабевает, а утром и вечером, – просто сил нет, как ляжешь... И с температурой та же ерунда – утром и вечером вот уже третий день, с 31–го декабря, померить нечем, градусника–то нет, но всё лицо и уши так и пылают. Плюс ещё кашель болезненный, – опять я простудился, и опять обострился мой хронический бронхит, уже который раз с тех пор, как увезли из Москвы.

Подумаешь так вот, прикинешь, посмотришь на себя со стороны, – эти суки, блин, действительно сделали из меня инвалида, в 33 года я превратился из–за них в полную развалину... Ну уж пусть и не думают, что я им это прощу когда–нибудь! Нет уж – пока живой, все силы я потрачу на то, чтобы уничтожить, стереть с лица земли их проклятое государство и как можно больше их самих!..

3.1.08. 8–50

Мороз с утра – 30 градусов, и нет света, т. е. – ни воды (качает из скважины электронасос), ни отопления. Не было с утра зарядки. Её, может быть, при таком морозе и так не было бы, но без света – не включить магнитофон с её записью и динамики. Ещё ночью я проснулся – и света уже не было. Я буквально взмолился (богу, в которого, конечно, я не верю), чтобы до 6–20 – окончание этой проклятой зарядки – свет не дали бы. Но его не дали и до сих пор и, говорят, могут и до завтра не дать (тут такое бывало). Дикий холод и темнота абсолютно не располагали к тому, чтобы идти на завтрак, жрать сечку или (ещё хуже) перловку, и я не пошёл. За что тут же получил внушение от завхоза, что ходить надо, "даже если есть не хочешь, а то "мусора" будут придираться, что у нас тут нарушают режим, не встают по подъёму, не ходят в столовую, и т. д. Но "мусора", обычно ходящие по баракам во время подъёма и зарядки, в это утро пока что даже не появлялись...

4.1.08. 10–05

Не пошёл я сегодня в баню, хотя банный день. А я разболелся что–то совсем, – простуда, кашель постоянный (бронхит), насморк, то и дело (к вечеру особенно) температура поднимается. А на улице утром, во время завтрака, было, мне сказали, минус 35 градусов. Кошмар!.. Всё заиндевело, всё покрыто снежным пушистым налётом, – и деревья, и бараки, и проволока на запретке... По счастью, нет ветра, без него мороз легче переносится, но это ещё только начало января, а крещенские морозы в 20–х числах, наверное, будут тут до минус 50 градусов...

Оглянешься вокруг порой, посмотришь со стороны на эту жизнь лагерную, – такая тоска берёт, что хоть вой в полный голос!.. Ежедневное, изматывающее однообразие жизни, одно и то же, одно и то же день за днём, тоскливое прозябание среди отпетых подонков и кретинов (в большинстве как раз очень весёлых, бодрых (как типично понятие "бодрый идиот"!) и жизнью как раз–таки очень довольных). А главное – в их власти, в полной зависимости от них, от их галдящей и матерящейся кодлы, пьющей свой чифир и живущей по своим вонючим "понятиям"... Они вызывают большее омерзение и ненависть, чем зоновское начальство, хотя и начальству этому добрая, от всей души пуля в брюхо или в висок – лучшая награда за прожитую жизнь и всё, в ней сделанное. Вот так и живёшь между двух огней, между мерзости и там и здесь (они одинаковые практически, – и уголовники, и охрана, и одним и тем же жаргоном матерным разговаривают...). И так бессмысленно это времяпрепровождение, эти одинаковые, унылые дни, тянущиеся медленно один за другим, что порой плакать хочется... 1171 их ещё осталось до конца срока, до 2011 года. И хотя есть какая–то смутная, совсем слабенькая, еле–еле теплящаяся надежда, что, может быть, отпустят по УДО уже в этом году, – боюсь, не суждено ей сбыться... Кончится этот кошмар, пройдут эти 1171 день, – и останется всё здесь пережитое, только строчкой с цифрами, фактом в биографии, – личной и политической. А вот попробуй–ка их проживи, – целых 1171, один за другим, как в канализационном отстойнике среди дерьма и всякой мрази, и каждый этот день тянется бесконечно, – по 16 часов, с подъёма в 5–45... Будь она проклята, ТАКАЯ жизнь!

Безысходность, – вот, пожалуй, здесь самое страшное, самое убийственное ощущение. Как будто видишь это всё в каком–то страшном сне, – но проснуться никак не можешь. Кошмар всё длится, и каждое утро ты просыпаешься, к ужасу своему, всё в том же бараке, а значит – всё в том же кошмаре. И конца этому не видно...

Порой ощущаешь себя ребёнком – тем маленьким, симпатичным мальчиком с волнистыми светлыми волосами, который остался на фотографиях начала 80–х годов, – дома, в коробке... Чувствуешь себя в душе этим ребёнком, как будто живёшь ещё этой бесплотной памятью детства в душе, – и с ужасом, оглядываясь вокруг, всё не можешь понять: как же с этим милым, невинным, очаровательным ребёнком могло всё это случиться?! Как, что с ним произошло, что вчера ещё он бегал по зелёной траве, под ярким летним солнышком, под заботливыми взглядами любящих мамы и бабушки, – а сейчас вокруг него лишь решётки, стальные двери, колючая проволока, караульные вышки, и – ни одного родного, знакомого, даже просто искренне сочувствующего лица вокруг, а только – сплошная ненависть, цинизм и лютая злоба? Даже зная всю биографию досконально, как и весь исторический контекст за последние 25 лет, – всё равно, поразительнее всего вот это умом невместимое перевоплощение, тяжелее всего примириться именно с ним...

17–50

А мороз всё не отпускает, – 35 градусов было утром, 30 градусов – сейчас; а может, и больше. Похоже, это надолго. Это ведь только ещё рождественские морозы, а самые жуткие – крещенские, – ещё впереди. Будет градусов 50, – что тогда делать, кто знает?

Подонок–завхоз отряда всё–таки стукнул сегодня отряднику, что я вчера не пошёл на завтрак. Тот вызвал сегодня, сразу после проверки, спрашивать об этом. Источник своей информации, как бывший оперработник, конечно, не назвал, – но я–то и так знаю... Только он перепутал, – вместо завтрака спрашивал, почему я на ужины не хожу. Советовал, – т. к. у меня сейчас рассматривается УДО, – "не давать поводов". Как будто итог не известен заранее... Сейчас я пока что ещё "в подаче", но пройдёт январь – и я минимум ещё на 6 месяцев буду "в отказе"...

"Не спрашивай "за что?", не спрашивай "когда?",

Сидишь – сиди, не предавайся горю,

Ведь срок есть восхождение на гору,

С которой открываются года", –

попались сегодня изумительные строчки Кирилла Подрабинека в его сборнике. Действительно, так и есть, – восхождение на гору. Идти ещё годы, каждый день, одной и той же исхоженной, до боли знакомой дорогой, – с завтрака, с обеда, с ужина – в барак, – и повторять про себя эти возвышающие, философские строки...

6.1.08. 9–45

Хорошие новости: уже есть договорённость с адвокатом, – нижегородским, тем самым, что защищал Стаса Дмитриевского в 2005–2006 гг. Перед судом по УДО он, скорее всего, пару раз ко мне приедет, – уже можно будет кое–что передать; а после отказа в УДО (не сомневаюсь) – уговорить бы его ездить регулярно, уже был бы канал на волю, уже можно было бы работать... То есть – даже тут жизнь обрела бы какой–то смысл, не была бы уже таким убогим и бессмысленным прозябанием, как до сих пор.

Собственно, работать я уже вчера и начал, и некий черновик уже лежит, ожидая своей очереди, у меня под подушкой. Как уж там дальше сложится его судьба, – не знаю, но надеюсь, что удачнее, чем того, летнего текста, переданного ещё из 5–го СИЗО, с 1–й сборки. Он до сих пор так и лежит, не до конца набранный, у Паши Л., с которым, кстати, как раз вчера удалось наконец–то наладить контакт и договориться о его содействии.

Жизнь продолжается, – даже здесь, среди этой мерзости, в этих, казалось бы, нечеловеческих условиях, – но всё равно, и здесь тоже идёт какая–то жизнь, ищется, упорно ищется всё же какой–то её смысл... Карамьян спрашивает мою мать: как она меня повезёт домой, в Москву, если вдруг, по УДО отпустят прямо сейчас вот, в январе. Наивные люди, вот о чём они думают!.. А я тем временем уже привык думать о том, как бы на ближайшие три года, до 2011, устроиться здесь так, чтобы никто на воле не мог сказать, что вот, мол, Стомахина посадили, заткнули ему рот, упекли в дальний лагерь, и теперь, наконец–то, его стало не видно и не слышно...

17–30

Выматывает, всю душу вынимает проклятый этот кашель, осточертевший бронхит. Как будто заноза сидит там – очень–очень глубоко в дыхательных путях, и никакой кашель давно уже не способен достать это проклятое место, чтобы "почесать" его, удовлетворить это, в общем–то, пустяковое раздражение слизистой оболочки бронхов. Более того: ничем не помогая решить эту основную проблему, этот постоянный надрывный кашель ещё и страшно выматывает всё тело, порождая со временем – 2–3 дня после начала "спектакля" – сильную боль, – раньше, годы назад, у меня от этого болело под рёбрами и вокруг живота; а теперь вот почему–то кашель отзывается жуткой болью в ногах, спереди и по бокам выше колен, особенно в левой. Как будто сводит их – такой силы боль, иногда даже вставать приходится.

За почти 2 года заключения это уже 4–й или 5–й раз начинается у меня этот бронхит. До сих пор самый тяжёлый был первый раз – ещё на "Матросской Тишине" весной 2006, когда там ради "дороги" открывали каждый вечер окно, и я, лёжа голый под одеялом, простудился. Дохал больше 2–х недель, было очень тяжко и мучительно, но потом прошло. После этого – в июле 2007 на Нижегородском централе, в транзите; потом – уже тут, в Буреполоме, после выхода 31 августа из больницы, дня через 2, кажись. Может быть, и ещё осенью этой было, но не помню уже. А вот этот, нынешний заход – самый тяжёлый за все два года, без сомнения.

В общем–то, наступило то самое, – самое страшное, – время, которого я ещё осенью в душе, инстинктивно, так боялся. Уже январь, разгар зимы; мороз – 30–35 градусов, и это, увы, только начало, впереди ещё крещенские морозы; я простудился и болею, мучаюсь этим саднящим, изматывающим кашлем, а ещё пару дней назад – была и температура. Самое страшное, чего больше всего боишься, – вот оно, наступило, ты уже в нём. Надолго ли меня хватит, будут ли силы, чтобы пережить эту зиму, – чёрт его знает. Стоицизм и мужество эти испытания воспитывают, да, – если хватит сил выдержать их до конца. А в этом как раз уверенности нет...

7.1.08. 17–12

Проходит наркоз, и возвращается боль, – когда сразу, резко, а когда постепенно. Наркозом тут может служить всё, – и книги (в первую очередь), и сон, и "нечаянная радость" от какой–нибудь хорошей новости, от недавнего свидания, любое занятие, что угодно, – только бы занимало как–то мозги и отвлекало от окружающей действительности. Но всё равно – рано или поздно ты закрываешь прочитанную книгу, и снова вспоминаешь, что сидеть тут тебе ещё три с лишним года (1168 дней на сегодня, если быть точным), и с этой банальной, уродливой, но непреодолимой грубой истиной ничего нельзя сделать, – с ней, и в ней, надо жить, прожить все эти три с лишним года, и деваться от этой ужасной перспективы некуда... Как бывает, когда видишь какой–нибудь страшный, ужасный сон, и изо всех сил хочешь проснуться, ибо понимаешь, что это всё–таки сон. А тут – проснуться не получается, и каждый раз как будто падаешь разом куда–то в бездонную пропасть, каждый раз обрывается сердце, когда доходит до сознания: этот твой страшный сон о трёх ещё годах где–то, в каком–то ужасном месте, на краю земли, – это не сон, а страшная реальность...

С кашлем, кажись, стало чуть–чуть полегче, – видимо, самый тяжёлый день был вчера. Сейчас тоже сильный кашель, но по сравнению со вчерашним – всё же полегче. Настроение совсем ни к чёрту, – со вчерашнего дня тоска от вечернего разговора с матерью, от очередных её истерик, криков, жалоб, нелепых обвинений типа: "Ты меня совсем не жалеешь!", "Тебе на меня плевать!" и т. п. Ну как ей объяснить, что всё это бред? что я просто не умею вот так, как она хочет: не имея возможности ровно ничего сделать, ничем ей отсюда помочь, – просто сидеть и обливаться слезами от бессильной жалости, и говорить ей по телефону все вот эти пустые, жалостливые, уменьшительные слова, которых ей, видимо, не хватает... Не умею я так, – просто не настолько я сентиментален, жалостлив и слезлив, видимо. Если я знаю, что ничем абсолютно помочь не могу, что ситуация абсолютно трагическая, – что ж, остаётся или смириться с тем, что есть, или... Если нельзя ни примириться, ни изменить что–либо, если тупик абсолютный и глухой, – что ж, всегда (или почти всегда) можно отказаться играть по этим правилам – даже вместе с жизнью.

Вот почему, когда я понял жестокую неизбежность своего полного срока, что раньше 2011 г. освободиться мне не светит, – мне осталось или смириться с этим (сейчас, на сегодняшний день, мне кажется, что это мне удалось, но такое чувство бывает отнюдь не всегда), или покончить с собой. Я держу этот вариант про запас, вовсе не считаю его, как большинство, трусостью и признанием своего поражения, – но жестоко презираю за трусость самого себя, – за то, что до сих пор так и не хватило мужества его осуществить, хотя моменты, психологически куда тяжелее нынешнего я переживал за эти два года не раз, особенно в тюрьме. Но я как–то худо–бедно смог смириться со сроком, и в запасе у меня есть ещё выход. А чем я могу помочь матери, облегчить её мучения, если с тем что есть (точнее, нет. Меня.) она примириться никак не может, а изменить эту ситуацию нет возможности? Разве что посоветовать ей покончить с собой от безысходности. Но это, разумеется, не выход...

8.1.08. 15–05

Приходишь с обеда, садишься, читаешь, или просто так лежишь (сейчас пока лежать не даёт кашель) и ждёшь ужина...

Последовательность эту, ежедневный здешний "распорядок дня" я уже описывал недавно. Это и есть, наверное, самое мучительное, самое тяжёлое тут (после окружающего "контингента", разумеется), – вот это изматывающее однообразие, заранее хорошо известная заданность всего завтрашнего дня, и послезавтрашнего, и через неделю, и через месяц... (Ну, если только со шмоном как–нибудь не придут. Или вдруг опять не поздороваешься с кем–нибудь, – ещё один выговор влепят. Приятные сюрпризы тут практически исключены. Ну вот разве что Ленка моя, заяц мой пушистый, наконец–то мне обещанное письмо пришлёт, или дозвонится вдруг. Но это – не совсем сюрприз, этого я в глубине души всё–таки жду. А так – только одна мерзость тут и разнообразит эту мерзостную жизнь).

Прав был Буковский, когда по своему опыту, по воспоминаниям о своих карцерных неделях и месяцах, писал: "Я абсолютно уверен, что смерть – это не космическая пустота, не блаженное ничто. Нет, это было б слишком успокоительно, слишком просто. Смерть – это мучительное повторение, нестерпимое одно и то же".

Так что же мучает тут больше всего, – после "контингента", разумеется? Я уже писал, кажется: безысходность. Сознание того, как медленно, всего лишь по одному дню (и с каким трудом каждый раз проживаемому!) убавляется твой срок, как много этих дней ещё осталось впереди, и – главное – что ничего нельзя с этим поделать, никак это состояние не изменить, ни ускорить. Полное твоё бессилие изменить хоть что–то – это ведь, по сути, и есть твоё поражение. Хотя Лена Санникова и писала мне ещё в тюрьму, в Москве, что сидеть, не будучи сломленным, – это победа. Сложный вопрос... Моральная победа, кои она так высоко чтит, как ни крути, оборачивается физическим всё–таки поражением. А уж возможности самовнушения человека велики – можно и в подземном каземате ощущать себя полностью свободным, и, собирая бутылки, "знать" нерушимо, что в швейцарском банке на твоём счету лежат миллионы, – ну и что, пусть лежат, а на дневной прокорм и бутылок вполне достаточно...

Мучает больше всего то, что ты "попал" так глупо, – ещё три года впереди, и ясно уже, что ничего нельзя сделать, придётся сидеть их до конца, и эти дни, месяцы, годы, – ты проживаешь впустую, бессмысленно, бесцельно, как трава в поле. Да, день освобождения наступит рано или поздно, до него не так–то уж и много – всего каких–то 1167 дней; и придёт день, когда – по скрипящему снегу, по зелёной траве или по шуршащему ковру из жёлтых листьев – ты выйдешь отсюда; тебя встретят друзья, возьмут у тебя из рук баулы, посадят в машину... И ты будешь ехать – домой, домой; будешь устало, чуть–чуть, улыбаясь одними губами, смотреть на проносящиеся за окном пейзажи, – леса, поля, деревни, городки... О чём ты будешь думать в этот момент? Бог весть. Скорее всего, ни о чём, – ни о чём конкретно, а просто будет какое–то такое общее блаженное чувство, что вот наконец–то и кончился этот затянувшийся дурной сон, всё наконец–то позади, и удалось выжить, вопреки всем опасениям, и всё это – было ли оно взаправду, или и впрямь только приснилось?.. "А прошлое кажется сном", – вот уже сколько дней не могу вспомнить, чья это строчка, но она очень точная. Да, всё это будет когда–нибудь, этот день настанет, и всё, кажется, всё что угодно, без исключения, будет на воле казаться блаженством по сравнению с тем, что было здесь. Коротка память человеческая; плохое обычно быстро забывается, помнится долго только хорошее; но нажитый опыт остаётся, – если даже не в верхнем слое памяти, то где–то гораздо глубже, в подсознании. Этот день – он будет, да, только вот как дожить–то до него? "Вот в чём вопрос". А пока что остаётся лишь мечтать о нём, скрашивать себе как–то этими мечтаниями тоскливые и бесконечно длинные дни неволи. Вопреки, кстати, мудрому предостережению из опыта того же Буковского: "нет в жизни большего разочарования, чем освобождение из тюрьмы".

9.1.08. 8–05

Опять здесь!.. Вернёшься с завтрака, и вот – ещё один день здесь, и никуда не деться!.. Всё одно и то же, день за днём, в этом опостылевшем бараке, среди этих проклятых стен и людей... Вот и ещё один день – 9 января – тоже весь пройдёт здесь, и завтрашний, и послезавтрашний. И никакого просвета, никакой НАДЕЖДЫ. Боже, зачем я вообще родился?!

10.1.08. 17–47

Признаки, признаки, признаки усиления режима. Понемножку, постепенно, но неотступно, – всюду и везде. Трое "мусоров" в столовой и ещё один на улице во время ужина. Слухи, что ожидается шмон в бараке, – только обрадовались было, что вот прошли праздники, а шмон был всего один, и то слабенький... Независимо от того, найдут что–то или нет – как минимум вывернут и вверх дном перевернут все баулы, – собирай их потом! – переворошат все матрасы, всё расшвыряют, – в общем, удовольствие то ещё, – собирать...

Сколько их было уже у меня по тюрьмам, этих шмонов!.. Там это, кстати, тяжелее переносится, – камера ведь маленькая, что–то серьёзное спрятать в ней от тщательного шмона трудно... И сколько я ни смотрю на "мусоров", в Москве и тут, на всю эту тупую, дебильную, абсолютно без мозгов, низколобую мразь, – всё время одна и та же мысль посещает, порой на уровне ощущений почти чисто физиологических. Помню, на "проверки" на 1–ю сборку, на 5–м централе в Москве, приходил этакий здоровенный, огромный детина, слон настоящий. Было их всегда двое, но второго помню хуже, а этот – прямо так и стоит перед глазами, как живой. Носил он, помнится, под камуфляжем тельняшку, – стояло лето, жара... И вот каждый раз, – дважды в день, по утрам особенно, – когда дежурила его смена, я проходил мимо него, коротко взглядывал – и видел одну и ту же картину, так реально видел, как ни в каком кино и ни в одном сне не увидишь: война, этот жирный "вояка", в числе других пленных, стоит передо мной, и я лично, из тяжеленного пулемёта, в упор, метров за пять всего, даю по нему очередь, она вспарывает его жирное брюхо, и я вижу его кровь... Так неотступно было это видение, так заманчиво, – до сих пор вспоминаю порой. Как ещё раньше, на "Матроске" ещё, в самые первые месяцы тюрьмы, весной 2006 г., – они по утрам заходили нас "проверять" в камеру, а нас там было двое лежачих, остальные, кто мог, выходили. И каждый раз тоже, как в замедленной киносъёмке, видел: вот он (или она, – по тюрьмам вертухаями работает полно женщин) заходит в дверь камеры... короткая пауза... и затем – быстро, резко – следующий кадр, снятый из коридора: из двери камеры вылетает окровавленное тело, камуфляж в десятках мест прорезан ножами, и эта бесформенная, истекающая кровью, мёртвая туша, ещё минуту назад бывшая "сотрудником ИЗ 77/1", грузно шлёпается на пол, далеко от этой камеры...

Такие вот заманчивые видения, – до сих пор их помню. В том, что их надо убивать, только убивать, истреблять, физически уничтожать, я укрепляюсь всё больше и больше с каждым днём, когда с ними общаюсь или просто на них смотрю. В полном соответствии со ст. 282 – социальную группу: сотрудников МВД, ФСБ, ФСО, прокуратуры, Минобороны (кроме рядовых по призыву), и т. д. и т. п. ВСЕХ поголовно, без исключений и сантиментов. Другого пути нет. Поставить на площади гильотину, как в революционном Париже XVIII века, – и сносить им головы тысячами, десятками тысяч в день... Всем прокурорам, чекистам, ментам, армейскому офицерью, группам "Альфа", "Витязь" и т. д. и т. п. Не надеяться, что эти крупные "специалисты" заплечных дел НАМ ещё пригодятся, не надеяться их использовать. Нет, этот слой – "силовая", да и вообще любая госслужба РФ при звании, мундире или погонах, должна быть полностью выкошена, уничтожена под самый корень. Об этом я писал в "Апологии террора–3", и это, может быть, – вместе с "Апологией террора–2" – лучшее из всего, что я тут написал:

"Убивать, ничего не боясь,

Невзирая на вопли и стоны,

Милицейско–чекистскую мразь,

Всех, кто носит мундир и погоны..."

Прелесть какая: прямо по формулировкам родных моих 280–й и 282–й ст. УК. Призывы к осуществлению экстремистской деятельности (убивать!) в отношении целых социальных групп (все, кто в погонах)... :)))

Да, потрясающее событие и огромная честь для меня: сегодня пришло письмо от Григория Пасько! Пришло вообще 6 писем, в основном поздравительные открытки с Новым годом (та самая акция "Поздравь политзаключённого с Новым годом", о которой говорила Лена Санникова). В том числе – от Глеба Эделева из Екатеринбурга и от группы друзей и соратников Серёги Ковача из Челябинска, – Урал отметился. :)) Всем, конечно, спасибо; но письмо в поддержку со словами ободрения от Пасько – это особенно приятно. Я тут же вспомнил, как участвовал в пикетах в его защиту, когда он сидел; и как писали, что во время официального визита Путина во Францию аэропорт Парижа был буквально уклеен весь портретами Пасько, там шёл митинг за его освобождение... Буря эмоций захлестнула, как только увидел его фамилию на обратном адресе письма, ещё на улице, только что получив всю пачку из 6 писем в руки и перебирая... Мы его защищали, отстаивали, митинговали за него; теперь он на свободе и вот – написал мне, тоже, чем может, готов помогать... Какой–то высший смысл есть во всём этом, ей–богу, и ради вот таких вот минут, наверное, стоит жить...

12.1.08. 6–00 – 6–05

Зычный крик "Па–а–адъём!!!" и – секундой ранее – зажёгшийся свет. Как описать эту ненависть, которая охватывает и заполняет всю душу в этот момент, при этом крике? Опять утро, опять подъём, опять ТЫ ЗДЕСЬ, в этой проклятой зоне, а не дома, где должен бы ты сейчас быть; и провести здесь тебе предстоит ещё три с лишним года, ещё больше тысячи подъёмов, зарядок, походов на завтрак у тебя впереди... И такая лютая, смертельная ненависть – к зоне этой, ко всем вокруг, к себе, к своей погибшей, бессмысленной жизни, в которой уже и не будет ничего, кроме этих подъёмов, этой зоны, этих бараков, этого мороза и утренней сечки в промёрзлой, вонючей столовой... Всё кончено, всё пропало навеки, жизнь бессмысленна, она лишь цепь нелепых мучений, без всякой надежды на лучшее, и остаётся только ненавидеть – себя и всех вокруг, среди кого находиться составляет дополнительное мучение в твоём персональном аду... И только повторяешь про себя бессчётное число раз, одеваясь: "Будьте вы прокляты!.. Будьте вы все прокляты, суки!..", и душа сжимается от ненависти и боли...

6–46

Вчера ночью, только погасили свет, разделись и легли спать, – через пять минут подъём и крик завхоза (та ещё мразь, кстати, – ментовской прихвостень и стукач; что я не ходил один раз на завтрак, тут же доложил отряднику): "На проверку собирайтесь! Общелагерная проверка!". Кто–то удачно пошутил: "Доброе утро, товарищи!". Собрались, оделись под толки и разговоры, что, видимо, кто–то сбежал–таки из зоны, вот и суетятся, пересчитывают теперь. Я уж думал, что ночь пропала, не дадут теперь поспать, – но нет, всё обошлось; пересчитали довольно быстро, даже не по карточкам (поимённо), а просто так, – и всё успокоилось, хотя и было опасение, что сейчас, только разденешься и ляжешь – опять...

16–30

Мать всё надеется, всё мечтает, что меня отпустят вот прямо сейчас, в ближайший же суд по УДО в январе. Лена Санникова уверяет, что если не в этот, то уж в следующий, через полгода, – непременно. А сам я не верю ни во что. Осталось мне ещё 3 года и 2 месяца, 1163 дня, – и, видимо, так и придётся просидеть их все, до конца...

Так бездарно, бессмысленно, нелепо, никчёмно проходит здесь жизнь, день за днём в никуда, что от одного этого понимания можно сойти с ума. Уходят дни и годы, которые ведь уже не вернуть потом, и каждый проведённый тут день приближает не только к концу срока (что не может не радовать), но и к концу жизни... Об этом, как правило, здесь никто не думает, – разве что очень–очень редко, а так – мозгов, видимо, не хватает для философских обобщений. А жизнь тем временем проходит – проходит мимо, можно так сказать, а проще говоря, попусту. И хотя понимаю я, что и на воле ничего хорошего меня не ждёт, кроме новых ментовских объятий и – если всерьёз работать, так, как я сейчас отсюда мечтаю, – кроме нового срока, и как бы ещё не пожизненного, – но всё равно, – хоть бы передышку, хоть бы просто пройтись по зелёной траве, посмотреть в синее небо над головой, щурясь на солнце, – и не через "запретку", а на воле... Мечты, мечты, где ваша сладость... Может быть, на годы затянется эта передышка, а может быть, – и не будет больше ничего, и ЭТО окажется испытанием самым тяжёлым, пиком мучений, тоски и бессмыслицы жизни. Хотя вряд ли... Эх, если б знать заранее свою судьбу!.. Знать, где упадёшь, – и можно было бы подстилать соломки...

14.1.08. 19–40

"Не было ни гроша, да вдруг алтын"... То была пустота и тоска, то вдруг навалилось всё сразу, – в основном потому, что заработала почта. Пришла куча открыток–поздравлений с Новым годом от незнакомых людей, – надо бы ответить им всем хоть коротко. Пришла книга Майсуряна "Другой Ленин" и книги от Лены Санниковой, – надо их прочесть. Потом, от неё же пришло большое, содержательное письмо с дискуссиями о боге, о религии, о возможном моём будущем после освобождения, – надо написать большой, подробный ответ. Потом она же, Лена, уговорила–таки меня восстановить тот не дошедший ей в письме текст про этап "Москва–Буреполом", который я писал ещё в августе, в больнице. Долго я не хотел браться, не решался, пугала громадность работы, – всё заново, всё опять вспоминать, половину деталей уже не помню... Но всё же взялся, – это ведь не ей, в конце концов, нужно, а мне, я же это понимаю. Но она обещает публикацию этого текста, и вот сегодня, начав писать его утром, я понял, ЧТО именно меня смущало, кроме объёма: боязнь, что хорошо не получится, что выйдет плохо, слабо, наскоро, без возможности 25 раз отредактировать и набело переписать, – а я халтурить не привык, я от своего имени что–то кое–как, наскоро слепленное никогда не публиковал. Да и потом, ещё дурацкие технические проблемы: бумаги, положим, хватит, а вот гелевые ручки – позволяют писать очень быстро, легко и хорошо, но и кончаются с космической быстротой! Не напасёшься их... И вот не знаю, как теперь быть, что делать, что писать или читать раньше, в первую очередь... И на дневник этот, опрометчиво затеянный лишь потому, что переехал на другую шконку, появился покой и возможность работать, – хватит ли на него теперь и времени, и ручек?..

Но есть в этом завале, запарке этой, и хорошая сторона. Запарку, спешку, завал работы, когда сразу за три дела хватаешься, я и дома не любил – а порой случалось такое. Но здесь – если будет запарка работы вместо пустоты, тоски и чёрных, мрачных мыслей на вынужденном досуге с утра до вечера, если будет канал на волю и публикация здесь написанного (хоть в инете, на крайний случай), – насколько же легче будет здесь даже и три года ещё просидеть!.. Дни будут улетать незаметно, а не тянуться бесконечно, как тянулись вот уже почти два года... Вот если бы ещё эти идиотские походы в столовую три раза в день не отвлекали – строго обязательные даже в тех случаях, когда заранее знаешь, что тамошнюю сечку есть точно не будешь...

16.1.08. 5–57

Опять утро, опять здесь!.. Будь всё проклято!.. Сейчас, минут через 10, погонят на зарядку. Или мусора явятся, или (если они до конца зарядки не успеют), завхоз. Одно и то же, одно и то же изо дня в день. Тоска... Взбеситься можно, с ума сойти от одного только этого однообразия, – особенно если знаешь, что ещё годы тебе предстоят. Вот и дожил я, впрочем, до первой попытки УДО – она будет совсем скоро, наверное, ещё в январе. Но – увы, надежды никакой. "Суд так решил...". Надо быть реалистом, честно смотреть правде в глаза, а не как моя мать, – ей что–то утешительное пообещало здешнее начальство, и она уже свято верит и мечтает, что уже в январе я дома буду... В детство она впадает всё больше, увы, – это слышно при каждом разговоре...

17.1.08. 6–22

Нет, эти выродки не пришли вчера. Они явились сегодня!.. Сначала выродок–завхоз, как обычно, ходил и исполнял эту обязанность – будил всех и выгонял на зарядку. "Подъём был!! Толкайте соседей!", "На прогулку собираемся!"– истошно гавкала эта мелкая шавка. Потом крикнули, что "мусора к нам!". Тут я всё же счёл за лучшее выйти, – прямо так, не одеваясь, и в тапочках, как обычно (благо что морозы пока тут спали, стоит оттепель). Два мелких подонка в камуфляже вошли в ворота, потом в нашу барачную дверь. Но второй из них, которого я знал только в лицо, оказывается, знал меня и по фамилии. "Стомахин, а если ты простудишься? – спросил он меня. – Опять жалобы пойдут? Иди одевайся!". Так я "легально" :) зашёл обратно, не спеша оделся (каждая секунда хоть чуть–чуть да уменьшает эти несчастные десять минут, которые надо проторчать на улиц е...) и вышел – уже даже не на улицу, а простоял, как и многие, в холодном предбаннике у двери на улицу, пока мусора шарились по бараку... Нет, их надо убивать и только убивать! Уничтожать, давить, как крыс, как тараканов, беспощадно. Иного выхода, если ты в их полной власти, они глумятся над тобой и навязывают свою волю, просто нет. Надо, чтобы не мы их боялись – а чтобы ОНИ боялись зайти в барак, зная, что легко могут оттуда не выйти. А уж потом – да что угодно делайте, бейте, издевайтесь, присылайте свой "Тайфун", что хотите ещё, – но отнятую у этих выродков в погонах жизнь всё это им уже не вернёт, и они заранее должны это знать и трястись... И ещё одна мысль постоянно одолевает – прямо наяву вижу, тоже как кадр из фильма. Тут все заборы всех "локалок" составлены из высоких вертикальных металлических жердей. И вот, по очень древнему и жутковатому обычаю, так прямо и видится наяву каждый день: зона восстала – и, в ожидании всяких "Тайфунов", головы Милютина (начальник ИК–4), Макаревича и Русинова (его замы), отрезанные, надеты на длинные шесты и выставлены, привязаны к забору у главных ворот... Вот это было бы достойно! – но, увы, с этими выродками, с этим народом рабов такое явно невозможно. А очень жаль...

9–23

Потом ещё муштра у столовой после завтрака – "строиться", "посмотрим, сколько вас", и т. д. Три “мусора” одновременно, потом приходит ещё четвёртый. Привыкли они к безнаказанности, безопасности своего тут хождения и командования. Привыкли, что зэки боятся их, воспринимают это как должное, – хотя и должно быть, и очень легко можно сделать НАОБОРОТ! А Е. С. сегодня уже в Нижнем, – договаривается с моим новым адвокатом, нижегородским, тем самым, который защищал Стаса Дмитриевского. Дай бог, чтобы всё это удалось, чтобы и он согласился ездить, и у меня тут всё получилось так, как надо, без неожиданных промахов и накладок. Тогда даже здесь можно будет чувствовать себя совсем по–другому, – гораздо осмысленнее и бодрее...

А мать, между тем, пламенно настаивает, чтобы на суде по УДО я, видите ли, признал свою вину. Наивная: как будто это может хоть что–то гарантировать... Кроме, разумеется, позора на всю оставшуюся жизнь и отвращения к самому себе.

18.1.08. 12–54

Такого маразма не было уже давно. Сидеть и тоскливо, в неизвестности, ждать: приедет он или нет. Адвокат, о котором (и с которым) договорилась Е. С. вчера в Нижнем, поехал ко мне уже прямо сегодня, на следующий же день. Но, как выяснилось, сперва заехал куда–то в Кировскую область, потом – вернулся, нашёл–таки Тоншаево, заехал в тамошний суд – ознакомиться с моим делом по УДО, и после этого – ещё до проверки, до 12 ч., должен был подъезжать уже сюда, находился где–то недалеко. Но... Увы. Вот уже и час дня – а его всё нет, и, скорее всего, уже не будет. Всё очень просто: в 13 ч. у них там, в "комнате свиданий", кончается рабочий день, как они заявили в сентябре 2007 г. Голубеву, когда он приезжал. Могут просто уже не пустить, и всё. И когда же теперь? В понедельник только, самое раннее. Будь оно всё проклято! Воистину, страна идиотов, где ничего, ни у кого и никогда не получается сразу и хорошо, как следует, так, как должно быть...

19.1.08. 6–40

Всё получилось вчера, – лучше не надо, и, хоть и с немалой задержкой, мы всё же встретились с адвокатом в кабинете Русинова (тот был выходной). Адвокат ещё раз обнадёжил меня, что шансы на УДО очень большие, всё может быть хорошо. Я отдал ему всё, что хотел для Е. С. и Паши Люзакова. Но – странное дело: чем больше я его слушал, эти его оптимистические прогнозы, тем тошнее и тоскливее становилось на душе. Может быть, потому, что где–то, в самой глубине души, я сам тоже питаю эти несбыточные надежды, – но при этом сам же умом хорошо понимаю всю их несбыточность? А тут ещё они все – Лена Санникова, адвокат, а особенно мать, уж она–то совсем грубо и примитивно, – взялись меня уговаривать, чтобы на суде по УДО я признал вину, – хотя бы "частично", как говорит адвокат, – мол, уточнять, в какой части я её признаю, никто не будет. Но и так уже ошибок и глупостей сделано достаточно, – зачем делать ещё одну, которая, к тому же, абсолютно ничего не гарантирует?.. Нет уж, не стоило отказываться признавать вину на суде в 2006 г. и получать 5 лет, чтобы так жалко признать её сейчас...

Вообще, вчера был "весёлый" день. Два раза вызывали в больницу – сперва сдавать анализы, потом писать заявление на ВТЭК (приедут, сказали, совсем скоро, 24 или 25 января); плюс встреча с адвокатом; плюс – вечером на вахту расписываться за сообщение о телефонном разговоре с Е. С. 22.1.08 в 19–00, а оттуда – велели меня отвести в штаб, где какие–то чмошники в форме стали допытываться, почему это днём, после свидания с адвокатом, я якобы ушёл из штаба один, и куда при этом пошёл. То, что я ушёл не один, а с общественником, которого специально вызывала секретарша Русинова и которого я после ухода адвоката специально ждал, – было им глубоко по фигу. Кто–то из них, якобы, вышел "сейчас же вслед за мной" и меня не видел. Сперва обещали написать на меня "рапорт" за самовольное хождение по зоне, но когда я упомянул про русиновскую секретаршу, – отстали...

Письмо Е. С., которое я прочёл на свидании с адвокатом, видимо, добило меня окончательно. И так было понятно, что практически все силы свои она последний год отдаёт моему освобождению, – а тут она и сама пишет, что силы на исходе, что пришлось фактически из–за меня оставить все другие дела, которыми она занималась, – по той же Чечне, и т. д. А я без её постоянной помощи и – главное – моральной поддержки вряд ли теперь тут выживу... Плюс с матерью моей у неё нет уже никаких сил общаться, и друзья, оказывается, давно уже советовали ей прекратить это общение... Да, мать совсем уже сходит с ума, нашла подходящую почву для ревности и соперничества: отношения с человеком, больше всех делающим для моего освобождения. Один раз, пишет Е. С., открытым текстом сказала ей: Вы у меня хотите украсть сына. Совсем она с ума сходит там, дома, – и это всё больнее и больнее отражается на мне здесь; и не радость теперь это для меня – свидания с матерью, – а боль и тоска, когда надо выслушивать её бред и подолгу мучительно доказывать ей, что против неё никто никаких козней не строит, на меня никаких тайных видов после освобождения не имеет, и вообще – не надо судить обо всех людях на свете по одной себе. Вот скоро уже, через 8 дней – длительное свидание с матерью, а о чем говорить, что ещё вместят эти три дня, кроме обычных её слёз, истерик, ругани и скандала, – не знаю даже. Вышло в моей жизни так, что с кем угодно – не только из близких друзей, но и из просто знакомых – пообщался бы я сейчас с большим удовольствием, чем с родной матерью. И я ли виноват в этом? Она–то, конечно, всё объяснит очень просто, если узнает: я чёрствый, её не люблю, и т. д. А себя критиковать она не привыкла, не умеет, и бревна в своём глазу не замечает...

И такая тоска от всего этого, что – умереть бы скорей, и избавиться разом от всех этих неразрешимых проблем. Всё подтвердилось этими двумя годами тюрьмы, – всё, что до этого я уже знал о себе на воле. Я не то что неудачник хронический, а – вообще не должны такие уроды жить на свете. Е. С. пишет, что, наоборот, мне повезло – была сильная материальная основа; мне не пришлось, как многим, с ранней юности зарабатывать кусок хлеба, и даже курсовые в институте писала за меня мать. Ну да, верно. А толку–то что? Было в моей жизни изначально что–то такое, что все эти материальные и бытовые преимущества превращало в труху. "Мир меня не принимает", – есть такая фраза, по–моему где–то у Горького. Так вот и со мной было. И в школе, где всё началось с дикой, запредельной какой–то робости первых же дней 1–го класса, а кончилось тотальным глумлением, пинками и плевками всей школы, от 1 до 10 класса. И в институте, где я не мог нормально учиться, потому что у меня никак не складывалась личная жизнь, прямо–таки катастрофически не складывалась, – с эксцессами вплоть до ареста пограничниками в 1996 г., а они в это время сидели на соседних партах и целовались... В общем, долго вспоминать всё это, – только не исправишь теперь уже ничего. Скорее бы сдохнуть, ей–богу, – нет других вариантов разом избавиться от всех этих проблем. Нет сил жить, и нет в такой жизни смысла никакого, ни малейшего, – но и взяться за суицид я тоже решиться никак не могу, за что от всей души себя презираю. Лучше бы я разбился тогда, падая из окна, с 4–го этажа, – а то как жить с таким вот беспредельным отвращением к себе, сознавая, что ничего в этой жизни уже не исправишь, что ты – безнадёжный урод, выродок какой–то, ошибка природы, и это, увы, непоправимо...

Жестокий мир без Правды и Любви,

Скорей бы сдохнуть, чтоб тебя не видеть...


7–15

Да, ещё раз подтвердила тюрьма всё то, что и без неё, раньше я знал. Ничего нового, увы, не вынесу я отсюда, как хочет Лена С. Только старую тоску, извечную мою тоску, что и 10, и 15 лет назад уже меня мучила, да ещё разве что новую, ещё более тяжёлую безнадёжность. Есть время подумать, ещё раз всё вспомнить, проанализировать... А вокруг меня, похоже, никто особенно этими внутренними проблемами, этим интеллигентским самокопанием и самоанализом не занимается. Во всяком случае, судя по их поведению и вечно весёлым лицам... Жаль, не могу сейчас вспомнить эту цитату из Екклесиаста, где говорится, что веселье в доме глупца, а в доме мудрого – грусть...

20.1.08. 12–16

Каждая строчка, написанная здесь, будет для меня когда–нибудь (если доживу) на вес золота. А я – то не успеваю писать, то не о чем, то лень... То книгами зачитываюсь. А то – слишком уж много всего на душе, слишком много времени и страниц займёт подробное обсуждение всего этого с самим собой, да ещё так, чтобы понятно было хоть сколько–нибудь, чуть–чуть хотя бы, и стороннему читателю.

Слишком уж быстро, моментально, как вода сквозь пальцы, пролетают здесь ночи. Высыпаться я, конечно, не успеваю. Но и дни, особенно вот этот – самый лучший, самый большой и спокойный (не всегда, правда) кусок дня – утро, от завтрака до утренней проверки. 4 часа покоя и сна, – большинство зэков в бараке это время спит, особенно те, кто не спит по ночам (в карты играют, на стрёме стоят или ещё чем угодно занимаются). Теперь я стал завтракать (бутербродами с привезённой из дома колбасой), и на это уходит примерно час из этих четырёх. Потом... А что потом? Сегодня пришёл в 10 часов (примерно) отрядник, я пошёл отдавать ему привезённые адвокатом официальные письма к Санниковой и Шаклеину, чтобы он их заверил у начальника зоны. Он сказал: а что я их буду зря таскать с собой, отдашь завтра (сегодня воскресенье). Ладно, отдам завтра (не забыть бы только). Потом я пошёл обратно к себе, лёг на свою шконку, стал перечитывать два последних больших письма от Е. С. Но столько вдруг нахлынуло воспоминаний о прошлой жизни... В основном, как всегда, о Ленке моей, об этом самом прелестном и нежном существе на свете. И как мы познакомились. И это слово "тёплость", которое я ей сразу же шепнул на ухо, обняв в вестибюле гинекологической больницы на "Электрозаводской", в сентябре 2004 г. А знакомству нашему скоро, в апреле, вот уже 6 лет... И эта история, которую я недавно рассказывал Е. С. – как мы вдвоём возвращались из Водников летом 2005 г., я погнался за электричкой, чтобы не ждать следующую, а мой нежный зайчик потом – совершенно неожиданно – вдруг закатил мне истерику, что якобы я хотел... её бросить и один уехать! Как уж такое могло ей в голову прийти – уму непостижимо, но обвинение и такое мне было брошено. И опять – вот сейчас, пока пишу, – вспоминаются те 4 кота, которых мы гладили в Водниках каждый раз, у одного и того же дома, – они сидели все вместе и почему–то всё время поглядывали куда–то наверх... И ещё такая масса воспоминаний, что всего и не перечислить. И этими воспоминаниями действительно согревается душа.

21.1.08. 6–27

"Опять утро, опять здесь!" – хотел начать с этой фразы, когда ещё лежал под одеялом, до подъёма, затемно. Этой фразой, наверное, все тетради можно будет исписать за оставшиеся три года пребывания здесь. Но сегодня с утра ещё и выгнали на "прогулку" эти суки – сперва завхоз, а потом, говорят, и из мусоров кто–то зашёл в барак. А может быть, и нет – я–то его не видел. Точнее, я решил выйти сам, – не знаю даже, зачем, почему... Чтобы не ругаться с завхозом, чтобы он очередной донос отряднику не сделал? Но уже давно – с самого приезда сюда, да и самого ареста, естественно, – мне хочется не только разругаться с ними насмерть, не только ВСЕ им сказать (о том, что я их смертельно ненавижу, что я плевал с высокой башни на их режим и что их самих убивать надо, физически уничтожать, где только встретишь), – хочется действительно, по–настоящему их убивать! Просто взять любого "мусора" – и всей толпой забить его насмерть, запинать, порвать в клочья тут же, на месте. На это хватит минуты, даже меньше. А зону их, где они среди генетически–рабского быдла, среди этой трусливой воровской слизи и мрази чувствуют себя царями и богами всемогущими, упивающимися властью, перед которыми все трепещут, и подобострастно здороваются, – эту их зону, подогнав какую–нибудь самую простенькую реактивную установку, или просто несколько человек с гранатомётами попросив подъехать, можно было бы разнести так, что только перья полетели бы. Ну, давай, "мусор", выродок вонючий, отребье и мразь, – давай, сажай меня в ШИЗО! Я посмотрю, как ты это будешь делать, когда вдруг откуда–то из–за забора прилетит ракета или граната – и разнесёт половину твоего ШИЗО в клочья! А за ней – вторая, третья, десятая... Посмотреть бы на вас, выродков в форме, как вы будете бегать и истошно визжать от страха, когда такой вот "подарочек", пробив крышу, разнесёт и ваш штаб, и вашу вахту, и вы будете бояться и не знать, в какую сторону вам бежать, потому что они будут прилетать ежесекундно и рваться с грохотом вокруг вас, и вы не будете знать, с какой стороны рванёт через секунду следующая... Какое наслаждение – даже представлять себе такую вот апокалиптическую (для них) картину. Сколько минут нужно, чтобы от всей зоны, от всех бараков, штабов, карантинов, столовой, вахты и пр. и пр. остались одни руины, как в Чечне после русских обстрелов и бомбёжек? Сколько времени нужно, чтобы, пользуясь начавшейся неразберихой, пролезть на запретку, повалить или разнести в щепки деревянный забор и разбежаться с зоны во все стороны? Как это было бы здорово – и впрямь иметь возможность им что–нибудь подобное устроить!.. Ведь и вправду: "винтовка рождает власть", но гранатомёт в этом смысле ещё лучше – он рождает власть ещё более сильную и могущественную... Убивать, убивать и ещё раз убивать их всех – и “мусоров” (вообще всех, кто носит форму), и их пособников с "косяками", и блатных, которые вздумают, по своей привычке, лезть и учить своему вонючему коллективизму, трындеть про "общее", про то, как надо для всех (для трусливого стада тупых рабов, которые боятся драки с властью и предпочитают покорность, причём навязывают её и мне, и таким вот вообще решительным, несогласным одиночкам, из–за которых якобы могут "пострадать все", всё это стадо быдла и трусливых тупых скотов). Действительно, только кровью может быть завоевана свобода, и очиститься, смыть с себя всю эту липкую паутину трусости, рабства, обывательского мелкого страха и желания "не нарываться", не портить отношения с начальством, – всю эту липкую пакость можно смыть с себя только вражьей кровью!..

6–54

А если сейчас, в эту "подачу" в УДО откажут (в чём нет никакого сомнения), то, конечно же, протянуть ещё полгода, до следующей подачи, в состоянии такого же вот относительного мира с начальством, ясное дело, не получится. Тогда, – увы, раз ШИЗО ещё не разнесено в руины взрывами реактивных снарядов, то в нём, видимо, и придётся сидеть, не вылезая. За всё – что не здороваюсь с этими ублюдками в форме, не стригусь, как они хотят, не бреюсь, не выхожу на зарядку, и т. д. и т. п. Поводы–то найдутся у них всегда, – а если при этом их ещё и ненавидеть так же люто и смертельно, как я, то вряд ли удастся долго скрывать эту ненависть и изображать верноподданническое согласие с ними. Если очень упорно и сознательно нарушать режим, – сказал мне отрядник ещё при первом знакомстве, – то они могут обратиться в суд с просьбой о замене мне общего режима на строгий на оставшийся срок. Это бы ещё ничего. А вот если ударить кого–то из этой мрази в погонах, – даже просто ударить, не говоря уж: попытаться убить, как должно с ними поступать, – то, конечно же, они накрутят ещё одно уголовное дело и ещё один срок, причём немаленький...

22.1.08. 6–30

Ура, сегодня на "прогулку" не выгоняли, и мусора до сих пор ещё не приходили. Можно было не выходить, чем я, конечно же, и воспользовался. Но этот урод завхоз стоял в вестибюле, как обычно, и кого–то, кто там тусовался и тоже не хотел выходить, пугал тем, "что про нашу прогулку говорят в штабе" и что у нас хотят сделать "как на 8–м", – на 8–м бараке не так давно 4 дня подряд были шмоны, их "трясли" достаточно сильно, “мусора” приходили туда десятками, человек по 30. Бедные, трусливые рабы, ничтожества, уже потерявшие свободу, но всё равно боящиеся ещё что–то потерять! Никому из этих генетических рабов в 10–м или 20–м поколении даже в голову не приходит: “мусоров” придёт, ну, положим, даже 30 человек. А в отряде (кроме нашего) – 180, 185, 190 человек... Эти 30 могут быть убиты, просто на клочья разорваны за несколько минут. Да, конечно, потом они (начальство) могут вызвать ОМОН, спецназ, начать бить дубинками, калечить, ломать кости, даже стрелять... Этого–то и боится трусливая уголовная сволочь в лагерях, и на этом–то их страхе государство базирует свой режим, свои подъёмы, зарядки, проверки и т. д. Тогда как на самом деле – после одного, а тем паче МНОГИХ таких вот актов физического уничтожения “мусоров” – у самих “мусоров”, ещё живых, должен сформироваться непреодолимый страх идти в переполненный барак к зэкам и что–то там шмонать, вообще "наворачивать режим", как здесь говорят. У них должен быть инстинктивный ужас перед тем, что зэки их там просто убьют, как убили уже многих до них, и дети останутся без отца...

А сегодня ещё идти в эту проклятую больницу – делать кардиограмму. Анализы крови и мочи уже брали, теперь вот это... Готовят к приезжающему на днях ВТЭКу, который – ясно заранее – ничего мне не даст, даже и 3–ю группу инвалидности, несмотря на все мои переломы, боли и т. д. И третью–то здесь получить крайне сложно, а уж о первых двух, при которых по закону запрещено закрывать в ШИЗО, – и говорить нечего! Впрочем, тут есть примеры, что и с этими группами в ШИЗО всё равно закрывали...

16–03

Почему–то в основном утром получаются все эти записи, когда острее всего ненависть и тоска, когда нервы взвинчены и только и ждёшь, что сейчас вот придут выгонять, может быть, сцепишься с ними наконец по–настоящему... А в остальное время состояние – тихая тоска. Отвлекают, конечно, книги, читаемые тут запоем, – вот сейчас только что дочитал 3 томика Керсновской из 6–ти, присланные той же Е. С. Сегодня вечером надо будет к 19 часам идти на телефонные переговоры с ней, на переговорный пункт в посылочной (нашли же, идиоты, где его разместить! Там за криком и чтением перечислений вложенного в посылки по телефону хрен чего услышишь...). Всё бы ничего, даже не так холодно на улице, только вот ветер пронизывающий. Утром таскался в больницу, сделали мне эту никому не нужную кардиограмму – для ВТЭКа, видимо. Делала её, как я потом узнал, старшая медсестра, – немолодая, рыжая, хамло хамлом, и что уж, не знаю (общая подавленность и отсутствие настроения?) помешало мне с ней сцепиться как следует, по–крупному...

А так – тоска, тоска, тоска... Через 5 дней – длительное, трёхдневное свидание с матерью, которое, по "облегчённому режиму", было мне положено ещё месяц назад. Жду я его, зная психическое состояние матери, её тупую упёртость, и памятуя опыт прошлого свидания, скорее с ужасом, чем с нетерпением. Ещё три дня непрерывного скандала и истерик я не выдержу, а без них она не умеет. И говорить, получается, не о чем и не о ком, – ВСЕ, абсолютно все, у неё плохие! Е. С., Карамьян, Фрумкин, Зимбовский... Все, кроме, пожалуй, Майсуряна и Миши Агафонова, но это – ПОКА...

Будет ли это моложавое ничтожество Медведев президентом? Скорее всего, да. Изменится ли от этого что–то к лучшему? Едва ли. Даже на то, что меня, с моим совершенно вопиющим делом, раньше срока выпустят, я надеяться не могу, не говоря уж – что внутренний курс хоть как–то глазом заметно либерализируется... Хоть он и из "Газпрома", а не чекист, – этот единственный плюс его почему–то надежд не внушает...

23.1.08. 9–15

Опять утро, после завтрака (столовского и моего, который после столовского, – сечку я есть перестал по утрам в столовке уже довольно давно). Сегодня получилось вообще здорово: утром, во время зарядки, по баракам ходили Макаревич (выродок, убить которого последнее время действительно становится моей навязчивой идеей; омерзительный тупой держиморда, не раз при мне бивший зэков не только руками, но и пинавший ногами; настоящее животное в подполковничьих погонах. Какое животное? Пожалуй, дикий кабан, из самых злобных) и Одинцов (опер; тоже мразь, это написано прямо на его – квадратной какой–то – физиономии). "Макара" все тут жутко боятся (вот они и привыкли все, – властвовать над трусливым, раболепным быдлом. Сами развратили их, – ну и поделом, пусть ногами вас бьют!..), на всё готовы, только бы он не заметил и не прицепился. Тем не менее, я на зарядку всё равно не вышел, хотя и завхоз пытался выгонять, торчал в вестибюле, как обычно. Я сидел на своей шконке (невидимый за шторкой для завхоза) и ждал: если с улицы крикнут ("пробьют", как тут говорят на этом нелепом зэковском жаргоне), что эти упыри идут в наш барак, – ещё по–любому будет секунд 10–15, не меньше, чтобы или выскочить на улицу (им навстречу, увы...), или метнуться к дальней, 2–й двери из секции в коридор, и оттуда – в телевизионную, или же по коридору (может быть, тоже им навстречу, – смотря куда пойдут сначала) и в туалет. Было этакое щекотание нервов, но не было страха. Твёрдая решимость не трусить, не бегать от них, как заяц, не подчиняться слепо их "распорядку дня", а если надо – то и послать их на ..., и ударить, если придётся, или хотя бы, на худой конец, плюнуть в рожу. Когда оставалось уже всего минуты 2–3 до конца зарядки, – было и искушение всё–таки выйти, смягчить ситуацию, не нарываться. Но это значило бы – пройти мимо завхоза и дать ему увидеть, что до сих пор (!) я ещё не вышел... Так что искушение было успешно преодолено. А они – эти выродки в форме, ни тот, ни другой, – так до нас и не дошли, ни во время зарядки, ни после! Так что, как сказано у Дюма, "первый порыв – всегда правильный".

Вчера 2 (!) раза – утром и вечером – вызывали в больницу. Утром сделали обещанную кардиограмму (для чего неожиданно пришлось сбривать часть волос на груди. Я не делал её года с 91–го, и тогда таких проблем не возникало), а вечером – взвесили и измерили рост. Оказалось – 91 кг. То есть ещё на 4 кг меньше, чем 31 октября, при последнем взвешивании, тогда было 95. А за два месяца до этого, при выписке 30.8.07 из лагерной больницы, было 105 кг. То есть падение веса хоть и замедлилось, но всё равно продолжается, хотя питаюсь я сейчас и лучше, чем осенью.

Зэки в бараке ожесточённо собачатся из–за места на освободившейся шконке. Едва до драки не дошло этим утром. Увы, не дошло, а жаль, – приятно было бы посмотреть на драку этих подонков. А этому старому жирному выродку–грузину, что на старом месте был моим соседом (и активно вмешался в скандал, хотя его этот вопрос никак не задевал), выживая меня с места и наконец выжив 30 декабря 2007, – я бы сам с удовольствием разбил рыло, со всей силы въехал бы хоть кулаком, а лучше – чем потяжелее. Увы, цена этого (вполне возможного, кстати, по факту) удовольствия, – разборки потом со всеми грузинами (и прочими кавказцами) лагеря, которые непонятно за что (вернее, понятно, – только в силу патриархальных кавказских традиций) относятся с огромным почтением к этому 60–летнему тупорылому чму...

24.1.08. 6–35

Время от ужина до отбоя прошло вчера совершенно незаметно. Случилось событие исключительной важности: пришла очередная порция писем, и среди них – долгожданное наконец–то письмо от моей Ленки! "Леди Ровена", "спящая красавица", – как только мы с Е. С. не называли её между собой... 7 месяцев молчания, после последней встречи в тюрьме 22.6.2007, 5 моих оставленных без ответа писем, – и вот, наконец–то... Правда, обещанного с её слов Е. С. большого письма там не оказалось, зато была открытка новогодняя, плюс ещё две, – все старые–престарые, 80–х самое раннее годов, плюс вырезанные из бумаги фигурки, ею нарисованные – Санта–Клаус и т. п. Прелесть полнейшая! Не умилиться, глядя на всё это и читая всё, ею написанное, было просто невозможно. Ребёнок, сущий ребёнок в душе! И в любом возрасте им останется! И такая волна тепла и счастья в душе от того, что – помнит, любит и ждёт. Так и написала: "Я жду тебя дома!". Спасибо, родная! Тёпленький мой зайчик, прелестное нежнейшее создание, – как я её называл когда–то. И письма (и открытки) отсюда ей подписывал: "Твой кот Бегемот".

Но это ещё не всё, чем вызвана была вчерашняя буря эмоций. Пришло письмо от Трепашкина, – точнее, новогодняя открытка, полученная лишь вчера, 23 января. Хоть под конец его заключения и оказались мы с ним практически в равном положении, – но всё же приятно от столь известной фигуры, вчерашнего политзаключённого номер 1, получить хотя бы открытку. Пасько, Трепашкин... Надо было сесть в тюрьму и получить 5 лет сроку, чтобы познакомиться с этими людьми, хотя бы и заочно.

Пришло ещё письмо от Дмитрия Воробьевского, старого ДС–овца из воронежа, с которым мы переписывались и который распространял "РП" у себя. Он прислал и последний номер своей "Крамолы" – удивительно, что оперчасть и цензура её пропустили. И ещё письмо от некой Ирины, – судя по всему, не русской, а украинской эмигрантки в Германии, звонившей моей матери и присылавшей ей деньги, когда я ещё лежал на "Матросской Тишине" в 2007 году. Она из моих читателей, – неудивительно, что она меня знает, а я её нет. Мне она привела в письме чьё–то (автора не указала) стихотворение по–украински, и трудно, ей–богу, было бы найти что–то более для меня подбадривающее, чем строки именно на украинском – даже вне зависимости от содержания. Разве что беларуская мова выклiкае у маёй душы такi ж моцны ўздым...

Трепашкину и своей дорогой жене я ответил вчера же, Ирина – даже не удосужилась написать свой обратный адрес, так что надо будет ещё написать Воробьевскому и прочесть "Крамолу". Увы! – говорят, уже сегодня будет ВТЭК, и вряд ли останется много свободного времени...

Всё хорошее было вчера, а уж нынче... Не помню, – кажется, я уже писал здесь об этом. Спать здесь практически невозможно, – подъём в 5–45, как раз когда самый сон, под утро. Но и в это ночное время, с 22 до 5–45, – и вечером ещё долго всё это быдло, особенно блатное, ходит, бегает, орёт, говорит по телефонам, крутит музыку... А уж утром!.. Наверное, ещё годы после освобождения будет мне вспоминаться это состояние: полутёмный барак (свет погашен в бараке, но горит в коридоре и в конце самого барака), и в этой полутьме туда–сюда бегают эти топочущие толпы, всем стадом, как слоны на водопой, бегут "на фазу" (к розеткам в вестибюле) кипятить свои байзера и "33–и" (кружки 0,33 литра) с чифиром, топают так, что трясутся стены, орут, переругиваются, гогочут, матерятся... Это – атмосфера зоновского барака уголовников, и вряд ли её можно ощутить где–либо на воле. Это мерзостно до последней степени, – лежать, слушать их топот и гогот, а главное – с замиранием всей души ждать, когда зажжётся свет и раздастся хриплый крик: "па–а–адъём!", и в темноте, в слабых отсветах из коридора, пытаться безнадёжно рассмотреть стрелки на часах: сколько ещё осталось до этого проклятья. Полчаса, 20 минут, 15, 10, 5, 2, 1 минута... И вот он – новый бессмысленный и бесконечный день в неволе, – ещё один день, напрасно потерянный, вычеркнутый из жизни... Будь она проклята, такая жизнь!..

Сегодня утром освободился парень, живший в нашем проходняке, – 1979 г., из Нижегородской области, до того не судимый, "злоупотреблявший алкоголем" (как сказано в приговоре), срок – 4 месяца за неуплату алиментов, этими 4–мя месяцами ему заменили год исправительных работ, которые он из–за пьянства игнорировал. "Чифирнули" за него, и он пошёл, с одним полиэтиленовым пакетом имущества. Тут он все эти месяцы был шнырём – ставил чайники и мыл посуду блатным. Может быть, на воле найдёт он теперь более счастливую судьбу? Всё–таки парень он неплохой, не злобный, в отличие от большинства здесь, и по жизни, как мне показалось, не профессиональный уголовник. Звали его Дима. Увы, он – уже на воле (с 7 часов утра, сейчас уже 7–10), а мне ещё три с лишним года воли не видать. Увы...

12–30

Ждали ВТЭКа, а вышел шмон. Утром, около 10 ч., только я успел ответить на письмо Диме Воробьевскому и прочесть его "Крамолу", вошёл в барак "мусор" и стал кричать: "Одеваемся и выходим!". За ним подтянулись ещё несколько, – всего человек 5 или 6, точно не удалось сосчитать. Они выгнали всех на улицу, поверхностно шмоная (ощупывая тело и карманы) на выходе, и стали шмонать сам барак. Впрочем, середину и тем более дальний конец, где живут блатные, не тронули. Зато уж нашему концу большой секции, ближнему ко входу, досталось по полной. У меня они задрали матрас, развернули сложенное в ногах одеяло (зачем?), раскидали все книги и бумаги, лежавшие под матрасом в изголовье, раскидали их по шконке, вывалили содержимое всех пакетов – и висевших, и лежавших за шконкой или под ней, – там были вещи и продукты, от ларькового хлеба до зимних перчаток, и от стираных носков до старых газет и журналов. Слава богу, не стали выворачивать большой баул, стоявший под соседней шконкой, – только расстегнули и, видимо, порылись в нём. (С улицы в окно я мог, хоть и отсвечивало, наблюдать эту процедуру). Но внешне погром и без того был полный, – и у меня, и у других. Некоторое время понадобилось, чтобы всё собрать и разложить по своим местам. А противоположный ряд шконок, что у окон, они отодвигали от стены, снимали щиты, усердствовали всячески в погроме – и одну шконку таки сломали. Их и так не хватает, а теперь ещё надо нести приваривать отломанную продольную перекладину, на которую кладётся щит. В общем, обошлось без потерь, – только чувство омерзения от вида их самих – наглых, привыкших грубо, хамски командовать покорным, безропотным стадом, – и последствий их шмонального усердия (можно сказать проще: полицейского). Всё это время, почти час, пока я гулял со всеми по двору, меня не оставляла одна и та же жгучая мысль: их – несколько человек, нас – несколько десятков, под сотню. Этих нескольких в камуфляже можно было бы сейчас же, здесь же – не просто убить, а буквально на части разорвать, человек по 10–15 на каждого. Начать хотя бы вот с этого, маленького росточка, который стоит во дворе и болтает с одним из блатных. Представить себе – кровь, фонтаном бьющую из разорванных тел и остающуюся на безукоризненно белом, свежепадающем снегу двора... Залитый вражьей кровью идеально белый снег, – что может быть лучше, красивее, острее, что может сильнее взбодрить и дать почувствовать вкус жизни и победы в этой извечной борьбе?.. Увы, с быдлом, сбродом подонков и потомственных рабов, населяющих не только буреполомскую зону, а всю эту проклятую страну, никакая победа и никакая радость жизни невозможна. Это быдло раболепно, трусливо и даже гордится обычно тем, что ему (каждому в отдельности) "всё по х...". Рабы не только не способны осознать своё рабство и бороться за свободу, – сама свобода им просто–напросто не нужна. Им куда лучше, спокойнее, сытнее и пьянее подчиняться начальству и демонстрировать при случае свою лояльность и благонадёжность. И в это – в это вот быдло и в его безнадёжность в деле свободы, – упирается всё. Все наши мечты, все надежды, все сны и чаяния о ней – о нашей святой Свободе, цели и смысле жизни свободного (духом, если не телом) человека. Такие вот – свободные духом и непримиримые к рабству и злу – интеллигенты могут, конечно, взяться за дело и сами. Они могут основать "Народную волю", Б.О. П.С.Р. или, допустим, RAF. Но этого мало... А быдло, довольно сопя, жуёт свою жвачку в хозяйском стойле – и не хозяина своего "заботливого", а нас, "смутьянов" и "отщепенцев", убьёт или просто сдаст в ментовку или ФСБ, если и впрямь доведётся этому трусливому быдлу услышать наши речи ему о свободе, правах человека и т. п. "крамоле". Так было в XIX веке (один "процесс 193–х" чего стоит), так было весь ХХ век, будь то доносы оправданные или же просто – чтобы комнату в коммуналке забрать, – и так же есть сейчас, в ХХI веке, и по доносам этих добрых и вполне благонадёжных граждан я сам получил 5 лет...

18–40

Тяжёлый выдался день, бывают же такие... Оказалось, что "блатной" конец секции разворотили не меньше, чем наш. Может быть, не тронули середину, – вроде бы так со слов одного из её жильцов.

Дальше – ещё смешнее. К вечеру позвонили в зону откуда–то сверху, – до меня дошло в виде слуха, что чуть ли не из министерства, но скорее всего это всё–таки нижегородский УФСИН, – и велели мне – именно мне! – найти вместо дощатого щита пружинную кровать.

19–25

Подходил завхоз (и поначалу с ним один из блатных), поговорили о пружинной кровати, которую из самого министерства через нижегородский УФСИН приказали мне найти, завхоз говорит, что надо найти обязательно, потому что Макаревич, или кто там ещё, может проверить. Одновременно с новостью о кровати в последнее окно большой секции, где ещё не было двойной рамы, её срочно вставили. Хорошо хоть, подтвердилось, что всё дело именно в жалобе матери, а не в сайте и других усилиях Е. С. Но вопрос, с которым для меня было связано это известие с самого начала – вопрос о связи – остаётся как бы повисшим в воздухе. Стукачи здесь работают на славу, в этом я уже убеждался не раз, и сейчас эта начальственная сволота прямым текстом говорит всё, что она знает на тему связи. А это, естественно, вызывает жуткий испуг, мысль, что я подставляю тех, кто делает мне добро, и что, значит, его больше не надо делать (это если ещё не удариться в делание зла). История, в общем–то, знакомая, – ярче всего это проявилось в мае 2006 г. на Матроске, к чему косвенно был причастен Михилевич, да и на 1–й сборке летом 2007 была примерно в таком же духе история (или истерия?) насчёт спичек, – с той только разницей, что там это не грозило карами от начальства, а только со стороны блатной верхушки...

Тошно, конечно. Но... Опыт – великая вещь, и то, что не первый раз уже проходишь, пугает меньше, чем неизвестность. Да и что, в конце концов, со мной может быть хуже, чем получить 5 лет срока? Полная изоляция от всех близких? Ну, такой уж абсолютно полной она не будет, – есть ведь и свидания, и адвокат, в конце концов. Условия, внешняя сторона, не так значительны, как сама суть – 5 лет, и жизнь сломана, и возврата назад нет. Я переживу всё это, выдержу... наверное. Но всё равно – тоска, тоска, тоска... И выкручиваться, спасать положение каждый раз ценой каких–то судорожных усилий и жалких слов, – противно до смерти...

25.1.08. 5–15

Ночь прошла почти без сна. Ещё темно, подъёма не было. Пишу в темноте, лучик света пробивается. Все эти суки боятся, так как знают, что у меня дело политическое, ФСБ–шное и т. д. Боятся за себя. Результат – я остаюсь без связи, в полной изоляции (тут и адвоката регулярно не наладишь, как в Москве). А от вида того, как они вокруг меня пользуются всеми этими возможностями вовсю, становится ещё тошнее...

И грядущее свидание... Если честно, я боюсь его. Всё так запущено, так безнадёжно испорчено, что уже не исправить – особенно мне, отсюда. Е. С. уже говорит, что не хочет разговаривать с моей матерью – нет сил выносить эту злобу, потом каждый раз приходится отходить несколько дней. Я–то её понимаю, но если б она знала, какой это удар для меня – что вот и у неё кончаются силы, наступает предел. И так хочется увидеть мою Ленку, чтобы хоть на короткое свидание она приехала. Но матери сказать об этом я не могу – с ней опять будет истерика все три дня свидания. Она считает, что только она знает, как для меня лучше. А я тоскую по моему зайчику, прямо с ума схожу – особенно после недавнего письма. И некого просить помочь, а если обрежут мне связь – и вообще никого ни о чём попросить нельзя будет, ни по личным делам, ни по политическим. Посреди обилия телефонов придётся мне сидеть так, как сидели в сталинское время – в полной изоляции, не зная, что с близкими, и они не будут знать, что со мной. Вот и не могу уснуть почти всю ночь – от этих мыслей, от попыток эту ситуацию представить. Хотя... есть совсем слабенькая надежда, что, может быть, всё ещё как–нибудь образуется...

16–52

Вроде бы всё нормализовалось. И со связью, и с отношениями внутри "коллектива", и даже – ту самую пружинную шконку, о которой вчера шла речь, мне таки нашли и поставили, – принесли из "маленькой секции", где живут блатные. Бюрократическая система, как говорится, нашла выход из положения, – ведь в заявлении Е. С.–то говорилось, что ВСЕ зэки 13–го отряда спят на дощатых щитах, и не то чтобы мне больше всех эта пружинная койка нужна. Но они поступили вот так, – в своём роде остроумно, ничего не скажешь. Что ж, шконка удобная, и сидеть, и особенно лежать на ней нормально, и я уже успел обустроиться на ней, уложить все книги и вещи под матрасом, приделать крючки для одежды и верёвочки, чтобы сушить полотенца. Отлегло от сердца, полегче стало на душе, слава богу. А то с утра, после бессонной ночи, в самый разгар отчаяния и мыслей, как сидеть без связи, информации и моральной поддержки, – даже стихи какие–то с горя опять начали сочиняться. Правда, плохие, очень туго и лишь первые 4 строчки. Дальше их развивать и продолжать нет ни особого желания, ни настоящего стимула (такого обострения тоски и отчаяния, как нынче ночью – утром). Стало полегче, но каждое такое обострение отнимает кусок жизни...

27.1.08. 6–20

Опять утро, опять я здесь – проснулся в этом проклятом бараке, в этой проклятой зоне... А должен бы быть дома. Но ещё 1148 дней мне тут просыпаться, и от этой перспективы, от одной этой мысли – тоска...

На улице тепло, идёт мягкий снежок. Крещенских морозов, которые сейчас должны быть, почему–то нет. Но, боюсь, в феврале и марте холода ещё будут. Впрочем, и это неплохо – хоть, может быть, не будут гонять на зарядку. Сегодня её тоже нет – воскресенье, так что подъём у меня более–менее спокойный, без обычных нервов.

Животные эти, с которыми я тут сижу, – блатные и их шныри, вроде моего бывшего соседа по проходняку, – затеяли варить брагу. Странно: все месяцы, что я на этом бараке нахожусь, об алкоголе не было разговоров (или это я не замечал? Но такое трудно не заметить). А после Нового года – как с цепи сорвались! Сахар в зоне запрещён (хотя в столовой он есть, чай наливают сладкий), так они ставят брагу на карамельках, которые в ларьке продаются. И хлеб клянчат (в том числе и у меня), видимо, для той же цели. День и ночь бегают с канистрами и вёдрами, обвязанными полиэтиленом, прячут эту пакость под чужие шконки (хорошо ещё, что не под мою, но завтра могут...). А ночью выходишь из секции – стоят компанией в вестибюле и пьют эту мерзость кружками, при этом орут на полную громкость, не давая нормально спать людям в секции. Бесцеремонное быдло и мразь, в общем, – типичное русское быдло, для которого алкоголь – это смысл жизни (ну, и наркотики тоже, разумеется).

Увы, жизненный опыт, особенно такой вот "крутой маршрут", излечивает от розовеньких иллюзий народничества, любви к народу, ко всем слабым, угнетённым, обиженным и обездоленным. Посмотрев на них вблизи, побывав реально в их власти – перестаёшь им умиляться и сюсюкать. Было, да сплыло, – как ножом обрезало. Нет здесь, в уголовном, тюремно–лагерном мире, более угнетённой и бесправной касты, чем "обиженные", или же "петухи", "пидорасы", "пидоры", как их тут называют. К реальности все эти названия, разумеется, не имеют никакого отношения, но тем не менее – это самая низшая и бесправная каста, которая везде по лагерям моет туалеты, делает всю тяжёлую работу и должна жить отдельно, есть за отдельными столами, даже тут, в секции, их шконки одеялом завешены, чтобы отдельно от остальных. Разумеется, я не признаю эту кастовую систему, для меня этих различий не существует, все зэки, от самых блатных до самых "обиженных" для меня равны. Но эти, самые низшие, самые нищие, голодные, бесправные, угнетённые, – пожалуй, даже "равнее" остальных в творящейся здесь мерзости. У них тоже есть свои блатные, а есть и среди них самые голодные, нищие, больные, несчастные даже с виду, 2 или 3 таких "обиженных" было тут, в 13 отряде, ещё недавно. И – надо было видеть, как их избивали, как над ними глумились остальные "обиженные", – в основном молодые парни, а среди тех трёх был и один старый дед. Как их пинали за малейшую ошибку!.. Свои же пинали, – тоже "пидоры", которых самих любой тут может отпинать в любой момент. И надо было слышать (из–за задёрнутой в проходняке занавески), как вчера один из "блатных" обиженных" (дико звучит, но это реальность) избивал и истошно материл одного из своих парней, – за какую–то тоже провинность. Они самые низшие, самые забитые и бесправные, но при этом внутри них самих, в их внутренних отношениях царит такая зверская жестокость, такой садизм в отношениях высших к низшим (даже если "высшесть" эта выше всего на 1 см), что, ей–богу, теряется всякое желание этих обездоленных защищать, отстаивать их права и т. д., и вместо сочувствия и жалости (как же, самые бесправные!..) они начинают вызывать лишь омерзение, как законченные садисты и подонки... И это относится не только к ним, – нет, эта тема шире, то же относится и вообще к большинству "униженных и оскорблённых", а уж в России – особенно. Получается, что мы защищаем права быдла, которое нам всё равно спасибо не скажет и НАШИ–то права, когда от него (быдла) будет хоть что–то зависеть, уважать и соблюдать отнюдь не собирается...

17–25

Как всё–таки по–идиотски в этой стране всё устроено!.. Настоящая страна идиотов. Вот типичный пример: здесь, в зоне, можешь хоть ничего не есть в столовой (я почти ничего уже и не ем), но ходить туда 3 раза в день ты обязан! Иначе тебя туда будет гнать кто угодно – от отрядника или любого другого "мусора", зашедшего в барак и увидевшего, что ты не на ужине (за это можно тут заработать выговор) до завхоза, "красных" и любой мелкой зэковской шавки. Они, видите ли, считают, что если ты не пойдёшь, то хуже мусора сделают им всем. И только потому им так кажется, что эти генетические рабы сопротивляться, особенно разумно и систематически, организованно, а не в духе пугачёвщины, – увы, не способны. И весь прежний жизненный опыт, а уж нынешний – тем более меня в этом убеждает. "Страна рабов, страна господ"...

Так или иначе, но приходится таскаться на дурацкие завтраки и ужины, где кормят тошнотворно–несъедобной сечкой, – чтобы просто посидеть минут 10 за столом, взять свою пайку хлеба (на неё тут тоже полно желающих, каким бы кислым и отвратным этот хлеб ни был), отпить из общей кружки тоже ужасного чаю или полусладкого компота – "пойло", иначе я это про себя не называю, – и идти восвояси, обратно в барак (будь он проклят!..). Да плюс – ещё один пример идиотизма – в воскресенье ужин сделали на час раньше, – только придёшь с обеда, через час с небольшим уже надо тащиться на ужин.

А между тем мать и Женя Фрумкин уже выехали, и завтра начинается длительное свидание, 3 дня. Я побрился утром по такому случаю, и даже подстригся, – удалось тут найти у одного человека ножницы. А все эти стрижки машинкой, как тут принято, я ненавижу. Но постричься–то хорошо, а вот чего я жду от этого свидания, от трёх дней в обществе матери? Увы, ничего хорошего. Ничего, кроме очередных скандалов, её истерик и глухой, холодной стены непонимания. Она всегда лучше меня знает, что мне нужно, что мне лучше, а что хуже (то есть, это ей так кажется, что она знает). То, с чем она несогласна, но что не может опровергнуть логическими аргументами, – она просто отказывается вообще слушать; так и говорит (точнее, истошно визжит): "Не говори мне этого, я не желаю слышать то, что мне неприятно!!!". Детское такое желание – "спрятаться", закрыв глаза, или как у страуса – засунув башку в песок. И абсолютно эгоистическая, я бы сказал – тоталитарная любовь, когда за объектом этой любви не признаётся право ни на свободный выбор, ни (упаси боже!) на ошибку, а признаётся только одно–единственное право: во всём следовать предначертанным ЕЮ курсом, поскольку она лучше меня знает, что мне на пользу, а что во вред. Или же – в случае моего отказа этим курсом следовать – я буду ею проклят, а все отношения со мной разорваны. Или всё – или ничего, или только по её правилам – или забудь о ней совсем. Слепая, безумная, гибельная в своей слепоте и безумии, чудовищно эгоистическая "любовь", – ломающая тому, кого любят, жизнь...

К чему я всё это? К тому, что очень уж мне хочется на следующем коротком свидании увидеть свою Ленку, своего тёпленького нежного зайчика. Е. С. говорит, что вытащить её, купить ей билет и привезти сюда – возможно. Да и сама она наконец–то последнее время активизировалась, вышла из спячки, стала звонить Е. С., мне написала письмо (с тремя подписанными открытками), говорит, даже стала теперь подходить дома к телефону, если он звонит. А мне на одной из этих открыток написала, что ждёт меня дома и что я – "чудо–человек"! Были, были у меня сомнения в ней, мучительные вопросы, помнит ли она меня ещё, ждёт ли, не утеряно ли всё окончательно. А теперь вот я вроде как будто немножко воспрял духом, получив от неё весточку, и жутко хочу её тут увидеть. Увы, именно мать – главное препятствие на пути к этому, мать её ненавидит дикой, ревнивой ненавистью и пытается в моих глазах выставить полной дурой (как будто сама–то мать с таким вот поведением намного умнее). И вот не знаю – то ли попробовать с ней всё же поговорить о приезде Леночки моей на завтрашнем свидании, и это опять вызовет на три дня скандал, как в тот раз, на прошлом свидании; то ли не говорить ничего – но тогда я её и не увижу до конца срока, а скандал мать всё равно найдёт из–за чего устроить... Вот уж не ожидал я, что к тяготам срока, тюрьмы, зоны, фактически – плена у своих врагов, добавит мне ещё судьба невыносимую тяжесть общения с родной матерью – самым близким, единственным родным мне человеком с жутким характером полусумасшедшей, оголтелой истеричной эгоистки...

31.1.2008. 9–56

Ну вот, и прошло оно, длительное свидание с матерью. Нет, на этот раз всё было не так, как в октябре, – гораздо, несравненно лучше. Не ругались, не скандалили, больше смеялись и шутили, мать всё вспоминала какие–то давние, детские наши приколы, шутки, слова, и т. д. и т. п. И по поводу упоминания о моей Лене (зайце) уже не устраивала таких истерик, как раньше; по поводу моего желания, чтобы она приехала в феврале на короткое свидание, лишь вначале слегка поворчала, как и по поводу моих рассказов (лучшие, самые романтические, последние яркие воспоминания перед арестом, – осень 2005 г.), как я был у них на обеих дачах – дальней и ближней (и привозил матери шикарные букеты садовых цветов, пару раз с ближней дачи, а она вот уже не помнит...). Смиряется, надеюсь, потихоньку с тем, что о Ленке моей я так и не забыл (как мать хотела), и забывать не намерен. Не знаю уж, удастся ли свидеться с зайчиком моим в феврале, и с матерью одновременно тоже, но очень бы хотелось.

Три дня в маленькой комнате, на кровати, за столом, выхожу в уютный коридорчик (ну прямо гостиница провинциальная), и так вкусно пахнет с кухни... Откуда же эта тоска, неизбывная и постоянная? Может быть, от вида из окна? Окно выходит прямо на вахту, дальше за ней – вид на зону: больница, ШИЗО, столовая, и вдалеке, на границе видимости – первый барак из трёх. Наш не виден, он третий, самый дальний. А ночью – созвездия огней: фонари на вахте, на зоне, над запреткой, на вышках. Темнота и фонари, которые, по Солженицыну, "засветляют звёзды"... И ты знаешь, что вот через два дня, вот через день, вот уже завтра, вот через всего несколько часов (ночь уже началась) тебе возвращаться туда. В свой барак. В ужас небытия, оторванности от мира и – самое страшное – отсутствия всякого смысла в твоей жизни. Туда, где день за днём, месяц за месяцем ты живёшь как трава в поле, как дерево в лесу – без всякого смысла, без следа, без цели, и ничегошеньки не останется от тебя в этом мире после твоего ухода. Вот это, наверное, и есть самое страшное. Бессмыслица и пустота, – а вовсе не холод, голод и бытовые неудобства.

13–08

Не успел вернуться – жизнь завертелась опять. Перед свиданкой ВТЭК обещали 1–го февраля, но состоялся он почему–то уже сегодня. Как и ожидалось – совершенно безрезультатно. По словам врачихи, нет томографии позвоночника и вообще никаких обследований (а рентген, видимо, не в счёт), надо ехать на "пятёрку" в Нижний обследоваться, а без этого они группу инвалидности дать не могут. А после этих ночных катаний в переполненном столыпине (обратно он точно будет переполнен, помню это по лету 2007, приезд сюда...) они всё равно ничего не дадут. Потому что люди без руки до плеча или без обеих ступней имеют здесь третью (рабочую, притом позволяющую сажать в ШИЗО) группу, а уж мне с обеими руками и ногами – на что рассчитывать? Так что овчинка выделки точно не стоит.

Пришло письмо от Е. С. с началом обещанной ею к постановке пьесы в мою защиту. Нетривиально это, причём в самом лучшем смысле – никогда в жизни пьес не писав, взяться за такое вот далеко не простое дело ради моего освобождения. Признателен я очень, хотя, конечно, в пьесе этой выведен несколько карикатурно. И большие сомнения в том, что пьесу эту удастся поставит у Любимова или Волчек, как планировала Е. С. Но, может быть, ей и это удастся, – я не особенно удивлюсь...

Да, а свидание... Больно это всё. Жёсткий "отходняк" первые несколько часов, почти до вечера 1–го дня, – от слишком резкого перехода из лагерной в почти (суррогатно–) домашнюю обстановку. На входе ещё не хотели пропускать книги, которые я сумками уже второй раз отдаю матери, чтобы увезла домой. Слишком бдительный мусор решил, что их надо не просто пролистать (не вложено ли письма и т. п.), но и внимательно просмотреть – не написал ли я чего на страницах, понемножку тут, там... А это очень долго. Бдительный идиот, что ещё о нём сказать. Сверхбдительный даже.

Хорошо, что на следующий день дежурил уже другой, которого – на вечерней проверке – удалось уговорить быстро пролистать все книги и отдать их матери (занести к нам в комнату). На выходе – дополнительный шмон баула с передачей, которая и так при приёме её специальными тётками в форме тщательнейше прошманывается. Вплоть до протыкания колбасы в вакуумной упаковке специальным железным щупом, после чего нарушается герметичность упаковки и колбаса портится. Только сегодня – в 1–й раз за три длительных свидания – удалось упросить этого не делать – так дежурный подонок, шмонавший баул на выходе, стал разрезать колбасу ножом! Счастье ещё, что из 4 или 5–ти батонов варено–копчёной ограничился одним, а то её всю можно было бы через 2 дня выбросить...

Загрузка...