Часть первая
УТВЕРЖДЕНИЕ ДИНАСТИИ

НАЧАЛО ЦАРСТВОВАНИЯ

Венчание на царство

В ночь с 12 на 13 июля 1645 года умер царь Михаил Федорович{6}. Детство и отрочество его сына царевича Алексея закончились. Как бы ни готовил он себя к будущему правлению, смириться с ранним уходом отца было тяжело. А вскоре вслед за этим, 18 августа, ушла из жизни и его мать, царица Евдокия Лукьяновна{7}. Два траурных летних месяца, наступающих друг на друга, завершили трагичное время. Венчание царя Алексея Михайловича на царство состоялось в воскресенье 28 сентября 1645 года, в день Харитона исповедника.

Переход власти к царю Алексею Михайловичу произошел по династическим основаниям — иначе, чем избрание на царство его отца, царя Михаила Федоровича. По замечанию историка Павла Петровича Смирнова, в 1613 году был «избран на трон Михаил Романов-Юрьев, но не династия Романовых, как это обычно думают и говорят», а «обычай был не за наследование, а за избрание»{8}. Новому царю, такому же шестнадцатилетнему юноше, каким некогда был при вступлении на престол Михаил Романов-Юрьев, предстояло принять власть и доказать, что трон принадлежал ему по праву наследства. В грамотах о присяге говорилось, что он «учинился» царем «по благословению отца своего», и это решение было освящено авторитетом патриарха Иосифа и Боярской думы, первой присягнувшей царю. С 1645 года и началось династическое время правления Романовых.

Присяга царю Алексею Михайловичу, организованная в Москве и городах, проходила быстро, сразу после смерти прежнего царя. В Москве приводили жителей «к кресту» архимандрит кремлевского Чудова монастыря Кирилл, боярин князь Никита Иванович Одоевский, окольничий князь Семен Васильевич Прозоровский и «думный разрядный дьяк» Михаил Волошенинов. Согласно заведенному порядку имена присягавших записывали в крестоприводные книги, чтобы ни у кого не было соблазна нарушить клятву на верность, данную на кресте новому самодержцу.

Надо было сразу добиться присяги войска, поэтому из Москвы разослали доверенных людей для приведения к кресту служилых людей, находившихся летом на полковой службе в Туле, Мценске, Веневе, Переславле-Рязанском, Крапивне и Одоеве, а также по всем основным городам государства{9}. В дворцовых разрядах осталась запись о посылке 22 июля 1645 года к главному воеводе Большого полка Украинного разряда на Туле стольнику князю Якову Куденетовичу Черкасскому комнатного стольника князя Бориса Ивановича Троекурова «с милостивым словом» и «о здоровье спрашивать». Из документов Разрядного приказа выясняется, что это одно из первых самостоятельных распоряжений царя Алексея Михайловича, ставшее его благодарностью за скорую присягу. Как ранее писал царю князь Алексей Никитич Трубецкой, присяга служивших в Большом полку членов Государева двора, уездных дворян и «всяких чинов служилых и жилецких людей» состоялась в тульской соборной церкви 17 июля в присутствии игумена местного Предтеченского монастыря и соборного протопопа. Собравшимся «полчанам» объявили о благословении царем Михаилом Федоровичем, «отходя сего света», на престол сына — царя Алексея Михайловича и призвали к присяге новому царю и вдовствующей царице Евдокии Лукьяновне, чтоб они им «служили и прямили и добра хотели во всем». Единственная проблема, возникшая с этой присягой, была связана со служилыми иноземцами — протестантами и татарами, бывшими в Большом полку в Туле: они должны были присягать «по своей вере». Потребовалось дополнительное обращение в Москву к царю Алексею Михайловичу, после чего состоялся государев указ: «государь, слушав сей отписки, указал послать на Тулу для тех немцев люторские веры попа и евангелье, которое немцы целуют; а для мурз и татар куран, на чем им шертовать (присягать. — В. К.), и переводчика из Посольского приказу». Несколько дней спустя в Тулу от царя приехал стольник князь Троекуров. Служилых людей Большого полка снова собрали в соборную церковь, чтобы объявить царскую благодарность стольнику князю Якову Куденетовичу Черкасскому и другим воеводам. От имени царя их спрашивали, «как вас на его государеве службе Бог милует», и «похваляли» воевод «за правду». Успешно проведший присягу князь Алексей Никитич Трубецкой — представитель одного из самых заметных аристократических родов князей-Гедиминовичей, первым в царствование Алексея Михайловича был пожалован в боярский чин.

Присяга в полках не везде проходила спокойно. Известен казус с главным воеводой передового полка в Мценске стольником Василием Борисовичем Шереметевым. Шереметевы, как и князья Черкасские, входили в круг близких родственников Романовых, поэтому речь не шла о прямом неповиновении новому царю. Произошел обычный местнический спор: представитель рода Шереметевых отказался подчиняться приказу, переданному через князей Лыковых, хотя стольник князь Иван Федорович Лыков имел наказ о присяге новому государю. Шереметев отчитался о присяге новому царю Алексею Михайловичу, якобы проведенной в его полку в Мценске еще накануне приезда князя Лыкова. Уловка не очень помогла: ведь Шереметев нарушил царское распоряжение, и ему выговорили в особой грамоте: «то он учинил негораздо, что государева указа не послушал». Впрочем, и наказывать не стали, наоборот, похвалили за скорую присягу, хотя и потребовали повторить ее «вдругорядь», как положено{10}. В этом уже была явлена черта характера царя Алексея Михайловича, стремившегося к «порядку», но в итоге смирявшего свой гнев. Он прощал людей из своего ближнего и родственного окружения и давал им возможность искупить свою вину. Таких примеров во времена правления царя Алексея Михайловича будет достаточно.

Справившись с организацией присяги в войске и по всем городам, приняли меры для извещения окрестных правителей об изменениях, произошедших в Московском царстве. 3 августа 1645 года были «наряжены» гонцы «в Турки, Ибрагим салтану царю», «в Кизылбаши, к персидскому и ширванскому Аббас шаху», «в Полшу и в Литву к королю Владиславу», «в Дацкую землю, к королю Христианусу», «в Свицкую землю, к королевне Христине», «в Аглинскую землю, к королю Карлусу». Иерархия стран, о реакции которых в Москве заботились в первую очередь, получилась очень наглядной — Турция, Персия, Речь Посполитая, Дания, Швеция, Англия. Гонцы должны были договориться «для подкрепленья землям» об обмене «великими послы». Но каждого из них ожидала непростая миссия. Следовало еще разрубить сложные дипломатические узлы, без чего трудно было бы рассчитывать на достойную встречу гонцов, отосланных из Посольского приказа с грамотами о царском избрании. В Москве уже пол года пребывал посол Речи Посполитой брацлавский воевода Гаврила Стемпковский. Все традиционные вопросы о титулах, разграничении земель, союзе против крымского хана и о торговле отступали перед проблемой, упиравшейся в самозванца, находившегося в то переходное время в самой Москве на посольском дворе. Имя его — Ян Фастин Луба; говорили, что он сын царя Дмитрия — «Тушинского вора» — и Марины Мнишек. Сам Иван Луба не участвовал в самозванческих интригах, его шляхетское происхождение было хорошо известно. Родителей его тоже звали Дмитрием и Мариной, и он несколько лет ребенком провел в московском плену, что роковым образом сказалось на его судьбе. В Москве, в отличие от Речи Посполитой, где вся история с Лубой родилась как шутка, серьезно относились к любым намекам на самозванство. Послы царя Михаила Федоровича добились от короля Владислава IV разрешения привезти Яна Лубу в Москву, но при условии его возвращения на родину. 9 августа 1645 года состоялся «отпуск» посла Гаврилы Стемпковского. Новый царь впервые участвовал в подобной церемонии в Золотой палате Кремля{11}. Отъезд посла означал и конец истории с Лубой, уезжавшим-таки домой в посольской свите.

Была поставлена точка и в другом деле, тоже имевшем отношение к проблеме престолонаследия. 13 августа царь Алексей Михайлович был на «отпуске» (прощальной дипломатической церемонии) несостоявшегося жениха своей старшей сестры царевны Ирины — датского королевича Вальдемара и сопровождавших его послов. Причиной неудачного сватовства, как известно, оказался неразрешимый вопрос о смене веры. Рушились планы возможного династического союза с Данией, ни к чему оказалась и посредническая роль Речи Посполитой. Но, несмотря на недовольство датского короля Христиана, более чем прохладно встретившего московского гонца в Копенгагене, особых последствий эта история не имела. Всё списали на недавнюю смерть царя Михаила Федоровича. Царь Алексей Михайлович устроил принцу торжественные проводы и сделал всё, чтобы королевич Вальдемар не чувствовал себя уязвленным из-за оказанного ему в Москве приема. Как записано в дворцовых разрядах, «государь сам встречал королевича у своего государева места». Мало кто мог рассчитывать на такую честь. Королевич Вальдемар сохранил теплые чувства к царю Алексею Михайловичу и несколько лет спустя писал ему об этом в личном послании{12}. Словом, никакой ревности царя Алексея Михайловича к королевичу Вальдемару, при известных обстоятельствах получавшему права на русский трон, не было.

Оставшись единственным мужчиной в семье, царь должен был позаботиться о своих сестрах — царевнах Ирине, Анне и Татьяне. Царицын двор жил отгороженной от мира жизнью в особых палатах в Кремле. Сохранились письма царя Алексея Михайловича сестрам (правда, чуть более позднего времени), в них он раскрывается как заботливый и любящий брат. Скорее всего, дети царя Михаила Федоровича и царицы Евдокии Лукьяновны вместе решили «построить» покров на гробницу матери. Его начали шить на девятый день после похорон, 28 августа 1645 года{13}.

Первоначально венчание на царство Алексея Михайловича хотели приурочить к новолетию — 1 сентября 154-го (1645) года, однако его пришлось перенести до окончания нового траура — по матери царице Евдокии Лукьяновне.

Пока готовился церемониал венчания, царь Алексей Михайлович совершил традиционный для московских царей сентябрьский поход в Троице-Сергиев монастырь. Новый царь и его свита отправились в путь 10 сентября. Поклонение мощам преподобного Сергия Радонежского создавало особый настрой перед венчанием на царство.

Главная роль в обряде отводилась патриарху Иосифу, как когда-то митрополиту Макарию, венчавшему на царство Ивана Грозного, а затем патриарху Иову при избрании на трон Бориса Годунова и казанскому митрополиту Ефрему в памятном для Романовых 1613 году. Чин венчания на царство Алексея Михайловича сохранился в нескольких списках; в самом раннем из них приведены речи царя и патриарха, которые обращались друг к другу. В речи царя говорилось о «старине» порядка перехода престола от отца к сыну, поминались «прадед» Иван Грозный и отец Михаил Федорович. «А меня, сына своего Алексея, при себе еще, и после себя, благословил царством и великим княжеством», — должен был сказать о своем вступлении на престол новый царь. Патриарх, среди прочего, желал царю: «…да в тихости твоей тихо и безмолвно житие поживем во всяком благочестии и чистоте».

Идеал «тишайшего» царя, как видим, обозначался чуть ли не с самого начала царствования Алексея Михайловича. Но… дело в том, что эти ритуальные фразы всего лишь дословно повторяли текст Чина венчания прежних государей, начиная с самого первого венчания на великое княжение Дмитрия, внука великого князя Ивана III, в 1498 году! Отсюда и неловкое, не соответствующее действительности упоминание о благословении царевича Алексея на царство его отцом «при себе еще», то есть во времена его царствования. Среди придворных, участников церемонии, упомянут высший придворный чин «конюшего», но после Смуты он уже никому не присваивался. В этой же рукописи упоминается и о пожеланиях патриархом здравия царю и его матери — царице Евдокии Лукьяновне{14}. Следовательно, составление Чина относится к самым первым неделям после вступления на престол царя Алексея Михайловича, до смерти его матери 18 августа того же года, и за образец царского венчания был выбран Чин, связывавший новую династию Романовых с предшествующими русскими царями. Главным образом — повторенный во всех деталях Чин венчания на царство отца, царя Михаила Федоровича, в 1613 году{15}.

В другом, украшенном Чине венчания, составленном после завершения церемонии, описаны все этапы царского венчания, от выхода царя Алексея Михайловича в Успенский собор, речей царя и патриарха, возложения царских регалий, миропомазания до переходов в Архангельский и Благовещенский соборы и возвращения царя в свои покои. Впервые текст Чина венчания царя Алексея был опубликован еще в составе «Древней российской вивлиофики» в конце XVIII века{16}. Рукопись дает своеобразный «эффект присутствия» на торжествах, позволяет «увидеть» церемонии, происходившие в Кремле. В документе содержалась роспись имен придворных царя Алексея Михайловича, принявших участие в торжествах. Венчал коронационную церемонию пир в присутствии царя и патриарха в Грановитой палате, где были все бояре и придворные (оговаривалось их участие в торжествах «без мест», чтобы не было ссор). Патриарх произносил молитвы над «богородичным хлебом» (частью просфоры, вынутой на проскомидии в память о Богородице), благословляя заздравные чаши новому царю. Биограф царя Алексея Михайловича И. Л. Андреев проницательно заметил о значении венчания на царство: «…та мистическая предрасположенность, которая всегда отличала царя Алексея Михайловича, его серьезность в восприятии всего, что было связано с верой, — все это говорит в пользу того, что происходящее в Успенском соборе было принято, впитано и пропущено им через ум и сердце. Для него все этапы венчания… означали вступление в особый царский чин… Ведь весь богословский смысл земного православного царства — это образ и путь к Царству небесному, и ему, новопоставленному по благоволению Божьему на государство, следовало по тогдашним представлениям весь этот путь пройти, опекая и заботясь о подданных»{17}.

Значимость таких торжеств всегда была велика еще и с земной точки зрения, они наглядно позволяли увидеть, кто находится в царском приближении. Иногда можно заметить отличия от первоначального плана церемонии, что дает возможность изучения скрытой борьбы за влияние в окружении юного царя. Например, в черновом столбце Чина венчания сначала было записано, что взять царский венец — шапку Мономаха — и поднести ее царю полагалось боярину Федору Ивановичу Шереметеву — многолетнему главе правительства царя Михаила Федоровича. Но потом его имя было зачеркнуто, вместо него почетную миссию исполнил дед царя по матери — боярин Лукьян Степанович Стрешнев. Возможно, перемены были вызваны преклонным возрастом Федора Ивановича. К тому времени он уже 40 лет служил в боярском чине и скоро вообще отошел отдел. Зато другие Шереметевы, Василий Петрович и Иван Петрович, были в числе главных действующих лиц на церемонии царского венчания. Правда, с ними (а еще с их «сватом», думным разрядным дьяком Иваном Гавреневым) Федор Иванович Шереметев был в ссоре из-за того, что хотел передать часть своих огромных владений внукам — князьям Одоевским, а не оставить исключительно в роду Шереметевых. Федор Иванович вынужден был даже в 1645 году пожаловаться юному царю Алексею Михайловичу, что Иван Петрович Шереметев со своими родственниками «умышляет всякое зло и разоренье» его дому и вотчинам. Такая родственная вражда могла проявиться во время царского венчания. В итоге одного боярина Шереметева заменили на другого — Стрешнева. Другую царскую регалию — скипетр — поручили сопровождать боярину Василию Ивановичу Стрешневу, долгое время остававшемуся «главным комнатным» человеком царя Михаила Федоровича, «дружбы которого», по замечанию одного из иностранных наблюдателей, «обыкновенно старались приобрести»{18}.

Чин венчания отразил холодность царя в отношении к семье Ивана Никитича Романова. Холодность эта сопровождала царскую семью давно, а ее истоки уходят во времена избирательного собора 1613 года. Иван Никитич, дядя царя Михаила Федоровича, видимо, не очень желал видеть на престоле своего племянника, что впоследствии и повлияло на его, как пишут исследователи, «известную удаленность от дел». Хотя во время царского венчания 1613 года ему отдали должное, и он как раз и был тем, кому поручили сопровождать в Успенский собор главную царскую регалию — шапку Мономаха. К моменту вступления на престол царя Алексея Михайловича Ивана Никитича уже не было в живых, но его сын Никита Иванович приходился двоюродным братом прежнему царю Михаилу Федоровичу и, следовательно, был близким родственником нового царя и претендовал на особый статус в коронационной церемонии. Никита Иванович получил боярский чин в самый торжественный и почетный момент царского венчания, 28 сентября: «А идучи в соборную церковь, был государь в Золотой полате и пожаловал государь из стольников в бояре Никиту Ивановича Романова-Юрьева»{19}. Еще трижды Никита Иванович исполнял заметный обряд осыпания царя золотыми и серебряными деньгами: на выходе из Успенского, Архангельского и Благовещенского соборов. Конечно, благодаря этому пожалованию все могли видеть, что в доме Романовых полное согласие. И только отзвуком каких-то неясных противоречий в церемониале венчания осталось вычеркнутое имя другого боярина, князя Дмитрия Мамстрюковича Черкасского, ведь именно ему первоначально и хотели поручить осыпать царя золотыми. И это право он имел как первый боярин в Думе{20}. Возможно, здесь опять, как и в случае с боярином Федором Ивановичем Шереметевым, сказался преклонный возраст активного участника событий Смутного времени, каким был князь Черкасский. Началась ли смена поколений в Думе сразу же после вступления на престол царя Алексея Михайловича, остается только догадываться, хотя предпосылки для этого были созданы еще раньше самой жизнью{21}.

В Чине венчания прежде всего стремились не нарушить принцип достойного представления родов ближних людей, поэтому Романовы, Стрешневы, Шереметевы и князья Черкасские по-прежнему были на первых ролях. Настолько, что можно было подумать, что другой ближний боярин царя Алексея Михайловича — всем хорошо известный Борис Иванович Морозов — мало повлиял на подготовку к царскому венчанию. Однако это не совсем так. В беловом варианте Чина «дядька» (воспитатель) царя Борис Иванович Морозов упоминается дважды. Во время церемонии царского венчания в Успенском соборе он стоял на почетном месте с «десной», то есть с правой стороны от «чертожного места» — специально устроенного возвышения для трона царя. Рядом с ним находились также новый царский постельничий Иван Михайлович Аничков и стряпчие{22}. Но самое заметное участие боярина Морозова в ходе церемонии видим в чине миропомазания на царство, когда «дядька ж его государев и ближний боярин Борис Иванович Морозов, приняв у одного из стряпчих ручник платен чист (полотенце. — В. К.) и опоясуя царя и великого князя по его царской порфире по персем под пазухи»{23}.

Показательно, что ни до, ни после венчания на царство Алексея Михайловича подпоясывание «ручником» не встречалось! Даже в первоначальных редакциях Чина было по-другому, и роль царского воспитателя никак не оговаривалась. В черновике Чина венчания об этом говорилось просто: стряпчий подает царю «ручник», чтобы ни одна капля драгоценного венчального мира не упала на землю. Царь «до осми ден» должен был хранить при себе это полотенце. Намеренное вмешательство боярина Морозова в Чин венчания видно из того, что в дворцовых разрядах его имя так и не было упомянуто (говорилось только, что у «места царского» стоял постельничий Иван Михайлович Аничков). В еще одной рукописи Чина венчания царя Алексея Михайловича, переписанной много лет спустя для царевны Софьи, имена каких-либо царских помощников также не упоминались: «и имеяй в руце своей плат чист и сим утираяся, и когда ял ли и пил, и не омывался же до 8 дней ни-какоже»{24}. Следовательно, Морозов поступил по-своему, выставив напоказ особую заботу воспитателя о своем воспитаннике. В таком жесте, конечно, никто ему не смог отказать, учитывая еще влияние боярина на главного распорядителя церемонии думного дьяка Григория Львова{25}.

Венчание царя Алексея Михайловича «по древнему чину» московских царей связало династии Рюриковичей и Романовых. В Чине венчания вспоминали имена Рюрика, Владимира Святого и Владимира Мономаха. Идея «Сказания о князьях Владимирских» о происхождении московских царей от рода римских императоров стала такой же официальной идеологией царя Алексея Тишайшего, как раньше — Ивана Грозного. Власть прежних московских царей переходила к царю Алексею Михайловичу, провозгласившему себя ее наследником.

Ранние годы

Царевич Алексей стал первым мальчиком в семье царя Михаила Федоровича и царицы Евдокии Лукьяновны. Сначала в царской семье рождались одни девочки{26}. По сообщению дворцовых разрядов, царевич родился «марта в 10 день, во вторник, во 8 часу нощи, на память святых мученик Кондрата иже с ним». Часы считали от восхода солнца или перед наступлением темноты, поэтому «по нашему счету», как писал известный исследователь дворцового быта Иван Егорович Забелин, рождение царевича произошло «во 2-м часу по полуночи» 10 (20) марта 1629 года{27}.

Свидетельства о появлении на свет царских детей обычно бережно записывались в документах, а сведения о дворцовых торжествах по этому поводу обязательно попадали в Разрядную книгу. Уже 11 марта первые подарки царице Евдокии Лукьяновне и самому царевичу сделала мать царя Михаила Федоровича — великая государыня инокиня Марфа Ивановна, подарившая роженице и новорожденному «отлас золотной». В свою очередь, от имени новорожденного царевича Алексея ей был передан через царя Михаила Федоровича серебряный кубок «золочен»{28}. «Государская радость» по случаю рождения царевича была велика, в тот же день по царскому указу послали «с вестью» о рождении сына ко всем боярам. Известили также находившихся в Москве «кизылбашских» послов иранского шаха Аббаса I. Скоро к царю Михаилу Федоровичу прибыли еще два посольства — из Швеции и Нидерландов. Поэтому весть о появлении на свет царевича как в Московском царстве, так и за его пределами разнеслась быстро. По городам разослали известительные грамоты о рождении наследника, повсюду в течение трех дней пели молебны «со звоном», а имя царевича Алексея отныне должно было поминаться на всех церковных службах{29}.

12 марта царь Михаил Федорович, патриарх Филарет и вся знать присутствовали на «родинах» — праздничном столе в Грановитой палате в честь появления наследника. Туда пригласили первых бояр и царских родственников — князя Ивана Борисовича Черкасского, Федора Ивановича Шереметева, а также Семена Васильевича Головина. Родители царя «благословили» своего внука особыми подарками: от патриарха Филарета пожалован «крест золот с мощами, в окладе у креста яхонт лазорев, на кресте вырезан образ Пречистые Богородицы Воплощение», а от великой государыни иноки Марфы Ивановны — «образ Пречистые Богородицы Умиление», в киоте, украшенном резьбой, золочением, драгоценными камнями и жемчугом. Свои подарки подносили царевичу приглашенные на «родинный» стол бояре, а также гости и купцы гостиной и суконной сотен. В этот и последующие дни новорожденный получал подарки и от жителей дворцовых слобод в Москве, присутствовавших в столице представителей греческого и молдавского духовенства, английских и голландских купцов, московских иноземцев и докторов, персидских послов. Отдельные подарки поднесли дворцовые боярыни Ульяна Федоровна Романова, княгиня Авдотья Васильевна Черкасская, княгиня Анастасия Никитична Лыкова. Вскоре в Москву «подтянулись» и представители разных городов — Углича, Калуги, Ростова, Нижнего Новгорода, также спешившие поздравить царя Михаила Федоровича с рождением наследника царства.

Крещение царевича Алексея пришлось «от рожения его во второе воскресенье», то есть почти через две недели после 10 марта и пять дней спустя после «наречения» 17 марта, когда царевич и получил имя в честь приходящейся на этот день памяти Алексея человека Божия. 22 марта 1629 года «нареченного» царевича Алексея крестили в Чудовом монастыре: «Того ж месяца марта в 22 день ходил государь царь и великий князь Михайло Федорович всеа Русии в Чюдов монастырь, для крещения сына своего царевича и великого князя Алексея Михайловича»{30}. Крещение не случайно проходило в Алексеевской церкви кремлевского Чудова монастыря и воспроизводило традиции крещения царских детей, возникшие в царствование Ивана Грозного. Тем самым подчеркивалась преемственность с временами царей династии Рюриковичей.

Царь Михаил Федорович и патриарх Филарет вместе присутствовали в трапезной Алексеевской церкви, а обряд проводил царский духовник, благовещенский протопоп Максим. Его роль вообще была очень велика. Именно он ранее «говорил» положенную после родов очистительную молитву «родительнице» и «колыбельную» молитву младенцу, а также «нарекал» имя новорожденному царевичу{31}. Восприемниками царевича стали троицкий келарь Александр Булатников и сестра патриарха Филарета Ирина Никитична, вдова окольничего Ивана Ивановича Годунова. Келарь Александр Булатников в свое время посоветовал царю Михаилу Федоровичу обратиться к старцу Елеазару из далекой, связанной с Соловками северной Анзерской пустыни, и тому, согласно преданию, удалось «вымолить» царю наследника. И если выбор келаря Троице-Сергиева монастыря в восприемники был действительно связан с историей, упомянутой в Житии Елеазара Анзерского, то он повторял сходную историю переяславского игумена Даниила, в Житии которого также упоминалось моление о даровании наследника в семье великого князя Василия III и Елены Глинской. Как игумен Даниил присутствовал на крещении будущего царя Ивана Грозного, так и келарь Александр Булатников крестил будущего царя Алексея Тишайшего{32}.

Крещение царевича стало большим придворным праздником. Царевич и его родители продолжали получать подарки, составившие основу собственной казны будущего наследника царства. Наряду с серебряными и золочеными, хрустальными и яшмовыми кубками, братинами, бархатами, «отласами» и камками среди подарков царевича были замысловатые «суды серебреные» в виде кораблей. Один из них подарила родная тетка царя Михаила Федоровича княгиня Анастасия Никитична Лыкова — жена боярина князя Бориса Михайловича Лыкова. Возможно, этот подарок отозвался интересом к строительству собственного флота у царя Алексея Михайловича: «Корабль серебрен золочен с тремя парусы, на трех шоглах[2] прапоры цветные. В коробле десять человек литых серебреных, на десницах шесть человек, наверху у шегл два человека серебряных литые». «Аглинские земли госья Фабин Ульянов» выбрал в подарок серебряный сосуд: «Лев на поддоне серебрен золочен, в передних лапах держит змею». «Единорог на поддоне серебрен золочен» — знак царской власти — символичный дар Никиты Ивановича Романова; от его отца Ивана Никитича Романова царевич Алексей получил также игрушки — «пистолеты маленкие». В казне царевича оставили только один из двух подаренных «пистолетиков», и скоро забыли, кто подарил эту золотую игрушку; составители «Описи» царской казны 1640 года написали просто: «А откуды взят, тово на ерлыке не написано»{33}.

Начало жизни царевича Алексея Михайловича проходило в окружении «мамок» из числа близких родственниц и знатных боярынь, а также нянек и других слуг. Первой «мамкою» была крестная мать царевича вдова Ирина Никитична Годунова, затем ее сменила Ульяна Степановна Собакина. К ней Алексей Михайлович, даже став царем, испытывал особое чувство привязанности, помнил о ней и справлялся у сестер о ее здоровье. Первой казначеей 26 марта 1629 года назначили Аксинью Баранцову, а постельницами — Ефросинью Сабурову, Аксинью Грекову, Антониду Колокольцеву. «Мамок» не следует путать с «кормилицами», бывшими у царских детей. Кормилицу царевича Алексея звали Анна, она прослужила, как положено, примерно год. За это время ей, по обычаю, справили богатую телогрею и сапоги, подарили зеркало, гребень и другие вещи.

Известия о царевиче в начале 1630-х годов связаны с царскими выездами в подмосковные дворцовые села и традиционными сентябрьскими троицкими походами. В них участвовала уже другая казначея царевича — Татьяна Комынина{34}. Со временем детский «двор» сильно разросся; в семье царя Михаила Федоровича и царицы Евдокии Лукьяновны родилось еще несколько детей, сестер и братьев царевича Алексея{35}.

После рождения царским детям строили сначала деревянные хоромы, или «избушки». Сохранилось известие о подарках от царя и царицы, патриарха Филарета и «иноки Марфы», сделанных «на новоселье в новые хоромы» царевича Алексея 20 сентября 1629 года{36}. В десять месяцев царевичу подарили игрушечного коня, зимой покупали «санки», летом делали «потешные качельки». Трехлетнего наследника «тешили» соколами (покупали ему и живых «птичек потешных» в клетках); не отсюда ли родилась любовь царя Алексея Михайловича к соколиной охоте? 17 августа 1634 года царевич был упомянут в «Книге царских выходов». Тогда в воскресный день, отстояв службу, царь Михаил Федорович «ходил с сыном своим государевым с царевичем со князем Алексеем Михайловичем, в Оптекорской сад»{37}, располагавшийся в современном Александровском саду у стен Кремля. Конечно, это появление царевича Алексея рядом с отцом на глазах других людей было скорее исключением. Царевич продолжал свои детские игры, у него были «плеть маленькая» для игрушечных лошадок, «мечик» и детский лук. На Пасху ему покупали «яйца вареныя золоченыя куречьи» и «яйца деревянныя золоченыя и крашеныя» для известной игры в «катание яиц». По постоянным тратам на царевичевых «накрачеев» (музыкантов, игравших на бубнах) и «Метальников» (акробатов, танцоров и канатоходцев) можно представить и другие его любимые развлечения.

На пятом году жизни произошли серьезные перемены в воспитании наследника царства. Вместо «мамок» к царевичу были приставлены «дядьки». Так впервые в его окружении появляется Борис Иванович Морозов, служивший в то время комнатным стольником царя Михаила Федоровича. В связи с назначением 6 января 1634 года он был пожалован чином боярина и денежным окладом в 500 рублей, сразу поставившим его выше многих других бояр. Выбор в дядьки Бориса Ивановича Морозова произошел уже после смерти патриарха Филарета 1 октября 1633 года. Остается неизвестным, успел ли крестный отец царевича Алексея как-то повлиять на это назначение, или важнейшее решение принадлежало царю Михаилу Федоровичу. Вторым «дядькой» назначили Василия Ивановича Стрешнева, пожаловав ему оклад в 370 рублей[3].

В 1635 году для царевичей Алексея и Ивана были построены новые «каменные хоромы», по замечанию И. Е. Забелина, «существующие доныне и известные под названием терема». У царевича Алексея появился свой «малый» двор, где служили комнатные стольники или спальники из числа его сверстников, принадлежавших к родственным царице родам. Известны имена первых царевичевых стольников: Родион Матвеевич Стрешнев (он был, видимо, чуть старше остальных, его имя записано также среди царских стольников в Боярской книге 1639 года), Василий Богданович Голохвастов, Афанасий и Дмитрий Ивановичи Матюшкины (двоюродные братья царя по матери). По одному из перечней, в число царевичевых стольников входили 20 человек, в том числе князья Михаил Никитич и Федор Никитич Одоевские (они также записаны в царских стольниках в Боярской книге 1639 года), Андрей Никифорович и Василий Никифорович Собакины, Федор Львович и Михаил Львович Плещеевы, князь Алексей Алексеевич Лыков, Петр Михайлович Салтыков, Михаил Иванович Морозов (младший брат царского «дядьки») и представители других родов. Так постепенно формировался круг доверенных людей будущего царя.

Подданных приучали к мысли о наследовании царства еще и тем, что каждый сын боярский, вступая в службу, давал присягу и обязывался «служити и прямити и добра хотети безо всякие хитрости» царю Михаилу и его сыновьям царевичам Алексею и Ивану (родившемуся в 1633 году). «Ради своих государьских чад» царь Михаил Федорович пожаловал «нетчиков», уехавших со службы до завершения переговоров об окончании Смоленской войны в 1634 году, велел им «помесья отдать»{38}.

Управление полностью закрытым от посторонних взглядов «малым» двором царевича Алексея лежало на боярине Борисе Ивановиче Морозове. Он взялся за дело основательно, с присущим ему размахом. Были заведены особые книги, где фиксировались все траты, шедшие на обиход царевичей. Благодаря этим материалам, обобщенным в исследовании Забелина, можно многое узнать о бытовой стороне жизни сыновей царя Михаила Федоровича. Известно, как выглядела колыбель царевича Алексея, какие одежды готовили для него («шапочки», «шубы», «башмачки»). Царская детская одежда готовилась из драгоценных тканей и бархата, украшалась жемчугом. Иногда царевича и его стольников наряжали в иноземное платье, гусарские шубы, жупаны, шляпы «немецкие», «рукавицы немецкие персчатые», чулки и чижмы (сапоги) немецкие. Царевичу и его стольникам скроили «башмаки на немецкое дело, сафьян жолт». «Немецкое платье» — «епанча и курта» — было в гардеробе как царевича Алексея, так и его младшего брата царевича Ивана (неожиданная картина для тех, кто убежден, что любовь к иноземному пришла к нам только со времени Петра){39}.

Боярин Морозов, наблюдавший за царским воспитанием, был ответствен и за обучение царевича грамоте. Азбуку маленькому Алексею подарил еще в 1633 году дед — патриарх Филарет. По описанию, она представляла собой печатный лист с буквами и слогами: «большая печать, у азбуки на столбце указ, сверху речь золочена». Покупали царевичам и царевнам и «немецкие печатные листы», а также «листы писаные немецкие и русские», то есть гравюры и рисунки. Обучение пятилетнего царевича Алексея поручили подьячему (а потом дьяку) Василию Сергеевичу Прокофьеву. Он служил «подьячим с приписью» (свидетельствовал подлинность документов) в Царской Мастерской палате, обычно находившейся в ведении царского постельничего. В 1633 году этот приказ на короткое время поручили Борису Ивановичу Морозову (перед его назначением в царские воспитатели), и главный судья приказа мог хорошо узнать Василия Прокофьева{40}.

Порядок обучения царевича Алексея грамоте можно восстановить по собранным И. Е. Забелиным сведениям о наградах царского учителя: за каждый успех своего подопечного дьяк Василий Прокофьев получал в подарок драгоценные ткани и пару соболей. Первой была освоена азбука, затем царевич начал учить Часовник и продолжал изучать его с сентября 1635-го по февраль 1636 года, когда перешел к Псалтыри. Эту книгу семилетний царевич смог освоить уже к концу мая 1636 года, после чего перешел к изучению Апостола — книги апостольских деяний. Наряду с книжной премудростью Алексей учился еще и шахматной игре. 4 января 1636 года царевичу в хоромы купили сначала деревянные шахматы вместе с шахматной доской, а потом, 13 января, уже «двои шахмоты костяные» (тоже с досками). Уже спустя неделю токарю Оружейного приказа пришлось точить новые костяные фигурки: мастер «доделывал шахмоты царевича белые рыбьи, которые поистерялись, и наводил золотом». Шахматы явно понравились не только царевичу Алексею, но и его младшему брату Ивану. В 1638 году «шахматник Кирило Кузмин» сделал царевичам «шахматы слоновыя», то есть уже настоящие, вырезанные из слоновой кости{41}.

После того как царевичу Алексею исполнилось восемь лет, его перевели спать в особый «чулан», или «альков». Возможно, именно это обстоятельство позволило сохранить жизнь наследника, когда в начале 1639 года при дворе произошла трагедия. 9 января на шестом году жизни умер царевич Иван Михайлович, а 25 марта — новорожденный царевич Василий Михайлович{42}. Угроза возникла и для здоровья царевича Алексея, но дядька Борис Иванович Морозов сделал всё, чтобы спасти его жизнь и остановить распространившуюся во дворце болезнь. Став царем, Алексей Михайлович никогда не забывал об этом.

Пришло время готовить Алексея к будущему царствованию. К нему был приставлен дьяк Посольского приказа Григорий Васильевич Львов. Обучение премудрости письма началось с какого-то особенного приготовления гусиных перьев. Видимо, они были настолько удобны, что еще и в начале своего царствования Алексей Михайлович просил прислать ему для переписки чернильницу и чернила, взятые у Григория Львова, он же должен был «очинить» перья. Дьяк Львов так и не смог привить своему ученику любовь к каллиграфии: царский почерк не был ровным. И всё же в отличие от прежних правителей царь Алексей Михайлович много писал сам и был по своему воспитанию «книжным человеком».

Первые описания небольшой библиотеки царевича Алексея в полтора десятка книг датируются началом 1640-х годов. Составлялась она по преимуществу из даров. Например, патриарх Филарет успел позаботиться не только об азбуке, но подарил царевичу два Апостола — печатную и рукописную книги. Патриарх Иосиф «благословил» царевича книгой «Главизны наказательны о нравоучительстве — царя Василья Греческого сыну своему царю Льву» — переводом византийского памятника IX века, использовавшегося церковными иерархами для поучения московских царей при их венчании на царство. Для обучения церковной службе использовались книги Октоих и Стихиры, «купленные у Строгановых». Петь стихиры царевича Алексея, скорее всего, тоже учил дьяк Василий Прокофьев; он подарил царевичу Псалтырь «с песньми», Стихирарь и Триоди «знаменные» (то есть нотные рукописи со знаменным письмом). Имелась в библиотеке царевича и четья книга — «Космография», подаренная думным дьяком Михаилом Даниловым. Но самыми заметными были дары боярина князя Алексея Михайловича Львова. Он один из тех, кто заключал Поляновский мир в 1634 году, и его подарки царевичу подчеркивали значимость отношений с Литвой. Так у царевича Алексея появились в детской библиотеке «Грамматика, литовская печать, в осмушку», а также «Лексикон, литовская печать, в осмушку». 29 ноября 1636 года царевич получил в подарок от боярина князя Львова письменные принадлежности — вероятно, какое-то пресс-папье: «книжка — листье каменное, доски серебрены камфарены; по доскам на сторонах стоят немки; застежки серебрены ж, на переплетке четыре репейка на шурупах». Еще одна «книжка каменная ж, доски серебряные резные, по зеленой земле» была подарена воспитателем царевича Алексея дьяком Григорием Львовым. Вместе с печатными и письменными книгами сохранилось упоминание о замысловатых, особенно украшенных «писчих» перьях, одно — «с финифтом», а другое — «серебрено с карандашем» (также подарки боярина князя Алексея Михайловича Львова), а также «черниленка кизылбашская», купленная царевичу Алексею в 148-м (1639/40) году{43}.

Когда царевич достиг тринадцатилетнего возраста, пришло время официальной церемонии объявления наследника царства. Приурочена она была к новолетию — 1 сентября 1642 года. Царь Михаил Федорович и царевич Алексей Михайлович вместе были «у действа многолетнего здравия». Книга царских выходов сохранила описание их одежд, повторявшихся как у царя, так и его сына: однорядка, кафтан, зипун (украшения были пожалованы царем Михаилом Федоровичем с одного из своих нарядов) и соболья «шапка горлатная». У обоих в руках были резные «индейские» посохи, украшенные драгоценными камнями, а сидели они на специально выданных из Казенного приказа «стульях» — подобиях трона. С этого времени царевич Алексей Михайлович становится уже полноправным участником дворцовых церемоний. Например, в ближайшем осеннем троицком походе 21 сентября 1642 года у него, как и у царя Михаила Федоровича, был свой личный «рында у саадака» Иван Меньшой Федорович Стрешнев (в рынды — хранители оружия — обычно назначали юных стольников из аристократических родов и родственников царской семьи). Появился царевич Алексей и на еще одной ежегодной церемонии с участием царя — в день Богоявления 6 января 1643 года. После службы в Успенском соборе царевич ходил вместе с отцом «на ердань» на Москве-реке. Однако в течение следующего года он не участвовал ни в каких других царских выходах; новая запись о царевиче встречается только год спустя, опять в день Богоявления, 6 января 1644 года, когда царевич Алексей заменил отца, молившегося у себя «в Передней избе», а не в соборной церкви. Как сказано в «Книге царских выходов», «государь за кресты на ердани не был; а ходил за кресты государь царевич Алексей Михайлович»{44}.

Царь Михаил Федорович готовился в это время к приему датского королевича Вальдемара и думал об организации будущего брака дочери, царевны Ирины Михайловны, и датского принца. История эта напрямую затрагивала интересы царевича Алексея Михайловича, так как при определенных обстоятельствах она могла иметь отношение к престолонаследию. Говорили о существовании целой партии при дворе, сопротивлявшейся свадьбе. Однако царь Михаил Федорович и его сын искренне желали заключения брака с представителем датской династии, о чем свидетельствуют сохранившиеся источники. Во время переговоров с датским королем Христианом IV предварительно обсуждалось несколько пунктов, среди которых и будущее положение королевича Вальдемара в Московском государстве. Датский король заботился, чтобы его сын, став зятем московского царя, подчинялся и имел «своими государи» только царя Михаила Федоровича и царевича Алексея Михайловича. В ответ в грамоте царя Михаила Федоровича 9 июля 1643 года королевича называли не только зятем, но и «государским сыном» и обещали, что «над собою ему никакова началу не имети, опричь нас, великого государя, и сына нашего, государя царевича князя Алексея Михайловича»{45}.

Участие в приемах датского посольства стало первым дипломатическим опытом царевича Алексея. И здесь ему помогал его учитель дьяк Григорий Львов, получивший к тому времени думное дьячество и назначенный ведать Посольским приказом. После въезда королевича Вальдемара со своей свитой в Москву 21 января 1644 года имя царевича Алексея стало часто упоминаться в разрядных книгах: подчеркивалось, что королевич приехал к царю и царевичу, поздравления с приездом также передавались не только от имени царя, но и от имени царевича Алексея. Более того, 25 января, не дожидаясь первого официального приема, царь Михаил Федорович, обрадованный приездом будущего зятя, тепло приветствовал королевича, пройдя «крытым ходом». Кто-то из членов свиты датского королевича оставил любопытное известие — записку «Поездка в Россию Вольдемара Християна Гильденлеве», где представлена вся история посольства от начала до конца. В этом сочинении содержится интересный рассказ о первом неофициальном приеме царем Михаилом Федоровичем королевича Вальдемара, когда царь «несколько раз обнимал его, очень ласкал, часто повторял, что лишился одного сына (речь о смерти царевича Ивана в 1639 году. — В. К.) и на место его возьмет в сыновья его графскую милость, который так же будет мил и дорог ему, как остальной родной сын, а тот так же будет чтить, любить и уважать его графскую милость, как своего любезного брата». Царевич Алексей, который был младше королевича на семь лет, действительно питал к нему братские чувства. На первом приеме в Грановитой палате 28 января 1644 года он встречал королевича Вальдемара «почти в пяти шагах от двери и, обняв его очень приветливо, тотчас отошел с правой стороны, поставил графа на прекрасный персидский ковер против царя и воротился к отцу», приветствовавшему королевича на троне. Через день, 30 января 1644 года, царевич Алексей один приходил в покои королевича Вальдемара «и пробыл у него часа два»{46}.

Затем начались знаменитые «прения о вере». Королевича уговаривали перейти в православие. 9 мая он решился на неудачный побег, но и после этого в Москве пытались повлиять на него, устраивая приемы во дворце или развлекая его охотой. Царевич Алексей помогал отцу, искренне стремившемуся к обретению еще одного «сына». Особенно заметным событием стал прием, устроенный самим королевичем Вальдемаром в Москве 17 сентября 1644 года, куда были приглашены царь Михаил Федорович, царевич Алексей и бояре. В описании этого пира обращает на себя внимание красноречивая деталь, говорящая о выдержке и хорошем знании царевичем Алексеем этикета. На «столах» царя Михаила Федоровича подача блюд начиналась только по царскому распоряжению, поэтому царевич не притронулся к еде, пока королевич Вальдемар не заметил, что сын царя ничего не ест, и не передал ему блюдо из своих рук. Только тогда Алексей смог присоединиться к общей трапезе. Позже во время приема случился и показательный инцидент с «дворецким» царевича боярином Борисом Ивановичем Морозовым. Боярин дважды, в опьянении, приступал к королевичу с неприятными ему разговорами о перемене веры. Во второй раз уже самому царевичу пришлось успокоить своего воспитателя: он «схватил его за кафтан на груди и велел идти вон, а двое дворян тотчас же и увели его». Выразительная деталь для описания характера будущего «Тишайшего» царя.

«Неформальное» участие царевича в делах проявилось, например, в том, что он устроил развлечение для королевича Вальдемара и смотрел вместе с ним на приезд посольства иранского шаха Аббаса I. После официальной встречи «кизылбашских» послов в Грановитой палате 29 декабря 1644 года царевич принимал королевича в своих покоях (туда пришел и царь Михаил Федорович для очередного объяснения с женихом дочери по вопросу о смене веры). На следующий день царевич Алексей порадовал королевича охотничьим развлечением — «медвежьей травлей».

Деликатная миссия посредника между королевичем Вальдемаром и царевной Ириной тоже лежала на царевиче. 1 марта 1645 года он в очередной раз передавал королевичу в знак внимания сестры «обед от нее». Хотя королевича так и не удалось убедить переменить веру, отношение к нему царевича оставалось неизменно добрым. После скоропостижной смерти царя Михаила Федоровича одним из первых решений юного царя стала посылка доверенного человека к королевичу Вальдемару, взятому им под свое покровительство{47}.

С 1644 года официальные упоминания о присутствии царевича на придворных церемониях встречаются чаще. В большинстве случаев он заменяет на них отца, Михаила Федоровича. 17 марта 1644 года, в день своих именин, царевич Алексей был один на службе в Алексеевском монастыре. 14 апреля 1644 года, в Вербное воскресенье, «ходил за кресты к Покрову Пресвятей Богородицы, что на Рву», причем царь Михаил Федорович «за кресты не ходил и стола у государя не было». Пятнадцатилетний царевич также «выручил» отца, когда один «ходил за кресты на иердань» 6 января 1645 года. Самостоятельно участвовал он и в церемониях «у действа Страшного Суда» 9 февраля, и «у многолетья» на Соборное воскресенье в конце первой недели Великого поста 23 февраля 1645 года. Отсутствовал царь Михаил Федорович даже на праздничных службах 1 марта в день ангела царицы Евдокии Лукьяновны; сын один был «у празника» в дворцовой церкви Евдокии, «что в Верху у государя на Сенех». Никаких «столов» не было не только 1 марта, но и в следующие дни — 14 марта, в праздник Федоровской иконы Богоматери, и 17 марта, в именины царевича. 17 марта 1645 года сыну опять пришлось одному, без отца, быть у обедни в Алексеевском монастыре.

Скорее всего, в то время царь был уже болен. Болезнь его усилилась после приема «литовского посла» Гаврилы Стемпковского 21 февраля 1645 года. В дипломатических делах, в отличие от придворных церемоний, царевич не мог заменить отца. Как только царь Михаил Федорович смог на время вернуться к делам, 19 марта в Кремле, с участием царевича Алексея, принимали «крымских послов и гречан», а 17 мая провожали «кизылбашских» послов. В это время записи царских выходов и разрядных книг становятся всё более отрывочными, по ним мало что можно понять о происходившем во дворце. Разве что никак не разрешалось дело королевича Вальдемара. Царь Михаил Федорович отказывался дать разрешение на брак без перехода королевича в православие и не был готов отпустить его домой, настаивая, что король Христиан IV прислал королевича «состоять в царской воле и быть сыном его царского величества».

Еще 4 июля 1645 года намечался новый публичный диспут с участием царя Михаила Федоровича, но он так и не состоялся{48}.

Последний день жизни царя Михаила Федоровича совпал с его именинами. Тогда, 12 июля 1645 года, никто не мог и подумать, что в этот день шестнадцатилетний царевич Алексей превратится в нового царя…

Правительство боярина Морозова

Когда вспоминают первые годы царствования Алексея Михайловича, всегда говорят о правительстве во главе с его прежним «дядькой» и ближним боярином Борисом Ивановичем Морозовым. Но в какое время сложилось и стало действовать это правительство, из кого оно состояло, что стало с прежними «министрами», то есть судьями московских приказов? Термины «правительство» и «министры», конечно, условные и несколько модернизируют описание событий. В самих же тяжеловесных московских политических понятиях разобраться иногда бывает сложно. Они основаны не на ясно сформулированных программах и манифестах, а на церемониях и движениях по лестнице чинов, влиянии «сильных» людей на царя и их борьбе в Думе. Движущей пружиной перестановок во власти часто были родственные связи, глубоко уходящие корнями в генеалогию того или иного рода. Поэтому и «партия» в Московской Руси — это всегда какой-то «сильный» человек во власти, близкий к царю, вокруг которого и собирались родственники, друзья и «хлебояжцы»{49}.

Изучение Чина венчания показывает, что по крайней мере в самом начале царствования Алексея Михайловича на первых ролях оказался совсем не боярин Борис Иванович Морозов, а ближайшее родственное окружение царя. Однако состав Боярской думы был реформирован стремительно, еще в дни торжеств по поводу царского венчания. На следующий день, 29 сентября, в бояре пожаловали стольника князя Якова Куденетовича Черкасского (накануне на пиру в Грановитой палате он «вина нарежал»). Вместе с ним чин окольничего получили Иван Иванович Салтыков и князь Петр Федорович Волконский. Им была оказана честь быть главными гостями у еще одного «царского стола» в Грановитой палате. В третий день, 30 сентября, боярством были пожалованы князь Федор Семенович Куракин и Федор Степанович Стрешнев, а окольничеством — Федор Борисович Долматов-Карпов, и их также пригласили на пир в Грановитую палату. 1 октября, на праздник Покрова Богородицы, боярский чин получил князь Михаил Михайлович Темкин-Ростовский, а чин окольничего — Никифор Сергеевич Собакин (еще один царский «дядька», наряду с боярином Морозовым){50}. Назначения в Думу сразу четырех новых бояр и трех окольничих заметно увеличили ее состав{51}; они показали, кого из своих ближних людей хотел видеть в правительстве царь Алексей Михайлович. Кроме того, 2 октября Борису Ивановичу Морозову был пожалован исключительный боярский оклад в 900 рублей{52}, а в Москву вернули находившегося на воеводстве в Новгороде Великом его младшего брата боярина Глеба Ивановича Морозова{53}. Последовавшие важные перестановки в руководстве приказами еще больше укрепили морозовский клан. 11 октября в важнейший Владимирский судный приказ, ведавший судом по делам членов Государева двора, снова назначили боярина Ивана Васильевича Морозова, руководившего этим приказом в середине 1630-х годов. Он сменил заметного участника церемонии царского венчания боярина Ивана Петровича Шереметева (к тому времени тот уже около шести лет был судьей приказа). В Московском судном приказе оставили недавно назначенного боярина Михаила Михайловича Салтыкова, но в товарищах у него появился князь Ефим Федорович Мышецкий.

Первым делом боярин Морозов стремился сосредоточить в своих руках управление ключевыми приказами, определявшими его положение своеобразного «регента Московского государства». Как писал историк Павел Петрович Смирнов, исследовавший состав морозовского «правительства», уже при царе Михаиле Федоровиче наблюдалось соединение «в одних руках» — сначала боярина князя Ивана Борисовича Черкасского, а потом боярина Федора Ивановича Шереметева — «трех основных должностей»: «начальника Стрелецкого приказа, т. е. командующего московским гарнизоном, начальника Большой казны, или управляющего финансами государства, и начальника Аптекарского приказа, являвшегося доверенным оберегателем царского здоровья»{54}. В 1646 году все эти должности получил боярин Борис Иванович Морозов, потеснив Федора Ивановича Шереметева еще из приказа Новой чети, ведавшего важной статьей государственных доходов от питейного дела, и Иноземского приказа, распоряжавшегося делами о службе иноземцев. Сменен был и другой Шереметев — Василий Петрович (тоже заметный участник венчания на царство Алексея Михайловича), стоявший во главе Разбойного приказа. Вперед пошли родственники боярина Б. И. Морозова — его шурин Тихон Никитич Траханиотов (а за ним и шурин самого Траханиотова, Леонтий Степанович Плещеев), друзья — Григорий Гаврилович и Борис Иванович Пушкины. К ним перешло управление упомянутым Разбойным приказом, Оружейной палатой и Земским приказом, ведавшим управлением Москвы. Пушкиных и Траханиотовых пожаловали в бояре и окольничие.

Значительно меньше, чем о перестановках во власти, известно о деятельности московского правительства в первые месяцы правления царя Алексея Михайловича. Но и сохранившиеся указы показывают степень решительного обновления, предпринятого при участии нового царя. Первый указ Алексея Михайловича, вошедший в фундаментальную научную публикацию законодательных актов Русского государства XVI–XVII веков, относится к 15 августа 1645 года. Конечно, не стоит думать, что это был, образно говоря, «указ № 1» и только с этого момента царь приступил к рассмотрению дел. Выявленный публикаторами документ касался частного вопроса о величине поместных окладов «новиков» из ростовского служилого «города». Гораздо важнее другой указ, тоже датированный августом 1645 года и затрагивавший имущественные права патриарха, монастырей и торговых людей — «тарханщиков», обладателей жалованных грамот на льготы. В нем отменялись прежние права «тарханщиков» на беспошлинную торговлю — а ведь они могли пользоваться правом не уплачивать проезжую и торговую пошлины еще по грамотам прежних царей. Такое серьезное изменение потребовало принятия совместного решения царя и Боярской думы. В августовском указе говорилось: «Указал государь царь и великий князь Алексей Михайлович всеа Русии и бояре приговорили…» Перемены, начатые в новое царствование, обосновывались необходимостью «пополнения казны на жалование ратным людем». Все это происходило наряду с традиционными и очень жесткими «правежами» и взысканием недоимок. Впрочем, проявлялась и известная осторожность. По докладу царю Алексею Михайловичу о сборе неуплаченных судебных пошлин «с вершенных дел» было принято решение не взыскивать деньги с умерших ответчиков или членов их семей, что было явным проявлением царской «милости»{55}.

В рутинной практике управления в Московском царстве был выработан порядок «доклада» царю в «комнате», когда он сам или с советниками — «комнатными» людьми — рассматривал дела и принимал решения — «указы», одобрявшиеся боярами{56}. (В этом случае при объявлении решения могла быть ссылка только на государев указ или на его одобрение «общим советом» или боярским «приговором».) Члены Думы могли самостоятельно рассматривать подготовленные в приказах перечневые выписки по спорным делам, но слово царя оставалось решающим во всем. Ратное дело, налоги, суд, дворцовое управление, пожалование чинами, назначение на должности — все это требовало участия царя, поэтому надо было еще добиться, чтобы то или иное дело попало на рассмотрение «в Верх». Многое зависело от умения и желания московских управленцев — судей и дьяков приказов. Отсюда происходила знаменитая «московская волокита», процветали «посулы» (взятки) и «поминки» (подарки) тем, от кого зависело движение дел. Иногда дело «вылеживалось» без движения где-то в приказном архиве, в какой-то известной только дьяку «коробье» (отсюда известные идиоматические выражения: отложить «в долгий ящик» или, как станут говорить позже, положить «под сукно»). Проходило много времени, прежде чем издержавшиеся на разные траты челобитчики правдами и неправдами добивались рассмотрения царем своих дел. В начале правления, насколько можно судить по документам, царь Алексей Михайлович с юношеской резкостью вмешивался в дела, не скрывая эмоций. Например, он указывал переписчикам посада Вязьмы на их ошибку: написали только имена, а количество дворов не указали и «зделали не гораздо, своею простотою и о государеве деле не радея». Царь хорошо понимал причины таких «ошибок» и сам объяснил их в своем решении нерадением дьяков, действовавших «для своей бездельной корысти»{57}.

Каким администратором был молодой царь, определить трудно. Поначалу события во многом управляли им; он не отбирал для рассмотрения дела, а следовал докладам думных дьяков и просьбам своих приближенных. Сохранился примечательный (и единственный от времени начала царствования Алексея Михайловича) документ: «потешная» челобитная царя своим ближайшим советникам и друзьям, которых он звал вместе с собою и своими «полчанами» охотиться на медведя. Речь шла о зимней охоте. Царю доложили, что медведь «лежит» в 40 верстах от назначенного места сбора охоты в Озерецком. Немудрено, что не все горели желанием откликнуться на царский зов. Поэтому веселый и ироничный тон царя, ехавшего на одну из первых своих самостоятельных царских охот, кажется, перемешан с обидой на бояр и окольничих, не спешивших покидать столицу ради охотничьих забав. Царь Алексей Михайлович вынужден был напомнить, что сам успел сделать для каждого из них. Во главе списка приближенных, конечно, упомянут боярин Борис Иванович Морозов. Он бил челом о пожаловании чином стряпчего Дмитрия Санбека (?!): «…и я тотчас пожаловал». Оказывается, речь шла о пожаловании в феврале 1646 года «Дмитрия Семенова сына Албекова Грузинца»{58}. Боярин Никита Иванович Романов ходатайствовал за назначение в воеводы Протасия Неплюева (дальнего родственника Романовых, происходившего из одного с ними рода Андрея Кобылы), «и я пожаловал», — говорил царь Алексей Михайлович. И так было с каждой просьбой царю о решении спорных дел, назначениях или освобождении от службы, пожалованиями поместьями, поданной боярами князем Яковом Куденетовичем Черкасским, дворецким князем Алексеем Михайловичем Львовым, князем Михаилом Михайловичем Темкиным-Ростовским и другими. Боярину князю Федору Семеновичу Куракину царь, например, припоминал отлучки от двора: «бивал челом почасту в деревню, и я тебя всегды жаловал, отпускал». Можно даже удивиться просительному тону царя: «…и вы попамятуйте все скорую мою милость к себе, а поступитесь мне и полчаном моим, о чем у вас просим». Но все это, конечно, было шуткой царя, заставлявшего приближенных «рукоприкладствами» (подписями) подтверждать выезд на охоту: «любо так быть, как ваш государь и наш изволил, всегда мирских речей слушают»{59}.

Правительство боярина Морозова прославилось введением знаменитого соляного налога. Первым шагом в этом направлении стал царский указ 7 февраля 1646 года, вводивший пошлину с продажи соли. По указу полагалось взимать соляную пошлину «на тех местех, где та соль родитца». Новый налог, по задумке его авторов, имел конечной целью замену двух других сборов — стрелецких и ямских денег и устранение изъянов прежней системы «неровного» сбора этих прямых налогов: «иным тяжело, а иным лехко». Солью же пользовались все, поэтому новый налог представлялся более справедливым, тем более что, по словам окружной грамоты, сбор пошлин с соли был связан с необходимостью обороны государства: «…чтоб против поганых бусурманов крымских и нагайских людей стать и православных крестьян от тех поганых заступать, положить на соль новую пошлину»{60}. Однако воплощение фискальной меры оказалось далеким от первоначальных целей. Морозов воспользовался обстоятельствами, чтобы закрепить сбор пошлин с продажи соли исключительно за Приказом Большой казны, где он был главным судьей (вместе с Иваном Павловичем Матюшкиным и дьяком Назарием Чистым). Введение новых пошлин остановило производство соли, цены на нее взлетели, потребление уменьшилось. Классическая картина! Не случайно соляной налог пришлось отменить уже в конце 1647 года, но вызванная им анархия повлияла на последующие события.

Войско тоже не получило тех средств, которыми чаще всего оправдывались налоговые нововведения. Дворяне и дети боярские, служившие в Большом полку в Туле и в других полках Украинного разряда, воспользовавшись переменами на троне, подали коллективную челобитную царю Алексею Михайловичу о своих нуждах. Кроме тяжелых условий службы, были два главных вопроса, волновавшие провинциальных дворян, составлявших основу сотенного строя русской армии. Им редко удавалось добиться справедливого суда в спорах с «сильными людьми», поэтому крестьяне постепенно уходили от неимущих и мелкопоместных дворян и детей боярских в богатые боярские вотчины, где могли найти ссуду на обзаведение хозяйством и сохранить свои семьи в случае неурожая и голода. Крестьянам оставалось только прожить «урочные года», в течение которых оставалась возможность сыска беглых. Известный парадокс складывавшегося российского крепостничества состоял в том, что в нем были заинтересованы прежде всего рядовые дворяне из многих уездов Московского государства, а не столичное дворянство и бояре! Царь Алексей Михайлович и его бояре даже сдерживали «крепостников». Указ 19 октября 1645 года сначала подтвердил прежнюю норму о десятилетнем сыске крестьян, ссылаясь на ее совсем недавнее увеличение вдвое, с пяти до десяти лет, при отце царя в 1641 году. Однако коллективные протесты уездных дворян 1630— 1640-х годов, настаивавших на отмене «урочных лет», сделали свое дело. Правительство царя Алексея Михайловича хотя и не сразу, но вынуждено было пойти на уступки.

В феврале 1646 года было принято решение о составлении «для подлинного ведома» переписных книг дворов по всем городам и уездам Русского государства. Перепись имела целью сыск дворов беглых крестьян и бобылей за последние десять лет, после чего они навсегда прикреплялись к своим владельцам («будут крепки без урочных лет»). В отличие от прежних описей, основанных на «сошном письме» (подсчетах количества пахотной земли), вводился подворный принцип учета всех владельческих дворов. Обычно эту реформу тоже связывают с именем боярина Бориса Ивановича Морозова, однако, как показал исследователь истории земельного кадастра в XVI–XVII веках Степан Борисович Веселовский, главной задачей переписных книг было введение принципа «крепости» для лучшего сыска беглых крестьян, что больше отвечало интересам не крупных, а мелких землевладельцев. Только потом правительство стало вводить подворный принцип для сбора чрезвычайных налогов{61}.

Перепись 1646–1647 годов давала самое близкое по времени и, следовательно, наиболее полное представление о населении уездов Русского государства, по сравнению с описаниями, проводившимися на рубеже 1620—1630-х годов. Переписные книги использовали для решения еще одного застарелого вопроса русской жизни, связанного с существованием на посадах «беломестцев». Под этим названием известны жители городов, пользовавшиеся льготами и иммунитетом по праву их поселения на «белых», то есть освобожденных от уплаты налога и тягла, местах. Беломестцы наряду с посадскими людьми могли вести торговлю, но при этом не участвовать в раскладке общих налогов и повинностей на посаде. Поэтому в городах сложился институт «закладничества», когда не только крестьяне, но и сами посадские люди уходили жить на «свободные» от сбора налогов места. Иногда рядом с посадскими сотнями располагались целые слободы беломестцев (происхождение слова «слобода» связано с освобождением от податей), заведенные царским боярином, патриархом или крупным монастырем. Земское самоуправление на посадах не могло повлиять на «сильных» владельцев, выигрывавших судебные тяжбы в приказах. Время от времени, еще с «посадского строения» Бориса Годунова и царя Михаила Федоровича, принимались за решение проблемы «беломестцев» и «закладчиков». Правительство стремилось выяснить, кто из жителей посадских сотен, занимавшихся каким-либо ремеслом или торговавших в лавках, происходил из крестьян и монастырских служек, но так и не могло добиться их повсеместного зачисления в посад.

Торговые люди, по примеру служилых людей, тоже подавали свои челобитные царю Алексею Михайловичу по его вступлении на престол. Они просили гарантировать их монопольное право торговли и защиту от «беломестцев»{62}. Отсутствие необходимости нести общие с посадом повинности, конечно, помогало торговле, поэтому часто «беломестцы» превосходили других торговых людей своими капиталами, вызывая дополнительное раздражение и желание заставить их тянуть общее тягло с посадскими людьми. Конечно, при этом богатые и «сильные» люди, заинтересованные в сохранении существовавшего порядка, имели возможность помешать посадскому «строению».

Попутно торговые люди добивались ликвидации льгот иностранным купцам. Но здесь все было сложнее. Иностранцы помогали с заведением металлургических заводов, поисками золотой и серебряной руды, участвовали в зарубежной торговле хлебом, куда не пускали русских купцов. Иногда иностранные купцы находились, можно сказать, на русской службе, помогая набирать специалистов для работы в России, выполняя деликатные поручения, например, в делах о поимке самозванцев. Словом, допуск иностранных купцов к торговле в России происходил с учетом принесенной ими пользы в разных государственных делах. Хотя, как покажут будущие события, время для торгового меркантилизма и защиты интересов своего купечества уже пришло. Гости и торговые люди верно уловили изменившиеся настроения и желание правительства боярина Морозова любыми способами наполнить казну, освобождаясь от исторически сложившихся торговых льгот.

В действиях морозовского правительства была определенная логика. Все нововведения оправдывались одной из важных задач начала царствования — отражением набегов крымцев на южную украйну Русского государства. Крымские ханы обычно давали шерть (присягу) русским царям, обязались не нападать на русские земли, а в ответ получали от послов своеобразную крымскую дань — «поминки» деньгами и мехами, компенсировавшие недополученные доходы от набегов. Более того, только в декабре 1644 года русские посланники добились того, чтобы царя в такой записи называли «самодержцем». Однако общий порядок постоянно нарушался, крымцы всё равно ходили через степи в походы на южные уезды и уводили пленных. Особенно сильной угроза походов крымских татар становилась в периоды междуцарствия или смены царей на русском престоле, когда крымские цари начинали считать себя свободными от прежних обязательств. Не было исключением и время, наступившее при вступлении на царство Алексея Михайловича. По расспросным речам служащих Посольского приказа, оказавшихся в тот момент в Крыму, хан Ислам-Гирей говорил своим мурзам: «ныне де на Московском государстве царя не стало, а царевич молод и царство де теперво здержать еще не сможет. И мы де пойдем войною на Московское государство и повоюем, и он нам даст казну большую». В разговорах с московскими посланниками, приехавшими в Крым после вступления на престол царя Алексея Михайловича, даже не скрывали, что «покаместа не шертуют, и в те де поры бывает война»{63}. Турецкий султан разрешил своему вассалу начать войну, приток рабов на «каторги» — турецкие весельные суда — не должен был иссякать. Летом 1645 года татары, собирая силы, кочевали в степях Причерноморья, но было неясно, куда они направят свой удар — на Литву или Русь.

1 декабря 1645 года, в наступивший Рождественский пост, царь отправился в зимнее богомолье по подмосковным монастырям — в Можайск, Боровск и Звенигород. Звенигородский Саввино-Сторожевский монастырь станет одним из любимых мест паломничества царя. Заметно, что уже в самом начале своего правления царь Алексей Михайлович стремился часто бывать в монастыре «на Стороже», ходил туда даже в пешие царские походы из Хорошева и охотился в звенигородских лесах. Все это послужило основой для истории, которую рассказывали еще в XIX веке, как царь Алексей Михайлович, охотясь в одиночестве, случайно вышел на медведя; зверь уже готов был напасть на царя, но его отогнал неизвестно откуда появившийся старец. Царь благодарил его за спасение и спрашивал, кто он такой. Старец отвечал, что он монах Савва. Вернувшись в монастырь, царь Алексей Михайлович стал рассказывать об этом происшествии игумену, но оказалось, что никакого монаха с именем Савва в монастыре не было. И только оказавшись у гробницы основателя монастыря — преподобного Саввы Сторожевского и увидев древнюю икону, также некогда написанную «по видению» самого старца, царь Алексей Михайлович признал в нем своего спасителя. С тех пор и началось особое покровительство царя звенигородской обители{64}.

На Москве, по принятому порядку, были оставлены ведать дела бояре Иван Васильевич Морозов, Михаил Михайлович Салтыков и окольничий Петр Федорович Волконский. В те же дни пришли «вести» о готовящемся походе крымских людей: «Турской царь писал к крымскому царю, а велел ему со всеми людми быть на его государевы украйны». Обычно зимой на границе оставались пограничные и сторожевые отряды, а основное войско распускалось со службы. На это и был расчет крымцев, находившихся в сложном положении из-за внутренних усобиц и «меженины» — нескольких лет неурожая, приведших к голоду в Крыму. В поход собрались все, кто мог. Московские послы в Турции доносили, что в Крыму остались «старые да малые, которые на лошади не могут сидеть, да самые бедные люди, которым итти не на чем»{65}.

По распределению полков русского войска сначала назначили воевод «на Украйну» по городам: в Мценск окольничего князя Семена Васильевича Прозоровского, а в Курск — князя Семена Романовича Пожарского. В канун Рождества, 24 декабря, в Москве получили новые тревожные вести от воеводы князя Пожарского о первых боях под Курском с крымцами во главе с царевичами Казы-Гиреем и Мурат-Гиреем, калгой и нурадином (главными крымскими военачальниками и правителями). Позднее стало известно, что в Русское государство вторглось около 30 тысяч татарского войска, собранного не только в Крыму, но в Азове и других турецких городах; в его состав входили также ногайские отряды. Тогда пришло время для общего сбора войска. Армию в Туле возглавили боярин князь Алексей Никитич Трубецкой и окольничий Андрей Федорович Литвинов-Мосальский. Были сделаны назначения воевод в местах наиболее вероятных прорывов крымской конницы, в городах по засечной черте — Переяславле-Рязанском, Веневе, Крапивне и Одоеве.

Основные военные действия в конце декабря 1645-го — начале января 1646 года шли на территории Курского, Рыльского и Путивльского уездов и в Комарицкой волости. Но война доходила и до «орловских и карачевских мест». Такая угроза потребовала призыва на службу всего наличного дворянства. Из Москвы оно двинулось в поход 31 декабря. Уездные дворяне из дальних, замосковных служилых «городов», правда, так и не успели собраться на службу. Зимняя война оказалась тяжелой для всех, поэтому крымское войско, повоевав и пограбив южные уезды, поспешило повернуть назад. Планировавшийся поход главного войска во главе с боярином князем Алексеем Никитичем Трубецким к Белгороду тоже не состоялся. Крымцы ушли, преследуемые малыми силами во главе с местными воеводами.

Пока готовился поход, главные воеводы занимались местническими счетами. Второй воевода Большого полка, князь Мосальский, счел себя оскорбленным и не захотел идти «в сход» из Тулы к главному воеводе полка в Мценске князю Прозоровскому. Царь Алексей Михайлович ответил резко: «А будет не пойдет, и ему быть в великой опале». Но в таких случаях служилые люди оставались непреклонными, не соглашаясь на назначение, наносившее ущерб местнической чести. Князь Мосальский тоже предпочел тюрьму бесчестью, чтобы его потомки не были ниже по службе князей Прозоровских.

По итогам этой короткой зимней войны 1645/46 года немало воевод попало в опалу за нерасторопность. Правда, наказали и отличившегося в тех боях с крымцами курского воеводу князя Семена Романовича Пожарского. Он первым встретил крымское войско, а потом преследовал его во время отхода в Крым и отбил значительный полон. И за эту свою службу… был посажен на несколько дней в тюрьму, пострадав без всякой вины. Складывается впечатление, что Разрядный приказ, постоянно опаздывавший с распоряжениями, искал виноватых в своей неудаче.

Царь Алексей Михайлович и Боярская дума сделали свои выводы. Они решили не оставлять без последствий болезненное крымское вторжение. 1646 годом датируется исторический поворот в системе обороны Московского государства. Прежде она строилась на идее сдерживания татар, создании трудностей для прохода отрядов татарской конницы во внутренние уезды и к самой Москве. Теперь же впервые был подготовлен и проведен с помощью донских казаков наступательный поход в Крым. Царь Алексей Михайлович прислал донцам свое государское знамя. Они снова, как во времена азовского осадного сидения, могли почувствовать себя героями! Разобравшись в невиновности князя Семена Романовича Пожарского, храбро воевавшего с крымцами в Курском уезде, именно его поставили во главе собранных полков. Он и осуществил карательный поход в Крым летом и осенью 1646 года. Впрочем, организация похода легла своей тяжестью не как обычно на поместную конницу, а на «приборное» войско из донских казаков и «вольных» людей, собиравшихся на службу в Воронеже и Астрахани. Дополнительную помощь оказали ногаи, кочевавшие в астраханских степях, и враждовавшие со своими соплеменниками, осевшими в Крыму, а также кабардинский князь Муцал Черкасский. Пестрый состав войска, большая роль в нем казачьей вольницы не позволили в полной мере реализовать идею войны на территории Крыма. Донские казаки больше думали о том, чтобы повторить знаменитую историю 1636–1642 годов и снова захватить Азов, ставший камнем преткновения во взаимоотношениях Москвы и Турции.

Один из царских воевод, Ждан Васильевич Кондырев, посланный прибирать «охочих вольных людей» в Воронеж, позже подробно рассказывал в своей челобитной о своем участии в походе. Разрядный приказ планировал собрать в Воронеже наемное войско из трех тысяч человек, выдав каждому мушкет и деньги — 5 рублей с полтиной. Кондырев умудрился сэкономить и с тем же бюджетом «прибрать» в войско на 200 человек больше. Сделать это иначе, как сократив выдачу денежного жалованья, своеобразных «боевых», остальным «охочим людям» было невозможно, но Разряд, видимо, вполне одобрил такое самоуправство воеводы. Дальше его путь лежал к казакам на Дон, куда воевода повез посланные из Москвы деньги, порох и свинец, а также воронежские хлебные запасы. Там же на службу набрали еще тысячу «вольных людей» и «черкасов» (так обобщенно называли в русских источниках казаков, живших на территории Войска Запорожского и в Сечи). Кстати, запорожские казаки в этой войне были как на московской, так и на крымской стороне. Они не только воевали с татарами, но и помогали им на территории Крымского ханства готовить пешее войско для обороны Перекопа. Отряд Кондырева пришел на помощь главному воеводе — князю Семену Романовичу Пожарскому, когда крымские царевичи подошли «близко козачья Черкасского городка на станы» — то есть к тогдашней столице Донского войска, нынешнему Старочеркасску. А затем воевода Ждан Кондырев «по государеву указу» ходил в шестинедельный морской поход в Крым во главе набранного им войска в две с половиной тысячи человек. Впрочем, морская экспедиция казачьего войска не удалась. Лишь немногие смельчаки на стругах попытались совершить плавание к крымским берегам, но их разметало штормом. Казаки и вольные люди лучше сражались на земле, чем на море. Поэтому в челобитной Ждана Кондырева царю Алексею Михайловичу подробно рассказывалось не о морских приключениях, а о заслугах в бою около Азова, на обратном пути от крымских берегов{66}.

Крымская война стала причиной ряда перемен в организации русского войска, были приняты меры к усилению Белгородской засечной черты и строительству новых городов. Примечательно, что среди них был названный в честь царя Алексея Михайловича «Царев-Алексеев» город (Новый Оскол), начатый строительством в 1647 году и ставший одним из важных пунктов обороны юга Русского государства. Наступление на Крым продолжалось и средствами дипломатии. Состоялись переговоры с польским королем Владиславом IV об оборонительном союзе против крымского царя. Совместные действия русских и поляков против крымских татар изменили расстановку сил. До этого политика османов и крымцев строилась на умелом использовании противоречий между соседями: нападай на сильнейшего и не давай укрепиться слабому. Когда наметились очертания военного союза между Варшавой и Москвой, турецкий султан запретил своему вассалу походы на московскую украйну{67}. Это позволило переключиться на другие важные и неотложные дела внутри Московского царства.

«Государская радость»

Устойчивость династии лучше всего гарантировалась возможностью передачи власти от отца к сыну. Пришло время для выбора невесты царю Алексею Михайловичу.

Известная традиция «смотра» невест должна была помочь царю сделать верный выбор, основанный на сердечной склонности, а не на закулисных расчетах придворных. Впрочем, соблюсти эту тонкую грань оказалось непросто. Царь угодил в ту же «ловушку», что и его отец Михаил Федорович, брак которого с первой выбранной невестой Марьей Хлоповой был расстроен.

Приготовления к свадьбе царя Алексея Михайловича шли с конца 1646 года. Его первой избранницей стала дочь московского дворянина Рафа Родионовича Всеволожского — Евфимия Федоровна (возможно, принявшая отчество от крестильного имени отца или по отсылке к Федоровской иконе Божьей Матери). Сами Всеволожские выводили свой род чуть ли не от Рюриковичей, связывая свое происхождение со смоленскими князьями (отсюда и «княжеский» вид фамилии). Но при московском дворе надо было опираться не на далекие воспоминания, а на «ближних» к царю людей. За три дня до свадьбы, назначенной на 14 февраля 1647 года, Евфимия Всеволожская была введена во дворец, составлен подробный Чин венчания царя и царицы… И вдруг всё разрушилось, и дальше черновика Чина венчания дело не пошло, невеста и ее семья попали в опалу и были отправлены в ссылку в Сибирь{68}.

О причинах отмены свадебного торжества можно только догадываться. Существуют весьма правдоподобные рассказы об обмороках будущей царицы, напугавших царское окружение. Одни говорили, что Евфимия Всеволожская лишилась чувств, получив от царя кольцо и платок на самом смотре невест. Другие склонны видеть в случившемся чей-то злой умысел. Якобы когда уже царская невеста оказалась во дворце, то к очередному выходу ей намеренно так туго заплели волосы, что она не могла этого выдержать и упала в обморок. Именно такую версию событий передавал придворный доктор царя Алексея Михайловича Самуэль Коллинс, прямо обвинивший во всем боярина Бориса Ивановича Морозова: «Как скоро царю наступила пора жениться, к нему свезли всех лучших красавиц из государства; одной, которая ему понравилась, он дал платок и кольцо, но, когда она в другой раз явилась перед ним в царской одежде, Борис приказал так крепко завязать ей венец на ее голове, что она упала в обморок. Тотчас объявили, что у ней падучая болезнь; ее старый отец, бедный дворянин, был, после мучительной пытки, сослан в Сибирь и с горя умер по дороге, а семья его осталась в немилости. Эта девушка еще жива, и с тех пор никто за ней не знал никаких припадков. У ней было много женихов из высшего сословия, но она всем отказывает, а бережет платок и кольцо. Царь ей дает ежегодное содержание, чтобы загладить оскорбление ее отца и семейства»{69}. Однако придворный врач-англичанин не был свидетелем описываемых событий и писал об этой истории по чьим-то рассказам. Он даже не знал подлинно о судьбе отца невесты, служившего на воеводстве в Тюмени и Верхотурье.

Конечно, сама по себе подобная интрига с дальним прицелом на брак царя с другой избранницей возможна (как и месть родственников других, «проигравших», невест). Выбор царя Алексея Михайловича в невесты Евфимии Федоровны со временем (при удачном стечении обстоятельств) мог позволить уездным дворянам Всеволожским, ранее служившим по Владимиру, рассчитывать на боярские должности и высшие чины, войти в Ближнюю думу. Желающих оказаться на их месте было предостаточно, борьба, видимо, не остановилась даже в тот момент, когда дьяки Посольского приказа уже набрасывали церемониал царской свадьбы.

Вопреки позднейшим слухам, боярину Борису Ивановичу Морозову в Чине свадьбы с Евфимией Всеволожской, естественно, отводилось самое почетное место — посаженого отца, поднимавшего в конце свадьбы стрелою покров с лица новой царицы. Жены бояр Ивана Васильевича и Глеба Ивановича Морозовых были у царя «в материно место», важная роль тысяцкого досталась боярину князю Якову Куденетовичу Черкасскому. То есть все главные приближенные из нового окружения царя Алексея Михайловича были на своих «законных» местах (так будет и на свадьбе царя с новой невестой, состоявшейся через год). Кто мог почувствовать себя уязвленным от распределения чинов на царской свадьбе с Евфимией Всеволожской — это Стрешневы, продолжавшие терять свое влияние со времен царского венчания. Имя брата царской невесты Андрея Рафовича Всеволожского сначала даже вписали среди имен стольников-поезжан выше Ивана Большого и Ивана Меньшого Федоровых детей Стрешневых и Родиона Матвеевича Стрешнева. Правда, потом Всеволожского вычеркнули, но уже одно стремление поставить их выше Стрешневых говорит о многом. По каким-то неясным причинам из списка царских дружек исчезло имя Богдана Матвеевича Хитрово{70}, чья слава влиятельного человека, боярина и оружничего придет позже. Он был, между прочим, племянником царского постельничего Михаила Алексеевича Ртищева и считался человеком круга Морозовых{71}.

Детали Чина несостоявшейся царской свадьбы с Евфимией Всеволожской показывают, что положение боярина Бориса Ивановича Морозова все равно бы укрепилось, а вот «калужским» родственникам царя — Стрешневым, Ртищевым и Хитрово — надо было что-то делать, чтобы их не оттеснили новые люди при дворе. В итоге, по тем или иным причинам, царя Алексея Михайловича заставили отказаться от этого брака, семью Всеволожских отправили в Сибирь. Бывшей царской невесте оставили подарки, полученные во времена ее недолгого пребывания во дворце. После возвращения Евфимии Всеволожской пять лет спустя из сибирской ссылки в вотчины отца в Касимовском уезде они оставались ее слабым утешением, воспоминанием о несбывшемся. Так эта «касимовская невеста» и доживала свой век, а ее история осталась короткой вспышкой обещанного, но не состоявшегося счастья ее самой и целого рода Всеволожских.

Новая невеста — Мария Ильинична Милославская — была представлена царю Алексею Михайловичу боярином Борисом Ивановичем Морозовым уже в конце того же 1647 года. Вслед за царем и сам Борис Иванович, вдовец (его первая жена, Ирина Ивановна, была похоронена в Чудовом монастыре{72}), женился на младшей сестре царицы Марии — Анне Милославской. Таким образом, Морозовы еще и породнились с царской семьей.

Но что могло помешать царскому воспитателю сразу осуществить задуманное дело? Неужели боярин Борис Иванович так мало щадил чувства своего воспитанника? Ведь он должен был предвидеть, каким ударом станет для того отмена свадьбы с Евфимией Всеволожской! Боярину Морозову потом даже пришлось отвлекать царя как ребенка (а кем тот еще был в свои 17 лет?) его любимым занятием — медвежьей охотой. Уже на следующий день после планировавшейся, но несостоявшейся свадьбы, в понедельник 15 февраля 1647 года, царь отправился со своими приближенными прочь из Москвы. Вряд ли при этом обошлось без поиска виноватых. Например, царских родственников Стрешневых, дядю по матери и кравчего Семена Лукьяновича Стрешнева, вскоре обвинили в «волшебстве»{73}. Русские люди тогда серьезно воспринимали подобные обвинения, и не был ли процесс Стрешневых отдаленным следствием отмены первой царской свадьбы?

Свадьба царя Алексея Михайловича с новой избранницей, Марией Милославской, состоялась 16 января 1648 года. Милославских давно поддерживало родство с думным дьяком и главой Посольского приказа Иваном Грамотиным («Грамматиком», как писал Самуэль Коллинс){74}. Род Милославских происходил от дьяка великого князя Василия III Даниила Козла; к этому роду принадлежала жена дьяка Ивана Грамотина Стефанида. Когда известный деятель Смутного времени Грамотин умер в 1638 году, то его родной племянник и дед будущей царицы, Данила Иванович Милославский, был душеприказчиком своего дяди. Милославские служили по Новгороду, а после Смуты оказались среди землевладельцев Лухского уезда, где их соседями были многие влиятельные люди при дворе, например боярин князь Борис Михайлович Лыков. Грамотин, конечно, помогал Милославским строить их карьеры и участвовал в их земельных и денежных делах. Память о родстве с ним Милославских не могла быстро исчезнуть при дворе даже после смерти влиятельного дьяка. Отец царицы, Илья Данилович Милославский, в конце царствования Михаила Федоровича был отправлен в Турцию, где проявил себя умелым дипломатом в очень непростых условиях враждебных действий османов. В начале правления Алексея Михайловича он тоже исполнял ответственное поручение в посольстве в Голландию, набирая на службу офицеров-иноземцев, знатоков «ратного строя». Другие родственники Милославских (по новгородской линии рода), князья Мышецкие, тоже получали посольские служебные назначения — в Грузию. Словом, было бы очень большим преувеличением думать, что Милославские пришли «ниоткуда», хотя без родства с царем Алексеем Михайловичем они никогда бы не достигли своего могущества.

Брак царя оказался счастливым и продлился больше двадцати лет. В семье родилось 13 детей, двое из которых, Федор и Иван, как известно, взошли на трон, а их сестра, великая царевна Софья, стала последней защитницей интересов Милославских при дворе.

«На Москве продадут власть»

Бориса Ивановича Морозова постигла участь многих реформаторов: начатые им изменения были остановлены, от участия в делах его устранили. Более того, ряд его ближайших сотрудников и свойственников погибли во времена московского мятежа («гиля», или бунта) летом 1648 года. Глава «правительства» сам избежал смерти только благодаря заступничеству и просьбам (!) царя Алексея Михайловича.

Как такое могло произойти? Вряд ли справедливо предполагать, что действия восставших отвечали стремлению царя освободиться от властной опеки Морозова. Скорее они способствовали «закрытию» царя Алексея Михайловича и неприятию им в будущем вмешательства «мира» в дела власти.

Последовательность событий московского восстания 1648 года хорошо известна. Все началось со случайного происшествия во время возвращения царя Алексея Михайловича из весеннего похода в Троице-Сергиев монастырь. Дворцовые разряды датировали возвращение царя 25 мая, когда «грех ради наших учинилося межусобство от земских людей», а на следующий день случился большой пожар в Москве, начавшийся на Петровской улице, после чего выгорели «Петровка, и Дмитровка, и Тверская, и Никитская, и Арбат, и Чертолье, и посады около Москвы все без остатку погорели, и потом учинилась большая смута»{75}. Однако более точными следует признать сведения шведского резидента Карла Поммеренинга, по донесению которого события в Москве начались не 25 мая, а 1 июня, когда челобитчики впервые окружили возвращавшийся из троицкого похода царский поезд, пытаясь получить разрешение на рассмотрение своих дел, но были разогнаны стрелецкой охраной. Беспокоить царя просьбами во время его церемониальных выездов запрещалось, но запрет был нарушен, и охрана стала теснить толпу: «и так как его царское величество не хотел сам принять прошение, а простолюдинов стали бить кнутами, то они стали бросать каменья и попали во многих знатных бояр». После этого 15 или 16 просителей, по словам Поммеренинга, были «брошены в башню»{76}.

На следующий день, 2 июня, все повторилось во время царского выезда на богомолье в Сретенский монастырь. Люди стали преследовать царский поезд на всем обратном пути от Сретенки до Кремля, требуя выдачи арестованных. Оказавшись на кремлевской Соборной площади, восставшие уже не слушали ни царя, ни патриарха и говорили, что не разойдутся, пока царь не исполнит их требование о «выдаче» для расправы Леонтия Степановича Плещеева — главы Земского приказа, исполнявшего полицейские функции в столице. Все это иначе как «смутой» в московском политическом языке не называлось.

Столкнувшись с ее первыми проявлениями, царь Алексей Михайлович попытался действовать решительно, но стрелецкая охрана уже перестала подчиняться приказам своих начальников. Произошло это, по словам Поммеренинга, из-за того, что слуги боярина Бориса Ивановича Морозова решили наказать стрельцов, пропустивших «так много народу в Кремль». Однако стрельцы ответили, что признают только царя, и поддержали требования восставших, выступивших против «боярских насилий и неправд», и пошли грабить двор Морозова в Кремль. Так скоро выяснилось, что восставшие, замахнувшись на Плещеева, метили в Морозова, а их требования касались всей системы управления в Московском государстве. С этого дня бунт начался уже по-настоящему.

Летописцы подробно рассказали о событиях в Москве 2 июня 1648 года, о ходе и деталях московского мятежа и о последовавшей быстрой перемене настроений толпы: «И того числа была смута великая на Москве и били челом великому государю всем народом посадцкия и всяких чинов люди во всяких налогах и в разоренье на Левонтья Степанова сына Плещеева. А боярин Борис Иванович Морозов да окольничей Петр Тиханович Траханиотов за него стали. И как государь пошел от празника и за ним, государем, пришли на ево, государев, двор всяких чинов посадцкия люди всем народом и всех приказов стрельцы и били челом великому государю з большим невежеством»{77}. Переводя старинный язык этого известия, важно подчеркнуть ряд деталей. Начало движения — «приход посадских людей всем народом» на царский двор — означало, что в Кремль прежде всего стремились те, кто имел право жить на посаде, нес службу или торговал в Москве. То есть первоначально выступили именно посадские люди, жаловавшиеся на «налоги и разоренье» от Леонтия Плещеева и обвинившие других царских приближенных, которые «ему, великому государю, изменяют и ево, государево, царство разоряют». Самым опасным стало одновременное выступление вышедших из повиновения «всех приказов стрельцов», жалованье которым было убавлено и давно не выплачивалось (во главе Стрелецкого приказа стоял, напомним, все тот же боярин Борис Иванович Морозов).

Посланные царем Алексеем Михайловичем успокаивать волнующуюся толпу боярин князь Михаил Михайлович Темкин-Ростовский, окольничий Борис Иванович Пушкин и думный дьяк Михаил Волошенинов вернулись с позором: их «обесчестили и платье на них ободрали, одва оне ушли в Верх к великому государю». Не дождавшись удовлетворения своих требований, мятежники бросились громить боярские усадьбы, и в первую очередь двор боярина Морозова в Кремле. А еще тех, кто был близок ему и мог олицетворять новое правительство, созданное в первые годы правления царя Алексея Михайловича. Показательна расправа с думным дьяком Назарием Чистым, собиравшим ранее пресловутую соляную пошлину: его больного вытащили из дома, убили со словами «изменник, это за соль» и для вящего позора голым бросили на навозную кучу{78}.

Взявшись за одного настоящего мздоимца — Плещеева и «плещеевщину», восставшие в Москве люди «повалили» всё правительство боярина Бориса Ивановича Морозова. 3 июня царь Алексей Михайлович был вынужден издать указ о казни Леонтия Плещеева. Но не успели палачи вывести приговоренного из ворот Кремля к Лобному месту, как толпа отбила его и расправилась с ним самостоятельно, предав мучительной смерти. По сообщению Лейденской брошюры — первого печатного источника о событиях в Москве, изданного в Голландии, царь Алексей Михайлович вынужден был выйти к восставшим и лично уговаривать горожан, чтобы ему дали возможность самостоятельно во всем разобраться и наказать виновных: «Тогда перед общиной появился собственной персоной Его Царское Величество и, видя, что толпу не унять, стал смиренно просить, даже со слезами на глазах, чтобы ему дали всего два дня сроку, и он за это время хорошенько все обдумает и во всем их удовлетворит»{79}. В русских летописях тоже осталось свидетельство о своеобразной присяге царя Алексея Михайловича «миру»: «…и на том государь царь к Спасову образу прикладывался, и миром и всею землею положили на его государьскую волю»{80}. Восставшие на время успокоились, но следом за этим «в пяти разных местах города начался ужаснейший пожар», продлившийся 13–14 часов и превративший «треть Москвы в пустынную груду пепла». Вину в поджогах молва приписала людям боярина Морозова и Траханиотова. В одном из летописцев об опустошении Москвы сказано: «Того же числа горела Москва от Неглинны до Чертолских ворот, не осталось в Белом городе ни единаго двора, толко осталось в Белом городе у Трубы около Петровскаго монастыря дворов с триста, а за городом за Чертолскими вороты все же выгорели слободы; а в Китай перекинуло с Неглинненскаго мосту, и выгорел в те поры кружечной двор весь»{81}.

4 июня 1648 года погорельцы и «всякие люди» снова пришли в Кремль и угрожали остаться там до тех пор, пока не будет издан царский указ о наказании других «изменников»: «и покаместь ево, великого государя, о том указ к ним будет, и они из города вон ис Кремля не пойдут и будет межуусобная брань и кровь большая з бояры и со всяких чинов людми у них у всяких людей и у всей черни и у всего народу»{82}. Показательно, что в новых переговорах от имени царя участвовали бояре, которых не было видно раньше на первых ролях — Никита Иванович Романов, князь Никита Иванович Одоевский (зять боярина Федора Ивановича Шереметева), князь Яков Куденетович Черкасский. Им пришлось сделать еще одну уступку толпе, требовавшей теперь наказания виновных в большом пожаре. Царь Алексей Михайлович велел казнить Траханиотова «перед миром» «на Пожаре» (Красной площади) по обвинению в «измене и за московский пожег»{83}. Выдав на казнь сначала Плещеева, а потом Траханиотова, царь Алексей Михайлович спасал от расправы боярина Бориса Ивановича Морозова. Но для этого пришлось согласиться с требованием его полного устранения отдел. В летописи еще раз упоминалось о своеобразном договоре царя Алексея Михайловича с «миром»: «А тово Бориса Морозова государь царь у миру упросил, что ево сослать с Москвы в Кирилов монастырь на Белоозеро, а за то ево не казнить, что он государя царя дятка, вскормил ево государя. А впредь ему Борису на Москве не бывать и всему роду ево Морозовым нигде в приказех у государевых дел, ни на воеводствах не бывать и владеть ничем не велел. На том миром и всею землею государю царю челом ударили и в том во всем договорилися»{84}.

Самые острые дни с «невежливым» давлением на царя, погромами и поджогами боярских и дьячих дворов, убийством «скопом» думного дьяка, казнями входивших в Боярскую думу известных мздоимцев завершились 5 июня. Но начавшийся в Москве «мятеж» на этом не остановился — ободренные успехом восставшие стали выдвигать всё новые и новые требования и объединились во имя общих целей. В большой челобитной, датируемой 10 июня 1648 года, к царю Алексею Михайловичу с новыми требованиями обратились «холопы и сироты твои» — уездные дворяне и посадские люди. «Страшный сон» власти, ибо именно эти две многочисленные группы людей могли по-своему влиять на ход дел из-за представления о правоте общего выступления людей «миром».

Восставшие били челом царю, что «ныне за вашим царским долготерпением у тебя государя умножилось тех злодеев, которые тебе, государю, добра не хотят, будучи у твоих государевых дел, толко богатство собирают и мир губят». Поэтому они требовали справедливого суда и управы на приказных людей, уклонившихся «на мзду и на лукавство». Главная идея челобитной была выражена афористично: «А всему великому мздоиманью Москва корень, на Москве продадут власть, а мирским людем от приказных людей чинится напасть». Царя Алексея Михайловича просили созвать собор, чтобы «призвал к себе, государю, московских дворян, и городовых дворян же, и детей боярских, и московских гостий и гостиние сотни, и черных сотен середные и меншие стати, и всяких людей» и выслушал на нем «сю челобитенку». Составители челобитной оправдывали свои действия желанием помочь царю, ссылаясь на всенародные «станание и вопль», и просили назначить «праведных судей», из-за того что государевы бояре оставили «розправную полату» и занялись «домашными розправами». Поэтому царю и приходилось разбираться со «всякой мирской докукой»{85}.

Обещание созвать собор было дано, после чего, по образному замечанию историка Павла Петровича Смирнова, «бунт» стали «заливать деньгами, на которые были скупы Чистой и Морозов»{86}. Боярин Борис Иванович Морозов еще пытался удержаться у власти. Вдруг стали быстро решаться в пользу рядовых помещиков не рассматривавшиеся ранее годами дела о сыске беглых, укрывавшихся в морозовских владениях. Однако оставление Морозова в Москве нарушало клятвы, данные «миру», и грозило столкновением в Думе с поверившими в перемены в окружении царя боярами Никитой Ивановичем Романовым и князем Яковом Куденетовичем Черкасским. 12 июня боярина Бориса Ивановича отправили в Кирилло-Белозерский монастырь, а вслед за этим началась и «чистка» его правительства. В донесении шведского резидента в Москве Поммеренинга осталось свидетельство об отсылке «больших господ, управлявших во время Морозова», по разным «воеводствам и другим должностям»{87}.

25 июня 1648 года окольничий князь Василий Петрович Ахамашуков-Черкасский раздал денежное жалованье оказавшимся в Москве дворянам и детям боярским из «замосковных городов», назначенным в полки для охраны границ в Украинном разряде. Их пребывание в столице в это время можно связать только с участием в московском бунте. События в Москве всё спутали, и уездных дворян, вместо того чтобы наказывать за отсутствие на службе, еще и наградили выдачей жалованья{88}. «Щедрость» могла объясняться просто: это были те же люди, кто составлял челобитную 10 июня и требовал от царя Алексея Михайловича созыва собора.

16 июля 1648 года в Москве начал работать «чрезвычайный» собор, где были представлены церковные власти, Государев двор, представители уездного дворянства и московского посада. Судя по датированной этим днем памяти «из приказа» боярина князя Никиты Ивановича Одоевского, именно тогда было принято решение о составлении «Уложенной книги» — нового свода законов. Кроме князя Одоевского, в «приказ», которому поручили составление «Уложенной книги», входили еще боярин князь Семен Васильевич Прозоровский, окольничий князь Федор Федорович Волконский и дьяки Гаврила Леонтьев и Федор Грибоедов. Назначение в кодификационную комиссию двух членов Думы, принимавших в 1645 году присягу московского посада царю Алексею Михайловичу, могло быть также связано с поиском компромисса для удержания восставших жителей Москвы от прямой «измены» царю. К 1 сентября предлагалось созвать новых выборных в Москву: одного-двух человек от уездных дворян и по одному человеку от посадов. Память «из приказа» князя Одоевского отнюдь не случайно начиналась ссылкой на челобитную «мира» 10 июня, без которой бы не было решения о создании Соборного уложения{89}.

Пока рассылались грамоты о выборах на Земский собор, царь Алексей Михайлович продолжал делать перестановки во власти, назначая новых судей и дьяков в приказы взамен тех, кто вызывал недовольство своим явным участием в делах Морозове кого правительства. Так, например, 5 августа были сменены судьи Владимирского и Московского судных приказов, куда были назначены, соответственно, стольники Василий Борисович Шереметев и князь Иван Андреевич Хилков{90}. Но царя по-прежнему волновала судьба боярина Морозова, и он продолжал заботиться о том, чтобы с ним ничего не случилось. 6 августа царь отправил грамоту игумену Кирилло-Белозерского монастыря с распоряжением «уберечь ото всякого дурна» оказавшегося там боярина Бориса Ивановича Морозова. Царь счел возможным нарушить этикет и собственноручно приписал несколько слов, подтверждавших указную грамоту. Алексей Михайлович стремился предупредить любые опасности, угрожавшие его любимцу во время Успенской ярмарки 15 августа, когда в монастырь стекалось немало народа. Он наказывал тайно показать «приятелю моему» свою «грамотку» и предупреждал, что о передвижениях боярина в монастыре никто не должен был знать: «да отнут бы нихто не ведал, хотя и выедет куды, а естли сведают, а я сведаю, и вам быть кажненным». И, напротив, за добрую службу была обещана награда, «чево от зачала света такой милости не видали»{91}. Возможность действий «скопом», увиденная в Москве, продолжала пугать больше всего.

В итоге, в мятежные дни лета 1648 года произошел своеобразный реванш тех, кто был оттеснен от власти боярином Борисом Ивановичем Морозовым и был недоволен его политикой с ограничениями, ликвидацией привилегий, усилением налогового давления. Экономическая идея «прибыльности» (при которой боярин Морозов и члены его клана не забывали о своих интересах) столкнулась с более сильной идеей мирской «правды», и стрелецкие бердыши и костры боярских усадеб стали главными аргументами в этом споре. События в Москве открыли целую полосу подобных выступлений почти в тридцати городах Московского царства, затронув города Поморья и Сибири, Севера и Юга. Служилые люди заговорили о том, что «нынеча государь милостив, сильных из царства выводит»{92}. Время «городских восстаний» стало эпохой триумфа действий «мира» и «земли», властно заявивших о своем праве на участие в делах Московского царства.

Соборное уложение

Открытие Земского собора было назначено на новолетие 1 сентября 7157-го (1648) года. Многие выборные не успели собраться к этой дате, но это не остановило деятельности собора. Карл Поммеренинг доносил в Швецию о работе царя и бояр: «Его царское величество ежедневно работает сам со своими сотрудниками над тем, чтобы устроить хорошие порядки» (4 октября); «чтобы простолюдины и прочие удовлетворены были хорошими законами и свободою» (18 октября). Судя по предисловию к Соборному уложению, комиссия князя Никиты Одоевского подготовила его первоначальный текст к 3 октября. Тогда новое Уложение было предложено для «чтения» царю, патриарху, Думе и «выборным людям, которые к тому общему совету выбраны на Москве и из городов». Созданную для редакционной работы Ответную палату возглавил князь Юрий Алексеевич Долгорукий. Выборные должны были утвердить нормы законодательного кодекса, «чтобы то все Уложенье впредь было прочно и неподвижно»{93}.

Пока шла работа над текстом Уложения, в семье царя Алексея Михайловича случилось радостное событие. 22 октября, на память епископа Аверкия Иерапольского «в субботу против воскресенья, в 12 час нощи» на свет появился царевич Дмитрий. Эта дата давно была связана в памяти с другим событием — взятием Китай-города войсками земских ополчений в 1612 году. Царь Алексей Михайлович даже узнал об этом в Казанской церкви, где находился на всенощной службе. Радостную весть, «как почали петь по заутрене антифоны», принес царский тесть боярин Илья Данилович Милославский, после чего все члены двора, кто молился с царем, стали поздравлять царя.

Алексей Михайлович, не утративший привязанности к своему воспитателю Борису Ивановичу Морозову и лично следивший за всё время его ссылки, чтобы с ним ничего не случилось, воспользовался поводом, чтобы вернуть бывшего правителя в Москву. Крестины царевича Дмитрия состоялись 29 октября 1648 года. Восприемниками были царевна Ирина Михайловна, сестра царя Алексея Михайловича, и архимандрит Троице-Сергиева монастыря Адриан. Обряд крещения совершал сам патриарх в Чудовом монастыре. В тот же день и состоялось первое публичное появление боярина Морозова, приуроченное к праздничному царскому столу в Столовой палате{94}.

Новый приход Морозова к власти не устроил тех, кто с таким трудом освободился от временщика. Шведский резидент Поммеренинг зафиксировал в своих донесениях немедленно возникший резкий конфликт при дворе царя Алексея Михайловича, разрушавший праздничное настроение. 31 октября в присутствии царя князь Яков Куденетович Черкасский «весьма резко поспорил с Морозовым и другими и самовольно, без позволения его царского величества ушел из-за стола и из дворца». Даже после наказания и короткого помещения под стражу «он не захотел идти на Верх (т. е. во дворец), хотя его царское величество несколько раз посылал за ним, а говорит, что ему нечего там делать»{95}. По сведениям Поммеренинга, речь шла об отсылке князя Якова Куденетовича Черкасского из Москвы на воеводство в Астрахань, но это уже было не столь важно: царский боярин, спасший честь царя Алексея Михайловича в мятежные июньские дни, хотел только знать, чем он «погрешил», чтобы заслужить такую немилость. Демарш боярина имел далекие последствия для его карьеры при дворе. Становилось ясно, что царю следовало сделать выбор между боярином Морозовым, чья политика уже завела царство в тупик, и другими боярами.

Алексей Михайлович выбрал компромисс, поставив 1 ноября на должности, занимавшиеся ранее боярином Морозовым (о них, видимо, и шел главный спор), не князя Якова Куденетовича Черкасского и не Никиту Ивановича Романова, а своего тестя — боярина Илью Даниловича Милославского. То есть морозовское влияние в Думе сохранялось, но не напрямую, а через сравнительно нового человека, не участвовавшего в прежних политических столкновениях и к тому же близкого родственника как царя, так и Морозова. Следом, в ноябре 1648 года, было сделано два важных царских распоряжения, отвечавших летним требованиям восставших посадских людей и уездных дворян и детей боярских. Только что пожалованному в бояре князю Юрию Алексеевичу Долгорукому (25 ноября) поручили провести сыск «закладчиков» в столице и по городам, а 28 ноября в уезды Русского государства были отправлены специальные «разборщики» с наказом провести общий смотр служилых «городов». Речь шла о раздаче жалованья почти 26 500 уездным дворянам и детям боярским из 80 уездов, служившим в поместной коннице — основе войска Московского государства{96}.

Недовольство «мира» правительство царя Алексея Михайловича смогло в итоге направить в необходимое русло редакционной работы над составлением «Уложенной книги». Одновременно начались и преследования разного рода выступлений против власти под предлогом борьбы с «бесчинием». Еще в начале августа 1648 года патриарх Иосиф стал рассылать по городам грамоты о посте по случаю «межуусобной брани» в Москве и по городам. Ссылаясь на общий «мятеж, и хлебной недород и скотиной падеж», патриарх требовал повсюду провести соборные молебны «со звоном» и учредить двухнедельный пост: «со всякою чистотою и благоговением, и хмелного питья того поста отнюдь не пили и матерны бы не бранились», обещая «безчинникам» торговую казнь и патриаршее «духовное запрещение». 4 ноября по всем городам Московского государства был разослан царский указ о запрете «богомерзких дел». С тех пор накладывался крепкий «заказ» (запрет) на все не одобрявшиеся церковью народные развлечения и суеверия, самыми известными из которых были игры скоморохов. Грамоты, отправленные воеводам, требовали от них отчета о сохранении благочиния в церкви и удержания людей от пьянства (это уже было повтором после летнего распоряжения о посте), а еще светская власть ополчилась на все, что выходило за рамки церковной регламентации. Под запрет попадали даже качели и колядование на Святках, какое-то умывание водой «на серебре», кулачные бои, танцы с медведями и скоморошьи представления: «А где объявятца домры и сурны и гудки и гусли и хари и всякие гуденные бесовские сосуды, — приказывали воеводам по городам, — и ты б те б велел вынимать и, изломав, те бесовские игры велел жечь»{97}.

Установлена прямая связь этого указа с челобитной выборного человека от Курска Гаврилы Малышева на Земский собор 1648/49 года. По возвращении ему пришлось держать ответ за эту инициативу, выставлявшую курян и других жителей северских, польских и украинных городов не в лучшем свете перед царем. Но главное, во дворце продолжали искать средства, как справиться с последствиями летнего «мятежа»: по словам Поммеренинга, его участников высылали из столицы под предлогом «игры в карты или зернь» или продажи «табака и водки». Предупреждая возможные гулянья на Рождество и Богоявление в Москве и других городах, в новом указе, рассылавшемся по инициативе Стрелецкого приказа после 19 декабря 1648 года, грозили карой тем, кто «кликал» в эти церковные праздники «коледу», «усень» и «плугу», устраивал «игрища». Опять доставалось «игрецам бесовским» — скоморохам с их «домрами, и с дудами, и с медведи». В грамотах говорилось о попах и иноках, ходивших пьяными по улицам, требовали преследовать «упивавшихся» по улицам, сидящих в праздники в харчевнях и ругавшихся матерной бранью. Попутно доставалось даже тем, кто брил бороду или, совсем уж невинное дело, пек из хлеба «всяко животно скотско, и зверино, и птичье» (зооморфные фигуры, на языке этнографов){98}. Ни до, ни после в законодательстве царя Алексея Михайловича такого прямого вмешательства в привычный уклад жизни больше не встречалось.

На таком фоне 29 января 1649 года завершилась работа над «Уложенной книгой», где ясно был провозглашен принцип судебного равенства: «чтобы Московского государьства всяких чинов людем от болшаго и до меншаго чину суд и росправа была во всяких делех всем ровна». В предисловии к Соборному уложению «подправили» историю его создания и устранили упоминания о воздействии «мира», участвовавшего в принятии решения о созыве Земского собора. Однако сохранившиеся источники о призыве выборных на собор для составления «Уложенной книги» после бунта в Москве в июне 1648 года достаточно говорят о последовательности событий, завершившихся принятием судебного кодекса. Сколько бы потом ни происходило разных событий, вырванный «миром» из рук царя Алексея Михайловича главный принцип «равенства» в законодательстве, принятый «общим советом», было уже не отменить. «Мир» одержал большую победу, добившись многих существенных изменений в законодательстве и в жизни Московского царства, как общего «государева и земского дела».

Почти тысяча статей разделенной на 25 глав «Уложенной книги» — от первых разделов о «церковных мятежниках» и об охране «государской чести» до последних указов «о корчмах» — стали основой нового порядка и закона в Московском царстве{99}. Все главные начала управления, суда, собственности и самого существования разных чинов — дворян, служителей церкви, крестьян и холопов, стрельцов и казаков — получили письменное и печатное утверждение. Текст Соборного уложения скреплен даже подписью боярина Бориса Ивановича Морозова, которого «волею» земских людей низвергли из власти{100}. А вот подписей тех, кому царь Алексей Михайлович был обязан преодолением летнего политического кризиса 1648 года, — бояр Никиты Ивановича Романова и князя Якова Куденетовича Черкасского — среди рукоприкладств под огромным столбцом Соборного уложения нет.

С этого времени пополнить или изменить закон становилось сложно; требовалось особое решение царя и Думы, чаще всего только трактовавшее неясности кодекса. Всё, что не входило в Соборное уложение, считалось новоуказными статьями, которые со временем предполагалось собрать в новый свод законов. Не случайно Уложенная комиссия Екатерины II тоже собиралась для того, чтобы привести в соответствие нормы законодательства, накопившиеся за прошедшие сто с лишним лет. И когда в 1830 году впервые было издано «Полное собрание законов Российской империи», оно также открывалось текстом Уложения 1649 года, которым, как писали составители этого кодекса, и началось «обнародование общих узаконений в печати»{101}.

ВЫБОР ПУТИ

Мечта об Иерусалиме

Соборное уложение осталось вехой русской истории, но царь Алексей Михайлович должен был как можно скорее преодолеть последствия московской «смуты» 1648 года. То, что было выстроено в начале царствования при помощи боярина Морозова, оказалось разрушенным. Надо было действовать по-новому, с осознанием причин произошедшей неудачи. Однако идти на поклон Земле, стремившейся поставить себя рядом с царем, юный самодержец явно не желал. Началось «собирание» власти, чтобы подчинить себе волновавшийся «мир». Еще несколько лет царь Алексей Михайлович решал главные вопросы Московского царства совместно с Земским собором, пока исподволь не вызрел грандиозный план исторического реванша, поставивший в повестку дня новую войну с Речью Посполитой и Швецией. В 1654 году война за потерянный в Смуту Смоленск и историческое наследство Древней Руси, сопряженная с поисками выхода на Балтику, продолжится. Царь Алексей Михайлович сам возглавил поход своей армии на «Литву», как обобщенно называли земли Великого княжества Литовского и Польской Короны и людей, на них живших. Сначала Малая и Белая России появятся в царском титуле, а потом, уже в следующих веках, — на карте Российской империи.

Описание пяти лет, прошедших после принятия Соборного уложения до начала в 1654 году большой русско-польской войны, обычно сводится к нескольким главным сюжетам. Во-первых, возрастанию значения в окружении царя кружка «ревнителей благочестия» и патриарха Никона, избранного на престол в 1652 году. Афористично выразил происходившие в то время перемены Сергей Михайлович Соловьев: «Морозов, по крайней мере, по-видимому, сошел с первого плана в мае 1648 года: но скоро на этом плане начало обозначаться другое лицо, духовное: то был Никон»{102}. Следуя такой логике, рисуется понятная картина: царь Алексей Михайлович, которому едва исполнилось 20 лет, остается под влиянием более старших и сильных, по их жизненному и практическому опыту, людей, бывших у царя «в отцово место». Во-вторых, описывается «национально-освободительная борьба» украинского народа под руководством гетмана Богдана Хмельницкого, приведшая к Переяславской раде и присяге на вечное подданство царю Алексею Михайловичу в 1654 году (пока используем здесь давно устоявшиеся термины). В-третьих, говорится о «городских восстаниях» середины XVII века. Роль самого царя Алексея Михайловича в этих исторических событиях не очень понятна.

Прав историк Игорь Львович Андреев, предложивший, образно говоря, сменить историческую «оптику» и задуматься: что же могло связывать вместе начинавшуюся церковную реформу и историческое движение славянских народов навстречу друг к другу, понять, чем вдохновлялся царь Алексей Михайлович? По обоснованному мнению исследователя, главной идеей в середине XVII века стало создание нового Православного царства: от одного моря, Балтийского, до другого — Черного, решение исторической задачи объединения православных народов под защитой московского царя{103}. Конечная (так и не осуществившаяся) цель — освобождение Гроба Господня и христианских святынь Иерусалима, война за древнюю византийскую столицу Константинополь, находившийся в руках турок-османов. Вот для чего нужны были заранее проводимая унификация церковных обрядов и книг по греческим образцам, принятие в подданство украинского казачества, строительство великолепных каменных храмов, обозначивших время расцвета в культуре России XVII века.

Царь Алексей Михайлович много размышлял о своей миссии на троне. Свидетельством тому его записи, отложившиеся в архиве Тайного приказа. Не всегда можно установить прямую зависимость между идеями и политикой, конкретными указами и распоряжениями по отдельным делам. Но этого и не требуется. Достаточно помнить о том, что царь, по-христиански думая о спасении своей души, стремился исправить подданных и приблизить к идеалу врученное ему от Бога царство. Разрыв между идеалом и действительностью, конечно, оставался огромным. Царя Алексея Михайловича, не чуждого литературных трудов, все же вряд ли можно назвать философом на троне, хотя в современных панегириках можно встретить упоминание о его любви к «наукам премудрым филосовским». Юному самодержцу приходилось прежде всего править страной и вникать в рутинные дела управления, далекие от высоких, отвлеченных мыслей. Практицизм царя со временем только усиливался, достаточно вспомнить массу его распоряжений по делам огромного дворцового хозяйства. Но Алексею Михайловичу удалось за частностями не забыть о главном, определить историю России на века, развернув страну к тем задачам, которые определят ее будущее.

Юношеский возраст царя Алексея Михайловича совпал с «юностью» его замыслов, требовавших времени для созревания. Компромисс Земли и Царства, достигнутый принятием Соборного уложения, успокоил одних, но вызвал раздражение других, чьи интересы оказались под ударом. Давно известно дело Савинки Корепина — закладчика боярина Никиты Ивановича Романова, говорившего в январе 1649 года про царя Алексея Михайловича: «Государь де молодой глуп, а глядит де все изо рта у бояр Бориса Ивановича Морозова да у Ильи Даниловича Милославского, они де всем владеют, и сам де он государь все ведает и знает, да молчит, чорт де у него ум отнял». В присутствии царских сокольников «мужик» Савинко Корепин продолжал: «…выедут де на Лобное место бояре Микита Иванович Романов да князь Яков Куденетович Черкаской, и к ним де припадет весь мир, и свиснут де и велят грабить и побивать»{104}. «Изменничьи» разговоры о том, что «мир качается», дошли до царя. Перефразируем известную поговорку: что у пьяного холопа было на языке, то у трезвого хозяина — на уме. Бояр Романовых и князей Черкасских, отказавшихся подписывать Соборное уложение, тронуть было нельзя, а Савинку Корепина после пыток казнили за его речи в самый день принятия Соборного уложения 29 января 1649 года.

«Ревизия» обидных слабостей, допущенных царем, продолжилась с возвращением боярина Морозова, по-прежнему находившегося в окружении царя. Показательны изменения в упоминании о государевом столе 28 января 1649 года — торжественном приеме царем выборных людей и главных составителей и работников над текстом «Уложенной книги» бояр Никиты Ивановича Одоевского и князя Юрия Алексеевича Долгорукого: «Генваря в 28 день, на заговейной, был у государя стол в Столовой избе. А у государя у стола были: бояре князь Никита Иванович Одоевский, князь Юрьи Алексеевич Долгорукой; околничей князь Федор Федорович Волконской. А думные диаки у стола не были. Да у государя у стола были дворяне и дети боярские выборные всех городов»{105}. Это известие, сначала помещенное в записные книги Московского стола Разрядного приказа, было подвергнуто сокращению. Позже в дворцовых разрядах о присутствии у государя в Столовой палате выборных людей уже ничего не говорилось, и вряд ли такая правка была случайным действием переписчика. Государев «стол» (царский пир) был устроен накануне принятия Соборного уложения, а 29 января 1649 года — официальная дата принятия «Уложенной книги» — царь Алексей Михайлович предпочел оставить дела и уехать из Москвы. Скорее всего, это тоже могло быть знаком отношения царя к новому общему закону Московского царства.

Зимой 1648/49 года царь часто отсутствовал в Москве. Сохранились записи о его поездках на богомолье в Звенигород в Саввино-Сторожевский монастырь, в Троице-Сергиев монастырь (не в обычное время, а в декабре), о «походах» в ближние царские села Хорошево и Покровское. Так легче было советоваться с боярином Морозовым, везде сопровождавшим царя. В конце января 1649 года в Москву приехал один из вселенских патриархов — Паисий Иерусалимский. Принимали его торжественно, он был главным гостем государева «стола» в день ангела царя Алексея Михайловича — 17 марта, совпавшего с Лазаревой субботой. Правда, посадили гостя хотя и на почетном месте, но «по левую руку» от московского патриарха Иосифа{106}. В Вербное воскресенье, когда исполнялся традиционный обряд «шествия на осляти» в воспоминание Входа Господня в Иерусалим, был «стол» еще и у патриарха Иосифа, куда также были приглашены иерусалимский патриарх и боярин Борис Иванович Морозов. Начиная с Рождества и Крещения боярин Морозов снова был в числе главных приглашенных бояр на государевых «столах». К сожалению, не осталось сведений о том, кто во время «шествия на осляти» в Вербное воскресенье 1649 года вел под уздцы коня, на котором сидел московский патриарх. Обычно это делал первый боярин, и, судя по приглашению на праздничный стол патриарха, боярин Борис Иванович Морозов и здесь вернул себе первенство. Так же, как это было в Крещение 6 января, когда он сопровождал царя Алексея Михайловича к Иордани на Москве-реке, — тогда это чуть не вызвало новое возмущение в столице.

Приезд иерусалимского патриарха Паисия в Москву имел важные последствия. Патриарх выступил арбитром в спорах московских «ревнителей благочестия» с патриархом Иосифом о «единогласии» и в других вопросах веры{107}. Духовные ригористы во главе с царским духовником Стефаном Вонифатьевым, много размышлявшие в беседах с царем о необходимости исправления нравов и порядка церковной службы, столкнулись с московским патриархом Иосифом на церковном соборе. Дело дошло даже до требования церковного суда над Стефаном Вонифатьевым, доказывавшим, что в Московском царстве был нарушен правильный порядок церковной службы. Ради интересов паствы, которой трудно было выстаивать долгие службы, дозволялось одновременное чтение богослужебных книг и ведение самой службы. Против этого и выступили «ревнители благочестия», и иерусалимский патриарх подтвердил их правоту{108}.

Патриарх Паисий выполнил также посредническую миссию между главой Войска Запорожского гетманом Богданом Хмельницким и царем Алексеем Михайловичем. Войско Запорожское состояло из казаков, внесенных в королевский «реестр». Казаки во главе с Хмельницким восстали против Речи Посполитой и начали жестокую войну с польскими панами и магнатами, осуществлявшими коронную власть и имевшими владения на Волыни, Брацлавщине и в Киеве. В значительной мере это была еще и война против католиков и униатов. Гетман Богдан Хмельницкий первым предложил идею такой религиозной войны в защиту конфессионального единства православных{109}. В переговорах с представителем короля Яна Казимира брацлавским воеводой Адамом Киселем Хмельницкий ссылался на авторитет первоиерарха одной из вселенских церквей: «Меня святой патриарх в Киеве на ту войну благословил… и прикончить ляхов приказал. Как же мне его не слушаться…»{110}В свою очередь Адам Кисель сообщал новому королю Яну Казимиру: «…а дела в Москве налаживает патриарх, с которым Хмельницкий по несколько дней [беседовал]»{111}. Посланник гетмана полковник Силуан Мужиловский впервые подробно объявил «мову» царю Алексею Михайловичу о войне гетмана Хмельницкого и Войска Запорожского в присутствии патриарха Паисия 4 февраля 1649 года. Несколько дней спустя, во время обедни в Чудове монастыре в Кремле, проводимой патриархом Паисием, царь Алексей Михайлович пожаловал запорожского полковника и казаков, присутствовавших на церковной службе, велел думному дьяку спросить их «о здоровье» и «послать им вместо стола корм». 13 марта 1649 года Мужиловского удостоили прощальной царской аудиенции и говорили о совместной «присылке гетмана Богдана Хмельницкого с еросалимским патриархом Паисеею». Когда люди, посланные от гетмана Хмельницкого, возвращались обратно, то молва о их договоре с царем Алексеем Михайловичем уже шла впереди них. Однако, несмотря на благосклонный прием казаков, потом пришлось требовать от полковника Силуана Мужиловского извинений: тот, возвращаясь из Москвы, говорил (как он сам признавался, «пьянством»), что «в Московском государстве правды ни в чом нет»{112}.

Перед своим отъездом иерусалимский патриарх Паисий сделал еще одно важное дело. 5 мая 1649 года он выдал ставленую грамоту Новоспасскому архимандриту Никону на новгородскую митрополию и тем самым открыл ему дорогу к будущему патриаршеству. Сразу после занятия новгородской кафедры митрополит Никон стал выполнять программу «ревнителей благочестия»: он указывал на необходимость единогласия в службе, запрещал взимать деньги за причастие, преследовал мирские развлечения, доходя до прямых запретов «белиться и румяниться» женам прихожан новгородских церквей{113}. Еще один доверенный человек царя Алексея Михайловича, строитель Богоявленского монастыря (подворья Троице-Сергиева монастыря в Кремле) Арсений Суханов, уехал из Москвы в Святую землю вместе с иерусалимским патриархом Паисием в июне 1649 года. Официально он отправлялся «для описания святых мест и греческих чинов». По возвращении Арсений Суханов составил еще одну рукопись — «Проскинитарий» — примечательное обозрение своего паломничества к Святым местам. Однако его книга далека от обычных «хождений» монахов-паломников. В трудах Арсения Суханова содержался вполне заметный пласт «разведывательной» информации о дорогах, перевозах и городских укреплениях, в том числе Константинополя. Это не было его инициативой, отчет обо всем, что он видел и слышал во время путешествия, Арсений должен был представить в Посольский приказ. Уезжая из столицы 12 июня 1649 года, патриарх Паисий с первого стана послал грамоту и еще раз благодарил царя Алексея Михайловича, называя его «новым ктитором», подобно Константину Великому. В свою очередь, царица Мария Ильинична удостоилась сравнения со святой царицей Еленой, заботившейся о Гробе Господнем. Патриарх пожелал ей увидеть «в плоде чрева своего государя боговенчанного на престоле великого царя Константина, чтобы возликовало твое сердце как у святой Елены»{114}. Это была витиевато выраженная надежда на воцарение наследников московского царя в Константинополе!

Духовная элита из окружения царя Алексея Михайловича задумывалась о месте российской церкви среди других вселенских православных церквей, и разговоры о «новом Константине» пришлись ей очень кстати. Ярко и образно претензии на мессианскую роль московского царя как главного покровителя Православия сформулированы именно Арсением Сухановым (ранее когда-то служившим архидиаконом у патриарха Филарета Романова). В составленном им в 1650 году «Прении о вере» Суханов говорил о готовности Москвы встать во главе всего Православного мира: «Могут на Москве и без четырех патриархов закон Божий знать». Взгляды на греческую церковь, как единственную хранительницу «чистоты» Православия, «ни в чесом» не уступавшей апостольским заветам, казались не бесспорными в Москве: «что у вас не было доброго, то все к Москве перешло»{115}. Прежние московские неофиты давно привыкли видеть представителей других поместных православных церквей как просителей, приезжавших за «милостыней». Мысль о том, что в мире остался единственный православный монарх, венчающийся на царство, стала основанием для разговоров об изменившейся роли московского царя и патриарха во вселенском Православии. При этом будущий патриарх Никон, известный своей реформой московской церкви по греческим образцам, до поры, кажется, разделял общие взгляды «ревнителей благочестия» на слабость веры у греков, и его поворот к «отчаянному» грекофильству мог иметь источником беседы с патриархом Паисием.

Интерес к обрядовой стороне греческой церкви возник не случайно, он не был исключительно предметом отвлеченных размышлений нескольких церковных «интеллектуалов». В Москве уже давно стали получать сведения о разгоравшейся на границах войне «черкас» с Польской Короной, воспринятой еще и как освобождение православных от навязываемой им унии, как противостояние экспансии католической церкви. Не вмешаться в такой конфликт царь Алексей Михайлович не мог. А дальше и произошел великий поворот, в корне изменивший историю славянских народов.

«Высокая рука»

В середине XVII века происходила большая дипломатическая игра, с далекоидущими последствиями, и касалась она не только России и Украины, а всей Восточной Европы. Своими корнями она глубоко уходила в историческое религиозное противостояние католиков и православных, христиан и мусульман, политические и военные противоречия между Московским государством, Речью Посполитой, Швецией и Османской империей. В конце концов, общая отвлеченная идея, как это не раз бывало в России, преодолела все законные сомнения в непрочности союза с запорожскими казаками. И выбор в пользу своеобразного «крестового» похода на помощь православным людям Речи Посполитой все-таки был сделан.

Спор об этом историческом выборе продолжается до сегодняшнего дня. Даже далекие от изучения истории люди помнят выраженное Богданом Хмельницким и запорожским казачеством стремление быть «под рукой» московского царя. Однако забываются обстоятельства, приведшие к «воссоединению». Автор фундаментального труда о Хмельницком историк Николай Иванович Костомаров писал еще в XIX веке: «Гетман составил план затянуть Московское государство в войну с Польшею»{116}. Великий русский историк Василий Осипович Ключевский говорил о «двусмысленных отношениях», установившихся между Москвой и Малороссией «с самого начала восстания Хмельницкого» из-за того, что «успехи Богдана превзошли его помышления». Стоит напомнить слова Ключевского: «Не понимая друг друга и не доверяя одна другой, обе стороны во взаимных отношениях говорили не то, что думали, и делали то, чего не желали. Богдан ждал от Москвы открытого разрыва с Польшей и военного удара на нее с востока, чтобы освободить Малороссию и взять ее под свою руку, а московская дипломатия, не разрывая с Польшей, с тонким расчетом поджидала, пока казаки своими победами доконают ляхов и заставят их отступиться от мятежного края, чтобы тогда легально, не нарушая вечного мира с Польшей, присоединить Малую Русь к Великой»{117}.

Но только ли царь Алексей Михайлович и пресловутое московское «самодержавие» стали причиной отсутствия государственности у Украины в XVII веке? Вспомним горькие слова великого историка Украины Михаила Грушевского, писавшего об украинском народе, «не пережившем своего рая» во времена Богдана Хмельницкого и не достигшего своих политических идеалов{118}.

Очевидно, что какая-то одна, национальная точка зрения во взглядах на участие царя Алексея Михайловича в войне, начатой гетманом Богданом Хмельницким на территории будущей Украины в середине XVII века, будет всегда ограничена. В России, Украине, Польше, Литве, Белоруссии по-разному смотрят на эти события. Но не стоит подыгрывать «патриотам» с любой стороны, тем, кому всегда важнее обвинить чужих и оправдать своих, не считаясь ни с какими историческими фактами. Идеализации «освободительной» эпохи Богдана Хмельницкого, как и ответа царя Алексея Михайловича на призывы гетмана, быть не должно. Первоначальный план Хмельницкого предельно ясен и выражен в целом ряде документов: казаки соглашались перейти в подданство царя Алексея Михайловича при условии одновременного воцарения московского самодержца на польско-литовском троне! Это важнейшее условие обычно не прочитывают или с ним не хотят считаться, когда обращаются к переломным событиям XVII века. Отчасти виноваты и главные герои «освободительного» процесса, по-разному воспринимавшие вопрос «воссоединения». Одни, в Москве, — как мессианскую задачу утверждения власти православного царя; другие, в гетманской ставке, в Переяславле или Чигирине, — как очередной тактический поворот в своей борьбе, в которой все средства и любые союзы хороши{119}. Будь то крымский хан и «турок» или те же «москали» — лишь бы помогли справиться с ненавистными «ляхами», а заодно, как тогда говорили о еврейском населении в Речи Посполитой, и с «жидами» (именно польские власти, шляхту и евреев изгоняли казаки со своей земли, договорившись с татарами об отдаче их в крымский плен в случае захвата).

В советской историографии со времен празднования 300-летия Переяславской рады 1654 года возобладала единственная трактовка событий — «воссоединения Украины с Россией»{120}. Термин этот по привычке, без какого-либо политического подтекста и теперь используется в отечественной науке{121}. В то время как уже в 1990-е годы украинские историки отказались от «юбилейной» терминологии 1954 года и существенно разошлись в оценках событий середины XVII века с российскими историками. Представление об «извечной мечте» украинского народа воссоединиться со «старшим братом» справедливо называется мифом{122}. Обращения «черкас» о принятии под высокую руку московского царя в 1648–1654 годах историки Украины связывают с необходимостью поиска «протектората» в ходе «национальной революции», делая акцент на формировании украинской государственности{123}.

Началось все после смерти короля Владислава IV, во времена наступившего польского бескоролевья. В первом документе, написанном Богданом Хмельницким для передачи царю Алексею Михайловичу 6 июня 1648 года, говорилось о пожелании казаков иметь «в своей земле» такого же «православного христианского царя», как московский самодержец. В те же дни, что и «лист» Хмельницкого, была получена отписка севского воеводы Замятии Леонтьева, прочитанная царю и Боярской думе: «Да и во многих, государь, польских городех, в Киеве, и в Чернигове, и в ыных городех от беларусцов (украинцев. — В. К.) та молва и желание есть, чтоб им всем быть под твоею царскою высокою рукою во крестьянской вере». Несмотря на то что мятеж в Москве еще не успокоился, эту отписку не только выслушали, но и приняли решение проверить приведенные в ней сведения. По указу царя Алексея Михайловича за рубеж послали верных людей, «кого пригож», «проведывать… тайным делом». Чуть позже в Посольский приказ пришло предложение гетмана Войска Запорожского Богдана Хмельницкого о совместной войне: «А ныне де ему, государю, на Польшу и на Литву наступи пора: ево б де государево войско к Смоленску, а он де государю служити станет с своим войском з другие стороны». Пройдет несколько лет, и война за возвращение Смоленска все-таки начнется. Но пока в Москве стремились решить дело по-другому. Дипломаты Посольского приказа хотели продемонстрировать, что обращение казаков Хмельницкого к московскому царю не несет угрозы соседнему государству и царь Алексей Михайлович хочет лишь мира и успокоения в Речи Посполитой.

Гетман Хмельницкий и казаки Войска Запорожского, отвоевавшие в 1648 году значительную часть территории Польского королевства и установившие на ней собственную власть, конечно, повлияли на политику Московского царства в отношении Речи Посполитой. Но это не значит, что внутренняя борьба поляков и казаков на территории Польского королевства сразу же сделала эти отношения враждебными. Варшава оставалась союзницей Москвы против крымских татар. Крымцы вмешались в дело на стороне гетмана Богдана Хмельницкого, и подтолкнуть их к этому могла угроза совместного вторжения в Крым польской и московской армий, усиленных донскими казаками. В Москве приходилось размышлять, ссориться ли с Речью Посполитой из-за казаков? Союз Богдана Хмельницкого с крымскими татарами был обоюдоострым оружием, он мог освободить на время южное порубежье Московского государства от угрозы крупных татарских вторжений, но мог привести и к большой войне, если бы «черкасы» примкнули к походу крымцев на «польские, северские и украинные города». А еще надо было думать об утверждении царя Алексея Михайловича как защитника веры и православных народов. Бороться только за интересы «черкас» царь Алексей Михайлович никогда бы не стал, но идея выдвижения кандидатуры московского царя на польский трон в условиях бескоролевья казалась заманчивой.

Царь Алексей Михайлович долго не отвечал на предложение Богдана Хмельницкого выступить в поход на Смоленск, а сначала вообще, как и требовалось по условиям союзнических отношений с Речью Посполитой, призвал казаков сохранять мир. В феврале 1649 года к гетману был прислан московский гонец Василий Михайлов, передавший просьбу царя Алексея Михайловича, чтобы казаки Войска Запорожского «в покое жили с ляхами и княжеством Литовским». Конечно, это совсем не то, на что надеялись казаки и гетман. Обласканный царским вниманием и подарками, Хмельницкий и далее подтверждал стремление к подданству царю Алексею Михайловичу, призывая к совместному наступлению на Польшу: «чтоб иноверцы западные под нозе твоего царского величества и всего православия покорились»{124}. Но в Москве по-прежнему вели себя осторожно, хваля «доброхотенье» гетмана и желание «под его царского величества высокою рукою быти», но уклоняясь от обсуждения каких-либо совместных действий и ссылаясь на «вечное докончанье» с Польской Короной и Великим княжеством Литовским.

Сам гетман Богдан Хмельницкий в это время вел переговоры уже с новым польским королем Яном Казимиром (младшим братом Владислава IV). Переговоры, как извещали царя Алексея Михайловича, нужны были гетману для передышки и сбора сил на фоне приготовления «ляхов» к войне с казаками. Тем не менее в своей ставке в Переяславле гетман, одетый в «красную парчевую соболью шубу», принял присланную ему от короля Яна Казимира «осыпанную бирюзой» булаву и красную хоругвь с белым орлом и надписью: «Joannes Casimirus Rex». Это было знаком прощения прежних обид. Но королевские представители тоже не спешили договариваться с Хмелем (как не без презрения называли гетмана, часто пировавшего со своим окружением). Помимо всего прочего, на переговорах в Переяславле столкнулись вольница и закон, идеалы «самодержавия» и «республики». Гетман на словах готов был поддержать Яна Казимира, чтобы тот был «самодержцем, как и иные короли». При этом его встречные предложения фактически отменяли республиканское устройство Речи Посполитой. Ведший переговоры с казаками Адам Кисель передавал королю Яну Казимиру слова казачьего предводителя, объяснявшего, какой бы он хотел видеть власть польских королей: «Не так, как святой памяти их милость предки вашей королевской милости именно в неволи были», то есть без ее ограничений шляхтой и сеймами. Ну и, конечно, никуда уже нельзя было деться от противоречий между православными, католиками и униатами, поэтому гетман требовал сохранить «в целости» греческую веру, полностью убрать со значительной части Польского королевства всех униатов и даже вовсе отменить унию. Реалистичность таких требований, граничивших с революцией в Речи Посполитой, конечно, была ничтожно мала. В ответ ему указывали на то, чтобы он оставил «чернь», чтобы по-прежнему «хлопы пахали, а казаки воевали», обвиняя в наведении Хмельницким «неверных» на христиан, имея в виду его союз с татарами{125}.

Продолжая переговоры с гетманом Хмельницким и Запорожским войском, царь Алексей Михайлович 13 марта 1649 года отправил к казакам московского дворянина Григория Яковлевича Унковского. В Москве еще не имели полных и достоверных сведений об изменениях на польском престоле, поэтому из Посольского приказа был дан наказ, учитывавший как возможное продолжение бескоролевья в землях Речи Посполитой, так и «олекцию» (выборы) нового короля. В московском дипломатическом языке того времени трудно подобрать точное определение миссии Унковского. Он был гонец, одновременно исполнявший некоторые посольские функции, когда «пространною речью» озвучивал то, что ему было велено сказать в Посольском приказе. Григорий Унковский составил памятную «записку», или «вестовое письмо», — отчет о своей поездке к гетману, который он по наказу должен был подать в Посольский приказ{126}. В наказе ему специально оговаривалось, что все дело должно было быть представлено как стремление договариваться о мире, а подробности контактов с гетманом и казаками оставались в тайне от властей Речи Посполитой.

Была дана и инструкция, как нужно «агитировать» за избрание царя Алексея Михайловича на польский трон. При этом вспоминали исторические прецеденты, связанные с идеей объединения двух государств под властью царей Ивана Васильевича или Федора Ивановича в XVI веке: «…да то дело и не новое, и наперед сего бывало ж, что паны рада присылывали к предкам великого государя нашего». По плану московских дипломатов, гетман Богдан Хмельницкий сам должен был обратиться к «панам-радам» — Сенату, высшим сановникам Речи Посполитой, — с тем, чтобы предложить избрание на польский трон царя Алексея Михайловича. В случае, если король уже избран, гетман должен был просить, чтобы принятие его под «царскую руку» прошло «без нарушенья вечного докончанья», то есть без всякой войны с Польшей и Литвой. Интересен и заслуживает того, чтоб привести его целиком, «портрет» царя Алексея Михайловича, представленный возможным избирателям в Речи Посполитой. В нем ярко отразились представления о царской власти, сложившиеся в Московском государстве, и подчеркнуты преимущества царя — продолжателя дела своих «предков»:

«Великий государь наш, царь и великий князь Алексей Михайлович всеа Русии самодержец его царское величество ныне в совершенном возрасте, 20-ти лет, а дородством и разумом и красотою лица и милосердым нравом и всеми благими годностьми всемогущий Бог украсил ево, великого государя нашего его царское величество хвалам достойного паче всех людей. И ко всем людем к подданным своим и к иноземцом его царское величество милостив и щедр своею государское милостию всех призирает, и, по своем государскому разсмотренью, саны и чести дарует комуж-до по достоинству, и всех всем изобильствует, и никто же, видя его царское пресветлое лице, печален отходит. Так же он, великий государь, и наукам премудрым филосовским многим и храброму ученью навычен, и к воинскому ратному рыцерскому строю хотенье держит большое, по своему государскому чину и достоянию, и потому ево государскому бодроопасному разуму и храбрству и милосердому нраву достоен он, великий государь, содержати иные многие власти и государства. А ныне Бог подаровал ему, великому государю нашему его царскому величеству, сына, а нам всем государя благоверного царевича и великого князя Дмитрея Алексеевича, и нам всем его царского величества подданным радость и веселие велие»{127}.

В середине апреля 1649 года Григорий Унковский поспешил отправить в Москву предварительный отчет (его отписка была «чтена государю и бояром»). Из донесения Унковского становилось ясно, что избрание на польско-литовский престол нового короля Яна Казимира мало что изменило в позиции казаков; они по-прежнему не подчинялись никому, кроме гетмана Хмельницкого и его полковников. По возвращении в Москву Унковский привез и ответную грамоту Богдана Хмельницкого, отправленную 22 апреля 1649 года. В ней гетман называл Унковского послом, но, как говорилось, это значило выдать желаемое за действительное. Гетман повторял то, что уже было известно в Москве о главной цели казаков: «чтоб ляхи и жиды больши над православными християны не государствовали». Казаки предлагали вместе начать новую войну: царю наступать своею ратью «от Литвы», а Войску Запорожскому «от сих украин». На словах гетман охотно просил царя Алексея Михайловича, «чтоб государь пожаловал, велел ево, гетмана, и запорожских черкас принята под свою высокую руку и помочь им учинил»{128}. Но каждый при этом по-своему расставлял акценты в приведенной фразе. В Москве, очевидно, нравилось упоминание о «высокой руке», а в Чигирине прежде всего нуждались в «помощи».

Богдан Хмельницкий ответил на приезд царского «посланца» (точное слово, взятое из документа) еще и отправкой к царю Алексею Михайловичу своего человека — Чигиринского полковника Федора Вешняка. Он должен был подтвердить стремление казаков Войска Запорожского видеть царя Алексея Михайловича самодержцем, объединяющим православие, но ведь из Москвы уже передали, что для этого гетман Богдан Хмельницкий должен был обратиться к панам-раде. Дополнительно гетману послали и словесный ответ царя Алексея Михайловича, переданный через иерусалимского патриарха Паисия, где уже более откровенно было сказано, как в Москве изначально относились к обращениям «черкас». Главный акцент в речах московского царя был сделан на том, что казаки «не призвали меня сперва для этого дела» и что гетман Хмельницкий взял себе в союзники врагов христианства «татар, турок и другой сброд». Царь готов был оказать помощь «для защиты христиан», но от него в Войске Запорожском ждали совсем другого: чтобы он безоговорочно вмешался в рознь «казаков и ляхов». Патриарх не мог скрыть, что царский ответ «не понравился» казакам{129}.

Возобновившаяся после перемирия война казаков с польским королем Яном Казимиром показала, почему так настойчиво гетман призывал русского царя в поход «в Литву». Именно оттуда на помощь коронным войскам выступил литовский гетман Януш Радзивилл. Но военный успех по-прежнему сопутствовал казакам Хмельницкого, выступавшим в союзе с крымскими татарами. После победной для них битвы под Зборовом король Ян Казимир вынужден был 19–20 августа 1649 года подтвердить статьями о мире («покое») достигнутую запорожцами самостоятельность на своей территории{130}. Богдан Хмельницкий, названный в Зборовском договоре «верным слугою короля и Речи Посполитой», получил от короля официальный статус главы Войска Запорожского со ставкой в Чигирине и стал фактически хозяином прежних земель Русского воеводства, включая Киев. Замирение короля Яна Казимира с мятежными казаками и одновременно татарами включало ряд условий, в том числе и «вечное братство против каждого неприятеля»{131}, каким в будущем мог стать и царь Алексей Михайлович.

Все в итоге получилось совсем не так, как полагал гетман и как думали в Москве, обнадеженные его разговорами о «высокой руке». Есть уникальное свидетельство брянского сына боярского Леонтия Жаденова и стрельца Ивана Котелкина, посланных для проведывания вестей и оказавшихся в обозе Богдана Хмельницкого непосредственно при заключении Зборовского мира. Брянские служилые люди рассказали потом, как гетман отговаривал крымского царя, «чтоб Московского государства не воевал». Узнав об этом, из Москвы немедленно послали грамоту 3 сентября 1649 года с «милостивым словом» гетману{132}. Хмельницкий взял сына боярского и стрельца под свое покровительство и высказал им свои заветные мысли. Правда, все это опять-таки говорилось в застолье, когда гетман пил чашу за здоровье царя Алексея Михайловича: «Я де и сам великому государю християнскому, царю и великому князю Алексею Михайловичю всеа Русии, готов служить со всем войском казацким, и повинен ему государю во всем, где государь ни повелит быть, и готов служить; и не тово де мне хотелось и не так было тому и быть, да не поволил государь, его царское величество, не пожаловал, помочи нам, християном, не дал на врагов. А они де ляхи поганые, и розные у них веры, а стоят заодно на нас, християн». Произнеся эти слова, гетман «заплакал», что брянские служилые люди истолковали как сожаление: «…а знать, что ему не добре и люб мир, что помирился с ляхи»{133}. Слова гетмана — горький итог первых переговоров о принятии Войска Запорожского под «высокую руку» московского царя. Но гетман лил слезы и тогда, когда приносил присягу королю Яну Казимиру, доказывая, что только обстоятельства заставили его забыть о присяге королю, которому служили его предки и он сам!

Гетман и Запорожское Войско остались королевскими подданными; их имена были вписаны в новую «реестру», составленную «под счастливым панованьем» короля Яна Казимира{134}. Правда, многие «хлопы» (мужики) остались недовольны, что их обошли при составлении списка воевавших за независимость от Польской Короны. Но все равно уже гетман Хмельницкий становился ответственным в Речи Посполитой за пограничные «задоры», нарушения границы, переходы подданных с одной стороны на другую «аж до рубежа Московского» городов. Очень скоро тональность его разговора с посланцами приграничных воевод Московского государства изменилась. Ранее их принимали как дорогих гостей и заботились о их безопасности, а теперь стали угрожать смертной казнью за лазутчество. В ответ на высказанные гетману претензии по мелким пограничным делам Хмельницкий немедленно вспомнил прежнюю обиду за неоказание ему помощи и стал угрожать войной с царем Алексеем Михайловичем: «Вы де за дубье и за пасеки говорите, я де все — и городы Московские и Москву сломаю… хто де на Москве сидит и тот де от меня не отсидитца!»{135} Спустя всего несколько недель после Зборова гетман заявлял, что пойдет воевать на Путивль и дальше на Москву!

После избрания на престол нового короля Яна Казимира царь Алексей Михайлович ожидал традиционного приезда послов с извещением о переменах в Речи Посполитой. Однако посольство Добеслава Чеклинского, Петра Казимира Вяжевича и Петра Галинского обернулось скандалом. По словам шведского агента Поммеренинга, у польско-литовских послов снова возник спор с московскими дипломатами о титуле царя Алексея Михайловича. В бумагах посольства он не был написан самодержцем «всея Руссии». Как доходчиво объяснял дипломатический резидент шведской королеве Кристине в донесении 2 сентября 1649 года, король Ян Казимир «не хотел давать его царскому величеству обычного титула «всех Русских самодержец», так как король польский также имеет русских в своем подданстве»{136}. Не на добро возник этот старый спор о титулах! В Москве отказались ждать поправленную грамоту и разговаривать о делах, вернули привезенные подарки нового короля и отправили посольство Яна Казимира обратно, без прощальной аудиенции. Иначе как оскорбление и стремление к разрыву дипломатических отношений такие действия рассматриваться не могли. Причем все случилось еще до того, как в Москве могли узнать о Зборовском договоре короля с гетманом.

Споры о титулах продолжились в Варшаве после ответной посылки «великих послов» царя Алексея Михайловича боярина Григория Гавриловича Пушкина, окольничего Степана Гавриловича Пушкина и дьяка Гаврилы Леонтьева в январе 1650 года. В делах двух государств снова послышались упреки в нарушении Поляновского мирного договора 1634 года и других договоренностей с покойным королем Владиславом IV. Единственным, кто оказался в выигрыше от возобновившегося противостояния двух держав, был косвенный виновник спора о «русских» землях в Речи Посполитой и титуле московских царей — Богдан Хмельницкий (кстати, гетманская канцелярия не ошибалась и всегда «сполна» писала царский титул по «образцу», присланному ей с Григорием Унковским). Но и гетман Хмельницкий, умело играя на противоречиях двух государств, всё же переоценил свои возможности, когда принял у себя самозванца Тимошку Анкудинова и отказался немедленно его выдать в Москву.

Самозванец Тимошка Анкудинов

Точное время появления человека, выдававшего себя то ли за сына, то ли за родича царя Василия Шуйского, в Речи Посполитой и в «номинальных» владениях польского короля, перешедших под контроль гетмана Богдана Хмельницкого, неизвестно; исследователи называют неопределенно «1649/1650 год»{137}. Московское правительство стремилось не упускать из виду самозванца «Тимошку» и вернуть его в Московское государство. Однажды, в 1646 году, турецкий султан уже пытался использовать Лже-Шуйского, пребывавшего тогда в Константинополе, памятником чему осталась не лишенная публицистической остроты «грамота» беглого подьячего. Он подвергал сомнению права на царство Алексея Михайловича, оскорбительно называя его «Митрополитанчиком, выродкова царева Михайлова сына», составил поддельную родословную Романовых-Юрьевых, выводя их от московских «купецких людей», и указывал, что нынешний царь воцарился «не по избранью общей думы земской», то есть без решения Земского собора. Высказывалась им и идея похода в Московское государство при помощи «турского царя Ибрагим-султана» или даже овладение Москвой «без турского войска». Самозванец обещал получить «отеческое свое царство», опираясь на поддержку не названных им «сановников московских и значных людей земских»{138}.

Свою идею реванша Тимофей Анкудинов хотел осуществить подобно «брату своему царю Дмитрию». И наглядно подкрепил эту, условно говоря, программу еще и «виршами», где со своеобразным литературным талантом выносил приговор московским порядкам: «О Москва, мати клятвопреступления! / Много в тебе клопотов и нестроения»{139}. Искал этого самозванца и строитель Арсений Суханов, немедленно вернувшийся с дороги в Москву, когда ему удалось узнать о пребывании Тимофея Анкудинова в Речи Посполитой. Сохранилась грамота иерусалимского патриарха Паисия гетману Богдану Хмельницкому, где он прямо ссылается на устное поручение царя Алексея Михайловича «проведывать» о самозванце; этим патриарх и объясняет возвращение Суханова в Москву. 11 декабря 1649 года Арсений Суханов уже давал объяснения в Посольском приказе и рассказывал о пребывании самозванца где-то «в скиту под Венгерскими горами» (Карпатами) и его дальнейших планах идти в Киев{140}.

Легко можно просчитать, что могло воспоследовать из-за появления Лже-Шуйского в Речи Посполитой. Участники событий Смуты, помнившие времена Лжедмитриев, были еще живы. Московский посол Григорий Гаврилович Пушкин с товарищами выехал в Варшаву, когда там, в начале 1650 года, должен был состояться сейм, утвердивший Зборовский договор{141}. В этих условиях в Москве стремились всеми силами сохранять мир. В подтверждение своих намерений польско-литовской стороне продемонстрировали подлинные листы с просьбой казаков взять их под «высокую царскую руку» за подписью Богдана Хмельницкого и печатью «всего Войска Запорожского». Как оказалось, листы эти были взяты послами в Варшаву не зря. Паны-рады, увидев их, убедились в приверженности царя Алексея Михайловича прежнему договору о мире и дружбе. А это помогло решить один из важнейших, занимавших московских послов, вопросов — об организации совместного поиска самозванца Тимофея Анкудинова, к тому времени действительно оказавшегося в ставке у гетмана. Решение вопроса с обращением казаков Хмельницкого в Москву пришлось на время отложить.

Неуловимый самозванец Тимошка Анкудинов постепенно превращался в заметную угрозу. В Москве еще раз попытались справиться с этой проблемой, но не нашли ответного понимания у гетмана Богдана Хмельницкого, озлобленного неудачей с обращением в Москву за поддержкой, которое стало считаться казаками «стыдом». И здесь в дело опять вступил неутомимый старец Арсений Суханов. 26 января 1650 года он был отправлен из Москвы с устным наказом от думного дьяка Михаила Волошенинова узнать о постановлениях сейма по делам с казаками, приезде и приеме московских послов, «и про вора Тимошку и про татар проведать, и о том всем писать ко государю». Именно Арсений Суханов становился одним из главных информаторов московского правительства в делах казаков Хмельницкого с польским королем; его «вести», полученные в Посольском приказе, могли становиться предметом «доклада» царю Алексею Михайловичу. Понемногу ему удалось выяснить, что самозванец в Великий пост находился в Киеве, после чего отправился к гетману Богдану Хмельницкому — просить у него людей для похода «войною» на Московское государство. Но проведавшая об этом деле казачья старшина запретила набор войска. Хотя самозванцу, выдававшему себя за потомка царей Шуйских, и разрешили до поры жить в Мгарском Преображенском монастыре в Лубнах.

В начале июня 1650 года самозванец послал из Чиги-рина личное письмо воеводе пограничного Путивля боярину князю Семену Васильевичу Прозоровскому, еще недавно работавшему в Москве над составлением Соборного уложения, а теперь отправленному на воеводство в город-форпост на пограничье с украинскими землями Речи Посполитой. Бывший подьячий, хорошо знакомый с приказным порядком, понимал, что боярин должен переслать его «грамоту» в Москву (действительно, получение там этого документа датировано 22 июня). Самозванец стремился убедить царского боярина и «сановника» в своем происхождении от князей Шуйских, на что у него якобы были «царские свидетельства и грамоты, что при себе ношу». Неизвестно, знал ли беглый подьячий, что боярин князь Семен Васильевич Прозоровский по материнской линии состоял в родстве с князьями Шуйскими. Важнее, что в окружении царя оставалось немало людей, знавших о таком родстве. Возможно, обращение самозванца послужило впоследствии причиной немедленной опалы вернувшегося с воеводства в Путивле князя Прозоровского{142}. Анкудинов напоминал боярину времена Смуты, которые князь Семен Васильевич Прозоровский действительно хорошо знал («не тайно есть тебе о разоренье московском, о побоищах межу-усобных, о искорененье царей и их царского роду, и о всякой злобе лет прошлых»). Забыв о своих прежних оскорблениях царя Алексея Михайловича, на этот раз самозванец стремился выставить себя его сторонником, действующим «во славу» московского царя, и твердил о каком-то «царственном великом тайном слове», которое был готов объявить в Москве. Человеку, подписавшемуся «князь Иван Шуйской рукою власною», веры не было, но ему важно было создать видимость, втянуть по возможности московского боярина в свои дела, «набить себе цену» в Чигиринской ставке Богдана Хмельницкого. Поэтому никаким обращениям «вора Тимошки Анкидинова» в Посольском приказе не верили, никто и не подумал присылать по его просьбе «государеву грамоту за подписью и за печатью царскою самобытно»{143}.

Вместо этого царь Алексей Михайлович распорядился отослать для задержания самозванца в Чигирине своих дворян Петра Даниловича Протасьева и Василия Яковлевича Унковского. Они были свободны в выборе средств, вплоть до поиска наемного убийцы для устранения беглеца, выдававшего себя за потомка князей Шуйских{144}. Их миссия не увенчалась успехом, все, что им удалось сделать, — привезти ответные грамоты «о Тимошке» от самого гетмана Богдана Хмельницкого{145}. Арсению Суханову пришлось еще раз прервать свое путешествие с патриархом Паисием и возвратиться с дороги из Волошской земли. Патриарх Паисий также участвовал в этом деле и просил в личном послании Зиновия (то есть Богдана) Хмельницкого отправить самозванца к царю Алексею Михайловичу{146}. Разговор о выдаче Тимошки Анкудинова в Чигирине, однако, не получился. Виною тому стало стремление гетмана Богдана Хмельницкого использовать Лже-Шуйского в своих целях для давления на царя Алексея Михайловича.

В составленном «статейном списке» Арсения Суханова содержится поразительное описание разговора с гетманом Богданом Хмельницким в его ставке в Чигирине в ноябре 1650 года. То была еще одна попытка побудить гетмана выдать самозванца в Москву. Но этот документ является еще и ярким свидетельством, объясняющим многие неудачи переговоров московского правительства с казаками.

В дни пребывания старца Арсения в ставке гетмана в Чигирине туда приехал «турской посол» (в ответ на поездку «гетманского посла» в Стамбул). Это плохо соотносилось с образом гетмана как защитника православия. Назаретского митрополита Гавриила и Арсения Суханова, предъявивших грамоту патриарха Паисия, принял не сам гетман, а писарь Иван Выговский. Дело о Тимошке было написано в патриаршей грамоте «потонку», и Выговский попытался представить его как внутреннее дело Войска, сравнив запорожские казачьи порядки с Доном, откуда, как было известно, «выдачи нет». Вместо обсуждения дела, интересовавшего представителя царя Алексея Михайловича, Выговский переводил разговор на неоказание царем помощи казакам. Арсению Суханову приходилось ссылаться на официальную версию о действующем мирном договоре с королем Яном Казимиром, запрещавшем вмешательство во внутренние дела Речи Посполитой. В таком ключе разговор мог продолжаться долго…

Наконец, 8 ноября 1650 года, после службы в церкви, где гетмана Богдана Хмельницкого, как заметил Арсений Суханов, поминали «государем и гетманом великия Росии», состоялся официальный прием. Даже тогда Хмельницкий не скрывал своего разочарования выбором царя Алексея Михайловича: «…нихто мне так не досаден, что царь московский. Посылали мы послов своих до его милости, и он было хорошо сказал и принял добре, а в другой сказал инаково, что он с королем мирен вечно». На следующий день гетман Богдан Хмельницкий и писарь Иван Выговский вместе пришли разговаривать с посланниками патриарха Паисия на их дворе. Тогда гетман уже не сдерживал себя и высказывался обо всем откровенно, не останавливаясь перед угрозами тому, кого раньше просил принять «под свою державу», ссылаясь на свой опустошительный поход с союзниками в Волошскую землю. Однако Арсений Суханов ответил достойно: «…а у нас бы вас встретили и на Украйне, не токмо под Москвою, и пролилося б крови много: Московское государьство — не как Волоская земля, в лес или в горы не побежали из городов».

Богдан Хмельницкий приходил не для бахвальства, ему важно было не допустить укрепления союза царя Алексея Михайловича и короля Яна Казимира. Для этого он стал говорить с Арсением Сухановым в отдельной «коморе», один на один, чтобы тот передал царю полученные им известия об обмене посольствами поляков и татар о совместном походе на Москву. Правда, грамоту от волошского воеводы Василия об этом он сразу найти не смог, но Арсений Суханов поверил гетману, утверждавшему: «не лжу говорю». Без свидетелей гетман позволил себе произнести и те слова, которых от него всегда ждали в Москве: он назвал себя «холопом государевым» и «поклонился ниско». Дело с самозванцем Тимошкой Анкудиновым представлялось Богдану Хмельницкому малосущественным. «То — малое дело», — просил он передать Арсения Суханова царю.

Продолжив общий разговор с посланниками патриарха Паисия, он пообещал выслать беглого подьячего Анкудинова из Войска Запорожского. Иначе он не мог поступить, не нарушив казачьи порядки. Главный же вопрос к царю, который на следующий день после встречи с Хмельницким подтвердил писарь Иван Выговский, оставался прежним: «Примет ли он государь нас в соединенье»? При этом слова о «высокой руке» больше не звучали. Миссия посланцев иерусалимского патриарха провалилась, что и не преминул отметить Арсений Суханов: «Не гораздо вы учинили, что государьскую милость к себе забыли, за такова вора стали». На том и разошлись: самозванец Тимошка Анкудинов, по словам писаря, получил проезжий лист «в Венгры», а Арсений Суханов уезжал в Москву с гетманским письмом 11 ноября 1650 года «о безделнике Тимушке», запрещавшем принимать самозванца в казачьих землях, и «повинным поклоном» царю от Богдана Хмельницкого и всего Войска{147}.

Правда заключалась в том, что когда посланцы патриарха Паисия вместе с Арсением Сухановым приехали в Чигирин, самозванца уже не было в землях Войска. Лже-Шуйский еще в сентябре 1650 года был отправлен гетманом Богданом Хмельницким к трансильванскому князю Дьердю II Ракоци и дальше к королеве Христине в Швецию для подготовки союза против Речи Посполитой. Не исключено, что Тимошка Анкудинов был обнадежен широко распространившимися слухами о мятеже в Новгороде и Пскове, но опоздал или не смог повлиять на события. Московский гонец в Швеции писал о враждебных действиях самозванца, «наговаривавшего» гетмана Богдана Хмельницкого «итти войною на Московское государство»{148}.

Поиски Тимофея Анкудинова продолжились, но только в конце 1652 года его удалось наконец-то схватить в земле голштинского герцога и договориться о выдаче его в Москву. Спустя год казнью Тимофея Анкудинова завершилась тяжелая история начала правления царя Алексея Михайловича. Лже-Шуйскому, как и другому самозванцу — Лжедмитрию, была провозглашена церковная анафема.

«Мятеж и воровской завод»

На первом плане у правительства царя Алексея Михайловича в 158-м (1649/50) году оставался «пожар» городских восстаний, или «народных волнений»{149}, вспыхнувший в разных частях Московского государства. С особой силой «мятежное время» характеризуют выступления в Пскове и Новгороде весной 1650 года. В современной исторической науке совершается пересмотр прежних представлений о природе и причине народных движений XVII века. Можно согласиться с исследователем псковского восстания Владимиром Александровичем Аракчеевым, подчеркнувшим, что «насильственные действия восставших весной 1650 г. были прямо спровоцированы властью — как центральной, так и местной»{150}. Публикаторы «Следственного дела о Новгородском восстании 1650 года» называют причиной восстания в Новгороде «продовольственный кризис, возникший в связи с вывозом хлеба за границу»{151}.

Мятежи в Пскове и Новгороде стали непосредственным следствием окончания переговоров с Швецией о судьбе перебежчиков. Эта проблема в отношениях с северным соседом оставалась нерешенной со времен Столбовского мира 1617 года. 19 ноября 1649 года в Стокгольме послы Борис Иванович Пушкин, Афанасий Осипович Прончищев и дьяк Алмаз Иванов подписали договор о выплате за перебежчиков 190 тысяч рублей{152}. Для того чтобы сократить издержки по уплате долга шведам, они связали воедино уплату денег за перебежчиков и продажу хлеба за рубеж. Правительство стремилось и в этом деле получить выгоду, поэтому была повышена цена на хлеб. Позже в официальных известиях о псковском восстании, составленных в Посольском приказе, пришлось, не скрывая, прямо объяснять свои цели: «цены приподнять, чтоб немцам по дорогой цене продать»{153}. Забыв, конечно, про рядовых обывателей, также пострадавших от хлебной спекуляции, организованной агентом правительства в Пскове гостем Федором Емельяновым. Псковичам даже показалось, что речь шла о подготовке города к сдаче шведам; называлось и точное время, когда иноземные враги должны были войти в русские пределы: в Великий Новгород на Пасху, а в Псков на Троицу.

Восстание в Пскове началось 28 февраля 1650 года и продолжалось до конца августа. Псковский бунт стал важным испытанием для царя Алексея Михайловича, слишком многое зависело от исхода этих событий в Московском царстве. Выступление псковского посада сначала возглавили «лучшие люди», руководившие посадским самоуправлением: земские старосты Семен Меншиков и Иван Подрез. Действовать они стали тогда, когда речь пошла о вывозе хлеба из царских запасов в Псковском кремле — «Кроме», как его называли. По рассказу так называемой Большой коллективной челобитной, отправленной псковскими жителями царю Алексею Михайловичу, они обратились к псковскому воеводе окольничему Никифору Сергеевичу Собакину и архиепископу Псковскому и Изборскому Макарию. Псковичи просили, чтобы воевода запретил выдачу «свейским немцам» «кремского» (то есть из государевых житниц в Кремле) и «купного» (купленного) хлеба. В ответ же услышали угрозы окольничего, обещавшего по «государевой грамоте» отдать хлеб «немцам, а не вам псковичам». Обращаясь к псковскому «миру» с паперти соборной Троицкой церкви, окольничий говорил при этом: «Вы, де, псковичи, изберите из вас лутчих людей, кого из вас повесить»{154}.

Первые события повлекли за собой самоорганизацию мира, объединившегося в стремлении послать челобитчиков в Москву, чтобы там искать управы на действия воеводы и объявить об «измене» в делах со шведами, ставившей под угрозу оборону города. Для этого в Пскове был создан параллельный орган управления — всесословная земская изба, а главные дела, как в вечевые времена, снова решались на мирских сходах. Общие действия псковского мира понадобились для защиты своих интересов, потому что воевода Никифор Собакин отправил царю Алексею Михайловичу отписку, где описал события в выгодном ему свете, произвольно назвав ряд запомнившихся имен «воровских заводчиков». Выбора у псковичей не осталось, и они встали на защиту этих людей: воеводу Никифора Собакина, как и сменившего его окольничего князя Василия Петровича Львова отстранили от дел, задержали и специально присланного в Псков для усмирения еще одного царского окольничего князя Федора Федоровича Волконского. Ключи от города были отданы земским старостам и стрельцам, получившим возможность ударами «сполошного» колокола созывать людей и выдавать им оружие, порох и свинец. По сути, власть в Пскове перешла к известным по временам Смуты городовым советам из представителей разных чинов. Псковские церковные власти, дворяне и дети боярские, посадские люди всячески стремились показать, что они едины в своем стремлении отстоять правду у царя, не останавливаясь даже перед вооруженным неповиновением, что, конечно, явно нарушало недавно принятые нормы Соборного уложения. Правда, не все приняли мятеж против государевых воевод. В этот момент взошла «звезда» одного из самых ярких и талантливых приближенных царя Алексея Михайловича в будущем — Афанасия Лаврентьевича Ордина-Нащокина. Пока он был всего лишь рядовым псковским помещиком, но он сделал свой выбор и первым приехал в Москву 13 марта 1650 года, чтобы объявить царю Алексею Михайловичу про начавшийся «мятеж и бунтованье» в Пскове{155}.

Следом за Псковом 15 марта 1650 года восстали новгородцы. Они собрались в земской избе во главе с одним из «менших» людей сапожником Елисеем Лисицей, захватили Каменный город и ударили в набатный колокол. Новгородский воевода окольничий князь Федор Андреевич Хилков фактически был лишен власти и вынужден был спасаться на подворье у митрополита Никона. В грамотке, тайно отправленной в Москву боярину Борису Ивановичу Морозову 17 марта, Хилков назвал трех заводчиков восстания — посадских людей Игната Солодовника (иногда называемого еще по созвучию Молодожником), Ивана Оловянишника и митрополичьего дворецкого Ивана Жеглова. Все они были освобождены из тюрьмы после того, как город оказался в руках восставших. Воевода сообщал в Москву о их планах: «и хотят сложитца со псковичи заодно»{156}. Первоначально гнев новгородцев, как и в Пскове, был направлен против торгового агента правительства гостя Семена Стоянова, безуспешно пытавшегося скрыться из города. Но попутно доставалось всем, кого можно было пограбить «гилевщикам», в частности, оказавшегося в городе датского посланника Иверта Краббе. В явочных челобитных, собранных в Новгородской приказной избе, остались свидетельства таких грабежей, как и попыток насильно связать горожан круговой порукой, собрав как можно больше подписей под коллективной челобитной{157}.

Новгородцы надеялись, что царь Алексей Михайлович разберется с накопившимися в городе делами, самоуправством воеводы князя Хилкова и митрополита Никона. В их челобитной царю Алексею Михайловичу, составленной около 28 марта 1650 года, говорилось: «Да он же, Никон, как по твоему государеву указу приехал в Великий Новгород митрополитом… хотел соборную церковь Софею Премудрость Божию рушить и столпы ломать». Жители Новгорода, как и псковичи, требовали запретить торговлю хлебом и мясом с шведами, обвиняя в измене тех «лучших», наиболее богатых людей посада, кто вел ее ранее по заданию правительства боярина Бориса Ивановича Морозова, — прежде всего гостя Семена Стоянова. Сказывалась историческая вражда новгородцев с шведами и другими «немцами», которых они считали «государевыми недругами» и даже патриотично ссылались на свою присягу царю Алексею Михайловичу при его вступлении на престол. Только кроме новгородской челобитной царь узнавал о событиях от самого боярина Морозова (ему, как уже говорилось, первому новгородский воевода князь Федор Хилков сообщил о начавшейся в городе «смуте болшой») и от митрополита Никона, отправившего царю знаменитое в своем роде послание.

Никон был явно потрясен всеми событиями, наверное, впервые в жизни столкнувшись с таким открытым неповиновением, сопряженным с угрозой жизни. «И оне меня ухватили со всяким безчинием, — жаловался он царю Алексею Михайловичу, — и в те поры меня бранили всякою неподобною бранью и ослопом в грудь торчма ударили и грудь розшибли и по бокам камением, держа в руках, и кулаки били». Ненависть к Никону усилилась от того, что восставшими руководил человек, лично пострадавший от действий митрополита, — выпущенный из тюрьмы бывший митрополичий дворецкий Иван Жеглов. Именно его Никон предал проклятию на службе в день царских именин 17 марта. По словам митрополита, он стремился этими действиями разрушить саму идею общего крестного целования в Новгороде. Восставшие новгородцы в своей челобитной царю Алексею Михайловичу по-другому объясняли случившееся, обвиняя Никона в том, что он проклял не одного Жеглова, а всех жителей Великого Новгорода. По этой причине «при всем народе Никона митрополита обличило силою Божиею, ударило ево и всего роздробило». На следующий день, вероятно, из-за последствий «удара», митрополит Никон, по их словам, «собою не владел» и не мог проводить церковную службу. Новгородцы обвиняли митрополита и скрывавшегося на его дворе окольничего князя Федора Хилкова в том, что они «умысля» написали царю Алексею Михайловичу «на нас, бутто се мы Никона митрополита убили».

Вряд ли царь Алексей Михайлович верил новгородцам больше, чем Никону. Церковный владыка говорил с царем на другом языке, описывая ему свое видение: «…увидел венец царский на воздусе злат над Спасовою главою». Это была непростая икона, как напоминал Никон царю Алексею Михайловичу, «Спасов образ местной» в Софийском соборе был «списан с образа», взятого из Новгорода царем Иваном Грозным и поставленного в Успенском соборе в Московском Кремле, «именуется Златая Риза, от него же и чюдо было Мануилу Греческому царю». В те дни не раз вспоминали времена царя Ивана Грозного! По расспросным речам одного из новгородских дворян, «лутчие люди» говорили со слезами: «Болшое де нам за нынешнюю смуту, навести на себя такую же беду, как было при царе Иване». А дальше Никон описывает, как венец с иконы сидящего на престоле Спасителя вдруг оказался «на воздусе злат над Спасовою главою», после чего стал приближаться к самому Никону и оказался, как со страхом писал митрополит, «на главе моей грешной». Пораженный митрополит даже «прикоснулся» руками к воображаемому венцу, после чего видение рассеялось: «И аз мало от великого того страха переменився, чая чювственно и обойма рукама на своей главе осязал, и от того времени тот венець невидим был»{158}. Такую историю царь Алексей Михайлович вряд ли мог когда-нибудь забыть!

История с «видéнием» приходилась как раз на те дни, когда митрополит Никон отказался выходить со своего подворья для службы в Николо-Дворищенской церкви, сказавшись больным после перенесенных побоев. Поход с крестами архимандритов и всего новгородского церковного собора от Софии в Новгородском кремле на другой беper Волхова и молитва за царя на месте прежних вечевых собраний новгородцев на Ярославовом дворище должны были иметь особый смысл. Если новгородцы считали, что митрополит Никон понес Божье наказание за анафему жителям города, то сам архиерей в этот момент думал о возложенном на его голову «златом» венце. Вся эта история, конечно, приобретает дополнительный драматический оттенок, потому что «видение» Никона с возложением венца оказалось пророческим и могло повлиять на царя Алексея Михайловича, когда пришло время выбирать нового патриарха.

Противостояние города с московской властью растянулось почти на месяц, пока в Новгород не прибыл воевода боярин князь Иван Никитич Хованский с войском и не усмирил бунт. Для него, племянника князя Дмитрия Михайловича Пожарского и зятя боярина Михаила Михайловича Салтыкова, эта служба стала шансом на возвращение в ближний аристократический круг царя Алексея Михайловича. В самом начале царствования он пережил опалу из-за дела королевича Вальдемара. Князя Хованского сделали тогда едва ли не главным виновником, обвинив, что именно он внушил царю Михаилу Федоровичу мысли о том, что королевич «обязательно крестится»; следствием стала «сердечная кручина» царя, якобы сведшая его в могилу. Выдвигались и другие политические обвинения князю Ивану Никитичу Хованскому, в частности в нежелании принимать присягу новому царю Алексею Михайловичу{159}. После принятия Соборного уложения князя Ивана Никитича Хованского вернули из ссылки в Сибирь и даже пожаловали 1 апреля 1649 года в боярский чин. Назначение его на службу против «воров», взбунтовавшихся в Новгороде и Пскове, оказалось удачным. Потому что никому другому из бояр, известных своей приверженностью Морозову, там бы не поверили. Напротив, восставшие в Новгороде и Пскове требовали у царя Алексея Михайловича расследовать «измену» боярина Бориса Ивановича Морозова, якобы уже договорившегося о сдаче царской «отчины» шведам.

Князь Хованский явно не принадлежал к морозовской партии, а следовательно, не входил в число «бояр-изменников». Ему можно было довериться, что и сделал лидер восставших новгородцев Иван Жеглов, выехавший навстречу царскому боярину, чтобы договориться о его встрече в Новгороде. Правда, начавшееся весеннее половодье на Волхове не дало осуществиться задуманному. Но осталось письмо Ивана Жеглова князю Ивану Хованскому с рассказом об этой поездке, где он просил московского воеводу войти в город с немногими людьми и впредь присылать «в Великий Новгород новгородцов, а не иногородних людей», потому что те «Новгородцкого извычая не знают»{160}. 13 апреля 1650 года князь Иван Никитич Хованский вступил в Новгород со своим военным отрядом и целый месяц проводил, как ему было предписано, сыск «воров и заводчиков, от ково мятеж и воровской завод учинился». Все вышло не так, как пугал новгородцев митрополит Никон, что московский боярин будет их «вешать и пластать, без сыску и без очных ставок». Напротив, воевода пытался сделать все «по закону», и сам Никон тоже стал просить царя Алексея Михайловича помиловать восставших новгородцев: «Уподобися милостивому и человеколюбивому Богу, как будут тебе о своих винах бити челом, прости по премногу своея милости». Митрополит и новгородцев убеждал в царской милости, а иначе бы «все отчаялись за свое плутовство и на большое бы худо вдалися»{161}.

В Новгороде почти не было казней. По приказу князя Хованского во избежание дипломатических последствий дали «оборонь от воров», напавших в начале восстания на датского посланника и ограбивших его: отрубили голову Тимофею Волку и били кнутом палача Пимена Петрова. Хотя остальные участники мятежа тоже попали под следствие, разбирательство по делу надолго затянулось{162}. Успешно справившийся с новгородским «розыском» князь Иван Никитич Хованский заслужил похвалу царя Алексея Михайловича.

Впереди у князя Хованского оставался по-прежнему мятежный Псков, где учли новгородский опыт и не захотели никого пускать в город. Московское войско встретили выстрелами из пушек и пищалей с городских стен, а имения и дворы тех псковских дворян, кто был мобилизован Хованским, жестоко разоряли и грабили, предавая страшным казням их родственников. Исследователь городских восстаний середины XVII века, классик советской историографии академик Михаил Николаевич Тихомиров замечал, что «номинальный глава государства, царь Алексей Михайлович, в это время находился в длительном путешествии по подмосковным. Он ездил в Калязин и успешно занимался соколиной охотой. Сохранилось несколько писем царя Алексея, датированных апрелем — июнем 1650 г. Письма целиком посвящены деталям соколиной охоты, и в них нет ни слова о событиях, волновавших Московское государство в это время»{163}. Однако ссылка на «полную беспечность и удивительное политическое невежество царя Алексея» все-таки не справедлива. Конечно, царь Алексей Михайлович ни в коем случае не был только «номинальным главою» в Московском царстве! Поездки на богомолье и даже царская охота не мешали заниматься делами, они лишь формировали особую форму управления через постоянно присутствовавших рядом доверенных лиц царя.

Чрезвычайно интересен заочный словесный поединок, случившийся после отправки Большой псковской челобитной{164} в Москву и ответа на нее, полученного псковскими челобитчиками 19 мая 1650 года. Челобитная, запечатанная, как сказано в документе, «глухою печатью»{165}, была прочитана в присутствии царя Алексея Михайловича в селе Покровском. В ней царю были представлены объединенные требования, затронувшие все «болевые точки» власти и местного управления: «измена» боярина Морозова, мздоимство воевод, предпочтение, оказываемое иностранным офицерам перед «природными» служилыми людьми, служившими «с травы, и с воды, и с кнута», сокращение жалованья ружным церквям, произвол при сборе соляной пошлины и других налогов. В пику боярину Морозову и действовавшим от его имени в Пскове чиновникам, выполнявшим, по удачному определению В. А. Аракчеева, операцию «хлеб в обмен на православных»{166}, были отправлены особые челобитчики к боярину Ивану Никитичу Романову. В Пскове также хорошо понимали значение своего города, стоявшего на двух рубежах — «литовском» и «немецком». Поэтому много говорили об опасностях (как правило, мнимых, взятых из слухов и расспросных речей), грозивших родному городу, святыни которого они взялись защищать. И подтвердили это еще и обороной от «московского рубежа», когда в ожидании царского ответа затворили город и стали воевать с подошедшим от Новгорода отрядом боярина князя Ивана Никитича Хованского. Одновременно Большая челобитная была попыткой самооправдания псковичей, выказавших неповиновение царским воеводам. Жители Пскова подчеркивали в обращении к царю Алексею Михайловичу, что они молили Бога «за тебя и за мир».

Для разговора с псковскими челобитчиками сначала был выбран жесткий тон. Царь Алексей Михайлович, скорее всего, тоже участвовал в составлении грамоты в Псков 19 мая. Ответный документ полон страсти, его формулировки ближе к устной речи, они далеки от обычно «вылизанных» и четко структурированных текстов приказных документов, что бывало, когда записывалась прямая царская речь. На каждый псковский «вопрос» был дан царский ответ, не оставлявший сомнения в том, что над мятежным городом нависла гроза. Происходившие в Пскове события прямо называли «мятежом», «смятеньем» и «гилем», случившимся по «воровскому заводу»: «и то затевают воры и заводчики на смуту». Псковичам напомнили их присягу царю Алексею Михайловичу и грозившее им казнью нарушение нормы Соборного уложения: «усоборовано всего Московского государства всяких чинов с выборными людьми написано, что самовольством, скопом и заговором на наших государевых бояр и окольничих и… на воевод… никому не приходити». Царь Алексей Михайлович отвергал стремление «худых людишек» вмешаться в дело «вечного докончанья», о котором договорились его послы с шведской королевой Христиной. «А мы, великий государь, з Божиею помощию ведаем, как нам, великому государю, государство свое оберегать и править». Стиль послания сильно напоминает интонации Ивана Грозного!

Конечно, царь Алексей Михайлович не только не выдал, но и оправдал боярина Бориса Ивановича Морозова. Даже в более сложные времена царь не отказывался от его поддержки. В ответе царя на Большую псковскую челобитную содержится целая апология боярину Морозову, его роду и предкам, отличившимся, как напоминали псковичам, в том числе и обороной их города от войска короля Густава-Адольфа (речь о службе его родственника боярина Василия Петровича Морозова в 1615 году). Этот раздел ответной грамоты дает много для понимания настоящих чувств, которые испытывал царь Алексей Михайлович к своему воспитателю, назначенному в «дядьки» еще его отцом: «И наше государское здоровье положил на нем». Характеризуя службу своего ближнего человека, царь Алексей Михайлович давал отпор «непристойным речам»: «И он, боярин наш, будучи у нас, великого государя, в дядьках, оставя дом свой и приятелей, был у нас безотступно, и нам служил и нашего государского здоровья остерегал накрепко, да и посяместа нам служит верно, и о наших и земских делах радеет». Нашлось место в царском ответе и для боярина Ивана Никитича Романова (отдельная псковская челобитная его тоже достигла, но привезшего ее казака боярин Романов отослал к царю): «А нам, великому государю, он боярин наш холоп, и служит нам, великому государю, с своею братьею, з бояры единомышленно». Обращения к одному из бояр «мимо царя» были особенно опасны: «посылаете челобитные мимо нас на смуту тайным обычаем».

Еще более возмутительным для царя Алексея Михайловича оказался призыв Большой псковской челобитной к совместному суду в Пскове царских воевод, с земскими старостами и выборными людьми. Только так, считали во Пскове, можно добиться суда «по правде, а не по мзде и не по посулам». Вероятно, эти слова челобитной стали основой для распространения слуха о стремлении псковичей возвратиться к «свободе, какую они имели до времен царя Ивана Васильевича», записанного шведским резидентом Поммеренингом{167}. В ответ в Пскове услышали апологию самодержавной власти, не терпевшей, чтобы кто-нибудь писал царю «с указом»: «И того при предках наших, великих государех, царех, николи не бывало, что мужиком з бояры и с окольничими и воеводы у росправных дел быть, и вперед того не будет».

Таково резюме словесного поединка царя Алексея Михайловича и его приближенных с псковским «миром» и отставным главой корпорации псковских площадных подьячих Томилкой Слепым, который умело и не без литературного таланта, как справедливо писал академик М. Н. Тихомиров, сформулировал просьбы и жалобы псковичей к царю. Но обида, нанесенная боярину Морозову, требовала мщения. Хотя посланников псковского «мира» допустили до царя и даже отпустили обратно с государевой грамотой, ничего доброго Пскову в будущем это не сулило. От них по-прежнему требовали повиниться, «от такова воровского заводу отстать» и выдать «воров и завотчиков», первым из которых и был назван составитель челобитной Томил-ка Слепой. В противном случае была обещана отсылка в Псков «больших наших бояр и воевод» князя Алексея Никитича Трубецкого и князя Михаила Петровича Пронского. И это была не пустая угроза: сведения о таких приготовлениях отразились в дворцовых разрядах. Но в итоге войско и артиллерия привычно отправились, «по вестям», защищать южную «украйну»{168}.

Трудно определить, когда и почему произошел поворот в отношении требований псковских «мужиков». Но в итоге ставка на силовое подавление мятежа не оправдалась. Не последнюю роль сыграло то, что восставшие в городе затворились и организовали вооруженное сопротивление расположившимся лагерем под псковскими городскими стенами ратным людям во главе с боярином князем Иваном Никитичем Хованским. 18 июня 1650 года псковичи даже решили совершить вылазку против правительственного войска, но в сражении у Снетной горы уступили и потеряли многих людей, попавших в плен. Царь Алексей Михайлович, рассматривая воеводскую отписку об этих событиях, еще был настроен решительно. 26 июня 1650 года он лично распорядился наградить сеунщика (гонца) за радостное известие и ответить князю Ивану Никитичу Хованскому, чтобы тот продолжал войну с псковичами: «боярина и воевод, и ратных людей похвалити, и над псковскими изменниками промышляти, сколько милосердый Бог помочи даст»{169}. По мысли царя, пленным «языкам», кого отправляли обратно в Псков на обмен с дворянами, надо было приказывать, чтобы они «свою братью наговаривали» сдаться и впустить в город царского боярина. То было достаточно наивное представление, не учитывавшее остроты противостояния. Внутри Пскова власть перешла к всегородной избе во главе с выдвинувшимся лидером псковского посада Гаврилой Демидовым. Восставшие действовали с помощью силы, обязывая всех круговой порукой. Так, видимо, реализовывалась ярко выраженная в Большой псковской челобитной мысль о всесословном протесте Пскова, при участии настоятелей псковских монастырей, соборного протопопа и других священников псковских церквей, дворян и посадских людей.

В Москве долго еще продолжали думать, что удастся заставить восставших отказаться от их борьбы. В начале июля 1650 года был созван Земский собор, принявший решение отправить в Псков «выборных людей»: коломенского и каширского епископа Рафаила, стольника Ивана Васильевича Олферьева и других представителей столичных чинов Государева двора, вместе с городовыми дворянами, гостем, купцами Гостиной и Суконной сотен, жителями посада и слобод. По царскому наказу они должны были уговорить восставших принести свои вины царю Алексею Михайловичу. Сделано это было вовремя, так как противостояние боярина князя Ивана Никитича Хованского с жителями Пскова достигло апогея. 12 июля царский воевода разгромил неумелое вооруженное ополчение псковичей, самонадеянно атаковавшее его позиции — острожек на реке Великой. Получив известие об этом, царь Алексей Михайлович снова распорядился послать грамоту «к боярину и воеводам с своим государевым милостивым словом и с похвалою и ратных людей похвалить». Однако в ответ восставшие устроили террор и казнили десять человек псковских дворян, заподозренных в «измене». Был отстранен от управления своей кафедрой — «Троицким домом» — псковский архиепископ Макарий, какое-то время ему запретили служить и посадили в заточение на цепь. Обсуждался даже план обращения за помощью в Литву или, что не лишено вероятия, к самозванцу Тимошке Анкудинову (позднее остались записи о полученном в Пскове письме от не названного по имени «вора»).

Мирная миссия епископа Рафаила и других посланников Земского собора оказалась в итоге успешнее, чем военные угрозы. Но для этого пришлось пойти на уступки и царю Алексею Михайловичу, созвавшему еще одно заседание Земского собора «о псковском воровском заводе» в Столовой палате 26 июля 1650 года. Тон речей с подробным перечислением вин восставших жителей Пскова, объявление о намерении направить в Псковскую землю ратных людей для обороны ее от «воров шишей, которые в тех уездех воюют», казалось бы, не оставляли сомнений в стремлении царя и Думы проявить силу. На соборе хотели еще и дать острастку тем, кто под влиянием слухов о псковских событиях «вмещал» в мир разные воровские речи, «что носитца площадная речь на Москве, будто будет грабеж». Но самое неожиданное прозвучало в конце соборного акта. Царь Алексей Михайлович согласился отвести правительственные войска от Пскова — при условии «обращения» псковичей и признания ими своих «вин». После того как псковичи поцелуют крест присланному от Земского собора епископу Рафаилу и выборным людям, боярину князю Ивану Никитичу Хованскому «ото Пскова с ратными людьми отойти велено». А собор должен был гарантировать мирный исход событий — «всем про то объявлено уж»{170}.

Споры, приведшие к отмене первоначальных решений о выдаче четырех или пяти «заводчиков» псковского дела, остались за строкой архивных документов. Академик М. Н. Тихомиров видел причины такого поворота к мирному разрешению противостояния в борьбе придворных партий, противодействии патриарха Иосифа и «стоявших за его спиной» боярина Никиты Ивановича Романова и князя Якова Куденетовича Черкасского. Сначала видно, что и в ответе на Большую псковскую челобитную, и в письме патриарха Иосифа, и в первом наказе епископу Рафаилу и другим выборным — везде речь вели о наказании главных «воров». Все изменилось, когда по дороге в Псков епископ Рафаил встретил 19 июля бежавших оттуда людей, сообщивших в расспросных речах о начавшемся непримиримом противостоянии в Пскове. Между 22 июля — временем получения донесения в Москве, и 26 июля — датой соборного заседания и произошел перелом, причины которого лучше всего объяснил патриарх Иосиф в письме архиепископу Рафаилу, сославшись на то, что царь Алексей Михайлович был «зело кручинен» из-за псковских дел. И все же главную заслугу в изменении решения стоит приписать новгородскому митрополиту Никону. Как писал еще Сергей Михайлович Соловьев, именно Никон раскрыл царю истинное положение дел и убедил пощадить четырех зачинщиков восстания, «пущим ворам вместо смерти живот дать». Иначе, говорил он, «тем промыслом Пскова не взять, которые люди под Псковом и тех придется потерять, а Новгороду от подвод и ратных людей будет запустенье». Никон ссылался на свои уговоры новгородцев и обещания обратиться с челобитной к царю, а также указывал на то, что розыск и арест участников новгородского восстания князем Иваном Никитичем Хованским привел к тому, что псковичи перестали верить увещеваниям, говоря: «И нам то же будет»{171}. Поэтому так важно было подтвердить соборным решением отвод войска от Пскова после «крестного целованья» псковичей. Грамота об этом была послана боярину князю Ивану Никитичу Хованскому немедленно после собора. Но, готовясь к миру, царский боярин больше думал о войне: он методично продолжал окружать город, стремясь к полной блокаде Пскова, что могло обеспечить бóльшую сговорчивость его жителей.

В итоге отказ от казней «воров» и штурма города, уговоры псковичей сыграли определяющую роль. Посылка епископа Рафаила и других посланцев Земского собора оказалась дальновидным решением. Первым в город вошло московское посольство, договорившееся о присяге псковичей. Она растянулась на несколько дней 17–21 августа и происходила совсем не в мирной обстановке: город не сразу избавился от вражды и взаимного недоверия. Большинство посада и служилых людей, конечно, понимали, что вместо всесословного союза, обещавшего учет интересов «мира», в Пскове и его пригородах — Изборске, Печерах, Гдове и Острове, тоже затронутых восстанием, воцарились социальная рознь, грабежи и бессудные казни. Но и жестокость ратных людей боярина князя Ивана Хованского была чрезмерной, чего не мог скрыть один из участников посольства стольник Иван Олферьев. При въезде в город с депутацией Земского собора он якобы говорил с сокрушением псковичам, укоряя царского боярина: «Какие де он враг, злодей, над вами беды многие поделал». 24 августа боярин князь Иван Никитич Хованский ушел со своим войском от Пскова, а на следующий день городские ключи были возвращены прежнему воеводе окольничему князю Василию Петровичу Львову.

Увы, одним из первых его дел стал донос на Ивана Олферьева. Подоплека действий псковского воеводы понятна из объяснений вернувшегося в Москву члена депутации от Земского собора стольника Ивана Олферьева. Дело было в местнических тонкостях, окольничему князю Львову не понравилось, что государева стольника не написали у него «в товарищах». Оказывается, он мало что понял из того, что происходило вокруг, сидя на своем дворе. Воевода князь Львов едва не провалил всё дело с присягой, заметив при встрече с епископом Рафаилом и другими членами московского посольства, что оно долго добиралось до Пскова, а грамота послам была дана недавно, когда они были в пути. Депутаты от собора дело замяли: иначе оно грозило тем, что псковичи не поверили бы царским грамотам, привезенным епископом. И еще неизвестно, как бы повернулись события, если бы псковичи нашли первые грамоты с требованием казни «заводчиков»! Доносу на стольника Олферьева всё равно дали ход, выговорили ему за неуважение царских бояр и окольничих, но в итоге простили и дозволили (хотя и не сразу) быть у государева стола 1 октября вместе с епископом Рафаилом и другими депутатами собора. Еще через неделю, 8 октября, состоялось заключительное заседание Земского собора. Царь Алексей Михайлович принял заручную челобитную псковичей о своих винах и допустил «к руке» их представителя старосту Ан-кудинку Гдовленина. Последним актом псковской драмы стало снятие с Рыбницкой башни всполошного колокола, отправленного в своеобразное «заточение» в Зелейную палату — туда же, где обычно хранились порох и свинец. Арест бывшего всесословного старосты Гаврилы Демидова и автора текста Большой псковской челобитной Томилки Слепого тоже последовал, но нарушать соборное обещание не могли, поэтому их с семьями выслали из Пскова, но не казнили.

История наказания виновников восстаний в Новгороде и Пскове по-своему поучительна и показательна для первых лет правления царя Алексея Михайловича. Всего по обвинению «в воровском заводе» в Новгороде было арестовано более двухсот человек, «по государеву указу и боярскому приговору» 190 человек приговорили к битью кнутом и отдаче на поруки, «пущих воров и мятежников и всякому воровству заводчиков» насчитали 22 человека, пятерых из них приговорили к смертной казни, а остальных — к битью кнутом и ссылке в Астрахань, Терек и Коротояк. Но здесь в дело вмешался новгородский митрополит Никон, снова просивший 15 марта 1651 года помиловать участников мятежа. Их не стали ссылать и разрешили жить по-прежнему в Великом Новгороде. В итоге, как установили публикаторы Следственного дела о новгородском восстании 1650 года, сохранили жизнь даже главному обвиняемому — Ивану Жеглову, проклятому в дни «мятежа» митрополитом Никоном. Позднее бывший приказной служитель новгородского Софийского дома оказался на службе в далеком Якутске{172}.

Никон — патриарх

Успешное завершение новгородского и псковского «дела» должно было еще больше утвердить авторитет митрополита Никона в глазах царя Алексея Михайловича. Царь не забыл о жертвах псковского мятежа и указал написать имена погибших дворян в вечный синодик в Успенском соборе Московского Кремля, учредив отдельное поминание 18 июля — в день наивысшего противостояния и казней в осажденном Пскове{173}. Между царем и митрополитом происходило явное сближение, как обычно бывает между людьми, пережившими общую опасность. Царь поверил в духовную силу митрополита, оказавшего неоценимую услугу своими советами в мирских делах. Сами обстоятельства направляли царя Алексея Михайловича к мысли о том, что именно Никон станет лучшим преемником патриарха Иосифа, чей возраст земной жизни клонился к закату.

Сохранилось предание о том, как во время приветствия Никоном смененного им и отправленного на покой прежнего новгородского митрополита Афония два владыки долго препирались, кто к кому должен подойти под благословение. Пока прежний новгородский митрополит не сказал: «Благослови мя, патриарше», пророчески указав Никону на то, что тот будет патриархом{174}. На самом деле за этим благочестивым рассказом скрыт не до конца ясный сюжет с отправкой на покой новгородского митрополита Афония, чтобы освободить кафедру для Новоспасского архимандрита Никона (при избрании патриарха Иосифа в 1642 году митрополит Афоний был одним из главных участников выборов и открывал жребий, указавший на нового патриарха).

Духовные дела плохо поддаются определениям с помощью слов «политика» или «программа», однако нечто подобное можно усмотреть в действиях царя Алексея Михайловича и его советника митрополита Никона. Начиная с 1651 года Успенский собор в Кремле стал превращаться в своеобразный пантеон славы выдающихся иерархов Русской православной церкви. В 1651 году состоялось перенесение в кремлевский собор мощей первых патриархов: Гермогена из Чудова монастыря и, на следующий год, Иова из Старицкого Успенского. Но более всего известна поездка митрополита Никона на Соловки для перенесения мощей митрополита Филиппа в 1652 году. Царь Алексей Михайлович вникал во все подробности дела, участвовал в напутственном молебне, и вряд ли случайным было определение в смешанную, церковно-светскую комиссию двух усмирителей «мятежей» в Новгороде и Пскове — митрополита Никона и боярина князя Ивана Никитича Хованского. Воспоминание о столкновении царя Ивана Грозного и митрополита Филиппа по поводу опричнины должно было помочь устранить случившийся в прошлом диссонанс в «симфонии» власти царя и первосвятителя церкви{175}.

Посольство отправилось из Москвы на Соловки в Великий пост 1652 года. С собою оно везло необычный документ — грамоту царя Алексея Михайловича в Соловецкий монастырь «с молением по мощи» митрополита Филиппа, скрепленную «вислой» печатью «красного воску» с двуглавым орлом. Царь обращался к святому как к живому, называя себя «царь Алексей, чадо твое». Он говорил о своей «печали» и молил митрополита Филиппа «приити» к Москве, чтобы стала возможной общая молитва всех первоиерархов церкви «с прежебывшими тебе, и по тебе святители» в Успенском соборе. Царь был убежден в силе такой общей молитвы: «Не бо и мы своею силою или многооружным воинством укрепляемъся, но Божиею помощию и вашими святыми молитвами вся нам на ползу строятся». В Москве царь Алексей Михайлович хотел «разрешити согрешение прадеда нашего, царя и великого князя Иоанна, нанесенное на тя неразсудно завистию и неудержанием ярости». Из этого становится ясно, чего сам царь хотел избежать в своем правлении: он обещал святителю Филиппу, «аще и неповинен есмь досаждения твоего», покаяться за своих предков ради прощения прежних грехов и «разделения». Завершалась эта необычная грамота словами: «Царь Алексей, желаю видети тя и поклонитися мощем твоим святым»{176}.

О том, что происходило в Москве после отправления посольства на Соловки, можно узнать из большого «статейного списка» о принесении мощей патриарха Иова и о преставлении патриарха Иосифа, написанного самим царем Алексеем Михайловичем. Исследователи называют этот документ «Повестью о преставлении патриарха Иосифа», подчеркивая литературные достоинства царя-писателя. Действительно, необычный стиль и образность письма дают большой простор для толкований, но при этом забывается, что царь Алексей Михайлович предназначал свое писание в мае 1652 года только для одного читателя — митрополита Никона, чтобы тот скорее приехал в Москву, где должны были состояться выборы нового патриарха, «именем Феогнаста» (то есть того, чье имя знает Бог). «А без тебя отнюдь ни за что не примемся», — писал царь об ожидаемом им приезде Никона. Переписчикам царского письма (скорее всего, в канцелярии архива Посольского приказа, где сохранялся царский архив до образования Тайного приказа) этот документ показался ближе всего именно к делопроизводственному стилю отчетов послов. С одной стороны, царь пишет Никону о делах церкви, где он уже мог считаться своеобразным приказным судьею: «А как великий отец наш и пастырь, святейший Иосиф патриарх, встречал Иева патриарха, и как на осляти ездил вход Иерусалим, и как ево не стало — и то писано под сею грамотою». Однако «статейный список», написанный царем Алексеем Михайловичем, — не только отчет о делах в церкви, произошедших за время отсутствия Никона в столице, но и письмо о душевных переживаниях царя. Поэтому правы те, кто пишет об использовании царем Алексеем Михайловичем канонических описаний смерти духовных лиц, что, конечно, не подходит сухое определение «статейного списка». И хотя царь даже в таком тексте не чужд был «литературной игры», в монастыре, когда митрополит Никон читал его письмо, все слушающие плакали.

«Повесть», или «статейный список», царя Алексея Михайловича митрополиту Никону с описанием преставления патриарха Иосифа предваряла личная грамота царя «собинному другу», раскрывающая его отношение к «избранному и крепкостоятельному пастырю». Этикет требовал в таких грамотах своеобразного уничижения «отправителя» по отношению к «адресату», и царь Алексей Михайлович пишет здесь в превосходной степени о качествах Никона-богомольца, сравнивая его с «солнцем, светящим по всей вселенней». О себе же, напротив, говорит, выказывая полнейшее христианское смирение: «А про нас изволиш ведать: и мы по милости Божии и по вашему святительскому благословению как есть истинный царь християнский наричеся, а по своим злым, мерским делам недостоин и во псы, не токмо в цари». Описание событий в Москве начинается с 5 апреля — времени встречи мощей патриарха Иова в Москве, положенных сначала в Страстном монастыре. Царь сам был на этой встрече вместе с патриархом, Освященным собором и «со всем государством, от мала и до велика». Алексей Михайлович любил такие образные определения, описывая то, что он видел своими глазами. О том, какое огромное количество людей пришло встретить мощи патриарха Иова, он замечает в письме Никону: «яблоку негде было упасть». Вся Красная площадь была запружена, поэтому царь «Кремль велел запереть», и без этого в тесноте мощи патриарха Иова едва пронесли в Успенский собор. «Старые люди говорят, — замечал царь Алексей Михайлович, — лет за семьдесят не помнят такой многолюдной встречи», то есть со времен Ивана Грозного, к которым постоянно мысленно возвращался царь Алексей Михайлович. Царю запомнились слова слабеющего патриарха Иосифа, говорившего ему со слезами: «Вот, де, смотри, государь, каково хорошо за правду стоять — и по смерти слава!» Другой разговор состоялся при устройстве саркофага патриарха Иова в Успенском соборе. На вопрос: «кому ж в ногах у нево лежать?» — царь ответил: «Ермогена тут положим» — еще одного патриарха, умершего в Чудовом монастыре во времена Смуты в 1612 году. Но патриарх Иосиф попросил у царя Алексея Михайловича оставить это место для него: «Пожалуй, де, государь, меня тут, грешнаго, погресть».

Дальше должны были начаться «свидетельство» мощей патриарха Иова и запись чудес, происходивших от них в Успенском соборе. Но все остановилось из-за смерти патриарха Иосифа, случившейся через десять дней после перенесения мощей. Последняя патриаршая служба пришлась на Вербное воскресенье, когда патриарх Иосиф участвовал в традиционном «шествии на ослята». На наступившей Страстной неделе, в среду вечером, царь Алексей Михайлович сам решил прийти в Крестовую палату для встречи с патриархом. Патриарх уже тяжело болел и сначала даже не узнал царя. Алексей Михайлович передавал свой разговор с патриархом Иосифом: «Такое то, великий святитель, наше житие: вчерась здорово, а ныне мертвы», — говорил царь Алексей Михайлович. В ответ патриарх Иосиф молвил: «Ах, де, царь-государь, как человек здоров, так, де, мыслит живое. А как, де, примет инде, ни до чево станет». Царь писал об этом еще и для того, чтобы объяснить, почему он в тот же день не заговорил о духовной грамоте патриарха Иосифа и судьбе патриаршей келейной казны. Все думали, что патриарх Иосиф болен «лихорадкой» и еще поправится.

В описании ухода из жизни патриарха Иосифа царь Алексей Михайлович приводит много бытовых деталей. Рассказ его напоминает известные страницы романа Федора Михайловича Достоевского «Братья Карамазовы» о смерти старца Зосимы и отношении монастырской братии к этому событию: все ожидали кончины чуть ли не нового святого, а умер, как оказалось, обычный человек. Когда царь Алексей Михайлович узнал, что патриарх Иосиф при смерти, то немедленно «сам с небольшими людьми побежал к нему». Царь участвовал в соборовании патриарха вместе с рязанским архиепископом Мисаилом, тоже оказавшимся в тот момент в патриарших палатах. «И мы со архиепископом кликали и трясли за ручки, — писал царь Никону, — чтоб промолвил — отнюдь не говорит, толко глядит. Алихаратка та знобит, и дрожит весь, зуб о зуб бьет». Даже в этот момент царь разбирается и расспрашивает патриаршего протодиакона, «для чево вести ко мне не поведали и ко властям», и передает его рассказ о том, как ему пришлось настоять на «поновлении» умирающего патриарха, выгнавшего своего духовника из кельи. Во время причастия патриарха Иосифа присутствовали несколько архиереев и игуменов монастырей, царь Алексей Михайлович тоже стоял у его изголовья. А дальше случилось то, чего мало кто мог ожидать: в беспамятстве умирающий патриарх «повел очьми» и «стал жатца к стене». Царь понял это так, что патриарх перед смертью «видение видит». И рассказывал митрополиту Никону: «Не упомню, где я читал: перед разлучением души от тела видит человек вся своя добрыя и злыя дела». По словам царя, «походило добре на то, как хто ково бьет, а ково бьют — так тот закрываетца». Это были уже последние часы жизни патриарха Иосифа; царь простился с ним, когда тот затих. «И я перед ним, проговоря прощения, да поцеловал в руку, да в землю поклонился».

Царь продолжал всем распоряжаться: уходя из патриарших палат, «казну келейную в чуланех и в полатех и домовую везде сам перепечатал после освящения масла», то есть принял меры к тому, чтобы патриаршая казна оставалась в целости и сохранности. Царь должен был успеть к службе, начинавшейся в его домовой церкви. Там ему вскоре и сообщили: «патриарха, де, государя не стало», о чем возвестили три удара большого кремлевского колокола. «И на нас, — пишет царь Никону, — такой страх и ужас нашел, едва петь стали, и то с слезами. А в соборе певчие и власти все со страху и ужаса ноги подломились, потому что хто преставился да к таким дням великим, ково мы, грешные, отьбыли, яко овцы бес пастуха, не ведают, где детца. Так-та мы ныне, грешные, не ведаем, где главы приклоните, понеж прежнево отца и пастыря отстали, а нового не имеем». Царь просил молитв Никона и достаточно прозрачно говорил ему, что выбор преемника уже сделан, надо только, чтобы Никон вернулся в Москву: «Дожидаем тебя, великого святителя, к выбору. А сего мужа три человека ведают: я, да казанской митрополит, да отец мой духовной, тайне в пример. А сказывают, свят муж». То есть в тайну были посвящены всего трое человек, не считая самого царя, митрополит Казанский Корнилий, духовник Стефан Вонифатьев и сам митрополит Никон.

Но это был не конец царского рассказа. Как писал царь Алексей Михайлович, в начале прощания с телом патриарха Иосифа все было достойно: «лежит, как есть жив, и борода розчесана, лежит, как есть, у живова. А сам немерна хорош». Однако уже поздно ночью, несмотря на сделанные распоряжения, царь увидел в церкви рядом с телом умершего патриарха только одного человека, испуганно читавшего Псалтырь. Все остальные или быстро покинули службу, или попросту разбежались. Царь не мог не отметить пример людской неблагодарности: «Да такой грех, владыко святый, — ково жаловал, те ради ево смерти; лутчей новинской игумен, тот первой поехал от нево домой… А над ним один священник говорит Псалтырь, и тот говорит во всю голову, кричит, и двери все отворил». Рассказывал он и о своих переживаниях и даже испуге от вида разлагавшегося на глазах мертвого тела: «Да и мне прииде помышление такое от врага: побеги, де, ты вон, тот час, де, тебя, вскоча, удавит». Царь справился со своими страхами, но все описание погребения патриарха Иосифа было еще и оправданием мирского отношения к его смерти и деталям прощания: «Ведомо, владыко святый, тело персстно [тленно] есть, да мы, малодушнии, тот час станем осуждать да переговаривать. Для того и не открыли лица». Погребение прошло в общем плаче и рыдании, усугублявшемся тем, что была Страстная суббота; царь особенно укорял себя, что забыл распорядиться о «звоне»: «…а прежних патриархов з звоном погребали…»{177}

Итак, в самый разгар дела с перенесением мощей митрополита Филиппа, 15 апреля 1652 года, Русская церковь осталась без пастыря. Но «вдовела» она не долго, и вскоре стали готовиться к выборам нового патриарха. Кто им будет, стало ясно, когда 9 июля 1652 года в Москве встретили мощи митрополита Филиппа, привезенные новгородским митрополитом Никоном из Соловецкого монастыря, и состоялось их перенесение в Успенский собор в Кремле. На известной исторической картине художника Александра Литовченко «Царь Алексей Михайлович и Никон, архиепископ Новгородский, у гроба чудотворца Филиппа, митрополита Московского» (1886), хранящейся ныне в Государственной Третьяковской галерее, видно торжество опытного Никона, наблюдавшего, как молодой царь на коленях просил прощение у гроба святителя Филиппа, чья мученическая кончина стала следствием опалы Ивана Грозного. Иногда яркий художественный образ может повлиять даже на историков, которым все же надо опираться на факты и сохранившиеся документы. Так и в этом случае художник создал образ раскаяния царя Алексея Михайловича перед гробом митрополита Филиппа и одновременно торжества Никона. Однако сохранилось письмо царя Алексея Михайловича казанскому воеводе боярину князю Никите Ивановичу Одоевскому от 3 сентября 1652 года с подробным описанием событий. Даже два месяца спустя царь по-прежнему ярко переживал обстоятельства встречи мощей митрополита Филиппа, пронесенных до Лобного места. Он рассказывал, как сам во всем принимал участие, как сразу начались чудеса, а повсюду «не мочно было ни яблоку пасть» (любимое сравнение). Мощи митрополита пребывали в соборе десять дней, и всё это время стоял колокольный звон, напоминавший царю о празднике Пасхи.

Царь был воодушевлен торжеством справедливости, и это был именно его собственный триумф, а не мнимая «победа» будущего патриарха Никона.

Царь писал князю Одоевскому о «честном» возвращении «гонимого» святителя в Москву, отнюдь не противопоставляя светскую и церковную власть, о чем чаще всего вспоминают исследователи при описании перенесения мощей Филиппа. Алексей Михайлович обвинял в случившемся не Ивана Грозного, а его советников! «Где гонимый и где ложный совет, где обавники, где соблазнители, где мздоослепленныя очи, где хотящий власти восприяти гонимаго ради? Не все ли зле погибоша; не все ли изчезоша во веки; не все ли здесь месть восприяли от прадеда моего царя и великаго князя Ивана Васильевича всеа Росии, и тамо месть вечную приимут, аще не покаялися?»{178} Как видим, царю Алексею Михайловичу ближе всего была идея наказания «обавников» — колдунов, заклинателей, своими наговорами и «шептаньем» помрачавших ум и «соблазнявших» праведного царя, опалившегося на митрополита Филиппа. Все это далеко было от настоящей истории противостояния царя Ивана Грозного и митрополита Филиппа по поводу опричнины и совсем не связано с покушением церкви на права самодержавного царя.

В выборах на патриаршество Никона царь Алексей Михайлович проявил свою волю — несмотря на то, что сначала за основу чина избрания патриарха предлагалось взять прежний образец — выбор жребием (так патриарший престол достался патриарху Иосифу). Составляя черновой вариант чина избрания нового патриарха, сохранили даже прежнюю дату — 27 марта 1642 года — время вступления в чин патриарха Иосифа. Имя Никона было вписано на том месте, где раньше стояло имя его предшественника новгородского митрополита Афония. Но от прежней процедуры случайного выбора в итоге отказались, записав в чине патриаршего избрания вместо слов «по жребию поставленье бысть» иначе: что «по избранию всего освященного собора поставленье бывает»{179}. Далее, согласно новой редакции чина патриаршего избрания, царю было представлено 12 наиболее достойных кандидатов, из которых он выбрал одного — митрополита Никона. Как сказано в ставленой грамоте Никону, «житием праведна, и премудра, и свята, и боголюбива, и незлобива». Новый патриарх получил посох митрополита Петра и белый клобук из царских рук в воскресенье 25 июля 1652 года. Так еще раз подчеркивалась преемственность церковной власти от прежних московских митрополитов и вспоминался дар первого христианского царя Константина первоиерархам церкви, перешедший, согласно «Повести о белом клобуке», от римского папы Сильвестра в Константинополь, а позже — в Новгород и Москву — Третий Рим. Правда, Никон при выборах патриарха стал отказываться от высшего церковного сана, но его действия носили ритуальный характер{180}. Никон и много позже, 20 лет спустя, подчеркивал в письме царю Алексею Михайловичу, что он был «поставлен на патриаршество не своим изволом, но Божиим изволением и твоим, велика-го государя, и всего освященнаго собора избранием»: «А я, ведая свою худость и недостаток ума, множицею тебе, великому государю, бил челом, что мене с такое великое дело не будет. И твой, великаго государя, глагол превозможе»{181}. Впрочем, символично, что надень 25 июля приходилась дорогая для нового патриарха память Макария Желтоводского и Унженского: ведь сам Никон когда-то пришел юношей и начал постигать монастырскую жизнь в Макарьевском монастыре на Волге{182}. Конечно, участникам церемонии патриаршего избрания не дано было знать последствия своего решения. Позже указание на «незлобивость» патриарха Никона при его избрании могло восприниматься только как горькая ирония…

«За царскую честь война весть»

Великий поворот царя Алексея Михайловича к наступлению на «Литву» вызревал медленно, но верно. В союзе с патриархом Никоном дело должно было двинуться быстрее. В период первых военных побед гетмана Богдана Хмельницкого в 1648–1649 годах царь Алексей Михайлович не стал нарушать ради казаков мирный договор с Речью Посполитой. Но как только началась «реконкиста» и в 1650–1651 годах польская шляхта с переменным успехом снова стала теснить казачью старшину, отвоевывая право вернуться в свои владения, политика изменилась. В 1651 и 1653 годах царь созвал два земских собора о «литовском деле», где решилась судьба так называемого «воссоединения Украины с Россией». Из-за разных оценок этого процесса необходимо особенно внимательно посмотреть: зачем казаки и гетман Богдан Хмельницкий снова обратились в Москву, какие вопросы на самом деле рассматривали земские соборы?

В Посольском приказе имели достаточно ясное представление о намерениях гетмана Хмельницкого продолжать борьбу с «ляхами» вместе с татарами и по-прежнему не стремились в нее ввязываться. В январе 1651 года из Москвы отправили в Чигирин с жалованьем дьяка Ларио-на Лопухина. В выданном ему наказе подробно определялось, что говорить в случае поворота разговора к упрекам в неоказании помощи «черкасам». В Войске Запорожском стало известно, что прежние обращения казаков в Москву «объявились у короля в Оршаве»{183}. Поэтому Ларион Лопухин должен был дезавуировать обвинения в «московской неправде» тем, что привез с собой подлинники этих обращений. Но главное, что ему нужно было любой ценой добиваться прежней лояльности казаков и напоминать, что даже «в смутное время», в 1648 году, в Москве отказались помогать польской стороне, а, напротив, поддержали «черкас», разрешили им торговать хлебом и солью. От имени царя Алексея Михайловича казаков уверяли, что в Московском государстве не стремятся помогать их «неприятелям», то есть королю. Лопухин прежде всего говорил о готовности известить «окрестные государства» о «неправдах» польского короля Яна Казимира, если он нарушит прежний договор, требовавший наказания виновных в умалении государской чести. В случае обострения дипломатических отношений с Речью Посполитой казаков собирались обо всем известить, и тогда царь Алексей Михайлович прислал бы «для подлинного договору» не обычных дворян, а своих «думных людей», то есть бояр. Это был новый поворот в контактах с Запорожским Войском, уже допускавший войну с враждебной «Литвой». Однако решение вопроса о поддержке казаков ставилось в зависимость от действий Речи Посполитой в более важном для московской стороны вопросе — о защите царской чести. Вскоре новое направление политики было подтверждено еще и авторитетом Земского собора{184}.

28 февраля 1651 года в Столовой избе в присутствии царя Алексея Михайловича состоялся первый собор, на котором было рассмотрено «письмо» о «литовском деле»{185}. Выборным на соборе предлагалось рассмотреть и обсудить два главных вопроса: во-первых, «о неправдах» польского короля и панов-рад, нарушении ими «вечного докончанья» и, во-вторых, об обращении Богдана Хмельницкого. Впервые не только в Думе, но и во всем Московском государстве официально должны были узнать о «просылках» гетмана Войска Запорожского, «что они бьют челом под государеву высокую руку в подданство»{186}.

Зачем все-таки опять был поднят старый вопрос о нарушении Поляновского мирного договора, неисполнении данных послу Григорию Гавриловичу Пушкину в 1650 году обещаний наказать виновных в умалении государской чести? Ведь не ради же одних интересов «черкас» и Хмельницкого созывались в Москву представители всех сословий?

Чрезвычайное обращение к собору понадобилось по другой причине. Главное, что могло пугать царя Алексея Михайловича — действия польского короля Яна Казимира на «крымском» направлении. Как сказано в письме собору, царю Алексею Михайловичу «ведомо учинилось», что король Ян Казимир «ссылаетца с крымским царем почасту и всякими вымыслы умышляют, чтоб им сопча Московское государство воевать и разорить». Дело дошло до того, что «через Польшу и Литву» был пропущен «крымский посол» к шведской королеве Христине, как были уверены в Московском государстве, «для ссоры ж». Характеризуя невиданные ранее союзные действия между непримиримыми врагами, в Москве закономерно удивлялись: «а преж сего того николи не бывало». Поэтому и вспомнили снова о просьбе гетмана Богдана Хмельницкого о принятии его «под высокую руку». На соборе приводили даже сетования казаков Войска Запорожского, связанные с последствиями отказа царя Алексея Михайловича разрывать мир с Речью Посполитой. Казаки в открытую говорили, что они «поневоле учинятца в подданстве у турского салтана с крымским ханом вместе»{187}. Следовательно, именно угроза новых крымских набегов и отказ от прежнего, складывавшегося при королевиче Владиславе русско-польского союза против Турции заставляли прибегнуть к созыву собора.

Новые контакты с «черкасами», как можно видеть из наказа Лариону Лопухину и решения Земского собора 28 февраля 1651 года, были по-прежнему далеки от безоговорочного одобрения идеи подданства казаков царю. Главной целью оставалось противодействие опасному для Московского царства союзу Речи Посполитой или казаков с татарами и османами. Дипломаты стремились лучше узнать, «что ныне у поляков с черкасами делаетца», а также о контактах крымского хана с польским королем Яном Казимиром и гетманом Богданом Хмельницким. Гетман тоже был осторожен в переговорах с новым посланцем из Москвы и действовал необычно, выбрав для достижения своих целей беспроигрышный ход — обращение к первому советнику царя Алексея Михайловича «ближнему великому боярину» Борису Ивановичу Морозову. Тем более что намек о посылке «думных людей» впервые был сделан из Москвы, и гетман ухватился за это предложение. 11 марта 1651 года Хмельницкий отправил личное послание не к кому-нибудь, а сразу к боярину Морозову, подтверждая свое прежнее намерение служить царю Алексею Михайловичу: «Желаем того, чтоб он, яко православный християнский царь, на все земли государствовал»{188}. За этим могло стоять возвращение к программе перехода в подданство царю Алексею Михайловичу при условии его воцарения в других «землях» (то есть в Речи Посполитой). В 1648–1649 годах такая идея оказалась преждевременной, и в Москве не оспаривали права Яна Казимира, но спустя несколько лет, после «государевых походов» 1654–1656 годов, мечта о короне Речи Посполитой для Алексея Михайловича или его наследников стала основой внешней политики Московского царства{189}.

В начале июля 1651 года произошла трагическая для Войска Запорожского битва под Берестечком. Брошенные войском крымского хана, казаки потерпели сокрушительное поражение от короля Яна Казимира, сам гетман стал заложником своего недавнего союзника крымского хана Ислам-Гирея. Вскоре, в сентябре 1651 года, Богдану Хмельницкому пришлось заключить Белоцерковский договор, отменивший многие прежние завоевания «черкас». Их «Реестр» сокращался вдвое — до 20 тысяч, казаки потеряли Киев, занятый войском польного гетмана литовского Януша Радзивилла. Польские шляхтичи возвращались в свои владения, прежние права получали униатская церковь и евреи, жившие до изгнания в Русской земле Речи Посполитой. Недовольство «капитуляцией» казаков Богдана Хмельницкого привело к их исходу из земель Войска Запорожского. Многие «черкасы» уходили жить в соседнее Московское государство, но отношение к ним все равно оставалось настороженное. Тем более что, попадая в чуждую среду, казаки не слишком стремились «вписываться» в нее и приспосабливаться к законам и порядкам другого государства{190}.

Контакты с гетманом Богданом Хмельницким продолжились, несмотря на очевидное поражение казаков после Белоцерковского договора. Приходилось принимать тайные предосторожности, чтобы избежать упреков в прямой поддержке Войску. В октябре 1651 года в Чигирин был отправлен Василий Васильевич Унковский с жалованной грамотой и соболями для раздачи гетману, полковникам и писарю. Грамоту следовало отдать прямо в руки гетману, а говорить с ним про «тайной царской наказ» только «наодине». Общий план действий, принятый на Земском соборе 1651 года, оставался прежним и был продиктован интересами московской политики. Царь Алексей Михайлович, как извещали гетмана, «ныне посылает» к королю Яну Казимиру «своих государевых великих и полномочных послов». В состав великого посольства планировали включить бояр князя Юрия Алексеевича Долгорукого, князя Федора Федоровича Волконского и кого-то из дьяков{191}. Им снова предстояло вести переговоры с королем и панами-радой о выполнении обещаний «казнить смертью» виновных в написании «з бесчестьем» царского титула.

Создавалось впечатление, что в Москве заранее были уверены, что посольство в Варшаву не сможет достигнуть этой цели: «И по тому договору с королевские стороны по ся места исправленья не бывало и вперед не чаять, потому что они николи в правде своей не стоят». Интересно, что гетману как будто возвращались его собственные слова, которые он пытался внушить царю Алексею Михайловичу, оправдывая продолжение своей войны с «ляхами». С другой стороны, гетман должен был понять, что для царя Алексея Михайловича договор о мире с Речью Посполитой оставался святым делом и нарушить его он не мог. «Да и ему, гетману, мочно то разсудить, — должен был сказать Василий Унковский, — пригожее ли то дело, что великому государю царскому величеству, помазаннику Божию, вечное докончанье без причины розорвать, и в неправде и Бог не поможет». Оставалось убеждать гетмана Богдана Хмельницкого, чтобы он помнил к себе «царского величества милость и жалованье», и удерживать его от враждебных действий по отношению к Московскому государству совместно с Крымской ордой: «И ты б, гетман, и все Войско Запорожское царскому величеству служили, и крымского царя от всякого дурна унимали, и на Московское государство войною не пущали». Конечно, возникал вопрос: что будет, если король Ян Казимир все-таки согласится на требования царя Алексея Михайловича и накажет виновных в умалении государской чести? В наказе Василию Унковскому предусмотрели и такой поворот, но смогли только в самом общем виде пообещать способствовать дальнейшему примирению гетмана с королем, если казаки сами этого пожелают{192}.

В начале 1652 года московские посланники Афанасий Осипович Прончищев и дьяк Посольского приказа Алмаз Иванов отправились на сейм, чтобы узнать, продвигается ли дело о наказании виновных в оскорблении царей Михаила Федоровича и Алексея Михайловича. Их встретили встречными претензиями: «есть де с царского величества стороны зделано к нарушенью вечного доконченья, и не одна статья». Царя Алексея Михайловича обвиняли в поддержке казаков Войска Запорожского: пересылке посольствами, хранении «неприятельских животов» (имущества) и даже в том, что «двор Хмельнитцкому зделан». Московские посланники в ответ говорили о миротворческих целях поездок гонцов к гетману «для успокоения християнского… чтоб они, запорожские черкасы, тое ссору и межусобье, сослався с ними, паны рады, усмирили и успокоили», и опровергали распространявшиеся слухи о строительстве «в царского величества стороне» (Москве?) двора для Богдана Хмельницкого.

Король Ян Казимир написал царю Алексею Михайловичу подробное письмо 18 февраля 1652 года, где также говорил о нарушении «вечного докончанья» и посылках к гетману Хмельницкому. Впрочем, польской стороне особенно нечего было предъявить царю: сказалась осторожность дипломатов Посольского приказа. Единственный упрек, высказанный в письме короля, касался частного случая оказания помощи казакам гетмана во время их похода к Рославлю через земли Московского царства, но его легко дезавуировали ссылкой на проведенный «розыск» по этому делу{193}. В письме же выражалась уверенность короля в победе над врагами — крымскими татарами и королевскими подданными — «бунтовниками».

22—23 мая (по старому стилю) 1652 года произошла известная битва под Батогом, ставшая одним из главных успехов объединенной крымской рати и гетмана Богдана Хмельницкого в борьбе с польскими войсками на территории Войска Запорожского. Не считаться с успехами казаков после этого было уже нельзя, и вскоре все опять изменилось, приближая настоящую дипломатическую «грозу» между Московским царством и Речью Посполитой. В Москве уже сформировалась, условно говоря, «партия войны». И в нее вошли два человека, оказывавшие самое сильное влияние на царя Алексея Михайловича. Кроме ближайшего царского боярина Бориса Ивановича Морозова, сторонником военного вмешательства в дела между королем и казаками стал и патриарх Никон, избранный в июле 1652 года. В отличие от своего предшественника патриарха Иосифа, он оказался готов откликнуться на призывы гетмана Богдана Хмельницкого об общей борьбе православных в Московском государстве и на Украине.

Обзор непростой истории контактов Богдана Хмельницкого и дипломатов Алексея Михайловича показывает, что чем меньше гетман нуждался в помощи Москвы, тем больше в Посольском приказе были готовы пойти ему навстречу, и наоборот. Важно было только не пропустить грань, за которой «черкасы» могли стать союзниками крымских татар и турецкого султана, угрожавших Московскому царству. А она, эта грань, была уже близка. Греческий митрополит Гавриил сообщал в письме царю Алексею Михайловичу 27 октября 1652 года, что Богдан Хмельницкий жаловался ему на то, что в Москве игнорируют его призывы: «Писал де я многажды, и они мне сказывают — ныне да завтра, а николи в совершенье не приведут»{194}. И в этот момент от самого Хмельницкого пришло известие, что в Москву с «тайным разговором» собирается константинопольский патриарх Афанасий. Лучшего союзника для продвижения своих интересов в Москве у Войска Запорожского, конечно, и быть не могло.

Очередной попыткой повлиять на царя Алексея Михайловича стала присылка в Москву генерального войскового судьи Самуила Богдановича Зарудного с товарищами в ноябре — декабре 1652 года. На этот раз в Москве показали всю серьезность своих намерений в долгосрочной поддержке казачьей войны. Посланников Войска Запорожского впервые принимали близко к посольскому чину на Казенном дворе. После того как «лист» гетмана Богдана Хмельницкого был получен, царь распорядился выслушать представителей Войска боярину оружничему и нижегородскому наместнику Григорию Гавриловичу Пушкину. Между прочим, он был последним «великим послом», ездившим за несколько лет до того в посольстве к королю Яну Казимиру, а титул «наместника» присваивался думцам для придания большего веса во время ведения дипломатических переговоров. Все это косвенно свидетельствует о свершившемся выборе в пользу более активного ведения дел с казаками. Посланники Войска Запорожского должны были прямо просить о принятии их «в подданство» и без царского одобрения не начинать других дел: «то де их делу начало и конец… чтоб царское величество для православные християнские веры над ними умилосердился, велел их принята под свою государеву высокую руку». Одновременно казаки отказывались от подданства польскому королю и поиска союзов «с ыными иноверцами», то есть крымским ханом{195}.

С конца 1652 года при подготовке нового «великого посольства» к королю Яну Казимиру уже должны были учитывать новые обращения гетмана Войска Запорожского о приеме в подданство. Шведский резидент Иоганн де Родес, постоянно сообщавший в донесениях королеве Христине о ходе дел в Москве, заметил, что московское посольство надолго задержалось с отправкой, ожидая решений сейма в Речи Посполитой. Де Родес объяснял это промедление общим нежеланием Алексея Михайловича вмешиваться в дела соседней страны, ведшей войну со своими подданными — казаками: «Кажется, что хотя эти народы, по большей части, и русской веры, но их не особенно хотят иметь близко»{196}. Но затем последовали необычные изменения, свидетельствовавшие о повороте в делах. Внимательный наблюдатель де Родес многое понял, основываясь только на казусах, имевших место в Москве. Царь, по своему обычаю, в конце января — начале февраля 1653 года уезжал из Москвы охотиться. А когда он возвратился с охоты, был обнародован малопонятный патриарший указ: «всем знатным господам» приказали «уничтожить их охотничьих собак». После стало ясно, что развлечения закончились и пришло время войны. Но тогда распоряжение, идущее от патриарха Никона, выглядело вмешательством в частную жизнь царедворцев. Дошли до иноземного резидента и слухи о приезде патриарха на двор к боярину Никите Ивановичу Романову. Между ними состоялся примечательный разговор: боярина спрашивали, почему он не являлся к делам, говорили и о его вступлении в брак, что могло создать династическую проблему. Новое призвание боярина Никиты Романова для совета во дворец де Родес связал с подготовкой к чему-то «особенному», не без оснований считая, что от двоюродного дяди царя после событий 1648 года в Москве зависел «весь простой народ».

И действительно, царь Алексей Михайлович для себя уже всё решил и сделал выбор именно в Великий пост 1653 года. В архиве Тайного приказа сохранилась малопримечательная тетрадка «в восьмушку», где, как сказано авторами архивного описания, государь записывал «мысли о войне». Именно на нее ссылался Сергей Михайлович Соловьев, когда писал в своей «Истории» о событиях начала 1653 года: «В это время принятие в подданство Малороссии и война польская были уже решены в Москве: первая дума об этом у государя была 22 февраля 1653 г., в понедельник первой недели Великого поста, а «совершися государская мысль в сем деле» в понедельник третьей недели Великого поста, марта 14»{197}.

До сих пор этот источник труда Соловьева считался потерянным и почти не привлекал внимания{198}, хотя именно там написано о самом важном выборе за время царствования Алексея Михайловича. Если внимательно разбираться в черновых записях с зачеркиваниями и заменой слов, то можно увидеть, что действительно имеется точная дата — 161-й (1653) год. Алексей Михайлович писал «о ратном деле»: «как оберегать истинную и православную християнскую и непорочную (последнее слово вписано позже над строкой. — В. К.) веру и святую соборную и апостольскую церковь и всех православных християн и недругу бы быть страшну». Для этого он решил «объявить» (Алексей Михайлович поменял смысл записи, усилив свою решительность, когда вместо «изволил видить» написал — «объявить») о готовности своих людей быть «во ополчении ратном храбрствено и мужествено».

Царю было важно зафиксировать время принятия решения, когда он начал «сие благое дело мыслити». Он отступил от первоначального общего указания на март 161-го года, добавив, что начал думать о таком решении в понедельник на первой неделе Великого поста 22 февраля. Совпадение с «плачем» по своей душе во время одной из самых строгих служб Великого поста, когда читается покаянный канон Андрея Критского, конечно, для царя было очень символично, как и указание на точный день принятия решения: окончательно «совершися его государская мысль в сем деле» в понедельник третьей недели поста, приходившийся на 14 марта — день празднования Федоровской иконы Богоматери{199}. А это значит, что прошло ровно 40 лет, день в день, от призвания на царство Михаила Романова, с чего началось особое почитание Федоровской иконы в царской семье. И именно с ее покровительством связана идея войны за церковь и «всех православных», объявленной царем Алексеем Михайловичем.

Конечно, мы никогда не сможем узнать, о чем шла речь на царском столе в честь «государева ангела» 17 марта 1653 года, куда был приглашен патриарх Никон. Царь принимал еще боярина Бориса Ивановича Морозова и глав двух «великих посольств» в Речь Посполитую — бояр князя Бориса Александровича Репнина и оружничего Григория Гавриловича Пушкина. Но сопоставляя известную нам теперь дату внутреннего «рубикона», определившего настрой царя Алексея Михайловича на войну за веру, можно думать, что тогда же было выбрано и практическое направление действий. Новым свидетельством назревавших перемен стало сделанное уже 19 марта распоряжение о вызове на службу ратных людей. Оно было необычным и содержало дату общего государева смотра служилых людей — 20 мая. «А на тот срок, — говорилось в записи разрядной книги, — изволит их государь смотреть на Москве на конех»{200}. Почти никто еще не знал точно о целях задуманного смотра, но так бывало только перед вступлением Московского государства в войну.

Следовательно, когда 23 марта 1653 года из Чигирина в Москву отправлялись посланники Войска Запорожского Кондрат Бурляй и Силуян Мужиловский с личными посланиями гетмана Богдана Хмельницкого боярам Борису Ивановичу Морозову, Илье Даниловичу Милославскому и Григорию Гавриловичу Пушкину, решение о войне уже было принято. Известно об этом было и патриарху Никону, принимавшему «у благословенья» посланников Войска 23 апреля{201}. Слова приехавшего в Москву 16 апреля 1653 года константинопольского патриарха Афанасия II Пателара о том, что он знает, кто будет освящать вырванный из рук агарян храм Святой Софии в Константинополе, тоже пали на более чем подготовленную почву. Афанасий II дважды избирался на константинопольский трон, последний раз в 1652 году, но всего на несколько дней, после чего был сведен с престола. В Москву он официально приехал для «милостыни» и остался здесь до конца 1653 года, пока не было принято историческое решение о «воссоединении». Патриарха принимали одновременно с посланцами гетмана Богдана Хмельницкого 22 апреля 1653 года. Представителей «черкас» снова стали называть «посланниками» и встречали по дипломатическому протоколу{202}. На следующий день, 23 апреля (память Георгия Победоносца), они удостоились приема у патриарха Никона, тоже обещавшего свою поддержку казакам. Патриарх Никон постарался наполнить прием важными церемониальными деталями. Ко двору патриарха посланники Войска ехали на «государевых лошадях», их встречала стрелецкая охрана «в цветном платье», а объявлял патриарший дьяк.

24 апреля 1653 года из Москвы, наконец, отправилось давно ожидавшееся «великое посольство» князя Бориса Александровича Репнина, Богдана Матвеевича Хитрово и дьяка Алмаза Иванова к польскому королю Яну Казимиру. У них были полномочия продолжать переговоры о наказании виновных в оскорблении царской чести. Посольство в Речь Посполитую претендовало также на посредническую миссию и должно было договориться о мире или, по крайней мере, «где съезду быть о миру» между королем Яном Казимиром и «черкасами». Выглядело это с точки зрения соседней страны странно, как вмешательство в ее дела. Шведскому резиденту де Родесу даже казалось, что посольство отправлялось «для проформы»{203}. Конечно, царь Алексей Михайлович находился в сложном положении: сделав выбор в пользу войны, он продолжал соблюдать определенные дипломатические правила и, как считается, до последнего надеялся на благоприятный исход переговоров с королем Яном Казимиром во Львове — центре Русского воеводства{204}.

Существовало и еще одно важное условие, без выполнения которого Алексей Михайлович не мог бы начать войну. Он должен был достигнуть согласия в «государевых» и «земских» делах с помощью собора. Уже вызов служилых людей на смотр 20 мая мог быть связан с идеей созыва Земского собора, так как в дальнейшем не представляло труда выбрать представителей на собор из членов Государева двора и служилых «городов», собравшихся в Москве. Но, по принятому порядку, следовало еще повсеместно объявить о выборе на сбор «добрых» людей для «совета», а грамоты об этом ушли поздно, только после отправки «великого посольства» из Москвы в Речь Посполитую{205}. 25 мая 1653 года на Земском соборе с участием выборных дворян и посадских людей из городов был впервые рассмотрен вопрос: «принимать ли черкас». Как извещали московских послов боярина князя Бориса Александровича Репнина с товарищами, «и о том все единодушно говорили, чтоб черкас принять» (при этом ссылались даже, как когда-то при выборах царя Михаила Романова, на расспросы «площадных людей»). Однако окончательное решение все равно было отложено до тех пор, «как вы с посольства приедете»{206}.

Политика по отношению к приему в подданство Войска Запорожского оставалась неопределенной в течение всего лета 1653 года. Практически одновременно в Москве проводили общий смотр войска, принимали на Земском соборе решение о приеме «черкас», вели тайные переговоры с Богданом Хмельницким и ждали результатов «великого посольства» к королю Яну Казимиру. Боярин Илья Дмитриевич Милославский, отпуская 13–14 мая 1653 года из Москвы посланников Кондрата Бурляя и Силуяна Мужиловского, называл гетмана подданным короля Яна Казимира. А патриарх Никон, отсылая свое письмо гетману, напротив, был категоричен в поддержке казаков и употреблял то обращение к адресату, к которому он уже привык (без всякого упоминания о подданстве). Вместе с посланцами Богдана Хмельницкого из Москвы уезжали голова московских стрельцов Артамон Сергеевич Матвеев и подьячий Иван Фомин. Они везли письмо Никона, подтверждавшее отсылку к гетману доверенного человека царя Алексея Михайловича и наказ о «тайных переговорах». Когда писарь Иван Выговский в предварительном разговоре пытался выведать их отношение к якобы полученным известиям о вступлении царя Алексея Михайловича в войну за Смоленск, Артамон Матвеев прямо отвечал — «несбыточное то дело» воевать Смоленск. Тайные переговоры с гетманом были блестяще проведены Артамоном Матвеевым: судя по его отчету, гетман обещал согласие на прием «в вечное холопство» московским царям и был готов дождаться результатов «великого посольства» к королю Яну Казимиру. Попутно московские посланники вели разведку и установили, что в подчинении у гетмана Богдана Хмельницкого находилось 17 полков, в которых насчитывалось примерно 100 тысяч казаков{207}.

Шведский резидент де Родес оставил уникальное свидетельство о том, что Артамон Матвеев был пасынком главы Посольского приказа дьяка Алмаза Иванова. Это самое очевидное объяснение начала дипломатической карьеры Артамона Матвеева, хотя успех его миссии, несомненно, основывался еще и на службе, замеченной царем Алексеем Михайловичем{208}. В Москве во время успешного дебюта Матвеева на дипломатическом поприще чрезвычайно усилилась позиция сторонников безоговорочного принятия казаков в вечное подданство и начала войны с Речью Посполитой. Общий смотр войска, проведенный царем с 13 по 28 июня на Девичьем поле в Москве, убедительно свидетельствовал о готовности к войне. Продолжавшие приезжать на Земский собор выборные, знакомясь с соборным приговором, поддерживали его на новых заседаниях собора, одно из которых, видимо, можно датировать 20 июня{209}. Так появилась на свет грамота царя Алексея Михайловича 22 июня 1653 года, впервые прямо и определенно подтверждавшая его намерение принять в подданство Войско Запорожское: «…изволили вас принять под нашу царского величества высокую руку, яко да не будете врагом креста Христова в притчю и в поношение (выделено мной. — В. К.). А ратные люди по нашему царского величества указу збираютца и ко ополчению строятца». Появление этой грамоты не может рассматриваться как кульминация «освободительного процесса», она была выдана в связи с отсылкой посольства стольника Федора Абросимовича Лодыженского под воздействием какого-то порыва ввиду распространившихся слухов о возможной присяге гетмана Богдана Хмельницкого в подданство турецкому султану. «А будет де совершенье нашие государские милости не будет, и вы де слуги и холопи турскому»{210}.

Гетман Богдан Хмельницкий праздновал победу. Он хорошо знал, кого надо благодарить за это, и послал патриарху Никону две грамоты 9 и 12 августа 1653 года. Войсковой писарь и глава казачьей «дипломатии» Иван Выговский подробно информировал в тайном послании главу Посольского приказа думного дьяка Лариона Лопухина (а через него просил «обвестить» царя Алексея Михайловича) о задержке послов турецкого султана и о желании гетмана служить только московскому царю, а также об отказе от союза с крымскими татарами: «Татарам уже не верим, потому что только утробу свою насытити ищут и мехи пенезми (деньгами. — В. К.) наполните, а православных пленяти убивают». Но главное, что уже и после грамоты 22 июня он подтверждал стремление дождаться результатов «великого посольства», несмотря на возобновление войны: «Ляхи теперь наступают, но миру с ними не будет до вести от царского величества»{211}.

Переговоры послов князя Бориса Александровича Репнина с панами-радой начались в Варшаве 24–27 июля и продолжились во Львове, где находился король Ян Казимир, в августе 1653 года{212}. Великое посольство обсуждало два тесно связанных друг с другом вопроса: «о титлах» — об искажении и умалении царского титула и о «черкасском деле». Послы также приняли на себя посредническую миссию в войне Речи Посполитой с гетманом Богданом Хмельницким. По данному им наказу, они отстаивали права теснимой униатами Православной церкви и пытались убедить польскую сторону помириться с казаками на условиях Зборовского договора 1649 года. Однако на все предложенные к обсуждению темы был получен надменный отказ. Требование наказать виновных в оскорблении царской чести польская сторона по-прежнему считала лишь предлогом к нарушению мира, и паны-рада, «смеяся», называли это «малым делом». И напрасно — смех над аргументами противоположной стороны — не лучшее оружие дипломатов. В черновике посольского наказа даже стояла фраза (вычеркнутая впоследствии): «А не соверша того болшого дела, о иных с паны рады не говорити»{213}. Впрочем, иногда паны-рада на переговорах, напротив, говорили «гораздо сердито». Это касалось упоминаний о Зборовском договоре, которого, как считали в Речи Посполитой, уже «и на свете нет». Как записали послы в своем «статейном списке», «а Зборовского де договору они и и слышать не хотят, тот, де, договор за неправдами Хмельницкого снесен саблею»{214}. Ничего не изменилось и при переносе переговоров во Львов, кроме ужесточения позиции короля Яна Казимира, отрицавшего какое-либо значение прежних договоров с черкасами, которые они «стратили» (потеряли) в битвах с королевским войском: «под Берестечком ласку Зборовскую, а под Батогом — ласку Белоцерковскую»{215}.

Великое московское посольство пыталось донести до польской стороны еще и сведения об опасности, шедшей от возможного союза гетмана Богдана Хмельницкого с турецким султаном. Но в Польше уже получили известия из Константинополя о посылке гетманом своего «Меркурия» (посланника) в Турцию и рассмотрении предложений казаков на «диване» — в совете у турецкого султана. Польская сторона не имела никакой веры этому «ребелизанту» (повстанцу), считая, что он начал бунт «для своей корысти» и уже изменил христианству, приняв «бусурманскую веру», то есть перешел в магометанство: «и хочет быти со всею Украиною, где живет Войско Запорожское, под Турсково державою»{216}. «Средницство» послов оказалось излишним, а в чем-то, как в попытке требовать от короля выполнять условие возвращения православных церквей от униатов, встретило прямой отпор и обвинения в покушении на устои Речи Посполитой. Закончилось московское посольство совсем не дипломатическим демаршем, когда послы, уже caдясь в карету, продолжали спорить, адресуя свои аргументы собравшейся толпе. Так программа обсуждения главных вопросов между Московским царством и Речью Посполитой перешла из дипломатической повестки на усмотрение царя и Земского собора. Это был последний шанс избежать большой войны, но шанс этот не был использован{217}. Царь Алексей Михайлович потом не раз еще будет вспоминать обиду, нанесенную его посольству, получившему «отповедь с смехом и с щелканьем сабельным»{218}. В одной из записок дипломата Афанасия Лаврентьевича Ордина-Нащокина тоже говорилось об итогах этого посольства, отосланного из Москвы «для умирения, хотя любовь показать», и уговоров не чинить «насилия» в вере: «И послом московским с жесточью отказали: «мы, де, своими вольны владеть как хотим»{219}.

Окончательное решение о принятии в подданство Войска Запорожского было провозглашено Земским собором 1 октября 1653 года, на праздник Покрова. Снова, как и на предшествующем соборе 1651 года, оба вопроса: о царской чести и о принятии «черкас» в подданство оказались увязаны между собой. Даже аргументы повторялись практически дословно, но с важным дополнением о неудаче посольства князя Бориса Александровича Репнина и об отказе польского короля Яна Казимира от обязательств защищать права православных. На соборе также говорилось о безвыходном положении «черкас», которых звал на свою сторону турецкий султан. В итоге Земский собор 1653 года принял действительно историческое решение: «за честь» царей Михаила Федоровича и Алексея Михайловича «стояти и против польского короля война весть»{220}. В записи дворцовых разрядов о соборном заседании 1 октября 1653 года подчеркивалось другое — ведение войны «за истинную веру», чем и было вызвано давно ожидаемое принятие гетмана Богдана Хмельницкого и Войска Запорожского «под высокую руку» московского царя{221}.

На соборе было решено отправить к Войску обещанных ранее «думных» людей — боярина Василия Васильевича Бутурлина, стольника Ивана Васильевича Алферьева (через несколько дней его пожалуют чином окольничего) и думного дьяка Лариона Дмитриевича Лопухина. Охранять посольство должны были стрельцы под командой Арта-мона Сергеевича Матвеева, тоже участника прежних «отсылок» к гетману. Тогда же в Грановитой палате им было «сказано» об указе царя Алексея Михайловича «ехать приимать гетмана Богдана Хмелницкого, и полковников, и писаря и все Войско Запорожское, и привесть к вере». Присяга распространялась также на «мещан и всяких жилецких людей» из Киева и других городов, которыми владели «Богдан Хмелницкой и все Войско Запорожское». 5 октября были сделаны и первые военные назначения: в Новгород Великий для сбора ратных людей послали боярина Василия Петровича Шереметева, окольничего Семена Лукьяновича Стрешнева и думного дворянина Ждана Васильевича Кондырева{222}.

23 октября в Москве было торжественно объявлено о решении царя Алексея Михайловича «идти на недруга» короля Яна Казимира. Дипломатические разговоры о «братской любви» между двумя монархами закончились. Царь пожелал «закрепить рукою» (собственноручно подписать) указ о военном походе и запрете на это время местнических споров{223}. Как писал шведский резидент де Родес, решение объявить войну далось царю Алексею Михайловичу непросто. Он встретился с сопротивлением «некоторых знатных господ» — своих советников, предупреждавших царя, «что легко зажечь пожар, но нельзя так же скоро его потушить». Но у идеи «религиозной войны» был очень серьезный сторонник. Де Родес нашел образное сравнение для характеристики союза царя Алексея Михайловича и патриарха Никона: царь «держит патриарху древко, а он сам навязывает на него знамя»{224}.

Внимательный представитель иноземного двора, видимо, даже не подозревал, насколько был близок к истине. Сохранилось описание знамен Государева полка, правленное рукой царя Алексея Михайловича. Их, конечно, надо было приготовить заранее{225}. «Перед государем» в походе должны были нести «знамя тафты розные на стороне Воскресение Христово на другой староне против того Успения Богородицы». «В кругах» были помещены «по Спасову образу благословению рукою поясные или стоящие» и образы смоленских святых Меркурия и Авраамия. Символика знамени будущего Смоленского похода была еще усилена; дописано, что «на другой стороне» надо было добавить «в верхнем кругу Борис, а внизу Глеб мученики». Появление первых русских святых было, конечно, не случайным. В центре знамени располагались крест и архангелы Гавриил и Михаил. На одной стороне царского знамени был «ангел Господен с крестом», а на другом — «с саблею». Были еще и другие знамена «с Спасовым образом»; на одном из них на лицевой стороне изображался «царь Костянтин на лошеди с войском», а на оборотной — «великий князь Владимир на лошеди с войском же, как побил и крестил царствы»{226}. Словом, цель «крестового похода» в защиту вселенского Православия — и одновременно возвращения к династическим истокам Рюриковичей была выражена в символике царских знамен достаточно убедительно.

Формальная «нота» об объявлении войны была приурочена к значимой для царя Алексея Михайловича и патриарха Никона памяти митрополита Филиппа, приходившейся на 30 декабря. Обсудив в этот день ответ находившемуся в Москве «литовскому» посланнику, отослали грамоту королю Яну Казимиру о разрыве отношений и начале войны{227}. Посланника — королевского секретаря ошмянского подстолия Андрея Казимира Млоцкого — заставили еще пройти через унижение, сделав его свидетелем страшной казни четвертованием самозванца Тимошки Анкудинова. Представителю короля торжествующе указывали, что раньше не могли добиться выдачи скрывавшегося в Польше Анкудинова, но теперь угрозу самозванства уже не удастся использовать{228}. После неудачи всех «великих» посольств царь Алексей Михайлович получил право включить в грамоту, отправленную королю 30 декабря 1653 года, многозначительную фразу, осуждавшую «неправедные дела» королевской стороны и открывавшую целую историческую полосу тринадцатилетней войны с Речью Посполитой: «Бог свыше зрит и мститель будет»{229}.

8 января 1654 года состоялась знаменитая Переяславская рада, начавшая отсчет новой истории Войска Запорожского, выбравшего присягу в подданство царю Алексею Михайловичу. В современной украинской историографии Переяславская рада 1654 года стала трактоваться в основном как ошибка Богдана Хмельницкого и даже как трагедия, лишившая Украину «европейского» выбора{230}. Ее значение в контексте взаимоотношений России и Гетманства в 1650-х годах в российской историографии исследовал Борис Николаевич Флоря. Он показал, что взгляды историков разнятся в зависимости от того, как именно они трактуют Переяславскую раду: «произошла инкорпорация Гетманства» или был заключен «обычный военно-политический союз». Проведенный им анализ позволил сделать вывод, что «вмешательство России в тянувшуюся уже ряд лет войну между Речью Посполитой и Гетманством» было обусловлено собственными планами «русского руководства», расходившимися «с планами казацкой верхушки, стоявшей во главе Гетманства»{231}. Заметим, что в статьях опубликованного в 2004 году сборника «Белоруссия и Украина», целый раздел которого был посвящен юбилейной дате — 350-летию Переяславской рады, термин «воссоединение» не использовался. Более того, в опубликованной там же статье американского профессора Пола Бушковича можно встретить такое замечание: концепции «воссоединения» русского народа» или противоположные им — «экспансия», «централизация» — «не находят и не могут найти подтверждения в источниках, так как это идеи более поздних поколений». До сих пор справедлива и исходная посылка, высказанная профессором Бушковичем: «Важно понять, что мы не знаем, почему Россия присоединила Украину в 1653–1654 годах»{232}.

Суть расхождений в трактовках состоит в том, признается или нет подчиненный характер действий гетмана Богдана Хмельницкого после перехода под «высокую руку» царя Алексея Михайловича. На словах, в интересах войны с Речью Посполитой, такое подчинение в Войске признавалось, а на деле продолжалась особая, выгодная гетману и казачьей старшине политика выстраивания самостоятельного союза со всеми врагами польского короля на востоке и западе. Однако в итоге выбор у казаков оказался невелик: соглашаться с поддержкой православного царя Алексея Михайловича или возвращаться в подданство Речи Посполитой. Понимание этого обусловило поддержку московского управления в землях Войска Запорожского, потому что только оно обеспечивало максимум автономии и сохранения прав казаков, а также интересы местного населения, включая духовенство, жителей городов и крестьян. В Польше же после ряда кровопролитных сражений с казаками желали только реванша и реставрации прав имущества шляхты в потерянных воеводствах.

Отписку посла боярина Василия Васильевича Бутурлина, содержавшую подробный отчет царю Алексею Михайловичу о Переяславской раде 8 января 1654 года, лучше привести целиком, так как в ней важна каждая деталь. Впервые она была опубликована еще в третьем томе знаменитого «Собрания государственных грамот и договоров» в 1822 году. Этот же вариант описания Переяславской рады вошел в «Полное собрание законов Российской империи»{233}. В дальнейшем известие о Переяславской раде стало публиковаться по материалам «статейного списка» посольства Бутурлина{234}, где оно подверглось небольшой, но важной стилистической правке{235}. Важно учесть, что посольское описание Переяславской рады не является свидетельством очевидцев: оно полностью основывалось на известии, записанном со слов войскового писаря Ивана Выговского. Самих послов на раду никто не приглашал, хотя накануне к ним приехали гетман Богдан Хмельницкий, войсковой писарь Иван Выговский и переяславский полковник Павел Тетеря. Они известили московского посла о готовящейся присяге, будучи заранее уверенными в общем решении. Гетман и писарь торжественно сравнивали киевского князя Владимира с «сродником их» царем Алексеем Михайловичем, подчеркивая, что, «якоже древле», царь Алексей Михайлович «призрил на свою государеву отчину Киев и на всю Малую Русь милостью своею». Московского царя сравнивали и с «орлом», что не могло не льстить послам как дополнительная отсылка к государственной символике: «яко орел покрывает гнездо свое, тако и он государь изволил нас принять под свою царского величества высокую руку; а Киев и вся Малая Русь вечное их государского величества»{236}.

Описание «чина» Переяславской рады, основанное на рассказе Выговского, показывало, что главное решение принимала «явная рада», или открытый совет, состоявшийся «перед гетманским двором». Но в первой посольской отписке, в отличие от составленного позже «статейного списка», верно подчеркнуто значение как власти гетмана, так и общего собрания людей — «майдана». Позже в «статейном списке» боярина Бутурлина непонятное в Москве слово «майдан» было заменено на более привычное — «круг», характеризовавшее казачье самоуправление. А ведь Переяславскую раду можно с полным основанием называть еще и Переяславским майданом! В этом случае даже точнее передается участие в принятии решения не только гетмана, старшины и казаков, но и всех других людей — мещан, крестьян и церковного клира, также собравшихся у двора Богдана Хмельницкого. Не случайно переяславские жители станут участниками присяги 8 января{237} и посольства к царю Алексею Михайловичу, после чего вместе с казаками получат подтверждение своих городских «привилеев».

На Переяславской раде подводили итог шестилетнему периоду войн, начавшихся в 1648 году. За эти годы много чего происходило, в том числе и с обращениями казаков к царю Алексею Михайловичу о принятии их под царскую «высокую руку»{238}. Но в этот день, по смыслу речи Богдана Хмельницкого, надо было сделать единственный выбор и забыть о прежних обидах и промедлении царя в ответах на призывы казаков. Главная, общая цель — защита Православной церкви; гетман Богдан Хмельницкий говорил о борьбе с врагами, «хотящими искоренити церковь Божию, дабы и имя руское не помянулось в земли нашей». Казакам дано было право выбрать себе государя из четырех правителей, как некогда, судя по рассказу «Повести временных лет», при киевском князе Владимире Святом выбирали одну веру из четырех — мусульманства, католичества, иудейства и православия. Гетман и Запорожское Войско выбирали на Переяславской раде между царем «турским», крымским ханом, польским королем и «православным Великия Росии царем восточным». Хотя после всех войн с Речью Посполитой выбор сузился до того, служить ли казакам дальше мусульманским правителям или православным. Так на Переяславской раде и решили, что лучше быть «под крепкою рукою» православного царя, «нежели ненавистнику Христову поганину достатись». А гетман «рек велим гласом» (эта живая деталь приводится в отписке, потом ее заменили на нейтральное — «молыл): «буди тако».

Об этом решении посол боярин Василий Васильевич Бутурлин немедленно известил царя Алексея Михайловича в отписке, отправленной в день присяги царю в Переяславле:

«Генваря в 8 день на явной раде в Переяславле на улице перед гетманским двором таков чин был.

По тайной раде, которую гетман имел с полковники своими с утра того ж дни во вторый час дни бито в барабан с час времени на собрание всего народа слышати совет о деле, хотящем совершится.

И как собралося великое множество всяких чинов людей, учинили майдан пространный про гетмана и про полковников, а потом и сам гетман вышел под бунчуком, а с ним судьи, ясаулы, писарь и все полковники. И стал гетман посреди майдана, а ясаул войсковой велел всем молчать. Потом, как все умолкли, начал речь гетман ко всему народу тыми словы.

— Панове полковники, ясаулы, сотники и всё Войско Запорожское и ecu православные християне. Ведомо то вам всем как нас Бог свободил из рук врагов, гонящих церковь Божию и озлобляющих всё християнство нашего православия восточного, что уже шесть лет живем без пана в нашей земле в безпрестанных бранех и в кровопролитии з гонители и враги нашими, хотящими искоренити церковь Божию, дабы и имя руское не помянулось в земли нашей, что уж велъми нам всем докучило и видим, что нельзя нам жити боле без царя. Для того ныне собрали есмя раду явную всему народу, чтоб есте себе с нами обрали пана из четырех, которого вы хощете, первый царь есть турский, который многижды через панов [послов] своих призывал нас под свою область, второй хан крымской, третий король польский, которой, будет сами похочем, и теперь нас еще в прежнюю ласку приняти может. Четвертый есть православний Великия Росии царь восточный, которого мы уже шесть лет беспрестанными молении нашими себе за царя и пана просим, тут которого хотите избирайте.

Царь турской есть бусурман, всем вам ведомо как братия наша, православные християне, греки беду терпят и в каком суть от безбожных утеснении. Крымской хан тож бусурман, которого мы по нужди и в дружбу принявши, каковыя нестерпимыя беды приняли есмя, какое пленение, какое нещадное пролитие крови християнской. От польских от панов утеснения никому вам сказывать не надобеть, сами вы ведаете, что лучше жида и пса, нежели християнина, брата нашего, почитали. А православный, християнский, великий царь восточный есть с нами единого благочестия греческого закона, единого исповедания, едино есми тело церкви с православием Великия Росии, главу имуще Иисуса Христа. Той то великий царь християнский зжалившися над нестерпимым озлоблением православный церкве в нашей Малой Росии шестьлетных нашей моленей беспрестанных не презревши, топерь милостивое свое царское сердце к нам склонивши, своих великих ближних людей к нам с царскою милостию своею прислати изволил, которого естьли со усердием возлюбим, кроме его царские высокие руки благотишнейшаго пристанища не обрящем. А будет кто с нами посоветует [не согласует] теперь, куды хощет вольная дорога.

К сим словам весь народ возопил — волим под царя восточного, православного, крепкою рукою в нашей благочестивой вере умирати, нежели ненавистнику Христову поганину достатись.

Потом полковник переяславский Тетеря ходячи кругом в майдане на все стороны спрашивал голосно, ecu ли тако соизволяете, рекли весь народ ecu единодушно. Потом гетман рек велиим гласом — буди тако. Да Господь Бог наш сукрепит под его царскою, крепкою рукою. А народ по нем ecu единогласно возопили — Боже утверди, Боже укрепи, чтоб есми вовеки ecu едино были.

Помета: Государю чтено{239}.

Следом за Переяславской радой пришло время совершить посольство боярина Василия Васильевича Бутурлина, для чего на «съезжий двор» к послам царя Алексея Михайловича явились гетман Богдан Хмельницкий, писарь Иван Выговский и казачья старшина. Посол вручил гетману привезенную царскую грамоту, после чего все пошли в соборную церковь, где должна была состояться присяга. Тогда и возникла главная трудность. Казаки захотели, чтобы московский посол тоже присягнул им от имени царя Алексея Михайловича. Но боярин Василий Бутурлин стоял на страже интересов царя, указав, что в Московском царстве царь не присягает своим подданным, а «государское слово переменно не бывает». Спас дело предложенный компромисс: прислать в Москву посланников для подтверждения привилегий Войска Запорожского. Позднее в Москве очень хвалили это решение боярина Бутурлина и полностью одобрили его предложение. В итоге архимандрит казанского Спасо-Преображенского монастыря Прохор принял присягу гетмана и казачьей старшины на чиновной книге, «что быти им с землями и с городами под государевою высокою рукою на веки неотступным». По словам авторов «статейного списка», гетман Богдан Хмельницкий и другие присягавшие «обещание к вере» говорили «со слезами».

По возвращении к послам на «съезжий двор» боярин Василий Васильевич Бутурлин выдал гетману Богдану Хмельницкому заранее приготовленные гетманские регалии — булаву и знамя. Первоначально посланное с послами знамя по каким-то причинам отослали, заменив на другое знамя — с образами Спаса и Покрова Богородицы. Возможно, их символику хотели соотнести со знаменами, готовившимися для царского похода на Литву. Поэтому на гетманском знамени появились изображения киевских святых — Антония и Феодосия Печерских, а также почитавшейся в «Руской земле» святой великомученицы Варвары, чьи мощи с древности хранились в Киеве{240}. Послы раздали также другие царские подарки — соболей, ферязи (кафтаны) и шапки. Гетманскую булаву, как известно, Богдан Хмельницкий уже получал однажды после Зборовского договора — от короля Яна Казимира, и даже слезы тогда тоже проливал…

Как покажут ближайшие события, «исторический выбор» Переяславской рады в бывших землях Речи Посполитой приняли отнюдь не все подданные короля Яна Казимира. Гетмана обвиняли в том, что он продал душу за «котов»{241}, намекая на щедрую раздачу соболей казачьей старшине от имени московского правительства, но дороги назад уже не было. Важно учитывать, что Переяславская рада только начала, но не завершила процесс «воссоединения», трудно представимый без определения статуса гетмана и старшины «под рукой» московского царя. Неясно было и как станет дальше управляться Войско Запорожское, как будут распределяться полномочия между московскими воеводами, гетманом и казачьим «рыцарством», как дальше вести войну, в неизбежности которой никто не сомневался.

Вскоре в Москву с сеунчом — радостной вестью о состоявшейся Переяславской раде — прибыл Артамон Матвеев. От него первого царь Алексей Михайлович узнал о свершившейся присяге и обретении новых подданных — гетмана и всего Войска Запорожского, которые «ему государю веру учинили на том, что им быть под его государскою самодержавною рукою, и с землями и городами, на веки неотступным»{242}. Эта служба Артамона Матвеева уже никогда не забывалась царем Алексеем Михайловичем. На радостях он почтил вестника, как никого другого из своих подданных, пожаловав кафтаном с царского плеча и даже бросив шапку к его ногам. 14 февраля 1654 года, следом за получением известий о присяге городов Войска Запорожского и возвращением посольства ближнего боярина Василия Васильевича Бутурлина, постановили, что поход против короля Яна Казимира начнется на Троицын день, приходившийся в тот год на 14 мая.

С этого момента все уже открыто говорили о будущей войне, обсуждали ее планы, пророча царю Алексею Михайловичу подвиги древних полководцев. Проницательный Иоганн де Родес справедливо заметил в донесении в Швецию: «Легко понять, как охотно они снова поставили бы ногу на Балтийское море». Он также записал слова некого стольника, сказанные им «в присутствии некоторых иностранцев»: «Что вы думаете? Будьте уверены, что его царское величество при этом своем плане войны совершит не меньше, чем Александр Македонский». Воинственный дух подогревался тем, что изготовленный еще прошлым летом новый «Царь-колокол» весом более 7 тысяч пудов был «поднят из формы и повешен» (прежний большой кремлевский колокол времен Бориса Годунова пострадал в одном из пожаров). 10 марта в Москве первый раз услышали его звон — «он издавал необычайно великое гудение» — и надеялись, что «звук его раздастся по всему свету». Не случайно на колоколе были отлиты изображения царя Алексея Михайловича и царицы Марии Ильиничны: «оба в коронах, в левой руке между ними его царское величество держит колокол, над которым корона, а под колоколом у ног стоит орел». Особенно подчеркивалось, что его сделал русский мастер: «все считают это великим и редким произведением, а в особенности русский народ, потому что отлил его русский; здесь говорят, что в целом свете нельзя найти подобного». Но, увы, уже на следующий день, 11 марта, когда «в него вторично звонило 200 человек», колокол не выдержал и треснул. Правда, царь Алексей Михайлович не придал этому большого значения, не увидев (может быть, и зря?) дурного предзнаменования. Он приказал отлить новый «Царь-колокол», еще «в два раза больший». Интересно, что следом за разговорами о колокольной меди де Родес вспомнил ходившие слухи о намерении ввести медные деньги на время войны. И это заставило его «сильно призадуматься»{243}.

Гетман Богдан Хмельницкий и казачья старшина тем временем выработали свои «статьи», чтобы обсудить их в Москве через послов — войскового судью Самуила Богдановича Зарудного и переяславского полковника Павла Тетерю. 13 марта 1654 года они были приняты царем Алексеем Михайловичем в Москве и пожалованы к «руке». В подарок царю от гетмана Богдана Хмельницкого был привезен породистый конь — «жеребец аргамачей сер». Шведский резидент де Родес описал прием посланников Войска Запорожского и свиты из тридцати человек («все они были очень видные люди»); царю Алексею Михайловичу от гетмана Хмельницкого подарили «прекрасную турецкую лошадь, которую оценивают в 1000 рублей». Но дальше приема подарков дело не пошло, привезенные посланниками «черкас» предложения были отданы на рассмотрение боярской комиссии — бояр князя Алексея Никитича Трубецкого и Василия Васильевича Бутурлина, окольничего Петра Петровича Головина и думного дьяка Алмаза Иванова. Впрочем, комиссия действовала быстро, не затягивая обсуждение статей. Уже 14 марта Зарудный и Тетеря сформулировали свои пожелания на бумаге и передали их думному дьяку Алмазу Иванову. Гетман Богдан Хмельницкий побуждал послов тщательнее отстаивать казачьи интересы, поэтому в итоге набралось даже чуть больше статей, чем при первом устном обсуждении (не 20, а 23). В «мартовских статьях» обсуждались казачьи «вольности», порядок суда, управления и сбора налогов, жалованье гетману и старшине, право ведения дел с иностранными представителями, мир с прежними союзниками казаков в Крымском ханстве и давно ожидавшийся гетманом поход на Смоленск. Царь вместе с Боярской думой обсудил и утвердил почти все основные предложения казаков, согласившись на новую численность Войска в 60 тысяч человек. Правда, решение вопроса о выплате жалованья казакам было отложено, на переговорах ссылались на обстоятельства приготовления к войне, куда шли основные траты. Тем более что гетман и казачья старшина ранее обещали, что увеличение числа казаков не потребует денег из казны.

Специально для посланников Войска Запорожского 15 марта на Девичьем поле устроили смотр 20 тысяч пехоты, 10 тысяч стрельцов «с новыми знаменами, очень пестро и великолепно вышитыми», и конных рот под командованием иноземных офицеров. На маневрах присутствовал сам царь Алексей Михайлович; он прибыл в сопровождении своей свиты «и проехал между обоими стоящими в боевом порядке отрядами пехоты к трону, там сел на приготовленный стул и отдал приказ, чтобы стоящие друг против друга полки начали с обеих сторон наступление». Полки пехоты промаршировали мимо царского трона; царь их «внимательно осмотрел», после чего начались стрельбы — «полк за полком начал делать залпы». Царь Алексей Михайлович наблюдал за этими маневрами «с полдня до ночи». Как писал де Родес, «во время всего этого действия послы Хмельницкого находились внутри ограды при его царском величестве». Был дан «общий залп» — сначала стрельцами, а потом всем новообученным войском в 20 тысяч человек. Вся эта демонстрация произвела впечатление на послов гетмана Богдана Хмельницкого; они просили, чтобы эти силы немедленно отправились «на Украйну».

21 марта 1654 года было принято окончательное решение утвердить 11 статей, означавших переход бывших земель Речи Посполитой под покровительство православного царя. «Мартовские статьи», согласованные с представителями гетмана Богдана Хмельницкого, стали главной юридической основой для установления взаимоотношений Московского государства со своими подданными в Войске Запорожском при выборах гетманов. Если бы украинское государство было создано уже тогда, то эти статьи можно было бы назвать его первой «конституцией»{244}.

Царь Алексей Михайлович в грамоте от 27 марта 1654 года жаловал гетмана Богдана Хмельницкого, подтверждал казачьи «права и привилеи», устанавливал «списковое войско» в 60 тысяч человек (в полтора раза больше численности реестра по Зборовскому договору). Гетман был также обласкан вниманием бояр Бориса Ивановича Морозова и Ильи Даниловича Милославского. Богдану Хмельницкому пожаловали Чигиринское староство «на гетманскую булаву» и отослали новую печать Войска Запорожского «с государским имянованьем, потому что прежняя войсковая печать — с королевским имянованьем, и ныне тою прежнею печатью печатать не годитца»{245}. Еще накануне, 26 марта, царь наградил и боярина Василия Васильевича Бутурлина, отличившегося в деле о принятии в подданство «черкас». Он получил «дворчество с путем» (доходы с дворцовых ловецких слобод Ярославля); Бутурлину и его товарищам, находившимся в составе посольства на Переяславскую раду, пожаловали также «шубу, кубок и оклад»{246}.

Прямым следствием принятия под царскую «высокую руку» Войска Запорожского стали изменения в титуле царя Алексея Михайловича. С тех пор его следовало называть «царем всея Великия и Малыя Росии». Сохранившиеся обращения гетмана Богдана Хмельницкого к царю Алексею Михайловичу используют такой титул во всех документах, следующих за Переяславской радой (и даже на ней самой в речи гетмана говорилось о Великой и Малой России). Грамоты с новым царским титулом стали выдаваться из Посольского приказа уже 7 февраля, когда воевод и владетелей Мутьянской и Волошской земли — Матвея и Стефана — известили о произошедших изменениях после присяги Войска Запорожского. Начиная с пожалования гетмана Хмельницкого в жалованной грамоте 27 марта 1654 года в Посольском приказе началась работа по «узаконению» нового титула и в других государствах{247}. В донесении шведской королеве Христине 16 апреля 1654 года де Родес описал, как его вызвал глава Посольского приказа думный дьяк Алмаз Иванов и «начал мне излагать, каким образом его царское величество расширил свой титул посредством присоединения земель, и пожелал, чтобы я сообщил об этом вашему королевскому величеству и также сам впредь сообразовался с этим, но на это я ничего не сумел ответить». Де Родес попросил записать этот новый титул на бумаге. Тогда, сравнив его с прежней царской титулатурой (приведенной в «Историческом описании» Петра Петрея, шведского резидента, жившего в России во времена Смуты начала XVII века), де Родес увидел, что в нем появилось «много нового», в том числе слова, перешедшие из титула Ивана Грозного (например, слово «наследник»), но главным новшеством было именование царя Алексея Михайловича «всея Великия и Малыя Руси самодержцем». Де Родесу объясняли, что «под этим подразумеваются Киевская и Черниговская области»{248}. Полностью эти слова из титула, ставшие позднее камнем преткновения в дипломатических контактах двух стран, выглядели следующим образом: «…и многим иным государствам и землям, восточным и западным и северным отчич и дедич и наследник и государь и обладатель»{249}. Тогда же де Родес заметил приготовления к отправке посланников к цесарю в Вену и в другие страны. И он не ошибся, так как посланник Иван Иванович Баклановский был отправлен к императору Фердинанду III 17 мая 1654 года. В грамоте в Вену также был приведен новый царский титул, включавший слова: «…всея Великия и Малыя Росии самодержец»{250}.

В это время русское войско уже двинулось к границе с Речью Посполитой. Царь Алексей Михайлович, отправляясь в поход, оставил в Москве семью — царицу Марию Ильиничну, царевну Евдокию Алексеевну и родившегося совсем недавно, 5 февраля 1654 года, наследника Московского царства — царевича Алексея Алексеевича.

Война «за государеву честь» началась.

«НА БОЖЬЕЙ СЛУЖБЕ»

Смоленский поход

Царь Алексей Михайлович хорошо подготовился к походу на «недруга» — короля Яна Казимира, выбрав направление главного удара — Смоленск. Иногда события 1654 года даже называют Смоленским походом, подчеркивая исторический реванш за главное поражение Смутного времени — потерю Смоленска. Но успех этой кампании зависел от одновременного начала военных действий как в Великом княжестве Литовском — в «Литве», так и в Польском королевстве — «Короне». Царские войска также угрожали Ливонии, возобновив борьбу за выход к Балтийскому морю, что поставило в повестку дня столкновение с Шведским королевством. К такой обширной войне надо было готовиться долго. Она не исчерпывалась мщением «недругу» или возвращением утраченных в Смуту земель. Замах царя и его советников был вселенским — поход был «крестовым» — в защиту Православия. Не случайно царь Алексей Михайлович в переписке с семьей во время начавшейся войны писал о себе почти в каждом письме по дороге в Смоленск, что он находится «на Божьей службе»{251}.

Тогда и началось «чудо на Днепре», потом повторившееся на Березине и Двине. Внезапно при европейских дворах снова услышали о «Московите», о котором стали понемногу забывать после Смуты начала XVII века. С Московским государством могли не считаться в новой международной системе, установленной в 1648 году по окончании Тридцатилетней войны. Даже не царь, а всего лишь «московский великий князь» был только упомянут в тексте Вестфальского мирного договора как шведский союзник{252}. Победители шведы воспользовались в годы европейской войны конъюнктурой хлебного рынка, насыщавшегося из России{253}. Теперь же условия войны и мира стал диктовать сам царь Алексей Михайлович, сделавший все, чтобы никто не помешал его походу на Смоленск и дальнейшим действиям в землях Великого княжества Литовского и Польской Короны. Война с Московским царством, в которую мало верили в Речи Посполитой, стала почти катастрофой и положила начало ее упадку. В Польше и Литве увидели у стен своих городов двух главных врагов — русского царя и шведского короля. Шведы тоже решили завершить долгую войну за Ливонию и устранить исторический анахронизм претензий польских королей на шведское наследство. В 1655 году началось время знаменитого «Потопа»{254}, с которым утечет былая польская слава и мощь и возникнет новая европейская держава — Российское царство, оспаривавшая право на древнерусские земли в Литве и Короне, а также балтийское преимущество шведов (дело, которое довершит сын царя Алексея Михайловича Петр I). Но не только о войне с «недругом» из враждебного соседнего государства или о выходе к торговым путям на Балтике шла речь; взгляды царя Алексея Михайловича, как и главного вдохновителя православного «крестового похода» — патриарха Никона, приковывал еще и христианский Восток со святынями Константинополя и Иерусалима.

В фонде Тайного приказа сохранилось объемное дело с собранными воедино документами царских походов на Смоленск, Вильно и Ригу в 1654–1656 годах. В нем подробно раскрываются процесс распределения полков, личное участие царя в назначениях служилых людей в самом начале русско-польской кампании. Сказывались проведенные ранее государевы смотры; царь знал по именам своих генералов и офицеров — точнее, воевод, «полковников», голов, ибо привычные воинские звания тогда еще не существовали в русской армии. Алексей Михайлович расставлял начальных людей, определял, сколько рейтар, драгун, солдат и стрелецких голов направить в свой «государев» полк, «в княз Яковлев» — князя Якова Куденетовича Черкасского, кому быть «у Трубецкова» — князя Алексея Никитича Трубецкого, заботился о том, чтобы в Москве тоже осталось достаточное количество людей для охраны. Всего им было распределено 46 800 человек. Общая численность собранной в 1654 году царской армии была еще больше, хотя приведенные цифры мало соотносятся с распространившимися в Речи Посполитой сведениями, где считали, что армия царя Алексея Михайловича насчитывала свыше 200 тысяч человек. Позднее, в Смоленске, основываясь на сведениях пленных, считали, что с царем пришло три «верона», то есть трижды по 100 тысяч человек. Однако даже в мирное время, по смете военных сил 1651 года, численность ратных людей Русского государства насчитывала в целом около 100 тысяч человек (без учета тех, кто служил в отдаленных городах Приказа Казанского дворца и в Сибири){255}.

Сбор армии начался практически сразу после решения Земского собора 1 октября 1653 года о начале войны. Спустя уже несколько дней в Великий Новгород «сбираться с ратными людьми» были направлены воеводы и члены царской Думы — боярин Василий Петрович Шереметев, окольничий Семен Лукьянович Стрешнев, думный дворянин и ясельничий Ждан Васильевич Кондырев. По «наряду» из Разрядного приказа численность вспомогательных сил на северо-западе определялась в 13 146 человек{256}. Второму воеводе поручили сбор войска в Пскове. Полкам на северо-западе был определен срок 20 мая, когда воеводы должны были выйти «на рубеж» (к границе) и «со всеми ратными людми идти под город под Невль и под иные литовские города, и государевым делом над городами и над полскими и литовскими людми промышлять, сколко милосердый Бог помощи подаст».

Царь Алексей Михайлович сам отпускал воевод после молебна в Успенском соборе 5 октября. Происходило это почти одновременно с отправкой другого боярина, Василия Васильевича Бутурлина, принимать казаков Богдана Хмельницкого «под государеву высокую руку». В назначенный день с разных сторон они должны были пойти походом на Речь Посполитую. Полки боярина Шереметева стали крайним правым флангом армии, получившей задачу отвлечь войска противника от главного смоленского направления, где должен был наступать сам царь Алексей Михайлович. К тому же Невель входил в титул гетмана Великого княжества Литовского Януша Радзивилла и был в его личном подчинении. Наступление на этот город должно было стать чувствительным ударом для одного из главных военачальников «Литвы».

Сбор войска в Вязьме начался уже зимой, с отсылки артиллерии, порученной боярину Федору Борисовичу Долматову-Карпову. 27 февраля 1654 года царь Алексей Михайлович лично «отпускал из-за Москвы-реки с Болота наряд, которому наряду быть в его государевом походе»{257}. 15 марта на Девичьем поле был устроен царский смотр расквартированных в столице солдатских и рейтарских полков — тот самый, на который пригласили посланников Войска. Поместная конница из уездных дворян и детей боярских также должна была заранее выступить из Москвы в Брянск в составе «особого большого полка» под командованием воеводы боярина князя Алексея Никитича Трубецкого. Эта часть армии действовала на левом фланге армии. Проводы полка князя Трубецкого из Москвы в конце апреля 1654 года проходили уже открыто, как демонстрация силы русской армии.

Царь особенно подробно вникал в детали церемониала выхода войска в Смоленский поход и лично участвовал в отправлении войска, сбор которого был назначен по старой традиции на 23 апреля — день Георгия Победоносца. Церемониал торжественных проводов полка боярина князя Алексея Никитича Трубецкого был продуман самим Алексеем Михайловичем (его собственноручные записи хранятся в архиве Приказа Тайных дел). Царь и патриарх молились в Успенском соборе вместе с воеводами и служилыми людьми. Наказ, выданный воеводе князю Трубецкому, был на время положен в киот главной русской святыни — иконы Владимирской Божьей Матери. Все показывало грандиозный и небывалый характер происходящего, соответствуя великой цели похода. Царь Алексей Михайлович обратился к князю Трубецкому с увещеванием о сохранении христианских заповедей. Он говорил о правом суде и благочестивом поведении, но при этом «заповедовал» быть беспощадным — «а врагов Божиих и наших не щадите».

Царь стремился придать смысл каждому жесту, тщательно оттачивал произнесенные слова и продумывал всё до мелочей, заботясь о соблюдении торжественности момента. Например, когда он приветствовал князя Трубецкого, то даже прижал к груди его голову («принял к переем своим главу его») — «для его чести и старейшинства». Объясняя честь, оказанную князю Трубецкому, составители церемониала говорили так: «…зане многими сединами украшен и зело муж благоговейн и изящен и мудр в божественном писании и предивен в воинской одежди и в воинстве счастлив». Но царь следил и за соблюдением чувства меры, он отредактировал в тексте церемониала слова о том, что князь Трубецкой в ответ «паки главою на землю ударяетца со слезами до тридесят крат пред царем и великим князем», заменив их на обычные земные поклоны.

Алексей Михайлович сам передал списки служилых людей полковым воеводам. Кроме князя Трубецкого, это были воеводы бояре князь Григорий Семенович Куракин, князь Юрий Алексеевич Долгорукий, окольничий князь Семен Романович Пожарский и дворянин Семен Артемьев сын Измайлов (для последнего начавшаяся война имела свою личную историю, если вспомнить его отца, окольничего Артемия Измайлова, казненного за неудачу под Смоленском в 1634 году). Царь положил на свитки «свою царскую руку» и торжественно произнес: «Передаю вам списки сия полчаном вашим… храните их, яко зеницу ока, и любите, и берегите по их отечеству». Рядовые дворяне, выступавшие в поход, тоже не были забыты царем в этот день: их представителей — ярославских дворян и детей боярских, успевших приехать в Москву к назначенному сроку, — также пригласили к государеву «столу».

Все воеводы и служилые люди выразили готовность поддержать царя в его решении идти на войну с «недругом» и отомстить бесчестье (царь Алексей Михайлович настойчиво дописывал в черновике церемониала, что начинает борьбу «за православную веру»). Апофеоз наступил, когда присутствовавшие на приеме у царя дворяне «единодушно, единосердечно, единогласно» должны были ответить на его речи с «радостными слезами» и кланяться до семи раз, заверяя царя в своей готовности к смерти в грядущей войне. После этого царь должен был тоже прослезиться и, «утерпевая от слез» (поправлено: «мало утерпевая»), «едва проглаголать» к ним «милостиво» о своей благодарности и будущем жалованье. Всех, включая уездных дворян, звали к царской руке. У окна «на перекладе» был поставлен царский стул, куда было дозволено подойти каждому служилому человеку и поцеловать царскую руку. Когда царь уже должен был идти в свои хоромы, он решил, что последний раз обратится к боярам и воеводам, полуобернувшись к ним (вместо слова «огляняся» царем было поправлено: «мало обратяся»). «Поедьте, да послужите, — говорил им царь Алексей Михайлович. — Господь Бог с вами…»{258}

Как бы ни был воодушевлен царь, он должен был считаться и с земными обстоятельствами. Сложнее всего в таких случаях было не обидеть бояр, охранявших местническую честь своих родов при распределении воеводских должностей в полках. Было принято решение запретить счеты о местах на время войны, но природу служилых людей нельзя было переломить. Несмотря на строгий запрет, местнические счеты всё равно возникали и мешали действиям войск. Открывали перечень имен царедворцев, выступивших в поход, юный грузинский царевич Ираклий (в русских источниках Николай Давыдович) и крещеные сибирские царевичи Петр Алексеевич и Алексей Алексеевич. Но их роль была чисто церемониальной. Царь Алексей Михайлович назначил своих самых приближенных людей быть вместе с ним, чтобы всегда иметь рядом с собой ближнюю Думу и пользоваться ее советами. Первыми советниками в царском окружении оставались бояре Борис Иванович Морозов и царский тесть Илья Данилович Милославский, получившие чин «дворовых воевод» в Государевом полку. Дальше, по царскому распределению, следовали бояре, бывшие с «царем и великим князем»: Никита Иванович Романов и Глеб Иванович Морозов. Назначения главными воеводами полков получили: большого полка — бояре князь Яков Куденетович Черкасский, князь Семен Васильевич Прозоровский, окольничий князь Андрей Федорович Литвинов-Мосальский, передового — бояре князь Никита Иванович Одоевский, князь Федор Юрьевич Хворостинин, окольничий князь Дмитрий Петрович Львов, сторожевого — бояре князь Михаил Михайлович Темкин-Ростовский, Василий Иванович Стрешнев, окольничий Иван Васильевич Алферьев, ертаульного — стольники Петр Васильевич Шереметев, князь Тимофей Иванович Щербатов, «у наряду» (артиллерии) — боярин Федор Борисович Долматов-Карпов и князь Петр Иванович Щетинин. В условиях войны названия полков не имели того же смысла, что в обычное время сбора Украинного разряда для охраны границ. Но они помогали выстроить иерархию полков для дальнейших действий уже на территории противника — в «Литве», как обобщенно говорили о Речи Посполитой.

Полк князя Алексея Никитича Трубецкого выступил из Москвы 26 апреля, пройдя строем через Кремль, где царь и патриарх кропили их святой водой. 9 мая войска должны были уже «стать» в Брянске, чтобы дальше идти походом на Рославль. 10 мая царь Алексей Михайлович проводил очередной смотр на Девичьем поле, где «смотрел по сотням столников, и стряпчих, и дворян, и жильцов, и городовых, и всяких ратных людей, которым быть в его государевом походе». 15 мая с почетом отправили в Вязьму привезенную в 1648 году с Афона святыню — список Иверской иконы Божьей Матери. 15–16 мая, после молебна в Успенском соборе, в поход выступили передовой, ертаульный, большой и сторожевой полки со своими воеводами. Они шли «под переходы», которыми соединялись царский дворец и Чудов монастырь, где наверху снова стояли царь Алексей Михайлович и патриарх Никон со святой водой. Выступление Государева полка во главе с самим царем Алексеем Михайловичем было назначено на 18 мая 1654 года.

Царская работа по сбору и распределению полков нашла отражение в особом разряде: «162 году поход великого государя царя и великого князя Алексея Михайловича всеа Русии самодержца, на недруга своего, на полскаго и литовскаго короля Яна Казимера, за его многие неправды и крестопреступленье». 18 мая войска собрались сначала на Девичьем поле, потом проследовали в Кремль, «чиновные» люди собирались в поход у церкви Антипия рядом с Конюшенным двором в Чертолье (будущей Волхонке). В Кремле повторилась церемония прохождения войска через дворцовую площадь, как и при отправке полка князя Алексея Никитича Трубецкого. По описанию в дворцовых разрядах, для торжественного выхода царя из Москвы были сделаны специальные ворота, «по обе стороны ворот сделаны были рундуки болшие, ступенми и обиты сукны красными, а на рундуках по обе стороны ворот стояли и его государя и ратных людей святою водою кропили власти»{259}. Царь Алексей Михайлович опять продумал каждую деталь церемониала. Он указывал, кто где должен был стоять, какие слова и речи говорить, редактировал содержание своих ответов, заботясь о том, чтобы всем запомнился высокий смысл борьбы за православную веру.

Самое подробное описание грандиозного выхода царских войск из Москвы оставил швед Иоганн де Родес. Он описал специально устроенное возвышение — «галерею», выстроенную от патриаршего дворца до Вознесенского монастыря в Кремле, откуда царь благословлял войско, а патриарх Никон кропил его святой водой. Шведский резидент еще при отправке полка князя Алексея Никитича Трубецкого обратил внимание на главное, развевавшееся на ветру белое знамя царского войска; с одной стороны на нем было изображение Спасителя, с другой — Богоматери. По его словам, народ приписывал особое значение этому знамени, веря в него как в чудо и связывая с ним надежду на будущую победу.

В день царского выезда на марше были воеводы драгунских и рейтарских полков — наемники из Голландии, Франции, Англии и Польши. Не случайно царь сам распределял полки нового строя и устраивал их смотры в Москве: им отводилась роль главной ударной силы, действовавшей под прямым началом царя в Государевом полку. Туда же царь включил и любимых стрельцов. Своей «стройностью» и блестящими одеждами выделялся стрелецкий голова Артамон Матвеев. Именно он олицетворял собой силу и мощь нового поколения, выходившего на историческую сцену вместе с царем Алексеем Михайловичем. Внимание де Родеса привлекло шествие пасынка дьяка Алмаза Иванова с тремя тысячами пеших стрельцов. «Сам он был великолепно одет, — говорил шведский резидент об Артамоне Матвееве, — имел блестящее русское вооружение и поверх него вышитый золотом длинный кафтан, перед ним вели 10 штук прекрасных заводных лошадей, все под дорогими турецкими или персидскими, вышитыми золотом, чепраками, за ними пара военных литавр, 4 трубача и 4 маленьких свирельщика; стрельцы были вооружены пиками, фитильными мушкетами и все они были отлично одеты в хорошие материи и маршировали в достаточном порядке». Все войско шествовало под невообразимый гул из монотонных ударов больших барабанов — тулумбасов, им вторили барабаны поменьше, трубачи и свирельщики добавляли свои ноты в торжественную музыку начавшегося похода. Провели 60 роскошных царских лошадей и кареты, за ними следовали лошади, на которых были попоны с датскими гербами, что напоминало о дружеском отношении царя Алексея Михайловича к бывшему жениху царевны Ирины Михайловны датскому принцу Вальдемару. Наконец появились знамена Государева полка…

Конечно, все хотели увидеть выезд на войну самого царя. И он явился, верхом на коне, в сопровождении двадцати одного алебардщика, несущих два боевых меча, в великолепных парадных одеждах — в «коротком вышитом золотом кафтане, раскрытом спереди на груди, чтобы можно было видеть панцырь» — вооруженные доспехи. Сверху на царе был еще «длинный висящий со всех сторон и застегнутый лишь с одной стороны вышитый золотом плащ» с запонами, украшенными «чудесными богатыми камнями и жемчугами». На голове у царя был шлем-шишак «старинного образца, заостренный сверху, на нем укреплена золотая держава, а спереди на шишаке — крест, усаженный драгоценными камнями, один из которых ценят во много тысяч». Перед царем шел грузинский царевич Николай Давыдович, за ним бояре Борис Иванович Морозов и Илья Данилович Милославский.

Выехав из Кремлевских ворот, царь Алексей Михайлович принял депутацию жителей города у Москвы-реки и обратился с речью к собравшемуся вокруг народу. Он еще раз сказал о главной цели своего похода: «он желает защищать их как единственных истинных христиан». Донесение де Родеса свидетельствовало о первом триумфе отправлявшегося в поход войска. Он заметил, что в Московском государстве после Смоленской войны «молодежь подросла, как в диком лесу», и к тому же она прекрасно обучена иностранными офицерами. «Война откроет им глаза, — писал де Родес, — …через нее они узнают свое могущество». «Было на что смотреть!» — не удержался от восклицания вслед за ним и автор польской реляции. Он тоже высоко оценил торжественную отправку царского войска в поход, открывшую глаза «москве» (как называли жителей Русского государства в Речи Посполитой), «насколько сильно их могущество, о чем прежде они даже и не помышляли»{260}.

Общий план начинавшейся войны, как говорилось, состоял в одновременном ударе «на недруга» нескольких частей русской армии. Они должны были наступать как на Литву, так и на «Корону». На главном, смоленском направлении находились полки во главе с царем Алексеем Михайловичем и шедшим перед ним боярином князем Яковом Куденетовичем Черкасским. На северо-западе, собравшись с войском в Новгороде и Пскове, вступил в войну воевода боярин Василий Петрович Шереметев. Его задачей было наступление со стороны Великих Лук на Невель. Отправленный заранее в Брянск полк боярина князя Алексея Никитича Трубецкого должен был действовать на юго-западе вместе со стоявшими в Путивле воеводой боярином Василием Борисовичем Шереметевым. Под командованием последнего находились четыре солдатских полка численностью около семи тысяч человек, обещанных гетману Богдану Хмельницкому. Целью похода рати князя Алексея Никитича Трубецкого был определен Рославль. Образно говоря, обе армии — «новгородская» боярина Василия Петровича Шереметева и «брянская» боярина князя Алексея Никитича Трубецкого — стремились с разных сторон «зажать в тиски» находившегося в Орше гетмана Радзивилла, чтобы он не смог выступить со вспомогательным войском на поддержку Смоленска{261}.

План действий на южном направлении — в Брянске и Путивле — пришлось менять прямо на ходу. Выступив в поход под Смоленск, царь Алексей Михайлович получил в дороге отписку путивльского воеводы боярина Василия Борисовича Шереметева о возможном приходе войска крымского царя на южные и украинные места. Повторялась история другой Смоленской войны, 1632–1634 годов, когда удар крымских войск в тыл русской армии привел к ее поражению и бегству служилых людей из-под Смоленска. Тогда одна христианская страна «накупила» иноверное войско против других христиан. Из той истории двадцатилетней давности в Москве сделали выводы и решили больше не давать противнику свободы маневра. Главным стратегом, принявшим необходимое решение, в тот момент выступил сам царь Алексей Михайлович. Он приказал полку В. Б. Шереметева, вместо планируемого похода на Киев, по-прежнему оставаться в Путивле и продолжать охранять южное порубежье. Одновременно князь А. Н. Трубецкой получил распоряжение двинуться вглубь Речи Посполитой для соединения с гетманом Богданом Хмельницким и Запорожским Войском. От Хмельницкого с его «черкасами» царь приказал потребовать, чтобы он «шел в сход к нам великому государю корунными месты, а будет пусты места, нелзя итить, и вам и с ним итить на литовские места к нам же в сход». В написанном им собственноручно 31 мая письме царь требовал от воеводы князя Трубецкого «войною зацепить гораздо корунные места».

Трудно даже представить, каким ударом могли стать для царя Алексея Михайловича возможные неудачи военного похода. Рухнула бы великая цель, остались бы втуне все молитвы «о стране и воинстве». Тем тяжелее царю было столкнуться с сопротивлением в Думе, ведь сомневавшиеся в необходимости войны с Речью Посполитой оставались даже тогда, когда поход уже начался. Царь в своих письмах к воеводе князю А. Н. Трубецкому жаловался на малодушие и неискренность приближенных: «А у нас едут с нами отнюдь не единодушием, наипаче двоедушием… всяким злохитренным и обычаем московским явятся, овогда злым отчаянием и погибелью прорицают, овогда тихостию и бледостию лица своего отходят лукавым сердцем»{262}. Как человек, которого захватила стихия войны, он ждал такого же воодушевления от тех, кто был рядом. Алексей Михайлович требовал «прямого», а не «лукавого» подчинения, не только от друзей, но даже от врагов. Выступая в поход, он отправил впереди себя послание православным жителям Речи Посполитой, призывая их присягнуть и не противиться его воле и обещая в этом случае сохранить их дома и имущество. Он писал им о главной цели похода, чтобы «святая восточная церковь от гонения освободилась и греческими старыми законами красилась». Царь призывал к полному отделению от поляков, «как верою, так и чином», вплоть до того, что предложил подданным короля постричь «хохлы» на головах. «Которые добровольно прежде нашего государского пришествия известны и верны нам учинятся, — обещали царские грамоты, — о тех мы в войске заказ учинили крепкий, да сохранены будут их домы и достояние от воинского разорения»{263}. Потом действительно пункты о разрешении носить обыденное польское платье, «по давнему извычаю», будут включаться в статьи договоров о сдаче городов, что делало эти вопросы совсем не праздными в ряду других царских обещаний{264}.

Путь к Смоленску занял у царской армии около месяца. Маршрут первого царского похода 1654 года хорошо известен и описан в разрядных книгах{265}. Большая удача для историка — возможность использовать сохранившиеся письма царя Алексея Михайловича семье (переписка будет продолжена и в походах 1655 и 1656 годов). С помощью дьяков, а иногда и собственноручно царь писал прежде всего сестрам, особенно старшей — царевне Ирине Михайловне, и жене царице Марии Ильиничне. Из этой переписки мы узнаем не только о том, где он находился в тот или иной день, но и какие главные события занимали его во время похода. Уже 26 мая Алексей Михайлович пришел с войском в Можайск, но простоял там всего один день, а в воскресенье 28 мая двинулся дальше. Из этого города было отправлено первое его письмо оставшимся в Москве сестрам царевнам Ирине, Анне и Татьяне. Царь объяснял причины своего скорого выступления: «…а спешю, государыни мои, для тово, что сказывают людей в Смоленске и около Смоленска нет никово, чтобы поскорее захватить». 1 июня царские полки проследовали через ставшее печально известным в Смуту Царево-Займище (там после поражения армии царя Василия Шуйского в битве при Клушине был заключен один из первых договоров, открывавших королевичу Владиславу дорогу на московский престол). 2 июня пришли на пустошь Жижелей, где царь Алексей Михайлович дождался известий о том, что делается в Смоленске, от посланных «за рубеж» людей, привезших пленных «языков». Складывалась, как он считал, удачная ситуация, когда в Речи Посполитой не ждали похода русской армии и не могли пока организовать никакого отпора. О том, что больше всего интересовало царя, он опять написал сестрам, передавая расспросные речи языков: «что в Смоленску сидят не болшие люди, всево две тысечи с лишком, а моево походу не чают». Внезапный поход к незащищенному Смоленску отвечал стратегическим замыслам царя. Алексей Михайлович стремился не допустить того, чтобы смоленским жителям была оказана быстрая помощь. Поэтому он очень интересовался количеством войск в Орше, где в этот момент уже собирались силы Великого княжества Литовского для наступления на Смоленск («а в Орше, сказывают, ратных людей десят тысечь»). Передавал он и сведения о начавшемся сейме, отвлекавшем внимание короля и шляхты от Смоленска, о желании «корунного войска» сражаться прежде всего с гетманом Богданом Хмельницким, а не «против нас».

Царь так заботился о сохранении в тайне ближайших целей своего похода (напрасно, конечно), что написал сестрам о бежавшем «к королю с вестьми» изменнике смоленском боярском сыне Василии Неелове. Хотя признание вины и было получено от самого беглеца, но, видимо, не все так просто и однозначно было в этой истории. Смоленские роды оказались в Смуту разделены: одна часть дворян и детей боярских осталась служить в Москве, а другая перешла на сторону Речи Посполитой и осталась на своих землях. Их имена встречаются и среди смоленской «шляхты» — защитников Смоленска, служивших королю. Поэтому для смоленских дворян, оставшихся на службе в Москве, поход царя Алексея Михайловича означал еще и новую гражданскую войну. И, как знать, к королю или к своим родственникам — смоленским шляхтичам побежал сын боярский Неелов из московских полков. Но царь Алексей Михайлович распорядился жестоко наказать изменника, приказав его четвертовать.

На пути к Вязьме 4 июня царь Алексей Михайлович получил первое победное известие. Даже не армия, а «Вяземского уезду государевых дворцовых сел охочие люди», то есть ополчение подошло к Дорогобужу, после чего дорогобужские власти и шляхта бежали к Смоленску, а жители города «добили челом». Таковы были первые донесения, попавшие в разрядную книгу государева похода. Царь описал взятие Дорогобужа в послании сестрам, отправленном из малоприметной (зато с очень значимым для династии Романовых названием) деревни Федоровской; здесь сообщались новые по сравнению с разрядной книгой детали: Дорогобуж был взят всего сотней человек во главе с «белорусцем Павлом Володарским». Важность известия подчеркивалась и тем, что Алексей Михайлович получил его во время церковной службы: «как начели чести на завтрене святое евангелие». Не случайно он счел необходимым лично приписать вверху письма: «Вашими светов моих молитвами подаровал Бог сий богоспасаемый град Дорогобуж. Помолитеся и болыпи тово Бог подаст милость свою»{266}.

Подтверждались все предположения: немногочисленные гарнизоны, стоявшие в некогда отторгнутых у России городах, побегут, едва услышав о царском походе. Царь Алексей Михайлович известил о присяге Дорогобужа оставшийся в Москве двор и патриарха Никона, а также решил устроить прием приехавших к нему в стан новых подданных. По сообщению разрядной книги, присланные навстречу царю вяземскими воеводами челобитчики из Дорогобужа — мещане «лавник (член городского суда. — В. К.) Андреянка Семенов с товарищами… государевы очи видели в переднем шатре». Так произошло первое празднество царского похода 1654 года, когда «государю здоровали с Дорогобужем» бояре и ратные люди его полка{267}. Царь немедленно двинулся дальше к Вязьме, где пробыл уже около недели, торжественно отправив в поход свои главные полки — бояр и воевод передового полка князя Никиту Ивановича Одоевского и большого полка князя Якова Куденетовича Черкасского. Они должны были идти победным маршем, заботясь о том, чтобы высокие цели похода ни в коем случае не были поставлены под сомнение банальным мародерством. Православному «воинству» запрещалось захватывать чужое имущество и запасы, они считались «нечистыми», поэтому уничтожались, смешивались с грязью или оставлялись на съедение диким зверям и птицам. Шведский резидент де Родес описывал позднее итоги похода царских войск в Литве в 1654 году: «На 70 миль пути почти все сожжено и опустошено, урожай на полях выжжен, вытоптан и скормлен; напитки: венгерское вино, коньяк, медовуха и пиво — вылиты на землю и смешаны с дерьмом. Солдатам и офицерам высочайше предписано не пить ни капли [этих напитков]. Скот забивается солдатами только ради получения кожи, а мясо достается воронам»{268}.

10 июня царь Алексей Михайлович и сам выступил из Вязьмы к Смоленску. Через три дня он вошел в освобожденный Дорогобуж. С этого времени, находясь на марше, царь постоянно получал победные известия. Первый сеунщик приехал от боярина Василия Петровича Шереметева с радостной вестью о взятии Невеля 1 июня{269}. Задача, поставленная перед царским воеводой, была решена: литовские войска оказались лишены возможности маневра и не могли угрожать северо-западной границе Русского государства. Отчаянные попытки ответных действий, конечно, предпринимались; какие-то «польские и литовские люди» приходили в Дорогобужский уезд, но их силы были столь незначительны, что посланные по указу царя головы с сотнями и рейтары «литовских людей не увидели».

Из освобожденного Дорогобужа войско выступило 20 июня. И опять впереди шли главные воеводы; первым позиции под Смоленском, на реке Колодне, занял боярин князь Никита Иванович Одоевский. Вскоре, 28 июня «в вечеру», к Смоленску подошел и царь Алексей Михайлович. Его первый «стан» находился «на Богданове околице» в пяти верстах от Смоленска{270}. Вряд ли случайным было совпадение царского прихода с праздновавшимся на следующий день праздника Петра и Павла. Царь хотел, чтобы предшествующий Петровский пост стал еще и временем исповеди и причастия, полного христианского приготовления к войне. Молебны в праздничный день должны были еще больше укрепить войско в правоте своих целей.

К этому празднику пришло важнейшее известие от воеводы боярина Василия Петровича Шереметева, повлиявшее на успех всей кампании — царю Алексею Михайловичу присягнул древний Полоцк. Воевода Шереметев докладывал о приходе своей рати 17 июня к Полоцку, о захваченных дорогах на Вильно и Витебск, о начатой осаде и битве, продолжавшейся «целой день». После чего «полоцкие сидельцы польские и литовские люди езовиты (иезуиты. — В. К.) и шляхта и мещане, видя над городом промысл, государю добили челом и город Полотеск здали и учинились под государевою высокою рукою»{271}. Победа готовилась давно: когда московские силы только двинулись к литовской границе, опочецкий воевода Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин (пока он еще не входил в ближний круг царских советников) доносил, что предварительно провел «разведку» в порубежных городах. Одним из доверенных людей Ордина-Нащокина оказался полоцкий бурмистр, «лутчей человек мещанин Иван Михнович». Он давно («за долго до сего году») присылал вести воеводе псковского пригорода Опочки и обещал «всяких людей зговаривать, чтоб в потданстве были пот твою государеву высокую руку в соединении к Великой России»{272}. По другим сведениям, торговые люди Полоцка, не дождавшиеся защиты от польского короля, говорили о сдаче Полоцка царю: «За что де им, полочаном, с твоими государственными ратными людьми битца, они, полочане, то ж православной християнской веры»{273}.

И снова, как и при известии о взятии Дорогобужа, царь писал в Москву царице, боярам и патриарху о большом успехе своего войска. В праздничный день был устроен «стол» — прием, прямо в походном «столовом шатре», куда позвали находившегося вместе с войском казанского митрополита Корнилия, грузинского царевича Николая Давыдовича и сибирских царевичей. Гостями на пиру в честь взятия Полоцка стали и первые раненые дворяне и дети боярские из передового полка князя Никиты Ивановича Одоевского, встреченные защитниками Смоленска боем у реки Колодни{274}. Всё еще было впервые, и раненные в боях рядовые дворяне сразу стали героями, несмотря даже на потерянное ими в бою знамя{275}. Потом, когда потери станут рутиной, рядовых ратных людей перестанут так чествовать.

Походные шатры царя Алексея Михайловича были устроены на Девичьей горе, в трех верстах от Смоленска с московской стороны{276}. 2 июля было получено еще одно ожидаемое донесение — от воеводы боярина князя Алексея Никитича Трубецкого о взятии Рославля. Он тоже сравнительно быстро достиг поставленной ему накануне похода цели. Дорога от Брянска до Смоленска была очищена. Но этот тактически важный успех уже не столь занимал царя. Сестрам он написал не столько по-родственному, сколько по-деловому: «Литовские люди город Рославль нам, великому государю, здали и в винах своих добили челом». Впрочем, царь извинялся, что письмо написано не его рукой: «…ей, недосуги и дела многия»{277}. Действительно, в этот момент царь был занят тем, чтобы правильно расположить свою армию, ибо осада Смоленска по-настоящему еще не началась.

Не все войска царя Алексея Михайловича оставались под Смоленском. 9 июля 1654 года царь отправил больше половины своего войска во главе с воеводами князем Яковом Куденетовичем Черкасским, князем Никитой Ивановичем Одоевским и князем Михаилом Михайловичем Темкиным-Ростовским на литовского гетмана Януша Радзивилла под Оршу (не случайно расспрашивали языков о количестве литовских людей, находившихся там). Оставшиеся под Смоленском силы должны были дождаться прихода 19 июля «черкас» во главе с наказным гетманом Иваном Золотаренко, после чего начать штурм укреплений Смоленска. «А как черкасы к нам под Смоленск придут, — писал царь Алексей Михайлович сестрам, — и мы станем к Смоленску приступать, а после приступа пойдем под Оршу»{278}. Но война опять внесла свои коррективы: «черкасы» не выполнили обещаний, и царскому войску не удалось быстро начать приступ. Без поддержки казаков первые приступы к смоленским укреплениям, начатые во второй половине июля, были отбиты, город сел в осаду, а по опыту прежних войн осада могла продолжаться долго.

Обороной Смоленской крепости, построенной, как известно, еще при Борисе Годунове, руководил воевода, писарь Великого княжества Литовского Филипп Обухович. Новому воеводе, назначенному только за несколько месяцев до начала русско-польской войны, пришлось нелегко из-за конфликта с прежними правителями города и столкновений с шляхтой. Но главное, что ему не удалось переломить господствовавшее в Речи Посполитой отношение к Смоленску как к далекой окраине и источнику доходов и репараций. Никто не заботился об охране города, починке башен и крепостных стен, создании необходимых запасов продовольствия и вооружения на случай осады. В составленном в январе 1654 года описании укреплений Смоленска и королевского дворца говорилось об одном — повсюду царило «крайнее запустение». По польскому счету, протяженность стены была в 1,5 мили (1 миля — 5 верст); в ней насчитывалось 36 башен (первоначально их было 38), между которыми имелись укрепленные участки. Некоторые защитные укрепления находились в разрушенном состоянии. Например, в местах Старого (Шеина) и Королевского проломов ранее насыпали валы, но они были почти срыты, представляя большую опасность для прорыва. Впоследствии, на сейме Речи Посполитой 1658 года, при разборе причин утраты Смоленска вынуждены были особо упомянуть, что через эти «проломы» неприятель мог идти в город, «как в ворота». Приходилось только удивляться собственной беспечности. Состояние Смоленской крепости было признано одной из причин поражения: «трудно было в два месяца осады поправить то, что было запущено перед этим за 20 лет».

Литовский гетман Януш Радзивилл тоже не мог поддержать смоленский гарнизон из Орши. Но в этом он был виноват сам, так как не воспринимал всерьез угрозу царского похода. В июне 1654 года, когда царь Алексей Михайлович был уже на марше со своим войском, гетман по-прежнему не верил, что Смоленску что-нибудь угрожает. Он надменно отпускал шутки в письме смоленскому воеводе Филиппу Обуховичу из Орши 28 июня (18-го по старому стилю): «Москва едет на черепахе, надеюсь, что пойдут и по-рачьи». До последнего момента Радзивилл думал, что царь находится где-то за Вязьмой и не мыслит «о войне с Литвой»{279}. В то время как ему самому уже в июле 1654 года пришлось вступить в бой с московским войском, настигшим гетмана под Оршей. О беспечности и внутренних распрях в литовских войсках, лишенных помощи от короля, писал в частном письме один из виленских шляхтичей. Он нарисовал впечатляющую картину войны около Глубокого, «милях в 26 от Вилны», в том же июле 1654 года. Полученным известиям о том, что «москва близко от Глубокого», не поверили, пока не увидели выходящего из леса противника, после чего те, кто обязан был охранять город, прямо из-за стола, «бросив обед», вскочили на лошадей и ударились в бега. «Так то наша неурядица ведет ко злу! Каждый лезет в начальники…» — заключал шляхтич. Собранное в поветах ополчение дралось между собой, опустошая всё вокруг настолько, что «мужики молили Бога, чтобы пришла москва». В итоге уже в самом начале войны задумывались о судьбе Речи Посполитой: «Если такая монархия падет, то вследствие раздоров»{280}.

Царь Алексей Михайлович, беспрепятственно подойдя к Смоленску, хотел решить дело, по возможности, одним «приступом» и готовился к нему тщательно, собирая силы. В июле и первой половине августа город методично обстреливали из пушек, вокруг крепости рыли окопы и укрепления, вели подкопы и разведку слабых мест обороны. О масштабах приготовлений к осаде дает представление фрагмент царской переписки с оставшимся в Москве боярином князем Михаилом Петровичем Пронским, от которого требовали «наспех, великим поспешеньем» прислать к царю «в стан под Смоленск» в июле 1654 года: «двадцать тысяч денег золотых, сорок тысяч денег серебряных и золоченых, да денежные и ефимочные[4] казны нового дела, ядер пушечных, рогатин, рогуляк железных, карабины с крюки, бумаги писчей, трубки жестяные и протазаны, которые не досланы»{281}. Царь явно готовился к раздаче наградных денег за Смоленское дело, но с их отправкой возникли сложности. Денежный и Английский дворы не успевали справиться с царским поручением, а ту казну, которую удалось привести под Смоленск, пришлось перемывать перед раздачей, чтобы избежать распространения в войске болезней из-за тревожных вестей о начале «морового поветрия» в Москве.

Главным условием успешной осады стала блокада Смоленска, чтобы город ниоткуда не мог получить подкреплений военной силой и продовольствием. 20 июля сразу несколько сеунщиков принесли весть из той части войска, которой командовал боярин князь Алексей Никитич Трубецкой. Его полки, двигаясь к Могилеву, «город Мстиславль приступом взяли и высекли». 24 июля пришли известия о новых успехах боярина Василия Петровича Шереметева, чьи полки после Полоцка отвоевали еще два города — Дисну и Друю. Царь сообщал сестрам подробности: «…и языки, и знамена, и литавры, и барабаны, и пушки поймали». К 25 июля под Смоленск пришли задержавшиеся в походе передовые «черкасы», царь пожаловал принять их на праздничном столе в честь именин его сестры Анны Михайловны.

Самым ожидаемым было известие о победе над гетманом Янушем Радзивиллом под Оршей. Царю донесли об этом 2 августа: «Божиею милостию, а его государевым счастием, город Оршу взяли, а гетман Радивил из Орши побежал». Правда, никакой битвы с гетманом, как можно было бы подумать, еще не было. По донесению боярина и воеводы князя Якова Куденетовича Черкасского, процитированному в «Книге сеунчей», гетман уклонился от большого сражения и «побежал из Орши в Литву наспех», не дожидаясь подхода московских войск. Полковые воеводы из армии князя Черкасского отправились за ним в поход, после чего встретились с гетманом в битве у Шклова 2(12) августа. Бой длился целый день, но победителя не выявил. Московские войска справились даже со знаменитой атакой крылатых польских гусар, но и войска гетмана сумели сохранить позиции. Этот день был особенно памятен современникам тем, что тогда произошло полное солнечное затмение, закрывшее солнце, по подсчетам астрономов, на 2 минуты 16 секунд. Природное явление могла трактовать в свою пользу как одна, так и другая сторона. Гетман Радзивилл отступил дальше от Шклова, поэтому у князя Черкасского появились все основания рапортовать о победе. 7 августа под Смоленск пришла победная весть{282}; это означало, что город полностью остался без подкреплений и осажденным неоткуда ждать помощи. Наступало время решительных действий.

Обычно, говоря о хронологии событий, не всегда помнят, что календарь человека XVII века был совсем другим и подчинялся кругу церковных праздников и постов. Царь Алексей Михайлович отложил дату штурма Смоленска из-за начинавшегося 1 августа строгого Успенского поста, длившегося две недели. Испытание постом должно было, по представлениям царя, придать силы войску. Он даже пытался воздействовать на православных защитников Смоленска, которые должны были видеть со стен города специально устроенный крестный ход во главе с митрополитом Корнилием. 15 августа царь праздновал Успение Богородицы, повторив прием «в столовом шатре», состоявшийся после прихода под Смоленск. «Черкасы» во главе с Василием Золотаренко — братом наказного гетмана Ивана Золотаренко, тоже были приглашены, чтобы показать, насколько рассчитывает царь Алексей Михайлович на совместные действия с казаками. Хотя их своевольство и нарушение общих планов ведения войны нельзя было не заметить.

Царский прием стал, как вскоре выяснилось, еще и отвлекающим маневром, потому что, по сообщению дворцовых разрядов, «того ж дни, против 16 числа в ночи, был приступ к городу Смоленску». Командовал войсками во время штурма боярин князь Иван Никитич Хованский. Штурм начался одновременно с разных сторон, захватив большую часть Смоленской крепостной стены. Служилые люди во главе с царскими окольничими наступали «с лестницами». (По польским сведениям, их было заготовлено около четырех тысяч, примерно по сотне на каждый участок обороны, что выглядит преувеличением.) Шли приступом на наугольную башню Веселуху, «к Малаховским воротам (надо: Молоховским. — В. К.) и старому пролому», к Лучинской башне. К последней был назначен окольничий Богдан Матвеевич Хитрово, а ему приданы стрельцы во главе с головой Артамоном Матвеевым с задачей «приступать к Днепровым воротам и наугольной башне». На сейме 1658 года отмечали, что именно на этом направлении, на Королевские (они же Днепровские) ворота, и был обрушен удар особой силы{283}. Видимо, царь Алексей Михайлович особенно рассчитывал на своих приближенных и любимых стрельцов, доверив им штурм главных, въездных ворот со стороны Днепра. Такой план говорил о желании царя-полководца, стоявшего на Девичьей горе, видеть военные действия на одном из главных направлений. Дальше к Пятницким воротам был назначен стольник Иван Богданович Милославский; ему придали стрельцов, чтобы наступать со стороны Королевского пролома (царю, возможно, было известно, что в Смоленске это считали слабым местом обороны).

Бой длился семь часов. Во время штурма было все, что бывает в дни таких сражений. Геройство наступавших и отвага оборонявшихся, гибель храбрецов и перемена удачи. Осажденные оборонялись умело, вовремя перебрасывали силы на тот участок стены, где была самая большая опасность прорыва. Доходило даже до рукопашных схваток внутри осажденного города, куда прорывались царские войска. Наступил момент, когда мобилизованные смоленские обыватели начали разбегаться по своим избам. Русские войска из полка окольничего Богдана Матвеевича Хитрово сумели овладеть одним из участков Смоленской крепостной стены на северо-востоке у башни Веселухи и готовы были соединиться с участниками штурма из полков боярина князя Ивана Никитича Хованского, захвативших Антипинскую башню; туда даже сумели затащить два орудия. Но все завершилось по воле случая: в Антипинской башне прогремел мощный взрыв, разметавший осаждавших, после чего приступ остановился{284}.

Внутри Смоленска говорили об успешных действиях оборонявшихся, сумевших в нужное время взорвать заранее заложенный пороховой заряд. Так, видимо, и донесли царю Алексею Михайловичу. В письме сестрам в столицу 23 августа он писал о действиях «наших ратных людей», «зело храбро» приступавших к Смоленску: «…и на башню, и на стену взошли, и бой был великой. И по грехом под башню полские люди подкотили порох, и наши ратные люди сошли с стены многие, а иных порохом ополило»{285}. История со взрывом получила большую известность; информатор шведского резидента де Родеса из Смоленска тоже написал об этом: «Не осмотревшись, нападавшие уже были с 8 небольшими флагами на стене, но в том месте осажденные как раз взорвали башню, от чего свыше 500 русских взлетели на воздух»{286}. О подлинных же причинах взрыва, как и вообще о деталях смоленского штурма, поведал на сейме 1658 года сын руководителя смоленской обороны Филиппа Обуховича. Он рассказывал по-другому: о взрыве пороха, который спешили поднести к поднятым на вал орудиям сами русские, штурмовавшие Смоленск. Это и стало переломным моментом. «Сам Бог так устроил» в этот день, говорил сын воеводы Обуховича: осажденные уже опустили руки и считали минуты до окончания штурма, и если бы наступление продлилось еще полчаса, царские войска взяли бы город{287}.

После штурма 16 августа войска занялись подсчетом потерь. Царь Алексей Михайлович в упомянутом письме в Москву, написанном неделю спустя после штурма, говорил, что литовских людей погибло больше двухсот человек, а «наших ратных людей» около трехсот; кроме того, насчитали еще тысячу раненых. Шведский резидент Иоганн де Родес получил из-под Смоленска сведения о пяти тысячах раненых и убитых. В Речи Посполитой тоже говорили, что потери наступавших были на порядок больше и доходили убитыми до семи тысяч, а ранеными — до 15 тысяч человек{288}. Но царь Алексей Михайлович успокаивал «государыню матушку и сестрицу царевну Ирину Михайловну» и других сестер, что жертвы были не напрасны. В собственноручной приписке царя говорилось: «А о приступе не кручиньтеся: ей, дородно и славно наши люди учинили и их побили»{289}.

Убедившись в силе своего войска, царь не собирался останавливаться. В конце августа его армия взяла Могилев, Усвят и Шклов. Наказной гетман Иван Золотаренко, хотя и с запозданием, тоже продолжал движение к Смоленску, завоевав по пути Гомель, Чечерск, Новый Быхов и Пропойск. Новый штурм Смоленска был назначен, по сведениям де Родеса, на 1 сентября, но впоследствии отложен на неделю{290}. Осажденные понимали, что их сил, уменьшившихся из-за потерь во время первого штурма, могло не хватить для новой обороны всех участков смоленской стены и ее башен, основательно разбитых огнем артиллерии. Они видели, что царь Алексей Михайлович «все войска из Белой Руси замкнул»{291}. Полк боярина князя Алексея Никитича Трубецкого присоединился к преследованию отступавшего от Орши гетмана Януша Радзивилла, и вскоре русские войска полностью разбили литовское войско под Борисовом. Как запомнили защитники Смоленска, уже на третий день после штурма в московском лагере начали праздновать победу над Радзивиллом.

Действительно, в дворцовых разрядах записано, что 20 августа 1654 года к царю приехали с сеунчом (победной вестью) от воевод всех полков рати князя Трубецкого. Московские войска захватили пленных и многие трофеи: «…а в языках взяли 12 полковников, и знамя и бунчук Радивилов взяли, и знамена и литавры поймали, и всяких людей в языках взяли 270 человек». Гетмана тоже едва не захватили в плен: «…а сам Радивил утек с не большими людми, ранен»{292}. Еще более пространная запись о победе над Радзивиллом содержалась в «Книге сеунчей». По процитированному в ней донесению боярина князя А. Н. Трубецкого выясняется, что «большой» бой с гетманом Янушом Радзивиллом «и с литовскими людьми» был за селом Шепелевичами» и продолжался «на семи верстах и больши». Продолжая преследование, русские войска «и последней Радивилов обоз дошли», захватив даже «Радивилову карету»{293}. Главный трофей, как оказалось, лежал в доставшемся московским войскам ларце жены гетмана: там хранилось тайное письмо воеводы Филиппа Обуховича гетману Янушу Радзивиллу с описанием всех слабых мест Смоленской крепости.

Письмо немедленно доставили в царскую ставку под Смоленском, быстро расшифровали (царь Алексей Михайлович тоже умел пользоваться тайнописью) и переслали с переводом отправителю — смоленскому воеводе Обуховичу. Тому ничего не оставалось, как показать письмо своему окружению, чтобы его не обвинили в тайных сношениях с царскими войсками{294}. На осажденных в Смоленске подобный демарш произвел самое тягостное впечатление, тем более они уже видели, как мимо стен крепости провели знатных пленников из войска Радзивилла и гетманские знамена. Выдержав целый приступ, защитники Смоленска потерпели поражение от небольшого клочка бумаги, плохо хранившегося литовским гетманом.

Считается, что воевода Филипп Обухович был готов стоять до конца, и лишь страдавшие от тягот осады жители Смоленска во главе с городским судьей Ольбрехтом Голимонтом принудили военных руководителей начать переговоры{295}. Однако история с захваченным письмом стала поворотным пунктом, полностью лишив смоленских сидельцев надежды на дальнейшее сопротивление. 2 сентября в лагере царских войск оказались подробные статьи с условиями сдачи от имени «воеводы смоленского, и шляхты, и всех служилых и жилецких людей, и духовенства». В них царя Алексея Михайловича просили дать возможность покинуть Смоленск всем, кто этого пожелает, и оговаривались условия ухода из города. Смоленский воевода и шляхта хотели покинуть город с почетом, сохранив свои знамена, но этого, как увидим, не произошло. Особенно заботились смоленские сидельцы, чтобы им вернули переписку воеводы Обуховича с гетманом Радзивиллом. В 21-й статье сказано, что «лист князя его милости рукописный и иные листы, которые дня вчерашнего (1 сентября. — В. К.) были явлены, чтоб царское величество до его милости пана воеводы повелел отдать». Осажденные просили царя, «чтоб есмя обнадежены были, что никакова приступу до стены и стрелбы и подкопов не делали». В следующие дни оставалось только договориться «о месте и о подлинном собрании для розговору»{296}.

10 сентября 1654 года, как сказано в дворцовых разрядах, смоленский воевода Филипп Обухович и полковник Вильгельм Корф — смоленский комендант и начальник немецкой пехоты, «высылали из города, чтобы государь пожаловал, велел к ним к городу прислать на договор своих государевых думных людей». В ставке царя Алексея Михайловича действовали уже с позиции силы и ограничились посылкой доверенных лиц, «комнатных» стольников Ивана Богдановича Милославского, Семена Юрьевича Милославского и вместе с ними стрелецкого голову Артамона Матвеева и дьяка Максима Лихачева{297}. Дата 10 сентября, вошедшая в разрядные книги, фиксировала официальное начало переговоров; до сдачи города оставалось еще около двух недель. Тем временем один из военных руководителей смоленского гарнизона, полковник Вильгельм Корф, демонстрировал осажденным смолянам, что он не смирился с поражением и готов продолжать оборону. 13 (23) сентября Вильгельм Корф, Николай Тизенгаузен и другие офицеры и хорунжие заставили сделать в смоленских городских книгах запись — «протестацию», подтверждавшую их намерение воевать при условии, если смоленские обыватели будут снабжать их военными припасами и продовольствием. По сути, эта запись все равно констатировала безвыходное положение смоленского гарнизона, отражая компромисс со сторонниками сдачи Смоленска. Коменданту Корфу с помощью этого протеста надо было оправдаться за потерю Смоленска в Речи Посполитой, и его расчет вполне удался{298}. Свою репутацию полковник Корф спас, но на деле польско-литовским войскам пришлось оставить Смоленскую крепость. 18 сентября 1654 года смоленскому городскому судье Ольбрехту Голимонту, шляхте, мещанам и рядовым была выдана царская грамота: «Пожаловали есьми города Смоленска судью Галимонта и шляхту, и мещан, и казаков, и пушкарей, и пехоту, которые били челом нам великому государю нашему царскому величеству на вечную службу и веру дали и видели наши царские пресветлые очи, велели их ведать и оберегать ото всяких обид и росправу меж ими чинить судье Галимонту, чтобы им обид и налог никаких ни от кого не было»{299}.

20 сентября стольник Иван Богданович Милославский «с товарищами» вошли в Смоленск, начали приводить к присяге шляхту, мещан, казаков и гайдуков и послали своего сеунщика в ставку к царю Алексею Михайловичу. В первый же день были приведены к присяге 364 человека шляхты, православных и «каталиков». Войдя в город, забрали на дворе у воеводы Филиппа Обуховича все знамена «сильно» (то есть силой), хотя в договоре о сдаче Смоленска было записано, что «их отпустить с знамены». Это немедленно вызвало бунт наемной пехоты — «гайдуков» и «желдаков». Дальше переговоры со стольником Милославским воевода Филипп Обухович вел через своего представителя, прося об аудиенции у царя Алексея Михайловича. Вопросов, требовавших решения, было много: и о подводах для уезжавших, и о порядке выдачи крепостей на смоленские дворы{300}. Действительно, такой прием состоялся, как написано в разрядной книге: «И после договору смоленские шляхты и мещане, которые похотели служить великому государю, приезжали из Смоленска к великому государю на стан на Девичью гору и были у его государевы руки в шатрах»{301}.

23 сентября наступило время показательной сдачи Смоленска. Царь Алексей Михайлович позволил воеводе Филиппу Обуховичу, немецким офицерам, шляхте и мещанам уйти «в Литву». По сведениям офицеров, воевавших под Смоленском, таковых набралось 800 человек из пятитысячного гарнизона{302}. Всем, кто пожелал остаться и присягнуть «на царское имя», гарантировали сохранение судебных и имущественных прав. Воевода Филипп Обухович с сопровождавшими его людьми выходил из города через Молоховские ворота (в противоположной части смоленской крепостной стены по отношению к Королевским воротам над Днепром). Тогда произошла историческая сцена, напоминавшая о событиях безуспешной осады русскими войсками Смоленска в 1634 году. Воевода боярин Михаил Борисович Шеин, отходя от города, вынужден был поклониться до земли и оставить свои знамена перед сидевшим на коне королем Владиславом IV (в память об этом хорошо известном в Речи Посполитой событии была отлита даже специальная медаль). 20 лет спустя история повторялась, только победители и побежденные поменялись местами. Оказавшиеся в безвыходном положении смоленские защитники во главе с воеводой Филиппом Обуховичем и полковником Вильгельмом Корфом вынуждены были склонить голову перед русским царем: «…и литовские люди из Смоленска вышли, и государю челом ударили на поле, и знамена положили перед ним государем и пошли в Литву»{303}.

Давний урон государской чести был отмщен, и царь Алексей Михайлович в тот же день сообщил о взятии Смоленска в Москву. Царь символично указал освятить первую походную, «тафтяную» церковь, устроенную в освобожденном Смоленске «против Молоховских ворот», в честь Воскресения Христова. В день освящения церкви 25 сентября был устроен праздничный стол для воинства, поздравлявшего царя «с хлебы и с соболми». Ведь это был еще и великий праздник Сергия Радонежского, который царь с семьей обычно встречал в Троице! 28 сентября Алексей Михайлович принимал новых подданных — смоленскую шляхту. Тогда же был назначен первый наместник Смоленска — хорошо известный в Речи Посполитой бывший «великий посол» боярин и оружничий Григорий Гаврилович Пушкин. 5 октября царь покинул свою ставку на Девичьей горе и двинулся обратно в сторону Москвы{304}.

Триумф царя Алексея Михайловича в 1654 году стал одной из вершин его царствования. Много событий еще произойдет, в том числе и в годы затянувшейся русско-польской войны, но они не отменят главного результата первой кампании, лично направлявшейся царем — возвращенного Смоленска! Вскоре царь дойдет во главе своего войска до Вильно, получит права на Великое княжество Литовское и польскую корону (впрочем, весьма призрачные) и будет участвовать в осаде Риги. Вся западная граница, как море при отливе, стала уходить и отдаляться. И до поры не будет никакой ответной волны, удар которой впоследствии сметет многое из того, что стало отстраиваться на зыбкой основе…

«Моровое поветрие»

Участие в военном походе, как оказалось, спасло жизнь царя и всей его семьи. В тот самый момент, когда царь наблюдал за штурмом стен и башен Смоленской крепости, в столице разворачивалась страшная драма.

К тому времени чума распространилась на многие уезды Русского государства. При первых признаках «морового поветрия» в Москве в конце июля 1654 года царская семья была увезена патриархом Никоном в Троице-Сергиев монастырь. Но и там стало небезопасно, поэтому царица Мария Ильинична и малолетний царевич Алексей Алексеевич, от чьего имени велись дела в Московском государстве в отсутствие царя, оказались в Калязине, где и пережидали ужасное время. К ним никого не пропускали через заставы на дорогах из затронутых эпидемией мест, приходившие письма по нескольку раз переписывались «через огонь». Полный карантин был главным средством борьбы с распространявшейся болезнью.

Оставленная царем и патриархом, терзаемая мором Москва казалась городом, брошенным перед приходом неприятеля. Умерли ведавшие дела в Москве бояре князь Михаил Петрович Пронский (11 сентября), князь Иван Васильевич Хилков (12 сентября), заболел окольничий князь Федор Андреевич Хилков. На вопросы из Калязина о том, что происходит в Москве, отвечал окольничий князь Иван Андреевич Хилков, «с часу на час» тоже ожидавший смерти (он в итоге выжил и даже был пожалован чином боярина за свою службу). 23 сентября, в самый момент Смоленского торжества, князь подтверждал, что эпидемия продолжалась: «…а поветрие моровое на Москве на люди не унимается»{305}. Кроме князя И. А. Хилкова, в Москве из думных людей оставались еще окольничий князь Василий Григорьевич Ромодановский и думный дьяк Алмаз Иванов, никуда не «съезжавшие» всё это время. Им и пришлось взять управление в столице в свои руки — насколько можно было говорить об управлении в чумном городе.

В начале разразившейся эпидемии в Москве все стали искать виноватых. И в спокойное время в столице достаточно было искры, чтобы разгорелся нешуточный социальный пожар, что же говорить о времени чрезвычайном, небывалом на памяти людей! Мор был Божьим наказанием, поэтому взоры обратились в сторону патриарха Никона. Происходившее бедствие связали с новыми церковными обрядами, с устранением из церковного обихода старых книг и икон. В Москве разыгралась целая драма, когда в Кремль принесли икону, лик которой соскребли якобы «по патриархову указу». Как писал 29 августа 1654 года в донесении новому королю Швеции Карлу X де Родес, все происходило «3 дня тому назад». Патриарха обвинили в том, что из-за него не унимается мор: «В короткое время в Кремль собралось несколько тысяч народа, и некоторые принесли с собой своих нарисованных богов, которых они носили туда и сюда». У икон «были выцарапаны глаза, или они были иначе мерзко осквернены». Одна монахиня, по словам де Родеса, «повесив икону на грудь», убеждала всех, «что ей сама икона открыла, что некоторый святой образ обесчещен, осквернен и брошен под лавку в доме патриарха, и так как это случилось, то икона сказала, плача, что из-за этого люди так и умирают, и не перестанут умирать раньше, чем это будет наказано и та икона снова будет восстановлена в своем прежнем достоинстве». Действительно, в доме патриарха Никона нашли оскверненную икону, после чего толпа требовала от вышедшего после службы в Успенском соборе боярина князя Михаила Петровича Пронского, чтобы он вернул патриарха в Москву вместе с разбежавшимися из столицы священниками. Пронскому удалось успокоить собравшихся тем, что такие дела может решить только царь. Патриарха называли «еретиком» и «колдуном» (де Родес не решился написать эти слова открыто, а записал их дипломатическим шифром — цифрами, переведенным только в шведской королевской канцелярии){306}. Никон, конечно, и не собирался ехать в Москву, а вскоре оставленный ведать столицу боярин князь Пронский, да и сами несчастные заводчики нового гиля в столице сгинули в бушевавшем «моровом поветрии»{307}. Своеобразным «ответом» патриарха обвинителям стало его «Поучение о моровой язве», изданное Московским печатным двором в 1656 году. Приводя богословские обоснования, Никон оправдывал решение людей не только надеяться на Бога, но и самим искать помощи и спасения от мора.

Считалось, что болезнь переносится ветром, поэтому первым делом запечатали царские хоромы, закрыли входы во дворец, поставили всюду заставы; на тех дворах, где открывалась болезнь, приказывали делать «засеки» и ставить охрану, чтобы никого не выпускать, тем самым обрекая на смерть всех, кто жил на дворах, да и самих охранников. Тюремных сидельцев хоронили там, где они умирали. В Москве погибли почти все оставленные для охраны стрельцы, а колодники разбежались. Были закрыты почти все городские ворота, чтобы остановить поток людей, выбиравшихся любым способом из Москвы. Надо было также предотвратить грабежи на опустошенных мором посадских дворах и вывоз оттуда «грабленого», зараженного имущества. На Казенном дворе и в Посольском приказе заложили кирпичом окна, «чтобы морового духу не нанести». Вообще вся работа приказов была остановлена, их велено было закрыть «и никаких государевых дел не делать». Патриарх и царица требовали из Калязина, чтобы весь Кремль запечатали, «а оставить для проходу одну калитку, которая на Боровицкий мост»{308}.

Город был опустошен сильнее, чем после иноземного нашествия. Приведем полностью свидетельство очевидца, шведского агента де Родеса, доносившего королю Карлу X 15 ноября 1654 года:

«Насколько сильно в последнее время распространилась чума, сколько сотен тысяч людей погибло от нее и какая нищета царит из-за нее здесь во всей стране, почти невозможно описать. Достоверно оценивают, что в Москве и вокруг нее погибло свыше 200 000 человек. Если в большом городе почти нет домов, где бы не было погибших, то об умерших в других местах, как, например, в Казани, Нижнем, Вологде, Ярославле, Переяславле, Торжке, Твери, а также в землях и деревнях вокруг них, не говоря уже о совсем отдаленных населенных пунктах, еще не получено ни одного соответствующего известия. Множество мелких городов и деревень вымерло полностью, скот бродит там и тут по лесам и кустарникам: часть его достается диким зверям, часть умирает от голода. Город Москва опустел, так что ворота не охраняются и ночью стоят открытыми. На улицах собаки едят непогребенных мертвецов. Те из мошенников, кто поосторожнее, собираются в группы и грабят дворы, в которых все вымерли. Неизвестно, по чьему злому умыслу сгорела колокольня над большими воротами дворца, и позолоченный орел свалился вниз. Но теперь прибыло несколько сот стрельцов для охраны ворот, но они тоже мрут. Люди, отпущенные из-под Смоленска, снова возвращаются и тоже гибнут один за другим, так что стоит опасаться, что если зима не будет очень холодной, то чума прекратится еще не скоро, хотя в Москве она сейчас уже немного поутихла»{309}.

Словом, горе было тем, кто, на свою беду, остался в Москве, картина была устрашающая. Русские источники подтверждают известие о пожаре Спасской (Фроловской) башни. Она сгорела 5 октября, ночью, после чего позолоченный царский герб на верхушке башни мрачным символом упал на землю. Рухнул и часовой колокол, время остановилось…

Люди были предоставлены самим себе и зависели от воли случая. Лечения от болезни не было, а приходила она неожиданно и страшно. Сохранилось еще одно описание очевидца — диакона Павла Алеппского. В разгар эпидемии он приехал в Московское государство вместе со своим отцом антиохийским патриархом Макарием. В Москву вселенского патриарха и его свиту не пустили, так они оказались в Коломне. «То было нечто ужасающее, ибо являлось не просто моровою язвой, но внезапной смертью, — писал диакон Павел Алеппский. — Стоит, бывало, человек и вдруг моментально падает мертвым; или: едет верхом или в повозке и валится навзничь бездыханным, тотчас вздувается, как пузырь, чернеет и принимает неприятный вид. Лошади бродили по полям без хозяев, а люди мертвые лежали в повозках, и некому было их хоронить»{310}. Если же кого и везли хоронить, то вскоре умирали все, кто был на отпевании, поэтому очень скоро перестало хватать священников. Коломенский воевода князь Василий Морткин был не в силах что-либо изменить и объяснял чрезвычайную ситуацию в городе и уезде: «А на Коломне, государь, москвичь наехало много». Все, что оставалось, — соблюдать строжайшие карантинные меры. Но ужас гнал людей из столицы, несмотря ни на какие кордоны. По-настоящему остановить потоки беженцев из Москвы смогли только крепкие заставы, охранявшие подъезды к местопребыванию самого царя Алексея Михайловича. Патриарх Никон попытался на всякий случай приготовить для царской семьи убежище в Новгороде, однако выяснилось, что новгородцы, которых чума обошла стороной, не желали лишаться выгод от торговли. Из-за их беспечности мор подобрался и к Великому Новгороду, несколько человек умерло совсем близко — в Старой Руссе. Планам перевезти царскую семью из Калязина в Новгород не суждено было осуществиться{311}.

Весь август и сентябрь, вплоть до начала октября, пока не пришли холода, мор не утихал. Болезнь распространялась все дальше по уездам Московского царства. Первые признаки отступления «морового поветрия» можно было найти… в московских торговых рядах. 8 октября там уже открылась торговля, «немногие люди» пришли торговать «с хлебы и с калачи»{312}. Тем временем царь Алексей Михайлович двинулся из-под Смоленска в Москву. 18 октября он послал из Дорогобужа письмо своим сестрам и царице Марии Ильиничне, но в нем еще ничего не было сказано о бедствии в стране. Царь радовался полученным известиям о взятии Дубровны, Кричева и Гор. 21 октября, «в субботу вечером», Алексей Михайлович пришел в Вязьму и известил об этом сестер и царицу. Только после появления царя «на стану в городе Вязьме» стали поступать доклады о тревожном положении дел от уцелевших членов Думы — окольничего князя Ивана Андреевича Хилкова и думного дьяка Алмаза Иванова. Так перед царем стала открываться полная картина переживаемого «морового поветрия».

Алексей Михайлович решил и дальше оставаться в Вязьме. Неизвестно было даже, вернется ли он в столицу или отправится обратно в Смоленск. Прежде всего царь стремился воссоединиться с семьей — сестрами, царицей Марией Ильиничной и детьми. 4 ноября их уже ждали в Вязьме со дня на день. Алексей Михайлович с нетерпением писал им навстречу: «А что едете ко мне и зело о том радуюся и жду вас, светов, как есть слепой свету рад»{313}. Во время вяземского стояния царь продолжал заниматься делами начатой войны. Он готовил новый поход в Литву, назначенный на весну следующего года. Полки его армии, продолжавшей воевать в литовских городах в соединении с «черкасами», достигли новых успехов. 22 ноября от воеводы боярина Василия Петровича Шереметева пришло известие о взятии Витебска{314}. Все это звучало каким-то невероятным контрастом по сравнению с тем, что происходило в остальном Московском царстве.

Первого «разведчика» в опустошенную мором Москву отправили на следующий день после получения известия о витебской капитуляции — 23 ноября. Таким храбрецом оказался царский сокольник Федор Жаравлев. Он выехал с передовой заставы, находившейся «по московской дороге» за селом Клушином, и возвратился 9 декабря, описав увиденную им картину в донесении царю в Вязьму. Дальше клушинской заставы его, конечно, не пустили, но у него были взяты расспросные речи и переписаны привезенные им письма. Выяснилось, что Федор Жаравлев пробыл в Москве около недели, ездил по московским монастырям, чтобы выяснить, «сколько в котором монастыре братов осталось», однако мало чего добился, так как монастырские старцы ссылались на подачу таких росписей окольничему князю Ивану Андреевичу Хилкову. Царскому сокольнику удалось увидеться с князем Хилковым «в Верху», в Столовой палате, и получить от невольного царского местоблюстителя письма, а также разные росписи для передачи царю и патриарху (в том числе о живых и умерших певчих дьяках). Федор Жаравлев привез и грамотки к боярину и дворецкому Василию Васильевичу Бутурлину, царскому постельничему Федору Михайловичу Ртищеву и близкому царскому другу стольнику и ловчему Афанасию Ивановичу Матюшкину. Скорее всего, они и были инициаторами его отправки. Из слов сокольника Жаравлева выяснялось, что «на Москве де милостью Божиею морового поветрия нет, утишилось, и в рядах во всех торговые люди торгуют и сидят, и из деревень с сеном и с дровы приезжают»{315}. Так удалось получить первые обнадеживающие известия.

Другие сведения были получены от дьяка Новой чети Кузьмы Мошнина, отправленного в Москву 3 декабря. Это уже была не чья-то частная инициатива, а поручение царя, исполненное окольничим Богданом Матвеевичем Хитрово. По царскому указу он отправил дьяка Кузьму Мошнина «из «Олекьсинской своей деревнишки», чтобы тот отчитался потом перед царем Алексеем Михайловичем и патриархом Никоном. Дьяку велено было «досмотрить» соборные церкви и монастыри в Кремле, царский и патриарший двор, узнать, кто остался в живых в приказах, каково состояние казны в Новой четверти (где он служил) и в Земском приказе, сколько людей осталось во дворах бояр, окольничих, «думных и ближних людей» царя, посмотреть, возобновилась ли торговля в рядах. Посланец действовал целенаправленно, стараясь не пропустить ничего важного, записывал, «сколько живых и что померло». Отчет дьяка Кузьмы Мошнина стал главным документом, бесстрастно зафиксировавшим ужасающие потери от «морового поветрия» в Москве{316}.

Пройдем и мы этим скорбным путем, читая страницы дьячьей росписи, фиксировавшей по порядку все, что ему удалось увидеть за неделю пребывания в Москве.

В Успенском соборе в Кремле «остался поп Перфилей, дьякон Василей»; в Благовещенском соборе, «что у государя на сенях», служил тоже один поп «из приделу»; «у Василья Блаженного» служба продолжалась, но протопоп, как и многие священники в те дни, «постригся» в монахи. Протопоп кремлевского Архангельского собора спасался от чумы в деревне, и церковь была закрыта. Царские и царицыны хоромы были «заперты» еще летом и запечатаны печатью покойного боярина князя Михайла Петровича Пронского. В остальных местах — «в Верху ж у государя, от Грановитой полаты к Переграде, и на Постелном и на Красном крылце, и за Переградою к Мастерским полатам, и от Устретенья к Набережным хоромам, и на дворцах» — трудно было даже подойти и рассмотреть, все завалило снегом: «сугробы снежные самые болшие, пройтить мало льзя; и на Площади, у соборной церкви, и в Кремле гораздо снежно». Тем не менее выяснилось, что «у государя ж в Верху» остались в живых несколько человек, шуты «князь Ян, да Карла, а Спаские ключи у Карлы», один комнатный стольник Михаил Ефимов, «шесть человек постельных и стольников». Дворцовых служителей, в обычное время обеспечивавших хозяйственную жизнь «на трех дворцах», осталось только 15 человек. На патриаршем дворе в церкви Трех Святителей службы продолжались, «казна цела», остались в живых приказные люди Иван Култашев и дьяк Лукьян Голосов. В кремлевском Чудове монастыре — «старцов живых 26 человек, а умре 182 человека». Там же удалось спастись сибирскому царевичу (другие его родственники находились в походе с царем Алексеем Михайловичем). Еще в одном — Вознесенском — монастыре выжило 38 стариц, «а умре 90 стариц». Это в самом Кремле.

Жизнь в приказах остановилась, там осталось только несколько дьяков. Алмаз Иванов в Посольском приказе, сохранивший царский архив и взявший на себя в самое тяжелое время управление Москвой, дьяк Приказа Казанского дворца Федор Грибоедов и два дьяка в Приказе Большого дворца. В главном военном приказе — Разряде — дьяков в присутствии не было, только три подьячих. Дьяк Иван Северов находился в деревне и в Москву не приезжал. Казна в Новой четверти и Земском приказе оказалась в наличии, но в общей сложности там умерло больше ста служащих. Дьяк Кузьма Мошнин проверил казну и на Кружечном дворе, где так же, как и в Новой чети, хранилось около 10 тысяч рублей (суммы, которыми можно было оперативно воспользоваться царю в случае необходимости). Сохранилось даже большое количество вина в амбарах — 63 600 ведер, но многие «уговорщики», которые должны были поставлять вино, умерли в городах, а остальные в Москву не приезжали, хотя их и вызывали грамотами.

Боярские дворы царских приближенных остались в целости, их никто не грабил, но картина и там была тяжелая. Этот раздел росписи открывает упоминание о дворе Бориса Ивановича Морозова (дьяк Кузьма Мошнин, видимо, хорошо знал неформальную боярскую иерархию). В нем «осталцов», как назвал составитель росписи переживших чуму, оказалось 19 человек, а умерло — 343. Опустошению подверглись дворы главных воевод царского войска: у князя Алексея Никитича Трубецкого «на дворе живых 8 человек, а умре 270 человек», у князя Якова Куденетовича Черкасского осталось 110, а умерло больше всех — 423. Число умерших на дворах бояр князя Никиты Ивановича Одоевского — 295 человек, Ильи Даниловича Милославского — 100 человек, Никиты Ивановича Романова — 352 человека. Кое-где некого было даже расспросить: так, на дворе у Василия Ивановича Стрешнева «живых один мальчик, а иных жильцов нет».

В «черных сотнях и слободах», где жили посадские люди, особому опустошению от эпидемии подверглись Новгородская и Покровская сотни, где умерло по 500 человек. Из двухсот жителей Кузнецкой слободы погибло 170 человек, и повсюду — на Сретенке, Мясницкой, Ордынке, в Заяузье на одного живущего приходилось примерно пять-шесть умерших. Но торговля уже открылась, что подтверждало сведения сокольника Федора Жаравлева. Больше всего сидельцев с товарами было в «овошном в верхнем и в нижнем рядех» и «в рыбном ряду»: там «пустых лавок» «не много» и «харч всякой по прежнему». Торговые люди «из городов» начали привозить рыбу и на «Гостин двор». А вот ряды и лавки, где торговали не съестными товарами, пустовали. В чулочном, ветошном, шапочном, москотильном рядах «сидельцов» было мало. Такая же картина наблюдалась в котельном и коробейном, седельном и саадашном рядах, полностью был закрыт пищальный, «в железных рядех сидельцов мало». Не заработали медовый и свечной ряды, ведь церкви остались без прихожан. Масляный ряд оказался вовсе «заперт». И, самое главное, в Москве почти не было хлеба. Как писал дьяк Кузьма Мошнин, «на Болоте с хлебом ставятся люди неболшие, а продают овес по 13 алтын 2 денги, а ржи и пшеницы и иного хлеба нет»{317}.

Царю Алексею Михайловичу открывалась самая удручающая картина жизни в оставленной столице. Число умерших от «морового поветрия» в Москве затмевало потери Смоленского похода, где счет тоже шел на тысячи погибших и раненых. Общая картина бедствия, постигшего Московское царство, стала выясняться по мере сбора сведений из уездов. Воеводы разных городов отчитывались, сколько и в какое время умерло у них людей. Оказалось, что основной удар эпидемии пришелся на города вокруг Москвы — Звенигород, Верею и Коломну, куда бежали спасавшиеся от «мора» люди. «Моровое поветрие» распространилось на Замосковный край — Владимир, Кострому, Ярославль, Нижний Новгород, Тверь, на заоцкие города — прежде всего Калугу, украинные города — Тулу и Рязань. В Троице-Сергиевом монастыре, где сначала жила царская семья, и в слободах рядом с монастырем умерло «с язвами и без язв» 1278 человек. В расположенном неподалеку Переславле-Залесском мор унес 3627 человек, а в живых осталось 939. Любимый царем Алексеем Михайловичем Саввино-Сторожевский монастырь в Звенигороде тоже оказался сильно затронут «моровым поветрием», во время Успенского поста там вымерла вся Стрелецкая слобода, располагавшаяся под монастырем. На счастье архимандрита Никанора, он находился в походе рядом с царем Алексеем Михайловичем{318}. Мор прошелся и по городам неподалеку от Калязина, где до конца октября жили патриарх Никон и царская семья. Например, в Кашине и уезде умерло 1539 человек (несколько дворов вымерли «без остатку»). Особенно страшными были цифры умерших от чумы в крупных городах. Здесь прослеживалась та же закономерность: болезнь распространялась вместе с людьми, покидавшими столицу по рекам. На Оке больше других пострадали Калуга (1836 умерших на посаде и 930 оставшихся в живых), Переяславль-Рязанский (2583 умерших и 434 живых). В Твери на Волге число умерших и живых почти сравнялось (336 и 388 человек), огромные потери понесли Кострома — 3247, Нижний Новгород — 1836. В Нижегородском уезде число умерших достигало 3666 человек. Чума доходила до южных уездов, но там были лишь эпизодические случаи ее проявления. В Рыльском уезде «умерло от морового поветрия всяких чинов людей, в четырех селах, 25 человек». Оказалось, что рылянин Гришка Лазарев, на свою беду, ездил в Москву, а когда 24 сентября вернулся домой, то и учинился мор. С виновником обошлись жестоко: «И тот Гришка из тех сел выбит и на лесу умер». Но другой возможности справиться с эпидемией не существовало. «Поветрие» продолжалось в Рыльском уезде еще два месяца, пока не утихло{319}.

Угроза эпидемии сохранялась в разных местах вплоть до Николина дня — 6 декабря и даже до Рождества — 25 декабря. Главный вопрос, который задавали себе люди: в чем же была причина «Божьего попущения»? Ответить на него можно было разве что эпическим языком, к которому и прибегали авторы летописей. В так называемом «Беляевском летописце» XVII века сохранилась статья «О моровом поветрии», подводившая итог тяжелой годины Московского царства в 1654 году: «Тогож де лета, наказуя нас Господь милосердием своим за многое наше прегрешение, посла свой праведный скоропостизательный серп: бысть в царствующем граде моровое поветрие велие. Являхуся на людех язвы, прыщи великия, и гнияху, и от язвы умираху. Святыя Божии церкви в царствующем граде Москве и самая церковь соборная Богоматере многое время бе без службы. Государю же тогда воевавшу польскаго и литовскаго короля с великою победою. Гнев же Божий от царствующего града распростреся и во иныя грады Российския державы. И множество людей безчисленно тою язвою помроша, и исчислити невозможно, токмо весть един Господь Бог число их; а мнози сподобишася монашескаго чина»{320}.

Совсем не случайно «Беляевский летописец» завершает свою запись о множестве людей «постригшихся» в монастыри. 15 января 1655 года царь Алексей Михайлович в письме назначенному им ведать дела в Москве боярину Ивану Васильевичу Морозову требовал дать подробный отчет о «моровом поветрии» в Москве: «Унялось ли или еще порывает, а буде перестало, и сколь давно перестало и в коем числе». Но еще больше царя заботило то, что принявшие постриг во время чумы забыли о своих обетах и, когда мор отступил, стали жить прежней жизнью: «Ведомо учинилось нам, великому государю, что на Москве в моровое поветрее мужья от жон постригалися, а жены от мужей, а ныне многие живут в своих дворех з женами и многие постриженные в рядах торгуют, и пьянство и воровство умножилось». Именно об этом, а не о восстановлении жизни в опустошенной столице думал прежде всего царь Алексей Михайлович. Находясь в Вязьме, он еще не мог по-настоящему осознать, какую беду только что пережили люди.

Получив известия от отправленного в Москву боярина Ивана Васильевича Морозова, царь вынужден был снова браться за перо. 21 января он выговаривал ему за «неподлинные» сведения из столицы. Боярин не отвечал прямо на царские вопросы, а вместо этого писал о смерти дьяка Петра Стеншина «от старых язв», что не понравилось царю: «А про смертоносную язву не пишете, перестала ли или нет и нет ли старопострелных людей, которые не выздоровели от язв, и будет есть, и сколько и которово числа дияка нашево Петра Сеншина постреляло, и адин ли он умер или со всем двором?» Ничего не было сказано боярином Иваном Морозовым «про новопостриженных старцов и стариц и иное всякое безчинство». Вопросы царя показывают, что он хорошо умел разбираться в делах, но для начала надо было все-таки получить необходимую информацию. Царь ждал прямого ответа, чтобы окончательно определиться, может ли он приехать в столицу: «И то знатно? Не опасая нашево государева здоровья и без ума пишете неподлинно!»

Опасения царя за себя и за семью понятны. В эти дни он ожидал рождения нового ребенка. 23 января в Вязьме родилась царевна Анна. Именно тогда царь Алексей Михайлович решил, что все-таки должен оказаться в Москве. Извещая о радостном событии — рождении дочери — думного дьяка Алмаза Иванова, царь писал: «А к Москве мы будем вскоре, легким делом, а чтоб тебе никому не сказывать, до коих мест весть будет прямая». 28 января царь написал новое письмо боярину Ивану Васильевичу Морозову о принятии мер предосторожности во время его приезда. К этому времени Алексей Михайлович имел полную картину опустошения Москвы; ему рассказывали, что «которые выморошные дворы, а в них не осталось никово и стоят пусты, и с тех дворов выметаны на улицы постели и всякое рухледишко и снегом занесло и замерзло, а из иных и из жилых также выметано». Царь распорядился убрать из Кремля и с улиц, по которым ему предстояло возвращаться, все зараженное имущество. Впрочем, спохватившись, он потребовал полной уборки улиц Москвы: «Адноконечно бы (московский говор уже существовал в XVII веке, и здесь мы видим известный пример «аканья» у самого царя. — В. К.) к нашему государеву пришествию во всей Москве по всем улицам и переулкам чисто было и заморново не было, а, подобрав бы, велели в непроходимое место закопать»{321}.

Завершавшееся вяземское стояние было непростым временем для царя Алексея Михайловича. Он стремился скорее вернуться к отложенным военным делам, продолжал распоряжаться управлением покоренного Смоленска и других городов, присягнувших на его имя. Забот там было очень много: это в Москве жизнь остановилась, а в новой «царской отчине» — Полоцке, Могилеве, Орше, Витебске — все требовало царского внимания. В грамотах в Смоленск боярину Григорию Гавриловичу Пушкину царь заботился о «призрении» раненых и больных солдат и стрельцов, о переводе туда достаточного числа лекарей из других литовских городов. Царю шли челобитные от православных в Литве, на защиту которых он встал, они просили помощи и денег, надо было думать об устройстве там церквей и монастырей. В отсутствие царских войск под Смоленском в некоторых волостях изменили присяге, и царь посылал ратных людей на «кривоприсяжцев»{322}.

О том, как далеки были новые и старые царские подданные друг от друга, свидетельствует обращение к царю воеводы Михаила Петровича Воейкова. После сдачи Могилева 24 августа 1654 года он послал с сеунчом в царский стан под Смоленск. Написав об организованной присяге, воевода Воейков просил совета, как принимать присягу у католиков: ведь они, как считал царский воевода, «не христиане»: «А котороя, государь, римскоя веры шляхта хочет быть под твоею государевою высокою рукою, и я, холоп твой, по той евангильской заповеди приводить их к вере не смею, что они не християне». В ответной царской грамоте воеводе Воейкову указали: «А иноверцев бы еси, которые не нашей христианской веры, приводить к присяге велел перед собою, по их законом, их духовного чину людем, чтоб нам великому государю в службе были верны». В царской ставке обратили внимание на другой, местнический аспект его службы вместе с ранее присягнувшим царю шляхтичем полковником Константином Юрьевичем Поклонским и требовали сначала писать его имя, а потом уже московского воеводы{323}. Впоследствии, кстати, открылось дело по обвинению воеводы Воейкова, якобы отпускавшего за мзду в Литву католиков и «жидов» (так в русских источниках, следом за польскими, стали называть еврейское население покоренных городов). Царь послал расследовать факты подкупа, но они не подтвердились.

Пока не было никакого отпора царским войскам, города в Литве сдавались на милость победителя и присягали в подданство царю Алексею Михайловичу. Царь был щедр и разрешал почти все, что у него просили покоренные — сохранить дома, имущество, пребывать в прежних должностях, пользоваться магдебургским правом в городах и льготами, дарованными польскими королями, или позволял уехать тем, кто не хотел ему присягать в подданство. Слово «отказать» возникало только в делах церковных: здесь царь был неумолим. Когда обсуждали условия сдачи Витебска, он запретил «римскую веру»: «костелу не быть, а петь у себя в домех». Ксендзам при этом было разрешено выехать в Польшу. Такой же запрет постиг униатов: «унеятом не быть»{324}.

Правда, длилась царская милость недолго, до первых признаков неповиновения. Так, например, смоленскую шляхту велено было увозить связанными в Москву по ночам, а если наталкивались на сильное сопротивление, то их разрешалось «сечь», оставляя в живых только женщин и детей.

Для понимания внутреннего состояния царя Алексея Михайловича показательно его дружеское письмо «верному и избранному голове нашему» Артамону Сергеевичу Матвееву, написанное в тот же радостный день 23 января 1654 года. Царь делился со стрелецким головою Матвеевым сокровенными мыслями и говорил о своем тогдашнем пребывании «в тяжестях великих душевных». То был отголосок переживаний о «моровом поветрии», которое, впрочем, в Москве «утихло и здраво». Но урок царь Алексей Михайлович получил и писал об этом Матвееву: «Не люто есть вспотыкатца, люто есть, вспоткнувся, не поднятца».

Царь мог обсуждать государственные дела только с самыми близкими советниками. Серьезный характер этих дел не исключал шуток. Юмористически описан даже прием шведского посланника в Вязьме (на это настраивало имя дипломата, звучавшее не совсем прилично на русский слух): «Посланник приходил от Свейсково Карла короля думной человек, а имя ему Удде Удла, а таков смышлен и купить ево то дорого дать, что полтина, хотя думной человек. Мы, великий государь, в десеть лет впервые видим таково глупца посланника, а прислан нароком такой глупец, для проведыванья, что мы, великий государь, будем ли в любви с королем, и про то нам подлинно ведомо». Несмотря на шутливый тон, письмо это прекрасно иллюстрирует внутреннее самосознание царя, его настоящее отношение к новому шведскому королю Карлу X. Царя забавляла перемена тона в дипломатических делах, но он хорошо знал ей цену: «…а братом не смел король писатца к нам, великому государю, и мы тому и добре ради и зело от нас страшны они, свияне». Но главное, что для царя и его дипломатических «визави» все теперь рассматривалось через призму отвоеванного Смоленска. Алексей Михайлович знал, что шведы были встревожены после появления его армии в городах Великого княжества Литовского: «И Смоленск им не таков досаден, что Витепск да Полотеск, потому что отнят ход по Двине в Ригу». Поэтому он и не верил в искренность шведского короля, приславшего такого «достойного» посланника: «Да бута любя меня, прислал обвестить посланника да думново человека, сколко от любви, а здвое тово от страху».

Вторая «статья» царского письма Артамону Матвееву касалась текущих военных дел. Царь уже знал, что против него соединились и выступили два литовских гетмана — великий гетман Литовский Януш Радзивилл и полный гетман Винцентий Госевский (кстати, сын Александра Госевского — главы московского гарнизона в 1612 году): «Подлинно Радивил да Гасевской пришли под Новый Быхов, а с ними пришли всяково чину 12 000 и облегли Новый Быхов, в двух и в трех верстах, а на приступ не смеют итить». Царь иронизирует над тем, что языки говорили сначала о том, что из Литвы идет 100 000 войска, затем «другие сказали» — 50 000, «третьи» — 40 000, — четвертые 24 000, пока «подлинно доведалися» о численности в 12 000. Правда, это в два раза превышало численность защитников Нового Быхова во главе с наказным гетманом запорожских казаков Иваном Золотаренко. Поэтому царь распоряжался отправить ему на помощь войска.

В этой войне царь сам привык быть в наступлении; еще и поэтому он писал Артамону Матвееву о действиях литовских войск, стремившихся вернуть потерянные города. Ответный поход литовских гетманов, наконец-то договорившихся о совместных действиях с королем Яном Казимиром и друг с другом (оба гетмана страшно враждовали), несколько путал карты. Алексей Михайлович самолюбиво не соглашался с тем, что кто-то заставляет его выступить в поход и менять планы: «А мы, великий государь, идем тоже, а не потому что Радивил гордитца пред Богом, а хочет взять Новый Быхов з Золотаренком да Могилев да Шклов и, взяв, итить к Москве. И то свинско есть, что пред Богом хвалится…» Царь получил сведения, что король Ян Казимир был уже готов отправить послов в Москву, но гетман Януш Радзивилл его отговорил. Царь даже пересказывает его слова королю: «Я де пойду, еще отведаю счастья своево и Золотаренка собою и городы отворочю и под Москву пойду».

Наконец, в третьей «статье» письма Артамону Матвееву царь сообщал о военных действиях вокруг Витебска и об открывшихся изменах в смоленских волостях, где были побиты царские ратные люди и захвачены в плен воеводы, которых передали в войско гетмана Радзивилла. Но пока царь решил «на малое время, легким делом, оставя все в Вязме», идти в Москву. Он подробно объяснял цели своего похода в столицу: «Бояр, и околничих, и думных дьяков, и всех людей от печали обвеселить и утешить, и, отвезши сестр своих государынь, и царицу свою, и детей, назад возвратимся, и пойдем за милостию Божиею противу Полского короля, не мешкая»{325}.

Месяц в Москве

Алексей Михайлович не мог удержаться от слез, когда увидел брошенный Кремль с поверженным царским гербом над Фроловскими воротами. Отправляя свои войска в Смоленский поход, он готов был плакать от радости, другие слезы пришлось пролить при возвращении в Москву…

Свидетелем прохождения царских войск по московским улицам 10 февраля 1654 года стал диакон Павел Алеппский{326}. Царю, конечно, хотелось, чтобы это был триумфальный, победный марш. И он был таковым, несмотря ни на что. Первым в город вошло войско. От Земляного города вся процессия из «государственных чинов и войска» шла выстроенная в три колонны, «в ознаменование Святой Троицы». Во главе каждого полка несли знамена, а рядом шли барабанщики. Цвет знамени совпадал с цветом одежды служилых людей: «Если знамя было белое, то все ратники, за ним следовавшие, были в белом; если синее, то и ратники за ним в синем, и точно так же, если оно было красное, зеленое, розовое и всяких других цветов». Это были знамена победоносного царского похода с образами Успения Богородицы, Спаса, Михаила Архангела, Георгия Победоносца, Димитрия Солунского и царским гербом и другими украшениями. Диакона Павла Алеппского особенно поразили «одежда и стройный порядок ратников»; строй немного нарушался только тогда, когда они шли мимо церквей и дружно, снимая свои шапки («колпаки»), крестились на надвратные храмовые иконы и кресты. Шествие войска продолжалось много часов, в итоге оно выстроилось в почетный караул от стен Кремля до границ Земляного города.

Там патриарх Никон (также вернувшийся в Москву) под общий колокольный звон вышел навстречу царю Алексею Михайловичу. Церковные власти и посадские люди встречали царя хлебом-солью, несли дорогие подарки — иконы в окладах, соболя и кубки, как будто и не было недавнего разорительного бедствия. Затем появились стрельцы с метлами, расчищавшие царский путь. Царь ехал в обитых алым сукном санях, за ним двигались позолоченные возки («кареты») со стеклянными дверями, в которых находилась царская семья.

Перед въездом в Кремль Алексей Михайлович остановил процессию и спешился. Тогда-то, как пишет Павел Алеппский, и пришлось ему «пролить обильные слезы» при виде разрушенной от пожара Фроловской башни. Пока царь проходил через Кремль, антиохийский патриарх Макарий и его сын, находившиеся в Вознесенском монастыре, успели рассмотреть, что царь шел «с непокрытою головою, беседуя с патриархом Никоном». Перед царем и патриархом несли иконы и хоругви, пели царские певчие, и уже не было никаких барабанов и флейт. Павел Алеппский подробно описал «царское одеяние из алого бархата, обложенное по подолу, воротнику и обшлагам золотом и драгоценными каменьями, со шнурами на груди, как обычно бывает на их платьях». Около Вознесенского монастыря царь положил три земных поклона перед надвратной иконой и ответил на поздравления игуменьи и монахинь, традиционно приветствовавших царя хлебом-солью. Все было устроено так, чтобы царь попал к вечерне в Успенском соборе, «после чего поднялся в свой дворец»{327}.

Алексею Михайловичу удалось «обвеселить» людей, как он хотел. С его неожиданным приездом в столицу появлялась надежда на восстановление прежней жизни; были отставлены волновавшие московский посад страхи и разговоры «о Радзивиле и крале» (польском короле); стало ясно, что царская армия по-прежнему сильна и готовится к продолжению войны. Приезд царя помог и патриарху Никону вернуть если не доверие, то повиновение людей. Патриарх много делал для того, чтобы подчеркнуть свою роль в начавшейся войне. Шведский резидент де Родес доносил королю Карлу X 9 декабря 1654 года: «Мне было доверительно сообщено, что патриарх московский днем и ночью всем внушает и о том же говорит публично, как Москва благодаря его молитве и совету получила от Польши все, что хотела, и как она к тому же спасла верных ее религии из их бедственного положения. Теперь в Москве говорят, что Бог благословил их в их праведном предприятии, а также, что поход его счастливо удался и что отныне они должны снова привлечь к себе приверженцев своей несчастной религии на Украине и в Белоруссии»{328}. Но люди знали, что молитва патриарха не смогла защитить Москву от «морового поветрия», и не могли простить ему отъезд из столицы в самое тяжелое время.

Павел Алеппский записал слова царя, обращенные при встрече к антиохийскому патриарху Макарию: «Поистине, ради тебя, отец мой, я прибыл, чтобы свидеться с тобою и получить твое благословение». Нет причины не доверять сказанному: царские слова были не только данью вежливости. Первое, что сделал царь Алексей Михайлович, возвратившись в Москву, — распорядился готовить прием вселенского патриарха. Их встреча состоялась уже через день, 12 февраля, и тогда патриарх Макарий произнес слова, которые, может быть, больше всего ждал от него царь. Вселенский патриарх сравнил его с царем Константином и молил даровать ему победы в борьбе за веру. Не случайно, «услышав эти слова», царь, по словам диакона Павла Алеппского, стал «чрезвычайно радостен».

Патриарху Макарию удалось удивить царя. На заранее приготовленных блюдах были разложены самые разнообразные подарки, привезенные в Москву, несмотря на все трудности долгого путешествия: старинные иконы и пергаменные книги, сосуды с миром, «чудесный индийский ларец из слоновой кости с маленьким серебряным замком», внутри которого была помещена «частица подлинного Древа Креста», и другие святыни. В Константинополе патриарх Макарий приобрел для царя «кусок Честного Камня с Голгофы… подлинный, с признаками и свидетельствами». Такие подарки, конечно, поднимали авторитет Московского патриархата. День первого приема патриарха Макария 12 февраля приходился на именины наследника — царевича Алексея Алексеевича, которому исполнился год. Подарки царевичу — «перст Алексия, человека Божия, и немного волос его в серебряном, вызолоченном сосуде» и многое другое («манна, ладан, фисташки, миндаль, леденцы») — были тоже с благодарностью приняты. Царя Алексея Михайловича особенно заинтересовали диковинные вещи: фисташки, ладан и манна (застывший сок тамариска).

Царь явно благоволил приехавшему вселенскому патриарху и даже слегка изменил протокол, чуть дальше, на одну ступеньку, сойдя с трона при встрече и отправив бояр провожать патриарха. И еще один примечательный штрих, свидетельствующий о доверительном отношении царя к своим гостям. Он обратил внимание на то, что греческий язык патриарха Макария, на котором тот отправлял посольство, несколько отличается от обычной беглой манеры разговора греков (царь спросил «драгомана» (переводчика), «почему патриарх не говорит быстро). Переводчиков с родного для патриарха Макария арабского языка в Посольском приказе не нашли, а на предложение говорить по-турецки царь ответил отказом — чтобы патриарх не «осквернял» свои уста «нечестивой речью». Это был явный знак, указывающий, кто был настоящим врагом московского царя в начатой им войне за веру. Подтверждает это и Павел Алеппский: «Здесь совсем не терпят турецкой речи и слышать ее не могут, думая, что осквернится их слух».

В последующие дни антиохийского патриарха принимал патриарх Никон, царь приказал оказывать высокому гостю все возможные почести. Визиты вселенских патриархов были все-таки редкостью; в Москву чаще приезжали иерархи или архимандриты и игумены из Греции и Сербии, которые пользовались щедротами русского царя, не жалевшего казны для поддержки единоверцев, угнетенных в Османской империи. Присутствие же вселенских патриархов в Московском царстве стремились использовать, чтобы решать свои внутренние церковные задачи. Достаточно вспомнить посредничество иерусалимского патриарха Паисия в делах с гетманом Войска Запорожского Богданом Хмельницким. Не без участия этого вселенского патриарха случились тогда утверждение Никона на московском патриаршестве и его поворот к «грекофильству». Приезд антиохийского патриарха Макария тоже имел целью получение «милостыни» от православного царя, но Макарий еще и удивил царя Алексея Михайловича своими подарками и оказал ему духовную поддержку в спорных делах Русской церкви.

Своим авторитетом патриарх Макарий помог разрешить болезненный спор об иконах, ставший, как многие помнили, поводом для Чумного бунта. В первое воскресенье Великого поста 4 марта состоялась служба в Успенском соборе, на которой присутствовал царь Алексей Михайлович. Церковь в этот день отмечает Торжество Православия и предает анафеме своих врагов. Патриарх Никон устроил целое действо, повторявшее его борьбу с теми иконами, которые «московские иконописцы стали рисовать по образцам картин франкских и польских». Однажды патриарх Никон уже распорядился после отъезда царя Алексея Михайловича в Смоленский поход собрать повсюду такие иконы. Как писал диакон Павел Алеппский, Никон «выколол глаза у этих образов, после чего стрельцы, исполнявшие обязанность царских глашатаев, носили их по городу, крича: «Кто отныне будет писать иконы по этому образцу, того постигнет примерное наказание». Конечно, продолжал автор записок, «видя, как патриарх поступал с иконами, подумали, что он сильно грешит, пришли в смущение и волнение и сочли его противником икон. В это время случилась моровая язва, и солнце померкло перед закатом 2 августа. Они подумали: «Все случившееся с нами есть гнев Божий на нас за надругательство патриарха над иконами». Никон не щадил чувств не только простолюдинов, но и знати, из домов которых также изымались иконы. Но патриарх начал свою борьбу, когда царя Алексея Михайловича не было в Москве, поэтому думали, что царь ничего не знает об этом.

Пресечь подобные разговоры о несогласии царя и патриарха могло только повторное осуждение «неправильных» икон в присутствии царя. Антиохийский патриарх Макарий подтвердил правоту Никона: «…патриархи предали анафеме и отлучили от церкви и тех, кто станет изготовлять подобные образа, и тех, кто будет держать их у себя». Экзекуция написанных не по образцу икон повторилась: «Никон брал эти образа правою рукою один за другим, показывал народу и бросал их на железные плиты пола, так что они разбивались, и приказал их сжечь». Сколь ни поддерживал Никона царь Алексей Михайлович, но и он не выдержал и попросил патриарха смягчиться. «Царь стоял близ нас с открытою головой, — писал Павел Алеппский, — с видом кротким, в молчании внимая проповеди. Будучи человеком очень набожным и богобоязненным, он тихим голосом стал просить патриарха, говоря: «Нет, отче, не сожигай их, но пусть их зароют в землю». Так и было сделано». Патриарх достиг своей цели; попутно же он наносил удар еще и по своим врагам среди бояр и знати. Каждый раз, показывая изъятую икону, он говорил: «Эта икона из дома вельможи такого-то, сына такого-то», называя имена царских сановников. «Целью его было пристыдить их, так, чтобы остальной народ, видя это, принял себе в предостережение». На самом деле патриарх Никон торил дорогу к расколу Русской церкви, и уж во всяком случае наживал себе могущественных врагов среди знати.

И еще один акт драмы церковного раскола произошел в тот же день 4 марта в Успенском соборе. Именно с этой службы в начале Великого поста 1655 года под запретом оказалось двуперстное сложение. И опять все случилось при участии антиохийского патриарха Макария, подтвердившего в храме (через переводчика) сказанное Никоном в поучении о крестном знамении: «Ни в Александрии, ни в Константинополе, ни в Иерусалиме, ни в Синае, ни на Афоне, ни даже в Валахии и Молдавии, ни в земле казаков никто так не крестится, но всеми тремя пальцами вместе»{329}. В Московском царстве должны были молиться одинаково с другими православными землями! Так мечта о торжестве вселенского Православия расколола собственную церковную традицию и самих русских людей на «никониан» — сторонников «официального» православия и старообрядцев, не захотевших отказаться от привычного образа веры и почитаемых святынь.

11 марта 1655 года антиохийский патриарх Макарий провожал царя в поход из Москвы вместе с патриархом Никоном. Отъезд царя выглядел совсем не таким триумфальным шествием, как это было в начале войны в 1654 году. Царь уезжал вечером, рядом в санях сидели сибирские царевичи, перед ними везли доставленную с Востока в октябре 1653 года икону Богоматери Влахернской, известную в православном мире как защитницу Константинополя{330}. Повсюду стоял оглушительный колокольный звон, горели свечи. Простившись с провожавшими патриархами{331}, царь отправился в новый поход. Скорый отъезд Алексея Михайловича стал для всех неожиданностью; в Москве рассчитывали, что он останется до Пасхи и уйдет в поход позже. Но царь стал получать тревожные вести из оставленных им новых городов. Пока еще позволяла зимняя дорога, он тронулся в обратный путь в Вязьму и «в свою государеву отчину» в Смоленск «для своего государева и земского дела»{332}.

«Лихо против рожна прати»

Целью нового государева похода стали две столицы Речи Посполитой — Вильно в Великом княжестве Литовском и Варшава в Короне Польской.

Царь Алексей Михайлович собирался в 1655 году выйти далеко за границы земель, потерянных Русским государством в Смутное время. Начиналась война за исторические права на земли другого, объединенного унией государства. Царь видел себя наследником киевских князей Рюриковичей, потерявших Западную Русь в соперничестве с правившими Литвой князьями Гедиминовичами и их союзниками польскими королями. Между тем в западнорусских землях давно уже выветрились воспоминания об общем древнерусском наследстве: дружинников сменила шляхта, вече — магдебургское право, православную церковь во многих местах — католический костел и униаты. Появилось Запорожское Войско, осваивавшее опустошенные татарами и брошенные земли Поднепровья. Все это создавало новые реалии, с которыми в Москве не хотели считаться, стремясь утвердиться в Киеве — «матери городов русских». Момент — ослабление извечных врагов, Польши и Литвы, — был слишком подходящим, и чувствовали это не только в Московском царстве, но и в Швеции. Одновременного удара со стороны двух соседей Речь Посполитая не выдержала.

В «Литве» в преувеличенной надежде на свои силы и храбрый шляхетский дух не смогли правильно оценить угрозу. Там, конечно, не хотели бесконечно мириться с тем, как один за другим города переходят на сторону русского царя. Разбитый под Шепелевичами гетман Януш Радзивилл скоро вернулся. Ему наконец-то удалось снять многие противоречия с королем Яном Казимиром и договориться о совместных действиях с другим литовским гетманом и советником короля Винцентием Госевским. С начала января 1655 года оба гетмана во главе рати примерно в 18 тысяч человек попытались овладеть Новым Быховом, где зимовали «черкасы» Ивана Золотаренко. Царь Алексей Михайлович еще 17 января в Вязьме получил известие о появлении под Новым Быховом поляков и о их намерении выступить к Могилеву «и под иные наши новые и старые городы». Он отправил воеводу князя Алексея Никитича Трубецкого на службу «во Брянеск, не мешкая», и приказал встретить недруга «в ево земли»: «…до тех мест агонь и тушить, доколе не разгорелся, а как разгоритца, от чево сохрани Боже, неколи тушить»{333}.

После неудачных действий под Новым Быховом гетман Радзивилл действительно двинул свое войско к Могилеву — крупному торговому городу на Днепре. В начале февраля случился первый штурм Могилева, позволивший литовскому войску захватить значительную часть города. Самым обидным для царя была измена шляхтича Константина Поклонского, не вытерпевшего, несмотря на весь оказанный ему почет и жалованье, насилий и грабежей его слуг казаками Золотаренко, повсюду мстившими шляхте{334}. Подошедший к Могилеву Радзивилл был настроен решительно и грозился жителям не щадить «не только людей, но и собак». Как писал он королю Яну Казимиру в начале зимней кампании, «есть надежда большая, что рукою Божьей начат поворот к спадению той розги, что высекла нас»{335}.

Затворенные «в Верхнем городе» и полностью лишенные воды, жители Могилева не захотели сдаваться и продержались несколько месяцев. По словам гетмана, к апрелю даже гарнизон московских служилых людей уже не выдерживал осады, но могилевские мещане и под страхом смерти не желали возвращаться в подданство Великого княжества Литовского. Впрочем, гетман выдавал желаемое за действительное, ведь на передовой линии «по валу» стояли любимые царем Алексеем Михайловичем стрельцы во главе с Авраамом Лопухиным; они не могли отступить и отразили все атаки на Верхний город{336}. В итоге могилевская осада Януша Радзивилла унесла жизни 14 тысяч жителей города (уступавшего по численности населения только столице Великого княжества Литовского Вильно). Больше всего погибших оказалось не от военных действий, а от отсутствия воды. Все обещания Радзивилла «согнуть» головы мятежников «саблей» или «лаской»{337} остались только обещаниями. Боясь приближения посланных «на выручку» Могилеву царских войск и казаков гетмана Ивана Золотаренко (первый такой отряд во главе с князем Юрием Ивановичем Ромодановским был рассеян гетманским войском в битве при деревне Доманы и отступил в Шклов), Радзивилл вынужден был снять осаду в конце апреля 1655 года. По донесению царю Алексею Михайловичу, гетманы Радзивилл и Госевский «от Могилева пошли прочь за Борисов»{338}. Так героизм защитников города и успешные действия московского войска не дали остановить новый государев поход в Литву.

В некоторых других литовских городах все-таки поддержали гетмана Радзивилла. В этих случаях по приказу царя Алексея Михайловича действовали жестко и даже жестоко. Царскими войсками была «вызжена» Дубровна, ее шляхта выселена, а жители семьями вывозились служилыми людьми, становясь их холопами. Так что выбор у бывших королевских подданных был невелик. Сила оставалась на стороне царя Алексея Михайловича, сделавшего ставку на сохранение прав и преимуществ жителей в покоренных городах и привлечение на свою сторону многочисленного православного населения. Уничтожение врагов короля путем полной блокады, как это было сделано литовским гетманом в Могилеве, напротив, стало примером чрезвычайной жестокости. Судьба погибших могилевцев могла только отвратить население присягнувших московскому царю городов от возвращения в подданство королю Яну Казимиру.

Маршрут царя Алексея Михайловича, вышедшего из Москвы 11 марта 1655 года, известен буквально по дням. Благодаря переписке с семьей можно узнать, что царский поезд попал в распутицу. «А дорога такова худа, — писал Алексей Михайлович сестрам, — какой мы отроду не видали: просовы великие и выбои такие великие ж, без пеших обережатых никоими мерами ехать нельзя»{339}. 14 марта, между двумя богомольными поездками в Звенигород и Можайск, царь отправил оставленному ведать столицу боярину князю Григорию Семеновичу Куракину несколько распоряжений. Они касались очередных военных дел, но не только. Два его приказа завершались недвусмысленными словами — «вешать»! Так следовало поступать, во-первых, «с беглыми боярскими холопями», а во-вторых, с торговцами «вином и табаком». «Ведомо государю учинилось, — было написано в царской грамоте, — что на Москве многие люди учали воровать, вином и табаком торговать, и тех людей велено, сыскивая, вешать, а питухом (пьяницам. — В. К.) чинить наказанье жестокое»{340}. Известно, что этот указ о преследовании людей, нарушавших государственную винную монополию, действительно выполнялся. Опасность от беглых боярских холопов, оставлявших службу в войске и сбивавшихся в отряды «на лесах глухих», оставалась и позже. Царь писал во время похода боярину Василию Васильевичу Бутурлину, чтобы тот остановил беглецов, пробивавшихся к «черкасам»: «…и, собрався, хотят ехать к Хмелницкому, а к своей братье пишут, что будто сулят им черкасы маетности, а многих своих бояр поставили пеших и безденежных»{341}.

Приход царя в Вязьму, по разрядным книгам, состоялся «в вечер» пятницы 16 марта (царь написал сестрам более точно: часа в два ночи). На следующий день, 17 марта, он пригласил на свой «именинный стол» доверенных людей. Это было не просто обычное торжество, а еще и военный совет, на котором планировались будущие походы. Не случайно именно эта дата была выбрана царем для вызова на службу всех людей своего полка. Вспомнил царь и про оставшуюся в Москве семью, просил их: «Не кручиньтеся для Христа… живите в совете; не опечяльте меня до конца». Написал он и о начавшемся приезде на службу: «А люди почел и съезжятца, ч[еловек] с 500 съехал ося и беспрестани едут».

20 и 21 марта царь провел в Вязьме смотры чинов Государева двора — стольников, стряпчих, московских дворян и жильцов. 23 марта, тоже в пятницу, царь отправился из Вязьмы в Болдинский монастырь, где «Благовещеньев день взяли», и оттуда в воскресенье пришел в Дорогобуж. Там царь пробыл совсем недолго и уже во вторник, 27 марта, двинулся к Смоленску. Почти на каждом стану он стремился послать грамотку семье и успокаивал их: «…а дорога чиста до Смоленска, шишей нет». Хотя тут же, не удержавшись, пишет, что столкновения с «партизанскими» отрядами (в них собирались остатки разбитых литовских войск и просто «выдернутые» из привычной жизни люди) все-таки были: «в дву местех побили на голову и знамены и борабаны поймали»{342}. 31 марта, «в субботу в 5-м часу дни», царь снова прибыл в Смоленск, где его уже встречал приготовленный заранее почетный эскорт стрелецкой охраны. 1 апреля — на именины царицы Марии Ильиничны — был устроен еще один праздничный стол, куда пригласили всю Думу. При этом особо оговаривалось, что бояре и окольничие должны быть «все без мест», чтобы не мешать своими счетами главным целям похода{343}.

План войны на 1655 год, как и раньше, базировался на действии трех армий. Произошли лишь некоторые перестановки в руководстве отдельных полков, не затронувшие основные назначения, сделанные в самом начале кампании. Первая армия во главе с боярином Василием Петровичем Шереметевым, расквартированная в Великих Луках, действовала на северо-западе, прикрывая Новгород и Псков от возможного удара со стороны шведов. Полку Шереметева была поставлена задача начиная с 1 мая двигаться в сторону Вильно. Одновременно царь Алексей Михайлович распорядился 2 апреля о походе воеводы Афанасия Лаврентьевича Ордина-Нащокина под Динабург, что означало подготовку войны за выход к Балтийскому морю и делало неизбежным грядущее столкновение с Швецией. Правда, пока это была еще только осторожная проба сил.

В центре, на главном направлении, как и положено, находился сам царь Алексей Михайлович со своим полком. Полководца и его ставку нельзя было подвергать никакому риску, поэтому впереди от Смоленска к Минску и Вильно двигалась армия боярина князя Якова Куденетовича Черкасского, расчищая дорогу царскому полку.

На юго-западе действовал полк боярина князя Алексея Никитича Трубецкого. У этого полка было несколько задач, ему поручалось сломить сопротивление шляхты, собравшейся на защиту Старого Быхова (крепость сдалась царским войскам только в 1659 году). Позднее юго-западная армия получила приказ двигаться дальше в направлении Слуцк — Брест. От Бреста царские войска собирались наступать на земли Короны и ее столицу — Варшаву. Но в итоге наступление так и не состоялось.

Более серьезные совместные действия планировались на этот раз с гетманом Богданом Хмельницким. Воеводами отправленного «в Запороги» полка стали боярин и дворецкий Василий Васильевич Бутурлин, принимавший в подданство города Малой Руси, и его товарищ стольник князь Григорий Григорьевич Ромодановский. Воеводой «прибылого» полка назначили окольничего Андрея Васильевича Бутурлина (свой думный чин он получил только накануне). Они должны были собираться со своими полками в Севске и сменить прежних воевод боярина Василия Борисовича Шереметева и окольничего Федора Васильевича Бутурлина. Главным воеводой рати, отправленной воевать города Короны, которому и должны были подчиняться все войска, стал боярин Василий Васильевич Бутурлин. В царской грамоте о назначении воевод в полк Василия Васильевича Бутурлина 23 марта 1655 года говорилось: московские войска должны были воевать в «литовских городах», «ссылаясь» с гетманом Богданом Хмельницким{344}.

Особое значение было придано защите от крымских набегов. Во главе отправленной «промышлять» Крым рати царь поставил боярина князя Федора Никитича Одоевского, пожалованного высоким чином на Пасху 15 апреля 1655 года. В его полки вошли недавно присягнувшие царю калмыки, донские и запорожские казаки. Известие о присяге «калмыцких тайш и калмыков со всею ордою» под его «высокую руку» царь получил на подходе к Смоленску 27 марта. Позже он писал боярину Василию Васильевичу Бутурлину об этой присяге: «…запись дали прямую, шертованную, чем они промеж себя верятца, а не так как преж сево собаки разсекали да кровь лизывали, и то все обманывали, а ныне прямую запись дали и в записи написали, куды наш государев указ будет итить, туды им и итить». Правда, в дальнейшем в организацию похода вмешались новые обстоятельства: чума, терзавшая центр Московского государства, с весны — лета 1655 года затронула Астрахань, рядом с которой кочевали калмыки. В итоге новый боярин князь Федор Никитич Одоевский остался в Саратове, и поход не состоялся. Донские казаки осуществили лишь несколько самостоятельных нападений «морем» на крымские места, но это было совсем не то, на что надеялся царь Алексей Михайлович. Кроме того, казаки, добиравшиеся, как они писали в челобитных, «с Дона Ивановича» аж до царской ставки в Смоленске, били челом о своем разорении и оказать помощь в дальнем походе без жалованья не были готовы{345}.

Москва восстанавливалась после пережитого «морового поветрия». Возобновление войны помогло патриарху Никону вернуть себе высокое положение в столице — без его слова управлявшие Москвой бояре мало что могли сделать. Патриарх получал письма царя Алексея Михайловича из похода и, по замечанию шведского «комиссара» де Родеса, был единственным, кого царь столь подробно посвящал в свои планы. «Здесь по-прежнему пребывают в полной неизвестности о том, что происходит с обеими армиями, — доносил де Родес из Москвы, — все до единого, кроме патриарха, который имеет возможность получать малейшее известие о том, что, собственно, происходит. Патриарх, низкий [человек], умеет чрезвычайно изощренно подавать то, что способствует чести [русских], а прочим управляет так, что ни у кого нет причин для беспокойства»{346}.

Патриарх участвовал и в военных делах, связанных с обеспечением армии. Сохранился перечень грамот, которые он отправлял царю во время похода 1655 года; здесь упоминаются распоряжения по набору солдат, посылке людей для сбора запасов, доставке в войска лошадей и оружия («бердышей и топорков»). В одной из грамот патриарх писал о собранных в монастырях и отосланных в Смоленск хлебных запасах — сухарях, крупах и толокне. И здесь же — о делах церковных: о невозможности проклинать изменившего царю в Могилеве шляхтича Константина Поклонского, «о кресте на победу и на погибель королю Полскому и всем врагом», «о надеянии взятия городов: Менска и Видны и всей Полши», «о помощи животворящего креста»{347}. Патриарх приказал доделать гигантский «Царь-колокол», который, как писал резидент де Родес, должен был стать, по ожиданию людей, «чудом света», и поправить, сделав лучше прежнего, позолоченный герб — двуглавый орел со скипетром и державой над Фроловскими воротами Кремля{348}. Мрачная символика поверженного герба должна была уйти в прошлое… Продолжая свою полемику с обвинителями, патриарх Никон написал упомянутое «Поучение о моровой язве». В тексте «Поучения…», отпечатанного позже на Московском печатном дворе, патриарх уже с позиции силы обрушивался на тех, кто во время мора поверил «лживым сновидцам», и приводил всевозможные богословские и земные аргументы в защиту своего отсутствия в Москве во время чумы в 1654 году{349}.

Главной заботой царя в Смоленске стали сбор армии и ее обеспечение. А с этим возникли неожиданные проблемы. Алексей Михайлович постоянно писал в Москву боярину князю Григорию Семеновичу Куракину, чтобы высылали на службу всех приезжавших в Москву людей. Но во время весенней распутицы и половодья на реках добраться на службу было очень непросто: до 12 апреля «в Смоленске служилые люди объявились немногие». О раздражении царя промедлением с приездом служилых людей дает представление его письмо 19 апреля. Царь не сдерживал себя в обвинениях, ругая одного из провинившихся воевод: «страдник, худяк, ни к чему не надобен, ни пишешь ни одной строки. Отведаешь, как приехать, и увидишь наши очи, мы тебя, страдника, не велим и в город пустить». А на следующий день он уже распекал преданного сокольника Паршутку (Парфения) Тоболина, тоже не исполнившего какое-то его поручение: «И ты, враг, злодей окоянной, к нам не писывал ничево, говорил ли ему или не говорил и што он тебе сказал». Правда, совсем уж непристойные ругательства «блядин сын» и «сукин сын» царь всё же потом вычеркнул. Ведь происходило это на Светлой неделе после празднования Пасхи 15 апреля. Однако настроение царя Алексея Михайловича совсем не соответствовало этому праздничному времени. Получив известие о моровой язве, проявившейся на юге, царь снова стал переживать за оставленную в Москве семью. 24 апреля в письме в Москву он просил сестер: «Оберегайтеся от заморнова ото всякой вещи; не презрите прошения нашего… А у нас только и племяни, что вы, светы мои»{350}.

Но как ни бывал зол на своих подданных царь Алексей Михайлович, он всё же оставлял им возможность искупить свою вину. При этом Алексей Михайлович был отходчив в гневе, чем и пользовалось его окружение. «Незлобивость» царя даже в ругани лучше всего объяснил Василий Осипович Ключевский: «Алексей был мастер браниться тою изысканною бранью, какой умеет браниться только негодующее и незлопамятное русское добродушие… Дурные поступки других тяжело действовали на него всего более потому, что возлагали на него противную ему обязанность наказывать за них»{351}.

В те же апрельские дни царь взялся примирить князя Федора Никитича Одоевского, только что пожалованного в бояре, и боярина Василия Васильевича Бутурлина. Тогда же он объяснил боярину Бутурлину одно из своих важных правил, которому следовал в отношении придворных: «Ведаешь ты наш обычай: хто к нам не всем сердцем станет работать, и мы к нему и сами с милостью не вскоре приразимся». Мир между воеводами нужен был еще и потому, что Бутурлин должен был договориться с гетманом Войска Запорожского об отправке казаков в помощь Одоевскому. Завершалось, впрочем, письмо совсем неожиданно — просьбой к отправленному в Киев боярину «промыслить» у Богдана Хмельницкого певчих — «спеваков» для партесного пения, басов и «дишкантов» (видимо, красивые малороссийские голоса уже тогда стали известными при московском дворе), а также «сипошников» (музыкантов, игравших на флейтах и дудках, входивших в штат полков нового строя. — В. К.){352}.

В конце апреля царь оказался в Смоленске в «осаде»: все дело было в большом весеннем половодье. Днепр разлился настолько сильно, что дошел до царской ставки на Девичьей горе. В письме родным 30 апреля, сообщая о важных вещах — отходе Радзивилла от Смоленска, возвращении изменивших Любавичей, а главное, о сохраненной тайне передвижений Государева полка — «походу нашего в Смоленеск не чаяли», царь рассказал и о мосте над Днепром «7 сажен вверх над водою» (около 14 метров): с этого моста черпали воду, которая все прибывала и прибывала. «И в ширину немерно разлился, — замечал царь, — чаю, на версту, и табары мои, которые внизу были, все поняло и горы много захватило». Со слов «смоленских сидельцев» (интересно, что царь называет именно так жителей города, даже спустя месяцы после завершившейся осады), «с 30 лет такой болшой воды не запомнят».

5 мая царь поздравлял любимую старшую сестру царевну Ирину Михайловну с именинами: «Многолетствуй, матушка моя, в новый год и с нами, и я с вами со всеми. А празновали мы празнику святые мученицы Ирины, а твоего день рожества, по чину, радостно пировали, точию о том оскорьбилися, что лицем к лицу не видалися, но духом всегда нераздельни николи же». К этому времени царь получил подробные известия от шкловского воеводы Василия Яковлева о том, что гетмана Радзивилла «прогнали» и Могилев «избавлен от смерти». «А побежял от тово, — не без гордости писал Алексей Михайлович, — послышел то, что Залотаренок по нашему указу пошел на выручьку к Могилеву». Выяснилась и судьба князя Юрия Ивановича Ромодановского, потерпевшего зимой чувствительное поражение при Доманах и отправившегося на этот раз в Могилев «здорово». Царь обещал отпустить князя Юрия «побывать к Москве», когда сам придет в Могилев (видно, в окружении царской сестры очень беспокоились за воеводу). Алексей Михайлович даже сделал «подарок» сестре, отправил ей отписки шкловского воеводы, предварительно их «запечятав», чтобы никто, кроме адресата, не мог их прочитать. Но и царевна Ирина Михайловна тоже позаботилась о брате и прислала в подарок от всех сестер пасхальные яйца. «А яйцом вашим, — писал царь 15 мая, — зело обрадовался и целовал с радостными слезами вместо самих вас»{353}.

Общий смотр царской армии «конных и оружных людей по списком» был назначен в Смоленске только на 18 мая. Одновременно началась отправка полков в поход и из других городов. Еще 14 мая воевода боярин князь Алексей Никитич Трубецкой получил приказ выходить в поход из Брянска. Впрочем, ему пришлось немного промедлить из-за отсутствия достаточного запаса оружия — «зелейной, свинцовой и фитильной казны»; полк князя Трубецкого двинулся из Брянска в Могилев (через Почеп и Стародуб) только 25 мая. Войско боярина Василия Васильевича Бутурлина, отправленное «в Запороги», по разрядным книгам, должно было идти походом на Белую Церковь. «Из черкасского города Борзны» оно вышло 31 мая, а уже 12 июня гетман Богдан Хмельницкий со всеми полковниками Войска торжественно встречали московских воевод за пять верст до Киева, а киевский митрополит благословил московскую рать в Софийском соборе. На следующий день гетман и полковники получили царские подарки — знамя и соболей — и благодарили царя Алексея Михайловича за присылку войск «на вспоможенье» (казаки продолжали по-своему смотреть на совместные действия с царским войском){354}.

Победный поход царского полка от Смоленска до Вильно начался 24 мая, «в самый празник Вознесения Господня», и занял у царя Алексея Михайловича 72 дня. Царь сам выбрал «посольскую дорогу» на Оршу и вникал во все детали устройства этого пути, приказав «займывать» станы не «в деревнях» или «к крепостям», а «по полям, у корму и у воды». Он же определял, кого отправлять «для береженья» и «всяких посылок», кто должен был построить мосты и гати на дороге, где дожидаться его прихода — «в Орше или в Копыси». Царский маршрут расписан по датам в дворцовых разрядах, а детали передвижения Государева полка сохранились в архивных делах. 4 июня царь пришел в Копысь и, как и планировалось заранее, не стал заходить в город, а «стал против Копоси на поле». Оттуда царь направил своих разведчиков во главе со стольником князем Юрием Никитичем Барятинским под Борисов «для языков». Пребывание в Копыси запомнилось наказанием воеводы Михаила Ивановича Наумова, назначенного в ту же посылку головой у татар. Он нарушил царский указ о «безместии» при назначениях на службу. Наумова было велено «бить кнутом, да сослать на Лену», принадлежавшие ему поместья и вотчины отписывались в казну «на государя». (Воевода действительно был наказан в Разряде, где его следовало написать «в казачью службу».) Суровость наказания показывает, как боялись во время похода местнических столкновений, хотя они всё равно присутствовали и влияли на военные дела.

8 июня царь двинулся дальше и в тот же день пришел в Шклов; его стан был «выше города Шклова по левую сторону на поле», так как все вышедшие из Смоленска войска располагались по левобережью Днепра{355}. Здесь царь задержался надолго, до начала июля. Уже в день прихода в Шклов он встречал двух братьев наказного гетмана Ивана и Василия Золотаренко. 10 июня «в неделю Всех святых» царь еще раз принимал «черкас» в походном «столовом шатре». Ясно, что планировалось их дальнейшее участие в общем наступлении. Но у царя был еще один повод для торжества, о чем он сообщил в письме сестрам в Москву: «Да буди вам, государыням, ведомо, что привезли к нам из Афонския горы крест царя Констянтина да главу Иоанна Златоустаго, которым крестом царь Констянтин победил Максентия». Эти святыни, привезенные архимандритом и монахами Афонского Ватопедского монастыря, останутся с царем в походе. Он и впоследствии не сможет расстаться с ними, оставив их у себя в Московском царстве{356}.

Тем временем начались военные действия. 10 июня отправленный заранее из Копыси на разведку передовой отряд стольника князя Юрия Никитича Барятинского вступил в бой у Борисова. Воеводе удалось разбить отряд во главе с хорошо известным царю шляхтичем Константином Поклонским, изменившим ранее в Могилеве. Город Борисов сел в осаду, и 12 июня туда были направлены более серьезные силы во главе с окольничим Богданом Матвеевичем Хитрово, который 19 июня занял город. Царь написал в Москву о переходе своего воеводы за реку Березину и о подготовке плацдарма для наступления: «в Борисов пришел, и Березу реку занял, и мост через реку Березу зделал и с нашими ратными людми через реку перебрался, и крепости за рекою поделал, и стоит за рекою и ожидает нашего государева указу». Воевода «посылал под Менеск для языков»; по их расспросным речам выходило, «что в Менску людей нет, а сенатыри все отъехали х королю на сейм» (действительно, в Варшаве примерно в это время происходил последний перед «Потопом» сейм Речи Посполитой). Про короля Яна Казимира и его войско в Минске ничего «не ведали».

20 июня царь отправил в поход передовой полк боярина и воеводы князя Никиты Ивановича Одоевского; 24-го — большой полк боярина и воеводы князя Якова Никитича Одоевского, а 25-го — сторожевой полк боярина и воеводы князя Бориса Александровича Репнина. Им было велено, как писал царь, «итить прямо к Менску». Хитрово получил приказ дождаться в Борисове отряды запорожских казаков братьев Золотаренко, после чего тоже общими силами идти за Березину к Минску. 26 июня царю, остававшемуся в Шклове, пришло еще одно радостное известие: о сдаче Велижа. Он хотел скорее двинуться в поход «из Шклова за Днепр к Борисову», но задерживало отсутствие достаточного количества хлебных припасов. В следующие дни царский полк ходил походом в Могилев. Это было явным знаком царской милости многострадальному городу, стойко защищавшемуся от войска гетмана Радзивилла. 30 июня Алексей Михайлович торжественно въехал в Могилев, где его встречало войско в парадных «цветных одеждах». Но времени на долгие церемонии не было, и в тот же день царь вернулся в Шклов. Наступало самое решительное время для похода. В отличие от прошлогодней кампании, царь должен был заботиться, чтобы удержать в повиновении ранее присягнувших людей и нейтрализовать действия противника. А война становилась все более жестокой. Царю под страхом смертной казни приходилось останавливать свое войско от сжигания сел, деревень, мельниц, хоромного строения и убийств «пашенных мужиков»{357}.

3 июля Алексей Михайлович выступил из Шклова в Борисов, «на реку Березу». В дороге 6 июля было получено долгожданное известие о взятии Минска. Царь радовался доблести своих полков и сообщал в Москву: «литовских людей гнали до Менска и многих побили и языков взяли 15 человек, да знамя белое, а на нем клеймо, да 2 барабана. А как наши ратные люди за ними к Менску догнали, и на их спинах в город и въехали, и город Менеск взяли». О себе Алексей Михайлович писал: «…идем наскоро под Менеск и под Вильню». 10 июля Государев полк пришел в недавно завоеванный Борисов, где царь, по своему обыкновению, устроил стан против города.

В эти дни он стремился как можно лучше продумать дальнейшие действия, вдохновить войско, стоявшее перед небывалой целью покорения одной из столиц Речи Посполитой. 12 июля был сказан царский указ Государеву полку. Царь нашел лучшее время наградить придачами денежного и поместного жалованья тех людей, кто исправно служил и приехал к нему вовремя, 17 марта, в Вязьму; остальные, «не поспевшие на службу», были прощены, но им запрещалось даже упоминать о том, что их не наказали за «нетство» (отсутствие на службе к установленному сроку). Таков был царь Алексей Михайлович, ожидавший подчинения не за страх, а за совесть: «И вам хранить его государево повеленье подобает так, яко зеницу ока со всяким радостным страхом и трепетом, и за его такую и великую прещедрую и премногую милость платить службою и правдою, а ваша служба у него, великого государя, в забвении не будет». Царь объявлял, что война с недругом — польским королем Яном Казимиром — продлится столько, сколько потребуется, пока король «не узнается в своей неправде, и не учнет мириться так, как годно Богу и нам, государю». Уверенность царя в своей правоте поддерживало «заступничество» иконы Божьей Матери Влахернской, «которая изволила и до днесь воевать их литовскую и польскую землю». Царь подчеркивал свою победительную уверенность: «…и не могут нигде против Ея стоять: писано бо есть «лихо против рожна прати». Еще одной святыней, вселявшей царю уверенность в свои силы, был Животворящий Крест. Царь Алексей Михайлович был готов «зимовать» и воевать, сколько потребуется. То, что это не преувеличение, подтверждает царское письмо сестрам, отправленное в тот же день, 12 июля, из Борисова. В нем Алексей Михайлович просил «не кручиниться» и предупреждал, что может «помешкать и до зимнева пути». Утешая близких, он приводил свои резоны: «То ли лутче, что по осени на время у вас побывать да по последнему пути апять на службу и с вами апять не видатца; или то лутчи, что ныне помешкав да вовсе за милостию Божиею и за вашими молитвами светов моих отделатца и вовсе с вами быть в Москве?»{358}

Готовясь к долгому походу, царь обещал своим людям поддержку, как только перейдут Березину: «везде» раздавать «хлеб и животину» в «приставство». Под страхом смертной казни снова и снова запрещалось самовольно жечь деревни: «а деревень бы не жечь, для того что те деревни вам же пригодятся на хлеб и на пристанище». Царя очень заботило, чтобы ратные люди служили «не щадя голов своих», а тех, кто «побежит с службы, нас, государя, оставя, или болен прикинется, не хотя служить», царь приказывал казнить «безо всякой пощады». Алексей Михайлович принимал только одно — службу «верою и правдою от всего чистого сердца и с радостью, безо всякого сумненья». Нуждающимся предлагалось «милости просить у государя, а не ворчать и не бежать со службы». Указ завершался объявлением о походе: «А государь идет с стану, прося у Бога милости, за реку Березу, завтра к Вильне и к Оршаве»{359}.

13 июля давно ожидаемый царский поход «под Вилню» начался. Приказ наступать получили армия боярина князя Якова Куденетовича Черкасского и казаки наказного гетмана Ивана Золотаренко, двинувшиеся к Вильно разными дорогами, чтобы не дать подтянуть литовские войска на помощь из других воеводств. В придачу им был отослан царем «ертаульный полк» князя Петра Елмурзина Черкасского, которому предстояло сыграть важную роль в завоевании главных литовских городов. Царь следовал своим путем, через Молодечно и Сморгонь. 25 июля шедшие впереди главные войска князя Черкасского объединились в местечке Стодолактны, ставшем последней ставкой войска перед броском на Вильно.

В эти дни власти Вильно во главе с Виленским епископом Юрием Тышкевичем попытались оттянуть прямое военное столкновение. Они переслали в ставку московского боярина, а также к гетману «Северскому» Ивану Золотаренко свои письма с предложением начать переговоры о мире. Виленский епископ ссылался на большие силы во главе с гетманом Янушом Радзивиллом и Винцентием Госевским, готовые до конца оборонять столицу Великого княжества Литовского. При согласии царского воеводы «задержатца мало» епископ обещал остановить войну и со стороны литовского войска: «то и я наших гетманов задержу», после чего можно было бы начать переговоры о «вечном мире» при обещанном посредничестве «цысарских послов» (император Фердинанд III действительно готов был примирить короля Яна Казимира с царем Алексеем Михайловичем).

27 июля письмо Виленского епископа доставили царю в деревню Крапивну — последний стан перед Вильно. Нетрудно догадаться, как отреагировал московский самодержец. Царь велел своим боярам и воеводам ответить, что им письмо виленского епископа «в великое подивление и в посмех», и дальше, образно говоря, «отхлестал Крапивною» своих недругов. О войсках, которые якобы готовы были защищать Вильно, царь говорил с сознанием собственной силы: «те их войска» против его «ратных людей не стоят». Алексей Михайлович напоминал Виленскому епископу, озаботившемуся вдруг прекращением разлития христианской крови, что сам он действует под покровительством значимых христианских святынь — Влахернской иконы Божьей Матери и креста царя Константина. Перечислял он и всех воевод своей армии, которым было приказано объединиться под Вильно: это должно было устрашить врага.

Письмо виленского епископа было не единственным обращением к войскам, подошедшим к столице Великого княжества Литовского. Буквально на следующий день, 26 июля, из Вильно было отправлено еще одно послание, адресованное боярам и воеводам во главе с князем Яковом Куденетовичем Черкасским. На этот раз вместе с Виленским епископом его подписали высшие чиновники Великого княжества Литовского — виленский воевода и гетман князь Януш Радзивилл, гетман польный Винцентий Корвин Госевский и другие чиновники, шляхтичи, полковники, хорунжие и немецкие офицеры рейтарских, драгунских и пехотных полков. На это обращение был дан такой же ответ, как и на первое письмо (даже текст царских грамот во многом совпадал). Власти Великого княжества даже в трагический для них момент не понимали сути московских порядков и пытались вести переговоры не только с царем, но и с его боярами, находившимися во главе войска. Подобные обращения сенаторов Речи Посполитой к своей «ровне» — боярам, минуя царя, соответствовали политическим порядкам Речи Посполитой, но всегда с подозрением воспринимались в Московском царстве. Вот и в грамоте 29 июля царь Алексей Михайлович напоминал, что однажды ему уже было нанесено оскорбление присылкой в конце 1653 года гонца Речи Посполитой непосредственно к московским боярам, «мимо царя», и велел напомнить, что бояре в Московском государстве делают всё «по царскому веленью». Правителям Литвы царь Алексей Михайлович мог предложить одно — чтобы били челом «под высокую царскую руку» ему самому: тогда он их «пожалует»{360}.

Виленский воевода Януш Радзивилл, несмотря на свою подпись под посланием царю Алексею Михайловичу, в этот момент сделал другой, знаменитый и трагичный для начинавшегося «Потопа» в Речи Посполитой выбор — в пользу подданства шведского короля. Расчет литовской знати был на то, что царь Алексей Михайлович согласится на ее предложения, начнет переговоры и это даст возможность выиграть время в ожидании прихода вспомогательного шведского войска из Риги. Тогда бы два государства — Швеция и Московское царство, находившиеся до этого времени в союзе друг с другом, — столкнулись бы у виленских ворот. Однако русские войска атакой на Вильно упредили такое развитие событий. И если столкновение русских и шведов в литовских землях после заключения Кейданского соглашения о переходе Литвы под протекторат Швеции все-таки было неминуемо, то делить столицу Великого княжества Литовского не пришлось.

29 июля 1655 года объединенная рать князя Черкасского и казаков гетмана Золотаренко перешла в наступление. Столица Великого княжества была взята почти вся, кроме затворившегося в замке отряда Виленского стольника Казимира Жеромского, которому удалось продержаться несколько дней. Основная литовская армия отступила за реку Вилию, где казаки гетмана Ивана Золотаренко продолжили наступление. Наказной гетман доносил по горячим следам царю, что немало неприятелей «на месте полегло», и говорил о двадцати захваченных им знаменах неприятеля. По его сообщению, «бой силной» продолжался «чрез весь день» с теми войсками, «которые стояли на той стороне города за речкою, и мосты попалили». Полному разгрому врага помешал шедший весь день дождь: «…трудно было так скоро переправитися: понеже нам помешкою был дожь силной; а когда была погода, подлинно одва бы остаток неприятелей вашего царского величества уйти могл». Действительно, до вечера 29 июля отход по главному мосту через Вилию прикрывала немецкая пехота. Гетманы Радзивилл и Госевский успели отойти от города, после чего все мосты, в прямом и переносном смысле, были сожжены.

Как и в Минске, русские войска вошли в город «на спинах» преследуемого врага. В переписке царя Алексея Михайловича с семьей сказано: «…и наши ратные люди гетманов Радивилла и Гансевского и полских и литовских людей побили и гнали, и на спинах их в город въехали, и город Вил ню взяли». Гетманы «отошли от города Вил ни за реку Вилею и стали обозами от города в пяти верстах». 30 июля, когда царь писал письмо своей семье в Москву, он решил тоже «наспех» двинуться к Вильно, «постоять» там неделю «для запасов» и идти «к Оршаве». Царь чувствовал, что сейчас ему «добрый путь и победа». 4 августа, как сказано в дворцовых разрядах, «пришел государь в Вилну и стал под городом под Вил ною, на посаде, подле реки Вил ей, ниже города Вилны»{361}.

После взятия Вильны царские войска и казаки гетмана Ивана Золотаренко продолжали движение вглубь Литвы. Им покорились Троки (Тракай) с древними замками великих литовских князей. Замки были разрушены и сильно пострадали от действий казаков Золотаренко, искавших там сокровища. 7 августа пало Ковно (Каунас), куда вошел «прибылый» полк князя Петра Елмурзина Черкасского, собранный из нескольких полков рати князя Якова Куденетовича Черкасского. 17 августа в Ковно был получен царский приказ идти «к Гродне войною». Вскоре этот город был тоже взят (сеунщики с известием о взятии Гродно приехали в царский стан под Вильно 29 августа). Полку князя Петра Елмурзина Черкасского была поставлена задача воевать до 10 сентября, после чего он должен был идти обратно к Минску. Одновременно казаки братьев Золотаренко 18 августа «из-за Трок» самостоятельно начали поход к реке Неману и за Неман. Во второй половине августа — сентябре они прошли войной, нападая на замки в Лиде, Новогрудке, Мире и Несвиже, захватывая по дороге разные селения. Царь Алексей Михайлович, получив казачью грамоту о начавшемся походе за Неман, приказывал им идти «к Бресту и над Брестом промышлять». Но запорожцы самостоятельно выбрали свою цель и двигались к Старому Быхову, где их ожидала другая часть казачьего войска.

Армия князя Алексея Никитича Трубецкого по приказу царя, напротив, оставила безуспешную осаду Старого Быхова и была направлена к Слуцку. Предполагалось, что она со временем соединится с казаками Золотаренко под Брестом. 23 августа полки Трубецкого были уже под Слуцком. С ходу взять Слуцк не удалось, царские войска только сожгли «посады и слободы». Весь поход армии Трубецкого сопровождался жестокими боями: «А идучи дорогою, села и деревни, и хлеб, и сено, и всякие конские кормы мы по обе стороны жгли и людей побивали, и в полон имали, и разоряли совсем без остатку, — сообщалось в отписке царю, — и по сторонам потому ж жечь и разорять посылали». После двух неудач, под Старым Быховом и Слуцком, всех, кто сопротивлялся войскам князя Трубецкого, ждали смерть и разорение. «И твои государевы люди, — писал Трубецкой царю, — в Клецку в городе и на посаде литовских людей побили всех»; «городок Мышь выжгли и совсем разорили без остатку», Ляховичи и Столовичи, Миргород; и так по всей дороге до Слонима, включая «Журавицкий» (Жировичский) униатский монастырь: там тоже повсюду «побили», «поймали», «высекли» и «выжгли». Слух о полном разорении шел впереди царского войска, парализуя волю к сопротивлению. Слоним пал, путь на Брест и дальше был открыт, но 10 сентября все военные действия были остановлены, а затем, по приказу царя, войско князя Трубецкого отошло обратно к Быхову.

Это был вынужденный шаг. Не прошло и месяца после Виленского взятия, как царь заговорил уже не о походе на Варшаву, а о возвращении в Москву: «возвратимся, аще Бог изволит, сентября с 10-го числа»{362}. И действительно, во вторник 11 сентября Алексей Михайлович выступил в обратный поход в Москву.

Почему же не состоялся ожидаемый варшавский поход? Оказывается, в это время произошли заметные перемены в дипломатических отношениях между Россией, Швецией и Литвой, перешедшей под протекторат шведского короля. После взятия Вильно дипломаты царя Алексея Михайловича сразу вступили в переговоры с гетманом Радзивил-лом. К нему и гетману Госевскому был послан гонец, возвращения которого царь ожидал 10 августа. В те же самые дни, 10–17 августа, готовились знаменитые Кейданские договоренности гетмана Радзивилла о протекторате Швеции над Литвой, о чем он и написал московским боярам (к сожалению, письмо не разыскано). 18 августа 1655 года к Радзивиллу и Госевскому в посольстве был отправлен Василий Никитич Лихарев. Он встречался с ними «порознь» в Кейданах 21 августа. Тогда же был дан ответ на письмо Радзивилла боярам, где тот уже писал о себе как о подданном шведского короля. Но «Вилна николи не бывала» за шведским королем, а «была полского короля», резонно отвечали ему; царь Алексей Михайлович «заступил ее сам», поэтому претензии на то, что Вильно внезапно оказался в подданстве у шведов, не имели под собой основания. «И то ты пишеш, дариш свейского короля чюжим», — без всякого дипломатического такта говорил Лихарев при встрече с гетманом Радзивиллом, ссылаясь на «вечное докончанье» с шведским королем. В ответ гетману предлагали присягнуть в подданство царю Алексею Михайловичу.

Гетман Януш Радзивилл правильно рассчитал, что от полного покорения Литвы московскому царю Алексею Михайловичу могла спасти только Швеция. Лучше всего, если бы два государства — Россия и Швеция — при этом вступили в войну друг с другом. Поэтому все его слова на переговорах с послом Василием Никитичем Лихаревым 21 августа были лишь дипломатическим прикрытием. Он даже упомянул о своем предложении царю заключить договор о подданстве, но его «посланцов» якобы задержали и они вернулись ни с чем. А потом к гетману стали приходить известия о жестоком обращении царских войск с жителями Литвы: «А в уездех около Вилны ратныя государевы люди крестьян, и жонок, и малых робят посекают всех и домы палят». Гетман счел для себя невозможным после этого заключать какие-либо договоры с московским царем и написал к шведскому королю Карлу X о принятии в подданство «на всей нашей воли».

У двух продолжавших враждовать друг с другом гетманов — Радзивилла и Госевского — оказалась разная тактика во взаимоотношениях с «Москвою». Госевский оставался сторонником короля Яна Казимира, а в ответ на переданное через посла Лихарева предложение о подданстве говорил, «штоб, де, государь милость показал, взял у полского короля к своему краю што государь изволит, а нас бы, де, под полским королем не замал». 29 августа Лихарева отпустили обратно из стана гетмана Радзивилла вместе с его представителем — «посланцем» Винцентием Ордой и «нарочным» от гетмана Госевского Стефаном Медекшей (Госевскому даже не позволили назвать своего «посла» по имени, подчеркивая, что посольство едет только от Радзивилла). В пути гонец царя Алексея Михайловича встретил шведскую заставу. «А называют по Вилею реку шведцкого короля землею», — отметил Лихарев в «статейном списке».

Время для столкновения России и Швеции назрело, но еще не пришло. 24 августа 1655 года из царского стана под Вильно был отправлен гонец в Швецию с грамотой. В ней содержалось «любительное поздравление» от имени царя Алексея Михайловича королю Карлу X. Царь извещал о взятии его войсками «у полского короля» городов в Великом княжестве Литовском, начиная со «стольного города» Вильно: «Троки, Менеск, Ковну, Гродно, Меречь и иные многие городы и места». Говорилось и о походе ратей князя Трубецкого и князя Черкасского на Варшаву, а боярина Бутурлина с гетманом Хмельницким — на Краков. Царь, как просил его посол Удде Эдла, обещал не воевать с «Курлянским Якубусом князем» и поздравлял шведского короля с завоеванием городов в Курляндии и Пруссии. Все это выглядело как своеобразное предложение о разделе Речи Посполитой. В ответ на обещание «не посылать» своих людей в Курляндию ожидали признания завоеваний царя Алексея Михайловича в Литве. Войска двух союзников — России и Швеции — все-таки оказались на линии соприкосновения друг с другом, и это немедленно стало основанием для раздора.

8 сентября (по новому стилю) король Карл X взял без боя Варшаву, а в октябре, после непродолжительного сопротивления, — и Краков. Эти успехи шведов отменяли планы войны, провозглашенные русским царем. «Два неприятеля, бившие Польшу с разных сторон, столкнулись и поссорились из-за добычи», — четко высказался по этому поводу В. О. Ключевский{363}.

Контакты с гетманами Радзивиллом и особенно Госевским под Вильно показали, что, кроме сторонников шведской ориентации, в Литве существовали политики, готовые, при определенных условиях, принять подданство, или «высокую руку», царя Алексея Михайловича. В результате оставленный в Вильно князь Семен Андреевич Урусов привел к присяге шляхту и даже некоторых сенаторов и высших сановников Великого княжества Литовского. Начало составления крестоприводных книг в подданство царю Алексею Михайловичу датируется 17 октября 1655 года. В них содержатся имена 2058 человек{364}.

Войско боярина князя Семена Андреевича Урусова вышло через Ковно к Бресту и оказалось там 23 ноября. Из-за несогласованности действий русских войск и царских дипломатов Урусов еще выполнял прежнюю программу войны и попытался взять город штурмом. Он был отбит на подступах к Бресту, однако успел все-таки нанести чувствительное поражение войску нового, оставшегося верным королю Яну Казимиру литовского гетмана Павла Сапеги, о чем известил царя отсылкой сеунщика. Позднее выяснилось, что князя Урусова успели предупредить о готовности литовской стороны к заключению мира, но московский воевода уже почувствовал вкус добычи и безрассудно сам «лез на рожон». В бою под Брестом воевода потерял даже крест, которым благословил его в поход царь. В результате Брест не покорился царским войскам, а намечавшееся мирное соглашение с гетманом Сапегой оказалось сорвано. По словам литовских дипломатов, стремившихся к миру с царем, «всё испортил Урусов»: в то время больше можно было сделать именно «словом», а не «саблею»{365}.

Пока царские дипломаты искали возможность заключения договора со сторонниками короля в Литве, чтобы «переманить» их на свою сторону, особенно ожесточенная война продолжалась на «украинском» направлении, где воевали запорожские казаки. Полки боярина Василия Васильевича Бутурлина вместе с казаками гетмана Богдана Хмельницкого дошли до Львова, но войска крымского хана, вмешавшиеся в дело на стороне короля Яна Казимира, заставили их снять осаду. Дело кончилось переговорами и уплатой городом контрибуции казакам. Хмельницкий в тот момент остался верен своим обязательствам и не выдал, как от него требовали крымцы, своих союзников из войска московского царя. Полки Бутурлина отступили обратно к Киеву. После договора с крымцами пошли слухи о страшном недовольстве царя Алексея Михайловича действиями воеводы. Хотя на самом деле царь, напротив, оказал особую милость Бутурлину, вступившему в бой с великим гетманом коронным и воеводой киевским Станиславом Потоцким. Московскому боярину удалось захватить в плен сына польского военачальника и даже гетманский бунчук.

Алексей Михайлович послал навстречу Бутурлину своего стольника с «милостивым словом о здоровье спрашивать», однако на пути из Киева к Москве Бутурлин умер{366}.

Объединенный отряд под командованием воеводы Петра Ивановича Потемкина, полковника Дениса фон Визина и Данилы Выговского (брата войскового писаря) достиг еще одного заметного успеха в этой кампании — 30 октября 1655 года был взят и разорен Люблин. Символично, что именно в этом городе принималось решение об унии Короны и Великого княжества Литовского. От Люблина шла прямая дорога к Кракову, но древняя польская столица оказалась в руках шведов, опередивших московского царя. Люблину был нанесен страшный урон: он лишился своей главной святыни — части «животворящего Креста Господня», некогда хранившегося в Софийском соборе в Киеве. 4 февраля 1656 года царь Алексей Михайлович торжественно встретил люблинскую святыню в Москве и, как писал диакон Павел Алеппский, «положил ее на покрытый аналой близ Влахернской иконы и креста Константина» в Успенском соборе, то есть рядом с главными, привезенными с Востока святынями, которые, как он считал, помогли ему во втором своем походе на Вильно{367}.

В царском титуле были сделаны важные дополнения, закреплявшие итоги похода 1655 года. В нем появилось прибавление: «великий князь Литовский» и остались слова, нервировавшие шведских дипломатов: «всеа Северныя страны повелитель». Новые изменения в титуле были закреплены уже в указе 3 сентября 1655 года, и с этого времени царь стал писаться «великим князем Литовским и Белыя Росии, и Волынским и Подольским»{368}.

Въезд царя Алексея Михайловича в Москву состоялся после того, как установилась зимняя дорога. Царь шел от Вильно через Борисов (где был 24–27 сентября) и Шклов (5–9 октября), несколько задержался осенью в Могилеве (до 1 ноября) и Смоленске (с 10 по 25 ноября){369}, куда к нему стекались вести о действиях войск, которых в итоге пришлось распустить до весны, определив срок нового выхода на службу — 9 мая 1656 года.

О приезде царя Алексея Михайловича в Москву известил новый «Царь-колокол», отлитый по приказу патриарха Никона. Был готов и новый позолоченный герб — двуглавый орел на Фроловской башне. 10 декабря 1655 года, «в первом часу дня», царь снова торжественно въехал в город от Воробьевых гор, где парадным строем его встречали войска. Народ приветствовал царя, празднуя взятие Вильно и разгром гетмана Радзивилла. На Лобном месте состоялась встреча с патриархами: кроме Никона, здесь были антиохийский патриарх Макарий и сербский Гавриил. Патриарх Никон, молитвами которого, как считалось, достигались все победы, был в фаворе, царь Алексей Михайлович посетил патриарха на «новоселье в новокрестовой палате» — известных ныне Патриарших палатах, заново отстроенных на месте бывшего двора Бориса Годунова сзади Успенского собора в Кремле.

В Москве у царя Алексея Михайловича состоялись переговоры с шведским посольством, ожидавшим его возвращения из виленского похода. Шведы привезли в Москву дорогие подарки, в том числе два драгоценных глобуса для знакомства с картами земли и неба[5]. Первая встреча шведских послов «Густава Белки с товарищами» 19 декабря была еще вполне обычной. Но уже к середине января 1656 года шведы почувствовали изменения. Присутствовавший на очередном приеме послов 13 января царь Алексей Михайлович никак не реагировал на их действия и обращения, а назначенный для переговоров боярин князь Никита Иванович Одоевский не хотел ничего обсуждать, требуя прежде признания нового царского титула. Шведские послы не могли самостоятельно принять такое решение, поэтому договорились отослать из Москвы кого-то из членов посольской свиты для получения одобрения короля Карла X на новый титул московского царя. Но разговор о титулах запоздал, в Москве уже было решено начать войну со Швецией. Царь Алексей Михайлович склонился на предложение присутствовавших в то же самое время в Москве имперских послов Фердинанда III о посредничестве в делах с Речью Посполитой и принял решение идти в поход на Балтику{370}.

Начало 1656 года царь Алексей Михайлович провел в поездках на богомолье в Саввино-Сторожевский (17 января) и Троице-Сергиев монастырь (24 апреля). Вернувшись в столицу 29 апреля, он принимал в Кремле воевод, награждая их за заслуги первых государевых походов. Были пожалованы воеводы бояре князь Алексей Никитич Трубецкой и князь Василий Петрович Шереметев с товарищами «за их службы, своим государевым жалованьем, шубами и кубками и к прежним окладам придачам», а также те воеводы, кто служил вместе с умершим боярином Василием Васильевичем Бутурлиным. Здесь же главные царские воеводы получили новый наказ идти «для государева и земского дела» на службу в Новгород. Туда отправлялся полк боярина князя Алексея Никитича Трубецкого; после сбора в Новгороде царь указал им «идти на своего недруга, на Свейского короля, под Немецкие городы, под Юрьев Ливонский и под иные Немецкие городы». Традиционно для охраны от крымских набегов в Белгород послали воеводу окольничего князя Григория Григорьевича Ромодановского, а окольничий и воевода Андрей Васильевич Бутурлин был отправлен на службу в Киев, с которым оказалась так тесно связана судьба его отца в последние годы.

15 мая 1656 года, «на Вознесеньев день», Алексей Михайлович двинулся в новый поход. Его путь опять лежал к Смоленску, куда «на указной срок» должны были собраться служилые люди Государева полка и войско боярина князя Якова Куденетовича Черкасского. С дороги, все еще не устоявшейся «за грязми», царь писал семье: «А по нас не кручинтеся, положите упование на Бога крепко: Той отдаст вам меня паки здрава»{371}.

Рижский поход

Царь Алексей Михайлович в третий раз уезжал из Москвы в Смоленск на войну. Ему уже не надо было торопиться или скрывать свой поход к этому городу, ставшему глубоким тылом для находившейся теперь в руках царя большей части территории Великого княжества Литовского со столицей Вильно и целым «ожерельем» литовских городов на Днепре, Березине и Западной Двине. Царь должен был чувствовать себя уверенно: только что, перед походом, он принимал у себя послов императора Фердинанда III, отправил посольство в Данию, увозившее собственноручно подписанную царем грамоту. Исключение из обычного протокола было знаком особенного отношения к датскому королю; кроме того, всем известны были историческая вражда и войны, которые вели между собой Дания и Швеция. Царские послы трудились над созданием коалиции государств, готовых если не воевать с Швецией, то сохранять нейтралитет. По всей Европе — в Англии, Франции, Бранденбурге и Венеции — внимательно следили за тем, что происходит на театре войны с участием «московита». Посольства царя Алексея Михайловича принимались благосклонно; раздавались обещания, но никто не стремился ссориться ради московского царя с победителями в Тридцатилетней войне — шведами. Схватка России, Речи Посполитой и Швеции, взаимно истощавших силы друг друга, устраивала больше, обещая каждому из соседних государств, не затронутых войной, свои преимущества. Надо было только следить, чтобы баланс сил в этой части Европы резко не изменился в чью-либо пользу. А именно это и попытались сделать в Москве, закрепляя итоги двух своих литовских походов на начинавшихся новых переговорах в Вильно и наступая на Швецию в поисках выхода к Балтике.

31 мая 1656 года царь пришел в Смоленск. Там он принял посла курляндского князя Якоба. Ранее тот искал заступничества у шведов и тайно, к неудовольствию московских дипломатов, помогал польскому королю. С полной сменой «плюсов на минус» во взаимоотношениях со Швецией менялось и положение ее вольных или невольных союзников. Зажатый со всех сторон воюющими державами, курляндский герцог должен был проявлять чудеса дипломатии, чтобы его государство не пострадало в военных действиях. Герцог обещал послу Данилу Ефимовичу Мышецкому «против государевых ратных людей не стоять нигде и к неприятелям ево государевым не приставать, ни в чем им вспоможенья никакова не чинить»{372}. Достаточно посмотреть на карту, чтобы понять, какое преимущество это могло дать в будущей войне. Представители герцога Якоба немедленно выехали в Смоленск подтвердить договоренности лично с царем Алексеем Михайловичем. Вел переговоры боярин князь Никита Иванович Одоевский; он еще 19 мая в Можайске был назначен великим полномочным послом на съезде в Вильно с польско-литовской стороной, но пока оставался в царской ставке. Чтобы аргументы московской стороны были доходчивее, посланникам курляндского герцога «на отпуске» позволили присутствовать на царском смотре 11 июня «за Молоховскими воротами» и увидеть войско, собравшееся вместе с царем в поход на шведского короля.

15 июня царь пожаловал своих самых приближенных «дворовых» воевод — Бориса Ивановича Морозова, Илью Даниловича Милославского и других бояр и воевод своего полка, а 17 июня — полка князя Якова Куденетовича Черкасского. Сопоставление денежных придач к окладам, полученным всеми боярами «за Литовский поход», включая воевод ранее отправленного полка князя Алексея Никитича Трубецкого, дает достаточно наглядную иерархию наград. Здесь нельзя было ссылаться на службу «без мест». Больше всех — 300 рублей — получил придачу боярин Борис Иванович Морозов. Воеводы главных полков — бояре князь Алексей Никитич Трубецкой и князь Яков Куденетович Черкасский получили 200 рублей. Такое денежное вознаграждение соответствовало средним окладам бояр и окольничих, входивших в Думу. Жалованье царского тестя Ильи Даниловича Милославского, как и воеводы передового полка боярина князя Никиты Ивановича Одоевского, увеличивалось на 180 рублей. Придача в 170 рублей была дана служившему в Государевом полку боярину Глебу Ивановичу Морозову, боярину и воеводе, «что был у наряду», Федору Борисовичу Долматову-Карпову (царь отмечал заслуги и за первый смоленский поход). Ту же сумму в 170 рублей получали служивший «в товарищах» с князем Трубецким боярин и князь Григорий Семенович Куракин, а еще воевода сторожевого полка из рати князя Черкасского боярин князь Борис Александрович Репнин. Другие воеводские «товарищи» тоже получали большие придачи: боярин князь Юрий Алексеевич Долгорукий — 100 рублей, а боярин князь Дмитрий Петрович Львов — 150 рублей. Собственно, это и были «маршалы» царя Алексея Михайловича (хотя такого звания тогда в русской армии не существовало). К ним можно добавить бояр и воевод Василия Петровича Шереметева, Василия Борисовича Шереметева и покойного Василия Васильевича Бутурлина (точных сведений о их придачах разрядные книги не сообщают, но они также были среди награжденных еще в апреле 1656 года).

Два литовских похода создали новую знать в окружении царя Алексея Михайловича. Прежние принципы жалованья приближенных — по близкому родству с царем, были дополнены жалованьем за военные заслуги. «Партии», ранее истощавшие силы в дворцовых интригах, вынуждены были смириться с новым положением вещей. Каждому боярину и окольничему царь Алексей Михайлович дал возможность «выслужить» уважение победами в войне. Правда, при соблюдении некоторых условий, одно из которых — не покушаться больше на положение при царе боярина Бориса Ивановича Морозова. Другое — не препятствовать появлению среди царских советников новых лиц, к которым царь испытывал дружеское расположение и доверие. В том числе и не родовитых, по сравнению с членами Думы, или пока еще сравнительно молодых, как и сам царь (напомним, Алексею Михайловичу исполнилось 27 лет, возраст, когда его сын царь Петр I только начинал свои реформы). Например, среди награжденных были «комнатные» стольники Иван Богданович Милославский, получивший одинаковую сумму с самим боярином Морозовым — 300 рублей, и Семен Юрьевич Милославский, пожалованный, как и главные военачальники царского войска, прибавкой в 200 рублей. Вместе с ними отдельно был почтен полковник и стрелецкий голова Артамон Матвеев, получивший «отлас рудожолтой гладкой, ковш серебрян, 100 рублей денег». Жалованье им, а еще дьяку Иноземного приказа Максиму Лихачеву, было «за службу, что были они под Смоленским на договоре и на приступе»{373}. Раздача наград за смоленский и литовский походы свидетельствовала о завершении первого этапа войны.

20 июня царь двинулся из Смоленска в поход на нового своего «недруга» шведского короля Карла X Густава «под город под Ригу»{374}. Военные действия открылись еще раньше. Первым вступил в дело отряд героя люблинского взятия воеводы Петра Ивановича Потемкина. В начале июня воевода вышел «за рубеж» в Ореховский уезд и напал на шведские заставы, взял город Карны и перебил там всех «немецких людей», а также захватил направлявшегося Ладожским озером в Стокгольм корельского воеводу Роберта Ярна{375}.

Войну со Швецией, продлившуюся два года, называют еще и первой Северной войной. Целью ее стало освобождение водного пути к Балтике по Западной Двине. Это было важно не только для торговли и возможного появления русского порта на Балтике, но и для определения границ в ходе военных действий со шведами, продвинувшимися в земли Великого княжества Литовского{376}.

Путь царя Алексея Михайловича от Смоленска лежал не проторенной «посольской» дорогой на Оршу, а к Витебску. Быстрый выход к Западной Двине позволял развивать наступление на Ригу, используя реку для коммуникации и подвоза снаряжения и продовольствия. В Витебске царь пробыл с 27 по 30 июня. Оттуда он отправил впереди себя к Динабургу войско во главе с боярином Семеном Лукьяновичем Стрешневым (в прошлогодней кампании туда уже направляли отряд во главе с Афанасием Лаврентьевичем Ординым-Нащокиным, но завоевать Динабург не удалось, и после отхода царского воеводы шведы заняли город). В русской армии появилась и своя «плавная рать», но сравнивать речные суда с европейскими морскими флотами, конечно, не приходилось. Хотя технические недостатки, как покажут события, будут с лихвой компенсироваться бесстрашием, с которым казаки-донцы сражались на своих судах с шведскими кораблями. Недаром патриарх Никон (впрочем, слишком самонадеянно) благословил их «Стекольною», то есть «дал добро» на захват с моря самой шведской столицы — Стокгольма!

Из Витебска царь Алексей Михайлович пошел к Полоцку, где 5 июля его ждала торжественная встреча «за Борисоглебским монастырем в поле». Царя встречал и говорил речь игумен братского Богоявленского монастыря Игнатий Иевлевич. Ему удалось затронуть важные струны, когда он сравнил царя Алексея Михайловича с «царем Восточным и Западным» Константином Великим. Ссылался игумен Игнатий и на общее прошлое христиан, вспоминая крещение княгини Ольги и времена Владимира Святого, как бы невзначай упоминая его с тем же титулом, который носил царь, — «всея России самодержец».

В Полоцке окончательно были разрешены важные дипломатические вопросы, связанные с отправкой послов для договора с польским королем Яном Казимиром. Снова приехали посредники — имперские посланники, их пышно принимали, но они отказались от приглашения присутствовать на царском столе, все-таки Полоцк не Москва. Впрочем, это никак не отразилось на их миссии, царь Алексей Михайлович понял их резоны и воспринял всё благосклонно, послав дипломатам кушанья со своего стола в знак царского расположения. Приезжал в Полоцк и королевский гонец, но, главное, на «посольский съезд» для переговоров с польскими комиссарами в Вильно были отправлены ближние бояре князь Никита Иванович Одоевский и его сын Федор Никитич, окольничий князь Иван Иванович Лобанов-Ростовский и дьяки Герасим Дохтуров и Ефим Юрьев. Отправка посольства была приурочена к 13 июля, дню освящения полоцкого храма Святой Софии (переданного после Брестской унии 1596 года униатской церкви; освящение проводил крутицкий митрополит Питирим, бывший с царем в походе); «на отпуске» там же, «в соборной церкви Софии премудрости Божией», были «великие послы у государя у руки»{377}.

Вопрос возвращения православных храмов, монастырей и собственности был одним из первых в «тайном» царском наказе на начинавшихся переговорах с Речью Посполитой. Боярин князь Никита Иванович Одоевский не должен был в этом вопросе ничего уступать. Ему поручалось подвести итог всем предшествующим дипломатическим контактам, начиная с времен «вечного докончанья» Василия III с Сигизмундом I в начале XVI века. Для этого в Посольском приказе провели большую работу, чтобы собрать необходимые документы, включая подборку документов по взаимоотношениям с казаками Богдана Хмельницкого. Царь выполнял свое обещание гетману Войска Запорожского учесть их интересы в переговорах с королем Яном Казимиром. Но главное было в общем победительном настрое царя Алексея Михайловича, чувствовавшего свою силу и грядущую победу, которую должны были оформить послы на съезде в Вильно.

В «тайном» наказе великим послам (наказы были отосланы позднее, чем отправлено посольство), в частности, была дана инструкция отстаивать титул царя — «Белыя Руси» и возможное разделение в титулах с польским королем, тоже писавшимся Белорусским: «…и поволить по Березу реку писатца, а з Березы реки до столицы царства Московского не писатца и стоять о том крепко».

Московские дипломаты стремились закрепить по возможности все завоевания царских походов. Становятся понятны причины жестокого уничтожения и разорения сопротивлявшихся русским войскам городов и мест. По 5-й статье «тайного» наказа предлагалось потребовать в Великом княжестве Литовском все города, «которые высечены и вызжены и покинуты, пусты». В крайнем случае, наказ требовал «утверждать по Березу реку вечным миром». Здесь же для сведения послам содержалась полная «Роспись городом» — как тех, что «добили челом», так и «взятых» царскими войсками. К первым отнесены Дорогобуж, Невель, Белая, Полоцк, Рославль, Дисна, Озерище, Копысь, Шклов, Смоленск, Витебск, Себеж, Велиж, Туров, Кричев, Могилев, Новый Быхов. Из «взятых» наиболее крупными были Мстислав, Орша, Глубокое, Борисов, Минск, Вильно, Ковно, Гродно, Слоним, Пинск. В списке перечислены Люблин и города-трофеи запорожских казаков, включая Новогрудок, Мир и Несвиж. Приводилось также описание границ: «Межа княжества Литовского» и «Межа Белые Руси». В одном случае она вела к Бугу, а в другом к Березине и Вислочи (или Днепру). Установить новую границу надо было еще и для переговоров «о вечном мире по реку Буг и все войско Запорожское и з городы и гетмана Богдана Хмельницкого» (8-я статья).

Самой важной была 6-я статья «тайного» наказа, где после «меланхоличного» захода об отсутствии наследников у короля Яна Казимира («о том, иж королевское величество древностью лет состарелся и наследников по себе не имеет») предлагалось ни много ни мало договориться о выборе на польский трон царя Алексея Михайловича: чтобы «прислали к нам, великому государю к нашему царскому величеству, послов своих со избранием нас, великого государя нашего царского величества, и писать государем обранным Коруне Полской» — идея, основанная скорее на собственных пожеланиях, чем на какой-либо реальной основе. Московским дипломатам казалось, что уже все Великое княжество Литовское «под нашего царского величества рукою утвердилось», поэтому логично было бы оставить Корону и Литву «по прежнему в соединении». Чтобы аргументы были доходчивее, польской стороне угрожали взысканием огромных сумм, потраченных на жалованье служилым людям, «кроме иных подъемов»: в первом походе «162-го года» 800 тысяч рублей, а «во 163-го году» — 900 тысяч. Понимая, что у польского короля таких сумм нет, предлагали компенсировать потери царя на ведение войны городами — теми самыми, которые московским войскам еще не удалось взять: Брестом Литовским, Слуцком, Старым Быховом, а также Жмудским воеводством (статьи 6, 7, 11-я).

В свете этого «тайного» наказа иначе выглядят и цели войны со Швецией. Послы должны были объявить об этой войне и напомнить о посредничестве императора Фердинанда III, «чтоб мы, великий государь наш царское величество, изволили с его королевским величеством мир восприять и изволили б идти на обчаго неприятеля короля шведцкого». Поэтому царь и вступал в войну: «не дали разширятися, ему королю щведцкому в замыслах своих» и «дабы вперед его пронырство лукавственное не ширилося» (9-я статья). Важнейшей целью посольства было любой ценой утвердить за царем Великое княжество Литовское, которое «подаровал Господь Бог нашим государским храбрым ополчением». Царь обещал «не возбранять» называться королю Яну Казимиру королем Швеции и обещал ему помощь в случае войны. Правда, при этом сразу закладывался еще один долгий спор — из-за приобретений в ходе текущего царского похода «в Инфлянтах» — спорных ливонских землях между Речью Посполитой и Швецией. Провозглашалось, что они «належат к стороне нашего царского величества пограничным городом, так ж и к городу Риге, которой за помощию Божиею нашего царского величества счастьем вскоре под нашею царского величества высокою рукою утвердитесь имеет» (10-я статья){378}.

Посольство князя Никиты Одоевского началось для него с личной трагедии. Едва отъехали из Полоцка, как 18 июля на стану «у реки Начи» умер второй «великий посол», родной сын князя Никиты Ивановича боярин князь Федор Никитич Одоевский. Можно только подивиться выдержке царского слуги, сообщавшего кратко царю в своей отписке о смерти сына после покаяния и последнего причастия (важно, что смерть не была скоропостижной). На следующий день, 19 июля, боярин обещал отпустить тело сына для погребения к его оставшейся семье, за которую и просил царя, а 20-го уже идти дальше на службу. Царь близко к сердцу принял трагедию князя, потерявшего уже второго сына. Когда умер первый, Михаил, царь Алексей Михайлович также отсылал к князю Никите Ивановиче утешительное письмо. В архиве Тайного приказа сохранился отпуск письма и по поводу смерти князя Федора. Еще недавно Алексей Михайлович гневался, прощал и награждал князя Федора Никитича чином боярина, мирил его с другим боярином Василием Васильевичем Бутурлиным. Теперь не стало обоих бояр, царь думал о смерти и утешал князя Никиту Ивановича. Царское сопереживание тоже было особой милостью: «…и мы, великий государь, жалуя вас, не помалу посетовали… Ей, вся житейская от человек преходна и лестна и мрачна и дымна»{379}.

15 июля 1656 года царь Алексей Михайлович оставил Полоцк и двинулся на «своего государева недруга на Свейского короля». Вперед к Риге был отправлен всё тот же полк князя Якова Куденетовича Черкасского с задачей блокировать город с курляндской и псковской сторон. Он должен был начать подготовку штурма и осадить рижский гарнизон во главе с командующим шведскими войсками в Ливонии генералом графом Магнусом Делагарди. Надо было не дать шведскому войску из Риги прийти на помощь другим городам на Двине, куда с войском отправился сам царь. Весь маршрут Государева полка подробно расписан в разрядных книгах: путь его лежал через город Дисну (с 16 по 17 июля царь стоял «по сю сторону Двины в шатрах»), село Дрису, где было получено трагическое известие от князя Никиты Ивановича Одоевского, и город Друю, куда царь пришел в тот же день 19 июля. Уже 21 июля Алексей Михайлович «пошел из Друи под Немецкой город под Диноборок», а 24-го числа был под Динабургом и возглавил наступление на город, отправив заранее в следующий город вниз по Двине, Кукейнос (Кокенгаузен), воевод Семена Лукьяновича и Никиту Константиновича Стрешневых, а с ними также своего друга Артамона Матвеева, шедшего в походе во главе сокольников и стремянных конюхов. Освобождение двинского пути до самой Риги началось, но царь, как и в случае со Смоленской осадой, захотел лично присутствовать при штурме городов по Двине.

И успехи не замедлили — 31 июля царь Алексей Михайлович праздновал сдачу Динабурга, взятого по его приказу в ходе ночного штурма. Накануне царю было видение святых Бориса и Глеба, и в память об этом он приказал переименовать Динабург в Борисоглебск, символично подчеркивая преемственность со временами первых святых русских князей. В письме сестрам царь описал, как приказал брать штурмом Динабург 31 июля «с среды на четверг в ночи за два часа до света». Уже через полтора часа после штурма был взят «болшой город, а меншой городок зажгли гранадами; и как загорелися в верхнем городке дворы и из нижнево городка пошли на верхней городок и верхней взяли и высекли того ж часа». Из письма можно узнать, что «на приступе всех наших было 34 000 человек. А убито и ранено немного». Письмо отправлено 3 августа, и в тот же день царь выступил в поход к Кукейносу, куда пришел 8 августа.

Со взятием Кукейноса все повторилось: штурм был проведен ночью 14 августа «после всенощного», и город был переименован в Царевичев-Дмитриев (в обоих городах появились новые освященные церкви, соименные этим святым, Борису и Глебу и царевичу Дмитрию соответственно). Царь снова написал письмо семье в Москву, образно рассказав о поверженном Кукейносе: «…а крепок безмерно, ров глубокой, меншей брат нашему кремлевскому рву; а крепостию сын Смоленску граду: ей чрез меру крепок». Но и потери на этот раз были большие — 67 убитых и 430 раненых. Приступ произошел на глазах прибывшего в царскую ставку датского посланника Германа Коса. В ответ в союзную Данию «к брату своему, любительному другу и соседу, к Фердерикусу королю Дацкому», отправлялся русский посланник стольник князь Данила Ефимович Мышецкий. На этот раз царь не стал надолго откладывать награды за победу и немедленно пожаловал «за взятье Немецкого города Куконоса» главного воеводу Семена Лукьяновича Стрешнева и бывших с ним на приступе рейтарского полковника Венедикта Андреевича Змеева и стрелецкого голову (пожалованного в полковники) Ивана Никитича Нелидова. Последним дозволялось «государевы очи видеть по праздникам за переградою», то есть они тоже вводились в ближний царский круг.

«Дорога на Ригу была открыта», — писал исследователь этой войны Александр Николаевич Мальцев{380}. Однако это замечание справедливо только для Государева полка, продолжившего 18 августа свой путь к Риге, где уже вступил в бой полк князя Якова Куденетовича Черкасского. Силами полка князя Черкасского также готовился водный путь по Двине; река очищалась от порогов, чтобы беспрепятственно можно было организовать сообщение с остававшимися в тылу городами. Первые радостные вести от князя Черкасского были получены 21 августа на царском стану в 20 верстах от Риги. Князь сообщал, «что выходили из Риги на вылоску генерал граф фан Торм и с ним немецкие люди многие и, милостию Божиею, а его государевым счастьем, немецких людей многих побили и языки поймали». Немедленно царский полк двинулся еще ближе к Риге и 22 августа был уже в пяти верстах от города. С 23 августа начинается отсчет осады Риги войском царя. Тогда, как сказано в дворцовых разрядах, «рижские сиделцы, генерал граф Магнус с товарищи, видя под город приход великого государя, в Риге в земляном городе зажгли, а сами сели в каменном городе». И горе было тем, кто не успел укрыться в рижском замке — воеводы, войдя в «земляной город», не пощадили никого: «которых немец в городе застали и тех высекли».

Царь приказал устроить «шанцы» — окопы вокруг осажденного города, но при наличии морского сообщения в них было мало смысла. На что надеялись царь и его бояре — стратеги этой войны? Неужели в самом деле на смешную, по сравнению с шведскими кораблями, «плавную рать»? Образно говоря, они видели перед собою Ригу, а смотрели всё равно в сторону Вильно, где с 12 августа начались переговоры князя Никиты Ивановича Одоевского с польскими комиссарами. Символично, что в те же дни, когда Государев полк шел к Риге, царские дипломаты на съездах 20 и 22 августа подошли к главному разговору о написании царя Алексея Михайловича «обранным» королем Польши. Особенностью рижского похода было одновременное решение многих военных и дипломатических задач. Ожидалась морская «подмога» от датского короля, помощь от соседних властителей Курляндии и Пруссии; со всеми шли интенсивные переговоры о мире, закреплявшие результаты трехлетних царских походов. Но главным оставалось заключение соглашения с Речью Посполитой.

Положение Риги было незавидным. Укрепления находились не в надлежащем состоянии, гарнизон обескровлен, жалованье не уплачено, на жителей наложена огромная контрибуция шведским королем Карлом X. Не случайно до царских полков доходили разговоры о желании рижан сдаться Алексею Михайловичу. Но такие разговоры могли только помешать увидеть настоящее положение дел. Руководивший обороной Риги губернатор Магнус Делагарди — один из первых сановников и генералов Швеции, состоявший в родстве с королем, — конечно, не хотел для себя позорной славы. Оборона Риги велась умело, и уже 12–14 сентября в город морем прошли необходимые подкрепления и запасы. После чего, как считают исследователи, произошел «отказ от решительного штурма Риги», тем более что начались разговоры о чуме в городе, грозившей уничтожить и осажденных, и осаждающих. Вскоре осада Риги была снята.

В письме родным Алексей Михайлович уже 22 сентября написал, что двинется в обратный путь 1 октября. Вылазка из осажденной Риги генерала Магнуса Делагарди 2 октября уже не имела того военного значения, которое ей обычно приписывается; «немецкие люди» были остановлены, а войска отошли в боевом порядке. Полностью осада Риги была снята 5 октября{381}.

Военная цель похода не была достигнута, но путь был показан, и русские войска еще дважды будут осаждать Ригу, пока она не будет взята в 1710 году Петром I. Пока же «демонстрации силы» хватило для послов польского короля Яна Казимира в Вильно. Своеобразная острастка была устроена и еще одному «недругу» — королю Карлу X. Оказалось, что с другой стороны шведский «Потоп» упирался в надежную плотину на русской границе.

Виленские переговоры 1656 года о закреплении за царем Алексеем Михайловичем завоеванной территории Великого княжества Литовского и земель Короны для Войска Запорожского под управлением гетмана Богдана Хмельницкого продвигались трудно. Неожиданно для польской стороны на первый план вышла идея избрания Алексея Михайловича или его сына царевича Алексея в наследники короля Яна Казимира. Разговор об этом посол князь Никита Иванович Одоевский начинал в шутку, неофициально, смотря на возможную негативную реакцию королевских дипломатов. Но идея царского избрания на удивление легко была воспринята комиссарами Речи Посполитой, они даже испытали облегчение, узнав о главном желании царя. Начатые переговоры о таком тесном соединении Московского царства и Речи Посполитой даже рассорили послов с посредниками, представлявшими императора Фердинанда III. Спасая Речь Посполитую от полного разгрома, в Империи явно были не готовы встречать у своих границ московского царя, стремившегося еще и встать на Балтике.

Главным военным успехом рижского похода стали действия рати боярина князя Алексея Никитича Трубецкого на другом направлении, у Юрьева (Дерпта). Древний русский город, основанный князем Ярославом Мудрым, был уже однажды завоеван русскими войсками во времена Ливонской войны. Потом по результатам мира город достался Речи Посполитой, но стал «переходящим призом» в ее войнах с Швецией. Новое завоевание Юрьева царскими войсками 12 октября 1656 года имело тем самым двойной смысл — поражение шведов и «возвращение» древнерусского наследства. Известие о сдаче города Юрьева Ливонского Алексей Михайлович получил, «прошед Дисну город», на стане в деревне Горки, уже на подходе к Полоцку, где царя снова встречал «в поле» игумен Игнатий Иевлевич. Игумен поздравлял царя с большой победой — получением «Ливонской митрополии», «столичный, глаголю, град Юрьев земли Ливонския». Алексей Михайлович написал из Полоцка семье и патриарху Никону, которые выехали в Вязьму. Но как ни спешил он увидеться с родными, быстро это произойти не могло: «А скорее тово поспешить никак нельзя: сами видите какая по дороге расторопица стоит и груда и облом».

31 октября в Полоцк приехал сеунщик с известием от великих послов боярина князя Никиты Ивановича Одоевского, договорившихся об избрании царя «королем Польским и великим князем Литовским». Конечно, царь Алексей Михайлович понимал, что это еще не окончательное решение, но не удержался и поддался общему поздравительному настрою. Он не стал хранить известие в тайне и объявил о предварительном договоре, хотя переговорам надо было еще продолжаться и продолжаться. Но это была возможность привлечь под свою «высокую руку» еще больше новых подданных и повлиять на будущие выборы в Великом княжестве Литовском: ведь литовская шляхта должна была голосовать в дальнейшем за кандидатуру царя на сейме в Варшаве. Царь дозволил сбор местных сеймов, но, правда, только с участием шляхты, присягнувшей ему в подданство.

1—3 ноября 1656 года в Полоцке по этому случаю были устроены большие торжества, состоялись молебны в Софийском соборе и Спасо-Преображенском монастыре; на царские «столы» пригласили в один день полоцкую шляхту, а в другой — полоцких мещан. Снова понадобилось красноречие игумена Богоявленского монастыря Игнатия Иевлевича, обращавшегося к царю с новым титулом: «нареченный Королю Польский, Великий Княже Литовский, Русский, Прусский, Жмудский, Мазовецкий, Инфляндский и прочая». Звучали слова о торжестве белорусского православия: после «тмы» приходил «свет», свершался поворот от власти «зело враждующей на благочестие», к власти царя «ревнующего» о нем, великого государя «не токмо Малыя и Белыя России, но всего победами прежде повсюду славнаго Королевства Польскаго и Великаго Княжения Литовскаго». Кто после этого мог сказать, что царский поход закончился неудачей?

4 ноября царь Алексей Михайлович вышел из Полоцка. Его следующей остановкой стал Витебск. Царь спешил к семье в Вязьму и привел утешительный подсчет оставшихся верст на своем пути в письме из Витебска 10 ноября: «А от Витепска до Смоленска полтораста, а от Смоленска до Вязьмы полтораста». Действительно, он уже нигде не задерживался: 12 ноября вышел из Витебска, 20-го был в Смоленске, а 26-го приехал в Вязьму. Долгожданное воссоединение царя с женой, детьми и сестрами состоялось. В Вязьме ждал царя и «собинный друг» патриарх Никон. Алексею Михайловичу явно нужна была передышка, чтобы справиться с валом обрушившихся на него событий. Кроме того, ему хотелось бы появиться в Москве, «обранным» на престол Речи Посполитой, поэтому в Вязьме продолжались контакты с представителями двух гетманов Великого княжества Литовского — Винцентия Госевского и Павла Сапеги. Но контакты эти были не такими обнадеживающими, как ожидал царь. После виленских переговоров стали нарастать и трения с гетманом Богданом Хмельницким, посчитавшим себя обманутым. В Запорожском Войске полагали, что на переговорах в Вильно не были учтены интересы казаков и царь предал их, пойдя на соглашение с королем. Богдан Хмельницкий, напротив, не желал мириться с ним ни при каких обстоятельствах. Конечно, он лучше московских дипломатов понимал и призрачность надежд на избрание царя в короли Речи Посполитой{382}.

14 января царь Алексей Михайлович вернулся в Москву. Торжественно встречал его опять патриарх Никон. Царь завершил свою войну; теперь пришло время испытать завоеванное на прочность. Но какие бы события ни происходили потом, отменить победы Московского царства они уже не могли.

Загрузка...