Часть вторая
РОЖДЕНИЕ ВЕЛИКОЙ РОССИИ

НОВАЯ СТЕПЕНЬ РОССИЙСКОГО ЦАРСТВИЯ

166-й год

С возвращением царя Алексея Михайловича из рижского похода начинается новый период его царствования. Грань 166-го (1657/58) года не слишком видна в биографических трудах, а между тем именно этот год можно считать определяющим для Московского царства. Посмотрим внимательнее на все значимые события этого года, дополнив обычную хронологию еще и «погодным» видением. И узнаем, какие перемены начались после завершения трех государевых походов.

Московское государство вновь превратилось в одного из участников большой европейской политики. Императоры, короли, лорд-протекторы, папа римский, кардиналы и архиепископы, канцлеры и дипломаты — все они развернулись лицом на восток, чтобы разглядеть появившуюся там почти что из исторического небытия фигуру «московита». Достаточно еще раз привести отзыв одного из самых ярких героев событий на рубеже 1640—1650-х годов гетмана Януша Радзивилла, ожидавшего в начале первой кампании, что «москва» «по-рачьи» вынуждена будет двинуться назад от смоленского рубежа, и вспомнить, в чьих руках (и уже навечно!) оказался Смоленск и в каких иных краях пребывал сам гетман, перед смертью разрушивший единство Литвы и Короны. Повестка дня в европейских делах спустя несколько лет после завершения Тридцатилетней войны снова изменилась: при живом короле Польши Яне Казимире все заговорили о его наследстве — королевской короне. И главным в хоре претендентов оказался голос царя Алексея Михайловича, которому эта корона была обещана, согласно Виленскому договору.

Оставалось только подтвердить на сейме Речи Посполитой решение, достигнутое на переговорах. В этом и будет основное препятствие для кандидатуры московского царя на польский трон. Как и в случае с историческим прецедентом избрания на московский престол королевича Владислава Сигизмундовича в 1610 году, неразрешимым окажется вопрос о вере. Католического царя не хотели в Москве, а православного — в Польше. Появится «21 причина», чтобы не избирать царя Алексея Михайловича или его сына царевича Алексея Алексеевича в короли Речи Посполитой{383}. Ближайшие годы, как мы увидим, заполнены борьбой вокруг этого главного вопроса: будут достигаться немыслимые ранее соглашения и союзы — например, отказ польского короля от шведской короны и общий союз Польши с мятежным Запорожским Войском и крымскими татарами против Москвы. Новая война заберет немало сил, и в конце концов противники избрания царя Алексея Михайловича на польский трон добьются своего и победят. Но исторический разворот к объединению России, Украины и Белоруссии под властью одного правителя уже состоялся, а дети царя Алексея Михайловича заключат Вечный мир с Речью Посполитой.

Побывав за пределами Московского царства, увидев чужие города и их население, встречая на приемах и праздничных «столах» новых подданных из «Литвы», царь Алексей Михайлович должен был пересмотреть свои прежние мысли о начатой им войне за веру в 1654 году. Современный исследователь Сергей Владимирович Лобачев замечает: «Это было первое путешествие русского царя на Запад, которое по своему значению, пожалуй, можно сравнить с Великим посольством Петра I»{384}. В действительности, как это обычно и бывает, все оказалось несколько иным, чем воображалось молодому царю в Кремле еще несколько лет назад. Призрак Иерусалима так и остался призраком, а успехи в Литве не продвинули царя к Константинополю. Хотя именно вера помогала царю в его походах, и в знак расположения и для успеха в делах он отсылал воеводам христианские святыни, а особо чтимые иконы, кресты и реликвии из Вильно, Люблина и других покоренных городов собирались по царскому указу в Москве. Было ли это достаточной основой для продолжения походов и их прямого разворота с запада на восток? Очевидно, что в Москве понимали: продолжение войны за веру могло случиться не ранее завершения войны с Речью Посполитой. На это и были направлены все усилия, но путь к Андрусовскому мирному договору оказался длинным, а обсуждение его условий тянулось годами. Царь Алексей Михайлович был молод и еще мог рассчитывать дела своего царства на десятилетия вперед, но никто не мог предсказать, удастся ли и дальше успешно продвигаться на пути утверждения превосходства московского Православия во всем христианском мире. Такая цель неизбежно вела к грядущему столкновению с турецким султаном — а эта задача совсем непосильная для одного московского царя, без союза с австрийским императором и другими христианскими странами. В это время патриарх Никон начинает строить свой Новый Иерусалим на реке Истре под Москвой — как зримый символ и напоминание о предназначении российского Православия.

У любой войны всегда есть и внутренняя повестка дня. Когда Московское царство воевало, все было подчинено военным задачам. С мая 1654 года по январь 1657 года царь Алексей Михайлович пробыл в Москве всего несколько месяцев, также занятых по преимуществу частыми приемами послов или царскими паломничествами. В системе управления, где все замыкалось на царе и требовало его личного участия, это могло привести только к одному — остановке дел (вспомним еще несчастные обстоятельства «морового поветрия»). Да, в Москве оставались специально назначенные бояре, но они не были самостоятельны в своих действиях, лишь извещая царя о важнейших событиях, происходивших в столице, и пересылая ему приходившие грамоты, чаще всего опять-таки по иностранным делам. Царь поручал также на время своего отсутствия во всех делах писать челобитные на имя своего сына царевича Алексея Алексеевича. Это могло иметь хоть какой-то смысл, если бы царевич участвовал в делах, но этого никак нельзя было сказать о трехлетием мальчике. Значит, снова текущими делами должны были заниматься царские приближенные, а не сам царь. Чаще всего это приходилось делать патриарху Никону, называвшемуся в документах, по разрешению царя, «великим государем» (скоро это станет одним из обвинений). Но и патриарху не все удавалось, когда рядом не было царя. Напротив, резкие и самовластные действия патриарха отвращали от него людей; нарастало недовольство бояр, вынужденных униженно искать решения своих дел уже не в приказах, а в новых патриарших палатах, где их часами держали, выражаясь современным языком, «в приемной». Рядовым же челобитчикам вообще негде было находить управу, пусть служилым людям и дана была отсрочка во всех делах на время их участия в военных походах. Но ведь оставалось еще немало других жителей Московского царства — посадских людей, крестьян, городовых стрельцов и казаков. У них тоже были свои нужды, между ними случались ссоры, возникали дела о бое, грабеже или убийствах, и в этом случае начинались судебные тяжбы. Телега же московского правосудия «не ехала», у нее даже не было колес, которые в обычное время можно было «подмазать» для лучшего хода.

Возвращение царя Алексея Михайловича в Москву 14 января 1657 года и его личное участие в делах снова должны были «устроить» жизнь в стране. Достигнув главного для себя результата — избрания на польский трон, царь больше не стремился воевать. Напротив, вся его последующая политика была перенаправлена на закрепление достигнутого. В биографии царя, написанной И. Л. Андреевым, говорится, что Алексей Михайлович был убаюкан своими победами, что его «переиграл» более опытный дипломат король Ян Казимир. Это суждение может быть справедливо, если вести речь об общих итогах царствования. Московское государство так и не получило обещанной короны, что свидетельствует о переоценке царем собственных сил. Но совсем по-другому история с предложением польской короны выглядит с учетом влияния царя на политику на рубеже 1650—1660-х годов. Виленский договор 1656 года о династической унии стал дипломатическим документом, подтвержденным сеймом Речи Посполитой, от него уже невозможно было просто взять и отказаться. Само присутствие договора о выборе царя Алексея Михайловича в преемники короля Яна Казимира меняло дипломатическую повестку дня, заставляло действовать иначе, ведя дело к союзу двух государств. Заключение договора не оставило другой альтернативы, кроме движения к Вечному миру и созданию новой коалиции России, Речи Посполитой и Австрийской империи, направленной против османской Турции. И царь Алексей Михайлович еще примет участие в ее создании.

Но вернемся к истокам этого нового дипломатического порядка, ко времени окончательного возвращения царя Алексея Михайловича из своих военных походов. С января 1657 года почти ежедневно стали вестись «Дневальные записки» Приказа Тайных дел, охватившие всё дальнейшее время его царствования. В них, как в летописях, описывались будни царской жизни, участие царя в богослужениях и «столах» в Кремле, говорилось о его поездках на богомолье, записывались для памяти назначения и местнические челобитья. Алексей Михайлович наконец-то мог вернуться к своей любимой охоте; немало записей говорит о том, как он ездил «тешитца в поля». Становится известно почти всё о том, кто и когда из стрелецкой охраны царя стоял на карауле и даже какая в тот день была погода{385}. Читая «Дневальные записки» о досугах царя, трудно соотнести их с тем, что называется в историографии временем русско-польской войны. Да, военных действий впереди будет еще немало, но в отличие от предшествующих царских походов в Москве прочно поселится уверенность в своих силах.

Лучше всего самосознание власти объясняет создание в Москве нового Записного приказа осенью 1657 года с поручением «записывати степени и грани царственные» от царя Федора Ивановича до царя Алексея Михайловича. Можно было бы даже установить своеобразный «день историка» 3(13) ноября, когда царский указ о создании приказа был отдан дьяку Тимофею Кудрявцеву. Если бы только это первое поручение написать историю было успешно выполнено! Как и все самое важное в царстве, работа Записного приказа направлялась из Тайного приказа, а это значит, что царь Алексей Михайлович имел прямое отношение к обсуждению идей о том, какой должна быть эта история. Начало «степеней» с правления царя Федора Ивановича, умершего в 1598 году, отвечало традиции отсчитывать новое время именно с его царствования. Тем более что прежняя «Степенная книга», составленная при Иване Грозном, на его правлении и заканчивалась, освещая успехи начала Ливонской войны. Последней записью в ряде списков «Степенной книги» стало взятие Полоцка в 1563 году (тоже перекличка с новейшим временем, когда царя Алексея Михайловича самого встречали в Полоцке). В историю, написанную в Записном приказе, должны были войти описания царствований Бориса Годунова, Василия Шуйского (и даже Расстриги!), а также «33 лета» царствования Михаила Федоровича «и наше великого государя царя и великого князя Алексея Михайловича, все Великия и Малыя и Белыя Росии самодержца, по нынешней по 166-й год».

Вряд ли этот год выбран как простая дата или время создания самого Записного приказа. Вся история последних семидесяти лет должна была подвести к некому логическому результату, и им видится готовившееся решение об избрании царя Алексея Михайловича в короли Речи Посполитой. Однако дело было разрушено неудачным поручением написать историю «записному» бюрократу, каким был дьяк Тимофей Кудрявцев. Он много заботился об устройстве места работы приказа, его штате и жалованье, но мало преуспел в сборе источников для такой истории. Из работы Записного приказа в 1657–1658 годах ничего не вышло, но веха эта осталась, и, безусловно, надо оценить начавшееся движение к созданию новейшей истории Российского царства. Пусть тогда даже мало кто понимал способы и задачи такого историописания{386}.

Посмотрим и мы, что такое в русской истории «166-й год» (1 сентября 1657 — 31 августа 1658). Можно считать, что начался он даже несколько ранее 1 сентября, когда царь Алексей Михайлович вернулся в Москву из рижского похода, и возобновилась обычная жизнь царского двора. Два главных источника — дворцовые разряды и «Дневальные записки» Приказа Тайных дел — дополняют здесь друг друга, приводя достаточно полную придворную летопись. К сожалению, составители этих текстов, записывая сведения о происходивших событиях, уделяли главное внимание церемониалу, не приводя никаких оценок. В первые месяцы 1657 года из царских дел выделяются по-прежнему текущие события войны и дипломатии. Царь Алексей Михайлович награждал тех, кого еще не успел наградить, принимал новых подданных, среди которых, например, оказались потомки «эмигрировавших» в Смуту князей Трубецких и Мосальских{387}. Состоявшееся в середине XVII века воссоединение княжеских родов очень показательно, оно закрывало тяжелую страницу в истории русской аристократии.

Продолжалась, хотя и не слишком успешно, война со Швецией. 9 июня 1657 года в бою под Валком (на границе современных Латвии и Эстонии) был пленен и погиб от ран воевода стольник Матвей Васильевич Шереметев. До этого посланные им из Пскова отряды смогли предотвратить потерю Псково-Печерского монастыря, бои за который, намеренно или нет, начались в день ангела царя Алексея Михайловича — 17 марта. В любом случае речь шла о демонстрации силы со стороны шведского наместника в Ливонии графа Магнуса Делагарди, отказавшегося искать путь к миру{388}. Попытка развить ответное наступление русских войск в шведские земли окончилась поражением под Валком. Насколько царь Алексей Михайлович переживал текущие события войны, показывает его письмо двоюродному брату стольнику и ловчему Афанасию Ивановичу Матюшкину, близкому царскому приятелю. Матвей Шереметев был другом Матюшкина, поэтому, еще не зная достоверно, что случилось с молодым воеводой в шведском плену, Алексей Михайлович писал, чтобы утешить его: «Брат! Буди тебе ведомо: у Матвея Шереметева был бой с немецкими людми. И дворяне издрогали и побежали все, а Матвей остался в отводе и сорвал немецких людей. Да навстречю иные пришли роты, и Матвей напустил и на тех с неболшими людми, да лошадь повалилась, так его и взяли!.. А людей наших всяких чинов 51 человек убит да ранено 35 человек. И то благодарю Бога, что от трех тысяч столько побито, а то все целы, потому что побежали; и сами плачют, что так грех учинился!» При этом, по полученным сведениям, «немец», то есть шведов, было всего две тысячи человек. Как писал царь, «наших и болши было, да так грех пришел». Царь думал, что Шереметев остался жив, а потому поддерживал друга: «А о Матвее не тужи: будет здоров, вперед ему к чести! Радуйся, что люди целы, а Матвей будет по-прежнему»{389}.

Надежда на польскую корону и на исполнение обещания польских комиссаров в Вильно созвать специальный сейм по этому поводу пока не исчезала. Хотя особенной веры в искренность польско-литовской стороны не было. Еще одним камнем преткновения оставался вопрос статуса и границ Войска Запорожского, которое в Речи Посполитой пытались привлечь на свою сторону. Гетману Хмельницкому даже были посланы поддельные статьи Виленского договора, чтобы разорвать его союз с Москвой. Казаки и так были недовольны тем, что договор был заключен без их участия, а их еще намеренно стали убеждать в предательстве царя Алексея Михайловича. Однако придуманная королевскими представителями интрига не вполне достигла своей цели. Из Москвы в гетманскую ставку в Чигирин постоянно ездил стольник Василий Петрович Кикин — один из тех воевод, кто после Переяславской рады вместе с боярином Василием Васильевичем Бутурлиным приводил к присяге на подданство города Киевского воеводства (например, Чернобыль, где случилась громкая история с отказавшимся присягать протопопом). Кикин показал гетману Богдану Хмельницкому настоящие договоренности, заключенные в Вильно, советовался, где быть границе Короны и Войска Запорожского, по-прежнему обнадеживая милостивым царским словом. Казакам напоминали, что они сами убеждали московскую сторону в том, что «ляхи» только обманывают и не исполняют своих обещаний; теперь этот аргумент возвращался гетману. Но разлад с Богданом Хмельницким после договора в Вильно о выборе царя Алексея Михайловича в преемники короля Яна Казимира обозначился; в Войске Запорожском немедленно развернулись в сторону поддержки притязаний на польскую корону трансильванского князя Дьердя Ракоци, действовавшего в союзе с шведским королем Карлом X. Царский посланник вынужден был тайно собирать сведения о настроениях гетмана и старшины, их контактах с польским двором, крымским ханом и шведским королем{390}.

Смерть Богдана Хмельницкого в конце июля 1657 года остановила нараставшее обоюдное разочарование и положила конец целой эпохе. При всех бурных поворотах русско-польских отношений середины XVII века первый самостоятельный гетман Войска Запорожского, отвоевавший территорию будущей Украины у Речи Посполитой, не поднимал оружия против московского царя-единоверца. Хотя на словах он был готов сделать это не раз, всё списывалось на счет необузданного характера Хмеля. Иметь предводителя «черкас» в союзниках было выгоднее, чем во врагах — несмотря на его непостоянство, неисполнение обещаний и известное стремление выстроить особенные отношения с врагами Московского царства.

Новый год начинался в XVII веке, как известно, со дня Семена-летопроводца. Новолетие обычно отмечалось большим празднеством. Не стало исключением и 1 сентября 1657 года, когда начался 7166-й год по эре от Сотворения мира. Тем более что последний раз царь Алексей Михайлович праздновал новолетие в Москве еще четыре года назад, до начала своих военных походов. На этот раз торжество было дополнено пожалованием воеводы боярина Василия Петровича Шереметева — покорителя Полоцка. За его службу «в Литовских походех» он был награжден богатой шубой — «отласом золотным», а также кубком, 500 рублями денег и придачей к денежному окладу. Царь как будто извинялся перед отцом погибшего воеводы стольника Матвея Васильевича Шереметева. Во время осады Витебска Шереметев-старший прогневил царя Алексея Михайловича своей мягкостью по отношению к витебской шляхте, выпущенной им из города вопреки недвусмысленному указанию не щадить тех, кто сопротивлялся царским войскам. Царь все-таки послал тогда к воеводе с «милостивым словом и о здоровье спросить и с ратными людьми». Но хотя два витебских острога царские войска и взяли, показав «прилежною службу», организовать успешный штурм укреплений, где затворились оставшиеся защитники города, они смогли не сразу. Самого воеводу Василия Петровича ждал царский разнос за нарушение указа: «…позабыв нашу государскую милость к себе, нас, великого государя, прогневал, а себе вечное безчестье учинил, начал добром, а совершил бездельем». В общем, тогда, в апреле 1655 года, царь едва не казнил воеводу за ослушание и был готов отправить его в казанскую ссылку{391}. Но в итоге распорядился всего лишь «пошуметь гораздо»: достаточным наказанием была потеря должности одного из главных полковых воевод русской армии в государевом походе. Геройская смерть сына всё изменила, и от прежнего царского гнева не осталось и следа{392}.

17 сентября 1657 года в семье царя Алексея Михайловича и царицы Марии Ильиничны родилась дочь Софья, знаменитая в будущем своим регентством в Московском царстве и нарушившая многолетнюю традицию молчания женской половины Теремного дворца. Не было ли ожидание ребенка одной из причин, заставивших Алексея Михайловича остаться в столице и не ходить больше в далекие военные походы? Подобные умозрительные предположения имеют право на существование, но чаще всего они лишь уводят в сторону и вредят историческим исследованиям. Можно вспомнить другие обстоятельства, которые не могли не приниматься в расчет: они связаны с распространением новой волны чумной эпидемии. Например, летом 1657 года смоленских гонцов не пропускали далее Дорогомиловской заставы в Москве из-за боязни «морового поветрия», а привезенные ими документы переписывались, чтобы не занести с ними случайно болезнь во дворец. В итоге царь Алексей Михайлович указал войску оставаться на своих местах на Украйне{393}. Мор в это время свирепствовал и в Вильно, по-прежнему находившемся под контролем царских воевод, и Риге, еще недавно осаждавшейся русской армией во главе с самим царем. Заставы, следившие за тем, чтобы не занести болезни в столицу, были поставлены в Новгороде. Москва оказалась наиболее безопасным местом по сравнению с разрушенными войной землями, где сложно было отыскать корм для войска в случае отправления его в новый поход, не говоря уже о постоянной угрозе эпидемии.

Грядущее пополнение в царской семье, наверное, ожидалось с особенным чувством. Царю нужен был еще один наследник по мужской линии, чтобы иметь возможность передать ему права на королевский престол Речи Посполитой{394}. Но родилась дочь, названная в память святой Софии. Спустя несколько дней состоялся традиционный осенний троицкий поход, в который царь выступил 22 сентября. Из-за войны Алексей Михайлович в течение нескольких лет пропускал его; на этот раз он отправился в Троицу в сопровождении своих ратных воевод — бояр князя Алексея Никитича Трубецкого, князя Юрия Алексеевича Долгорукого и окольничего князя Семена Романовича Пожарского. Именно они были приглашены к праздничному царскому «столу» в Троице-Сергиевом монастыре «на празник Сергия чюдотворца» 25 сентября. Возвратившись из Троицы на праздник Покрова 1 октября, Алексей Михайлович снова устроил праздничный «стол» в Золотой палате Кремля, куда пригласили патриарха Никона, грузинского, касимовского и сибирских царевичей, всех бояр и окольничих; они были «без мест», чтобы не омрачать торжество возможными спорами. 4 октября после крещения царевны в Успенском соборе царь снова принимал патриарха Никона. Внешне в отношениях царя и патриарха все выглядело замечательно, и казалось, ничто не предвещало разрыва. Но среди бояр, приглашенных к крестильному «столу», были создатель ненавистного патриарху Никону Соборного уложения и один из самых последовательных в будущем его противников боярин князь Никита Иванович Одоевский, а также Родион Матвеевич Стрешнев. На торжестве по поводу крестин своей внучки присутствовал и боярин Илья Данилович Милославский.

Патриарх не желал налаживать отношения с боярами из окружения царя Алексея Михайловича, одинаково держал всех в страхе и послушании, надеясь на царскую защиту. При этом он умел показать своим противникам, что пользуется неограниченным доверием царя. 16 октября 1657 года царь Алексей Михайлович отправился из Москвы «в Воскресенской монастырь, на Истру реку», — на освящение знаменитого «Нового Иерусалима». Хотя потом, на соборе 1666/67 года, патриарха Никона и обвиняли в самовольном присвоении этого наименования строящейся им обители, царь Алексей Михайлович согласился с его выбором, отвечавшим всей логике крестового похода за православную веру, начатого в 1654 году. 18 октября царь присутствовал на освящении Воскресенской церкви{395}, а спустя некоторое время был издан уже упомянутый указ о создании Записного приказа. Можно ли назвать такое совпадение случайным?

Хотя в 166-м (1557/58) году вопросы войны отошли на второй план, военные действия у шведской границы по-прежнему требовали внимания царя. Швеция тем временем тоже втянулась в невыгодную войну на два фронта. Сказались успехи русской дипломатии и посольства князя Данилы Ефимовича Мышецкого в Данию, с которой шведский король Карл X вынужден был вступить в войну после завоевания Варшавы и Кракова. Страны Европы следили за тем, что происходит вблизи Балтики, соблазн использовать слабости Речи Посполитой был велик, но еще опаснее становились чрезмерное усиление Швеции и появление на море нового конкурента — Московского царства.

Главным военачальником на русском фронте у шведов остался прежний руководитель рижской обороны генерал-губернатор Ливонии граф Магнус Делагарди. Сначала он сделал попытку отвоевать Юрьев, но был отбит. А потом, собрав отряды из Риги, Колывани (Таллина) и Ругодива (Нарвы), перешел «королевский рубеж» в Сыренске (Васкнарве) по наведенным мостам на реке Нарве, угрожая захватить Гдов, расположенный на берегу Чудского озера. Еще летом 1657 года, после гибели воеводы Матвея Шереметева, в Друю был отправлен с войском стольник князь Иван Андреевич Хованский, носивший прозвище Тараруй (тот самый, с кем впоследствии будет связана знаменитая «Хованщина»). Он успел принять меры к укреплению Гдова (скрыть такой большой поход шведов было невозможно) и разбил противника. В челобитной ратных людей Псковского полка, участвовавших в сражении под Гдовом, об этой победе было сказано даже поэтично: «Господь Бог немецким людем убегнути не дал — ту нощь осветил месяцем, подобно дню мрачному». Участники битвы ярко описывали ее последствия: «…побили немец отто Гдова города на пятнадцати верстах. По смете трупу немецких людей, подобно неве якой, навоз на поле мечющей в грудки».

Битва под Гдовом 16 сентября 1657 года стала вехой в русско-шведской войне. В дворцовых разрядах 12 октября 1657 года появилась редкая со времен окончания государевых походов запись о присылке с сеунчем от стольника князя Хованского: «Генерала графа Магнуса и немецких многих людей побил, и языки поймал, и знамя взял; генерала графа Магнуса на том бою ранил, и граф Магнус с того бою побежал и он князь Иван за ним пошел». В тот же день царь написал о гдовской победе своему другу и брату Афанасию Матюшкину. Письмо это отражает важные для Алексея Михайловича представления: победа добыта «милостью Божией, и Пречистые Богородицы помощию, и всех святых молитвами», а также «счастьем» самого царя и его сына и наследника царевича Алексея Алексеевича и молитвами патриарха Никона. И это не просто этикетные формулы, а глубокая убежденность царя. Царь рассказывал стольнику Афанасию Ивановичу Матюшкину об убитых в битве двадцати немецких «енералах и полковниках и полуполковниках и иных начальных людях», а «салдатов две тысечи человек», и о взятых трофеях — «языки, и знамяна и барабаны поймали многие, да на том же бою взяли и его Магнусово знамя». Правда, захваченное оружие и большинство знамен войско князя Хованского разобрало на трофеи.

Успешными оказались и дальнейшие действия Хованского — под Сыренском и Ругодивом, где русские выжгли пять тысяч дворов и «вывели пот твою великого государя высокую руку болши дву тысяч душ» крестьян, оказавшихся поневоле в отторгнутых ранее у Русского государства уездах. Все «шкуты» и «полукарабли», «болшие и малые суда» торговых людей в Ругодиве были сожжены{396}. В итоге обе стороны стали думать о заключении мира. Торжества, связанные с победами над шведами, стали еще и демонстрацией силы, впечатлив литовских дипломатов. Об успешных действиях царских войск рассказывали повсюду, в том числе и в Войске Запорожском.

После смерти Богдана Хмельницкого в отношениях Московского царства со своими новыми подданными «черкасами» открывалась новая страница. 11 ноября 1657 года Войско прислало свое посольство в Москву — известить о выборах в гетманы Ивана Выговского. Сам Хмельницкий видел преемником сына — Юрия, но тот был молод и не искушен в политических делах, в отличие от войскового писаря Ивана Выговского, давно ведшего внутренние и внешние дела казаков. Как сказано в так называемой «Летописи Самовидца», чтобы не нарушать волю Хмельницкого, была придумана хитроумная комбинация: сначала в гетманы выбрали Юрия Хмельницкого, а потом «на время» Выговскому была передана булава и другие регалии гетманской власти. А дальше, как это обычно и бывает, временное стало постоянным. Получив искомую власть, Иван Выговский уже не хотел с ней расставаться. Правда, казаки всё равно не простили бывшему шляхтичу Выговскому нарушения воли Богдана Хмельницкого и выступили против него в Запорожской Сечи во главе с кошевым атаманом Яковом Барабашем. В дальнейшей политике Ивана Выговского много определялось необходимостью борьбы с этими «своевольниками» (позднее к ним присоединился еще и глава Полтавского полка Мартын Пушкарь со своим полком).

Оставался и важнейший вопрос: как быть с подданством царю Алексею Михайловичу? Попытка вовлечь его в качестве арбитра в разгоравшийся конфликт между «чернью», «сечевыми» казаками и казачьей старшиной, объединившейся вокруг Ивана Выговского, успеха не имела. Московские дипломаты предпочитали иметь дело с теми, кто представлял власть, а не с плохо управляемой вольницей. Несмотря на обвинения в расхищении казны, неуплате жалованья казакам и убедительные доказательства тайных поездок представителей Войска в Трансильванию, Швецию и Крым, было решено поддержать Выговского. Разрешить все вопросы разгоравшейся междоусобицы и утвердить новый церемониал передачи власти должно было посольство к гетману Ивану Выговскому окольничего и оружничего Богдана Матвеевича Хитрово и стольника Ивана Афанасьевича Прончищева. Отправка посольства по дворцовым разрядам состоялась 29 ноября 1657 года, но грамота царя Алексея Михайловича о его отсылке датируется следующим днем. В ней говорилось о подтверждении царем прежних казачьих вольностей и о полномочиях окольничего Хитрово, посланного «на подтвержденье новообранного гетмана» с жалованной грамотой «на войсковые права и вольности».

Приехав в Запорожское Войско, царский окольничий исполнил все, что было ему предписано. 7 февраля 1658 года состоялась новая Переяславская рада в присутствии киевского митрополита Дионисия Балабана. Гетман на время передавал царскому окольничему свою булаву, а тот возвращал ее обратно Выговскому. Тем самым подтверждалось подданство гетмана запорожских казаков. В итоге гетман Иван Выговский получал власть от представителя московского царя вместе с жалованной грамотой. Были у посольства и другие задачи, о которых глухо упоминалось в наказе. Окольничий, как и вся московская дипломатия, имел в виду виленские договоренности об избрании царя Алексея Михайловича на польский престол. Соответственно, ему предстояло добиться согласия Войска на появление на его территории новых крепостей и гарнизонов во главе с назначенными из Москвы царскими воеводами. В качестве успешного примера создания такого центра обороны приводился Киев. Под предлогом «защищенья от неприятеля» московские дипломаты хотели договориться о размещении царских войск также в Чернигове, Нежине, Переяславле и других городах, «где пристойно». Выговский на всё согласился и даже поставил свою подпись под договоренностями о приезде в Москву. Так послу Богдану Матвеевичу Хитрово удалось на время утихомирить рознь в Войске Запорожском и заслужить встречу «с милостивым словом» от царя Алексея Михайловича. Однако, как оказалось, устойчивым положение в «стране казаков» не было. Необходимость отстаивать свою власть подтолкнула Выговского к роковому союзу с крымским ханом, а в дальнейшем и к войне с Московским царством{397}. И случится это всего несколько месяцев спустя после того, как Выговский обещал по приезде в Москву объяснить царю и патриарху, как привести в повиновение Войско Запорожское!

В первый зимний месяц главными днями во дворце, по записям в дворцовых разрядах, традиционно были 21 декабря — день Петра митрополита, когда царя и бояр принимал в своих палатах патриарх Никон, и 25 декабря — Рождество Христово, когда обычно бывал «стол» у царя. В Рождество 1657 года к царскому «столу» были приглашены патриарх Никон, бояре Борис Иванович Морозов, снова приближенный ко двору Василий Петрович Шереметев и князь Дмитрий Петрович Львов. В зимние месяцы в Москву также съезжались послы из разных стран: так скорее можно было добиться приема посольства у царя. После военных походов, сопровождавшихся большой дипломатической подготовкой, интенсивность посольских приемов многократно возрастала. За тем, что происходило на театре военных действий, внимательно следили не только в Европе, но и на Востоке.

Появление в Москве в конце 1657-го и начале 1658 года посланников из Империи, Дании, Бранденбурга, Персии и Грузии позволяет определить самые «горячие» направления внешней политики, где требовались немедленные решения или согласование действий с союзниками{398}. Первое место в этой иерархии всегда занимали сношения с «цесарем» — императором Священной Римской империи. Но прежний император Фердинанд III умер 2 апреля 1657 года, и с этого времени в Империи были заняты выбором нового императора. В Москву приехал посланник наиболее вероятного преемника Фердинанда III, его семнадцатилетнего сына Леопольда, короля Венгерского и Чешского, — Ян Хриштоп. 29 января он первый раз был на приеме и объявил грамоты будущего императора, одобрительно высказывавшегося о наметившемся союзе Московского царства с Речью Посполитой. В бумагах о приеме посольства в Москве сохранился краткий, но выразительный документ: «перевод с цесарских речей про мированье меж обоих Северных корунованных львов». Посланник Ян Хриштоп передавал образные слова покойного императора о других «зверях», желавших видеть повелителей «северных стран» в «розоренье»: «А кто над другом ров копает, тот сам в него попадет. А от Львова миру многим иным страхованье будет».

В Москве согласились и дальше вести дело к миру с Речью Посполитой. Но посольство Яна Хриштопа и само не избежало споров по поводу именования царя Алексея Михайловича «вельможным», а не «вельможнейшим» и пропуска в титуле слова «величества», все это был плохой знак. В ответной грамоте, отосланной королю Леопольду, высказывалось прямое недовольство «хитростными проволоками» короля Яна Казимира. В ней представлен официальный взгляд на остановку войны Московского государства с Речью Посполитой. Когда Польша и Литва были близки к «конечному разоренью», войну остановили в ответ на «желанье» императора Фердинанда III и «прошения» польского короля: «…рати свои великие от королевские стороны велели задержать и обратите те рати на общего неприятеля на Шведа, а о покое с его королевским величеством учинить съезд»{399}. Далее говорилось о нарушении виленских договоренностей и о согласии возобновить переговоры.

Представления о вмешательстве австрийских дипломатов, остановивших победное шествие царя Алексея Михайловича в Речи Посполитой и втянувших его в войну со Швецией, оказались живучими. Разделяли их и в самой Империи. Следующий посол барон Августин Мейерберг вспоминал о миссии своих предшественников в 1656 году, уговоривших царя Алексея Михайловича принять предложение о мирных переговорах: «Это было к великой выгоде для поляков, между тем как москвитянин изливал свой гнев на шведов в Ливонии, благодаря этому отвлечению врага в другое место, полякам стало удобно вытеснить его с помощью цесарских войск из своего государства, которым он овладел было»{400}. Конечно, у русской дипломатии был при этом свой маневр, и она скоро это докажет неожиданным разворотом к миру со Швецией.

В Москве откликнулись на шведское предложение о начале переговоров о мире под Нарвой и 23 апреля 1658 года назначили для заключения договора о мире боярина князя Ивана Семеновича Прозоровского, Афанасия Лаврентьевича Ордина-Нащокина и стольника Ивана Афанасьевича Прончищева. Ордин-Нащокин при этом получил царскую грамоту на думное дворянство. Писалась она явно под диктовку царя Алексея Михайловича, «в наших царских палатах». В ней отмечались не только «многие службы и раденье» и «смелое сердце» воеводы, но и его христианское поведение, подтверждавшее любимые мысли царя Алексея Михайловича о связи настоящей веры и военного успеха: «…помня Бога и его святые заповеди, алчных кормишь, жадных поишь, нагих одеваешь, странных в кровы вводишь, болных посещаешь, в темницы приходишь, еще и ноги умываешь»{401}. Показательно и другое: грамота о думном дворянстве была направлена из Тайного приказа в «Царевичев-Дмитриев», а при назначении Афанасия Лаврентьевича на переговоры снова употребляли прежнее название города — Кукейнос, как будто заранее смирившись с потерей этого города в Лифляндии. 30 апреля впервые после долгого перерыва состоялся прием шведских послов, задержанных в Москве в начале военных действий. В возобновлении переговоров с шведским посольством успел поучаствовать князь Никита Иванович Одоевский; его назначение «в ответ» связано с необходимостью знать и учитывать шведскую позицию на переговорах о мире в Литве. Цель «великого посольства» князя Одоевского «с товарищи», отправленного царем Алексеем Михайловичем «в свою государеву отчину в Вилню», по разрядным книгам, состояла в том, чтобы ехать «на съезд с полскими комиссары о мирном поставленье и о вечном докончаньи». 7 мая 1658 года, одновременно с отправкой на переговоры в Вильно князя Одоевского, из Москвы выехало для договора со шведами и посольство боярина князя Ивана Семеновича Прозоровского{402}.

Уход патриарха Никона

Разногласия между царем и патриархом впервые зримо проявились также летом памятного 166-го года. Обычно обсуждаются стремление Никона подчинить себе царскую власть, спор «священства» и «царства», хотя эти формулировки плохо подходят для описания действительного положения дел. Представление о попытках патриарха Никона соперничать с царской властью во многом навязано старообрядческими публицистами, умевшими ярко сформулировать свои мысли и идеи. В предисловии к новому служебнику 1656 года об отношении царства и священства говорилось совсем по-другому, в контексте общего стремления царя и патриарха к «целости чистыя веры» в православной церкви «в Велицей и Малей России»: «…два великих дара, яко некую диадиму царскую, священство глаголю и царство, на ню возлагает»{403}. Однако уподобление царя Алексея Михайловича библейскому пророку Моисею и царю Давиду, а самого патриарха Никона — другим пророкам, «второму Аарону и Илие», не оставляет сомнений в чтимой патриархом и другими сторонниками церковной реформы «субординации», возможно, сформулированной не совсем четко, иносказательно. Никону важно было следовать соборным решениям всех вселенских патриархов. Поэтому отсчет новой церковной эры шел от избрания первого русского патриарха Иова в 1589 году и собора вселенских патриархов, утвердивших это решение в 1593 году{404}.

Больше всего Никон стремился сохранить самостоятельность в управлении церковью и даже подверг ревизии ненавистное ему Соборное уложение, подчинившее церковных людей светскому суду. Царь Алексей Михайлович шел на послабления, например, даровав еще в 1651 году Никону, тогда новгородскому митрополиту, особой грамотой право суда над духовенством в его епархии. В начале 1657 года патриарх Никон добился подтверждения судебных привилегий духовенству патриарших вотчин, существовавших со времен Бориса Годунова. Участие патриарха в светских делах говорило о полной поддержке им действий царя. Объясняя впоследствии константинопольскому патриарху Дионисию причины оставления патриаршего престола, Никон даже с некоторой обидой упоминал о царе Алексее Михайловиче, забывшем поддержку патриарха в начале войны с Речью Посполитой. Основой конфликта царя и патриарха, по объяснению Никона, стало ревностное отношение патриарха к царскому вмешательству в подведомственные ему церковные дела: «…и во архиерейские дела учал вступатца властию и суд наш владети, или сам собою сие восхоте, или от злых человек преложися»{405}.

Отражение каких-то нестроений в церкви стало проявляться немедленно по возвращении царя Алексея Михайловича в Москву и было следствием недавних расправ Никона с людьми, недовольными его реформами. Патриарх попытался сделать первый шаг навстречу своим непримиримым врагам, сражавшимся против его нововведений. Когда отправленный в ссылку бывший протопоп Казанского собора на Красной площади в Москве Иван Неронов, принявший постриг и ставший монахом Григорием, самовольно вернулся в столицу, Никон не стал его наказывать, но принял милостиво и даже позволил присутствовать в Успенском соборе во время богослужения в присутствии царя Алексея Михайловича. Согласно посланию Ивана Неронова из ссылки, царь также решил проявить милость почтенному по своим заслугам и возрасту монаху, едва ли не единственному после смерти Стефана Вонифатьева члену кружка «ревнителей благочестия», кто оказался в Москве. Помнил ли царь письмо протопопа Ивана Неронова из ссылки, в котором тот молил его утишить «бурю, смущающую церквы», и пророчествовал «погибель и тщету» предстоящей «брани», то есть начинавшейся войне с Речью Посполитой?{406} Если да, то присутствие Ивана Неронова в храме было не просто примирительным жестом, оно еще и показывало, что «ревнители благочестия» были не правы, предсказывая поражение в войне. В ответ на полное особенного смысла обращение к Неронову: «Не удаляйся от нас, старец Григорей» — царь якобы услышал гневную обличительную речь в адрес патриарха Никона: «Смутил всею Русскою землею и твою царскую честь попрал, и уже твоей власти не слышать, от него врага всем страха»; после чего царь, «яко устыдевся», просто отошел, «ничто же ему рече». Эту цитату приводят в качестве доказательства властолюбия патриарха Никона. Однако рассказ о речи бывшего казанского протопопа не выдерживает простой хронологической проверки. Описываемые события якобы случились в Успенском соборе в день именин царевны Татьяны Михайловны 13 (надо: 12) января 1657 года, но в это время царя в Москве не было, он вернулся в столицу только 14 января, так что и примечательного разговора, и обвинений Никона перед царем, скорее всего, не было!

Не так прост и вопрос о взаимоотношении «старого» и «нового» в культуре XVII века, обсуждаемый историками, искусствоведами и филологами{407}. В предисловии к тому же «Служебнику» содержится прямой запрет на «новины»: «видящим новины всегда виновны бывати церковнаго смятения же и разлучения». Поэтому патриарх «в страх великий впаде, не есть ли что погрешено от их православного греческого закона»{408}. То есть можно поспорить, кто был ббльшим традиционалистом — сторонники старой веры или патриарх Никон, начавший когда-то свои реформы с правки Символа веры по тексту на саккосе митрополита Фотия! Если отбросить разногласия по поводу обрядовой стороны церкви, печатания новых книг и почитания новых икон, то ярко проявится то, что объединяло никониан и старообрядцев независимо от их отношения к «старине» и «новизне»: мысль о том, что только настоящая, правильная вера помогает во всех делах и делает царя непобедимым для врагов. Удивительно, но эта общая идея вместо света истины принесла зловещие отблески старообрядческих гарей. Патриарху Никону так и не удалось до конца справиться со своими врагами и навязать церкви новые порядки и книги, напечатанные за время отсутствия царя в Москве. «Правильность» утверждалась насилием, из-за чего авторитет патриаршей власти был утерян. Старообрядцы, считая все нововведения выдумкой самого Никона, еще готовы были бы согласиться с мнением вселенских патриархов, ставших главными арбитрами в делах Русской церкви. И в этом сторонники старой веры тоже ни в чем не отличались от адептов появившегося официального православия. Всеобщая же и слепая вера в авторитет вселенских иерархов привела к расколу церкви и мира.

Утверждая свои реформы, патриарх Никон разрушил понятный порядок смены церковных иерархов. Над всеми стала довлеть судьба коломенского епископа Павла — единственного, кто возвысил свой голос против «новин», насаждавшихся Никоном. Сначала Павла лишили кафедры и сослали, а потом, в 1656 году, опальный епископ… пропал. Говорили, что его казнили слуги патриарха Никона, сжегшие бывшего коломенского владыку в срубе. В октябре 1657 года патриарх Никон созвал новый церковный собор и нанес еще один удар по своим противникам среди церковных иерархов. Оружие было вполне известное для тех, кто стремится к неограниченной власти: Никон решил под благовидным предлогом убрать из Москвы второго по рангу в церкви иерея — митрополита Сарского и Подонского Питирима, который при определенных обстоятельствах мог стать патриаршим местоблюстителем. Для Питирима была изобретена новая, Белгородская епархия, куда, на беспокойную границу Московского царства и Войска Запорожского, он и должен был отправиться (но так и не отправился). Новые церковные назначения должны были поддержать политику Алексея Михайловича, проводимую на вновь присоединяемых землях. На том же октябрьском церковном соборе 1657 года суздальского архиепископа Филарета перевели в воссозданную епархию в Смоленске. Правда, это решение создало трения с православными иерархами Речи Посполитой в Киеве и Полоцке, продолжавшими осознавать свое церковное единство со Смоленской землей. Еще одно назначение, состоявшееся на соборе, — перевод в Вятку, по сути тоже в отдаление от Москвы, коломенского епископа Александра (отдельная Коломенская епархия ликвидировалась, а ее владения присоединялись к патриаршей области). Достаточно вспомнить последующие выступления вятского епископа против реформы Никона, чтобы понять, каким образом патриарх наживал себе врагов. Продолжением новых высоких церковных назначений стало определение 18 апреля 1658 года в суздальские и тарусские епископы Стефана, недавно получившего сан архимандрита в строившемся патриархом Никоном Воскресенском монастыре{409}. Появившись на кафедре, он немедленно вступил в трения с одним из ярких сторонников старой веры Никитой Добрыниным, получившим от врагов прозвище Пустосвят. Эти религиозные споры пришлось потом разбирать царю Алексею Михайловичу.

Именно в это время что-то произошло в прежних отношениях царя и патриарха. Еще в Великий пост все было по-прежнему, патриарх присутствовал на именинном царском столе 17 марта и в Благовещение 25 марта. А после Пасхи наступает труднообъяснимая пауза, во время которой патриарх Никон не участвовал ни в каких публичных действиях власти, отразившихся в разрядных книгах{410}. К сожалению, текст «Чиновника» Успенского собора, где перечислялись патриаршие богослужения, тоже обрывается на времени перед постом 1658 года. Видимо, возникшее напряжение не скрылось от тех царедворцев, кто мог побаиваться патриарха Никона, когда он был защищен царским покровительством, и лишь искал повода, чтобы остановить, как им казалось, далекоидущие претензии патриарха на вмешательство в дела царства. Может быть, Алексей Михайлович, занятый отправкой двух важнейших посольств для договоров с Речью Посполитой и Швецией, не стал обращаться за советом к патриарху Никону? И ему, ревниво видевшему свою заслугу в одолении Литвы, показалось это обидным…

6 июля 1658 года в Грановитой палате в Кремле принимали «Иверские земли начальника» — царя Кахетии Теймураза I. Готовились к этому приему долго и тщательно, ведь все время государевых походов 1654–1656 годов рядом с царем Алексеем Михайловичем был внук царя Теймураза I, грузинский царевич Ираклий — Николай Давыдович. И после возвращения из походов грузинский, касимовский и сибирские царевичи были первыми гостями на важных царских приемах, поднимая престиж царской власти — царя царей. Во время подготовки приема царя Теймураза I в Кремле случился не столь уж приметный в других обстоятельствах инцидент, связанный с тем, что царский окольничий Богдан Матвеевич Хитрово ударил патриаршего стряпчего князя Дмитрия Мещерского. В этот день царскому приближенному окольничему Хитрово, кроме наблюдения за чином встречи, была поручена заметная и важная служба, он «сидел» (распоряжался) «за государевым поставцом, за кушеньем». Хитрово и расстарался: очищая дорогу, намеренно ударил князя Мещерского. Окольничий якобы даже сказал ему при этом: «Не дорожись патриархом». Переводя на понятный современникам местнический язык, это могло означать стремление указать патриаршим слугам их место. Патриарх воспринял произошедшее как оскорбление, нанесенное ему лично.

10 июля 1658 года разразилась буря, навсегда изменившая отношения между царем Алексеем Михайловичем и патриархом Никоном. Патриарх добровольно отрекся от исполнения своего служения в Москве. Он сам стал инициатором разрыва, и в этом была главная уязвимость его позиции. Никто сейчас не может сказать, по каким причинам царь Алексей Михайлович не откликнулся на стремление патриарха увидеться и разрешить спорное дело. Может быть, Алексею Михайловичу просто не хотелось примешивать к праздничному настрою встречи с царем Теймуразом необходимость разбирать очередное местническое дело? Или сказалось то, что еще 9 июля у царя был важный прием посланника гетмана Великого княжества Литовского Адама Саковича, а «в ответе» с посланником был назначен все тот же окольничий Богдан Матвеевич Хитрово{411}, и царю пришлось выбирать между дипломатическими делами, касавшимися всего царства, и разбором досадной случайности на приеме. Обида патриарха могла копиться годами, а прорвалась в одночасье.

По мнению Никона, высказанному в 1666 году в письме константинопольскому патриарху, царь Алексей Михайлович после победы над Литвой «нача помалу гордитися и выситися». Патриарх якобы много раз говорил ему «престани», но ничего не помогало; царю был угоден совет не старших, а его близких друзей и сверстников: «отложи совет древних мужей и слушаше совету оных, кии с ним воспиташась» (так, кстати, и было: буквально накануне разрыва, 9 июля, царь принимал посланника литовских гетманов Сапеги и Госевского, и «в совете» у него были только молодые приближенные). Патриарх захотел «поучить» царя, но сделать этого ему не дали. Никон был максималистом и ставил дела веры выше всего остального, не умел проявлять гибкости, необходимой при царском дворе. А язык ультиматумов — не тот язык, на котором говорят с царями их подданные.

В исторической и церковной литературе, начиная с работ Сергея Михайловича Соловьева и митрополита Макария (Булгакова), добровольный уход патриарха Никона описывался неоднократно. Из большого количества трудов на эту тему выделяется работа церковного историка Петра Федоровича Николаевского, в которой показано, как непросто шел «розыск» сведений об этом деле и насколько осторожным надо быть со свидетельскими показаниями, многие из которых собирались специально для осуждения Никона{412}.

Приведем рассказ самого патриарха о событиях начала июля 1658 года, тем более что он постоянно возвращался к ним и они хорошо отложились в его памяти. (Впрочем, некоторые важные детали по разным причинам всё равно были им упущены, однако важно учесть «линию защиты» Никона, ярко выраженную в его послании константинопольскому патриарху 1666 года.) В этом письме отсчет событий начинается с того самого столкновения 6 июля: «И случись тамо человек наш, имянем князь Дмитрий, церковный чин строя», — писал патриарх. Сразу заметим, что фамилия князя Дмитрия уже не приводится Никоном. (В другом рассказе он называет его просто «стряпчим».) На константинопольского патриарха могло произвести впечатление, что оскорблен князь, служивший патриарху, но в иерархии служилых родов у князей Мещерских было весьма скромное место: совсем немного их родственников служило в Государеве дворе, а некоторые еще в царствование Михаила Федоровича задержались на службе с «городом», например по Кашире. Поэтому представителей этого княжеского рода и можно было увидеть в приказном аппарате патриаршего двора. Гораздо важнее указание на то, что князю Дмитрию Мещерскому было поручено «строить» церковный чин, то есть оскорбление было нанесено не одному человеку, случайно попавшемуся под руку, а еще и другим патриаршим людям. Об этом и писал Никон: «И околничей Богдан Матвеевич ударил ево по голове палкою без пощады, и человек наш рече ему: напрасно де бьешь меня, Богдан Матвеевич, мы не приидохом зде просто, но з делом». Даже после того, как князь Дмитрий Мещерский объяснил, что он «патриарш человек и з делом послан», окольничий не остановился и со словами, метившими не только в обиженного патриаршего чиновника, но и в самого патриарха Никона: «Не дорожися де» (то есть не ставь свою службу у патриарха высоко), еще раз ударил князя Дмитрия Мещерского «по лбу и уязви его горко зело». Всё это со слезами, показывая свою «язву», князь Дмитрий Мещерский пересказал патриарху Никону, а тот вступился за своего человека перед царем. Алексей Михайлович собственноручной запиской обещал патриарху разобраться в этом деле и «по времени» увидеться с ним.

Патриарх ждал, но царь не пришел на ежегодную службу Казанской иконе, проводившуюся в Казанской церкви на Красной площади 8 июля. Никон объяснял, почему, по его мнению, уже в этот день царь Алексей Михайлович должен был исполнить свое обещание: «…и в той церкви по вся годы бывает собрание на вечерни и на заутрени царь со всем синклитом, и патриарх со всем собором». Однако обращение к «Чиновнику» патриарших служений в Успенском соборе показывает, что это замечание могло относиться ко времени до государевых походов 1654–1656 годов. Тогда существовал «ход со кресты ко образу Казанской, по государеву приказу», и царь Алексей Михайлович действительно ходил крестным ходом «с верху за чюдотворными иконами». Обстоятельства военного времени нарушили прежнюю традицию. Сам патриарх Никон также несколько изменил службу и порядок крестного хода на праздник Казанской иконы 8 июля 1656 года, дополнив церковную церемонию выходом патриарха к Лобному месту (что напоминает изменения этого же года в обряде «шествия на осляти» в Вербное воскресенье), а оттуда в Казанский собор, Никольские ворота и снова в Соборную церковь. По записи в «Чиновнике», «больших икон» тогда «с Верху не носили». Единственное дополнение службы 1657 года в день Казанской иконы состояло в упоминании о том, что патриарх «святил воду». Царь Алексей Михайлович уже был в это время в Москве и, более того, присутствовал на «всенощном бдении и божественной литургии» в Казанской церкви «у земского двора», но в крестном ходе не участвовал. Следовательно, намеренно или нет, но патриарх Никон несколько в преувеличенном виде говорил об обязательном участии царя, да еще вместе с его «синклитом» (Думой) в крестном ходе.

Уже 8 июля Никон понял, что царь «озлобися». Но решил подождать до следующего большого праздника, установленного при царе Михаиле Федоровиче — Положения Ризы Господней. Ведь и в этот день, праздновавшийся 10 июля, как писал Никон константинопольскому патриарху, «бывает собрание благочестивейшему царю и всему синклиту, к вечерне и к заутрене». То есть Никон ждал, когда царь — не один, а вместе с членами Думы — придет на богослужение, и тогда можно будет разобраться и наказать окольничего Богдана Хитрово. Но поздно вечером 9 июля царь прислал спальника князя Юрия Ивановича Ромодановского, «извести™ мне, яко царское величество гневен на меня и сего ради к заутрени не прииде и ко святой литоргии ожидати не повеле». Патриарх запомнил, что уже тогда прозвучали несправедливое обвинение в том, что он, патриарх, сам себя называл «великий государь», и запрет на такое именование впредь, переданные Ромодановским от имени царя: «И ныне царское величество повеле мне сказати тебе, от ныне впредь да не пишешься и не называешься великим государем, и почитать тебя впредь не будет». Отказ царя присутствовать на церковной службе вызвал мгновенное решение патриарха Никона оставить патриарший сан и уйти из Москвы. Он сам упомянул об этом в книге, написанной в свою защиту в 1664 году, — «Возражения или разорения смиренного Никона, Божией милостью патриарха, противо вопросов боярина Симеона Стрешнева, еже написа Газскому митрополиту Паисию Ликаридиусу, и на ответы Паисеовы». Судя по 17-му ответу, патриарх немедленно ответил князю Ромодановскому: «От немилосердия его государева иду из Москвы вон, и пусть ему государю просторнее без меня: а то на меня гневаяся к церкви не ходит»{413}.

10 июля вместе с патриархом Никоном служили в Успенском соборе Крутицкий митрополит Питирим, сербский митрополит Михаил и тверской архиепископ Иоасаф, а также архимандриты, игумены и протопопы из московских монастырей и церквей. Всем им потом пришлось участвовать в розыске по поводу оставления патриархом своего престола и подавать «сказки» о случившемся. Хотя стоит учесть, что следствие по делу проводилось много месяцев спустя, в начале 1660 года, и каждый из участников драмы находился под явным давлением. Эти показания свидетелей и являются главным источником сведений о том, что случилось 10 июля. Участники богослужения говорили, что никто не думал о подобной развязке. Хотя уже подготовка к службе была необычной. Патриарх взял посох митрополита Петра, вручавшийся при выборах нового патриарха, послал за облачением — саккосом митрополита Петра, еще одним символом патриаршего поставления. Впрочем, нужное патриарху одеяние еще надо было найти, оно висело где-то на «старом дворе Бориса Годунова», пришлось ждать, пока его принесут. Патриарх Никон истребовал также «омофор шестого собора» — плат, надевавшийся на плечи поверх церковного одеяния. Реликвия, символизировавшая церковную паству, была привезена никейским митрополитом Григорием в Москву в 1655 году{414}. (Шестой собор 680-го года был известен борьбой с ересями.) Ну и, наконец, своих служителей патриарх заставил облачиться «в большие новые стихари», говоря им, «чтоб де меня проводили впоследние». Все эти приготовления прямо свидетельствуют о том, что решение было принято патриархом еще до начала службы.

Царь Алексей Михайлович не явился в Успенский собор и на этот раз. Патриарх в алтаре пытался составить какое-то писание — очевидно, послание царю. А в самом конце службы вышел на церковный амвон с обращением к пастве. Во время чтения апостольских бесед, как говорил впоследствии в своей «сказке» крутицкий митрополит Питирим, патриарх вдруг стал говорить об отказе от сана: «Ленив де был вас учить и не стало де меня, столко и лености де моей ради окрастовел де я, и вы де, видя к вам мое неучение, от мене окрастовели. И говорил с клятвою: от сего де времени не буду вам патриарх. И сан с себя святительский сложил». Как это бывает с любым важным событием, на котором присутствовали десятки людей, каждый запомнил какие-то свои, показавшиеся ему важными детали или слова патриарха. Кроме того, чтобы усилить обвинение Никона и создать основание для выборов следующего патриарха, от свидетелей требовали дополнительные «сказки» и показания, добиваясь подтверждения выдуманного факта об «анафеме», якобы произнесенной Никоном. Но никаких особенных церковных клятв присутствующие, исключая Крутицкого митрополита Питирима, не помнили.

Выяснилось, правда, что Никон не сдерживал себя, и произнесенные им слова были на грани ругани. Тверской архиепископ Иоасаф в расспросе на соборе 17 февраля 1660 года дословно передал «клятву» Никона: «Аще возвращусь, и я де аки пес на свою блевотину». Свою версию событий Никон изложил константинопольскому патриарху. По его словам, он обратился к присутствовавшей в Успенском соборе пастве после завершения литургии. Это подтверждается разными показаниями, но были и те, кто, как митрополит Питирим, считал, что все произошло еще до завершения службы. Момент принципиальный, но обвинителям патриарха так и не удалось его использовать. Они дружно «забыли» слова Никона о действиях царя Алексея Михайловича, так как их целью было показать, что вся затея с оставлением патриаршества была собственным делом Никона и на него не оказывалось никакого давления. Но в речи патриарха, как он сам ее передавал, оставление патриаршества связывалось именно с царским гневом: «пред множества народа и земле и небесе, царев гнев изъявил, яко гневаетца царь без правды, сего ради и в церковное собрание нейдет».

События происходили настолько быстро и непонятно для собравшихся в храме, что они мало что запомнили. Кто-то даже убежал в страхе от случившегося. Произнеся слова об отречении от патриаршего служения, Никон не остановился, а продолжал действовать, как задумал ранее. Он символично положил посох Петра — главную инсигнию патриаршей власти — на «святительское место» и взял вместо посоха обычную «клюку». Снял с себя митру, тот самый омофор «шестого собора» и саккос митрополита Петра, после чего захотел одеться в черные монашеские одежды, заранее приготовленные для него. Но тут вступились церковные власти, не допустившие полного самоуничижения патриарха. Никону пришлось пройти в алтарь и надеть там хотя и черную, но все-таки патриаршую мантию «с источниками», то есть разноцветными полосами, символизирующими Ветхий и Новый Завет. Патриарший ризничий запомнил, что это была черная байберековая мантия, то есть сшитая из богатой шелковой ткани. Остался Никон и в патриаршем черном клобуке, хотя патриаршей панагии так и не надел. После облачения в новые одежды сложивший с себя патриарший сан Никон вознамерился идти из собора прочь, но его не пустили, заперев двери. Тогда он остался сидеть посредине собора, ожидая реакции единственного значимого для него, но отсутствовавшего зрителя и слушателя, для которого произносились все слова, — царя Алексея Михайловича. В «сказке» архимандрита Варлаамо-Хутынского монастыря Тихона из Великого Новгорода, находившегося рядом с патриархом, подробно рассказывалось о последовавших действиях Никона: «…и сложил с главы митру и с собя амфор и сак, и спросил у подьяков платья, рясы и мантии и клабука; и подьяки платья ему не поднесли, и он сам пошол в олтарь в ризницу; и митрополит Питирим Крутицкой в ризницу ево патриарха стал не пущать, и он сильно от него урвался, и взяв надел на себя мантию черную с источники и клабук черной, и взял клюку деревянную простую и пошол из олтаря; а вышед из олтаря, хотел из церкве итить, и православные християне всяких чинов люди соборную церковь заперли, из церкве вон не пустили, и он сел за своим местом среди церкве на последней степени к западным дверем лицем, и сидел многое время»{415}.

Вот она, одна из великих сцен русской истории! Но царь Алексей Михайлович не пожелал публично подтвердить или опровергнуть слова патриарха о своем «гневе». Никон явно ждал, что его действия вынудят царя объясниться с ним лично, однако царь послал для объяснений своего боярина князя Алексея Никитича Трубецкого (вместе с которым были и другие царские приближенные). Многие запомнили, как царский боярин подошел к Никону, поговорил с ним о чем-то, после чего патриарху все-таки позволили выйти из собора и удалиться на подворье Воскресенского Ново-Иерусалимского монастыря. Никон настаивал, что в тот день он послал с письмом диакона к царю и после этого царь прислал своих представителей. Крутицкий митрополит Питирим в своих показаниях говорил, что именно ему пришлось идти из Успенского собора и извещать царя Алексея Михайловича о случившемся. Этому соответствуют и показания Алексея Никитича Трубецкого, говорившего, что письмо патриарха царю было передано с ним, а потом возвращено обратно. В «сказке» боярина точно излагался полученный им царский указ: «иттить в соборную церковь и говорить патриарху Никону: приходил к нему великому государю Крутицкой митрополит Питирим, а сказал, что Никон патриарх оставляет патриаршество и хочет итить из соборные церкви». Поэтому боярин должен был расспросить Никона: «для чево он патриаршество оставляет, не посоветовав с великим государем, и от чьево гоненья, и хто ево гонит». Царь Алексей Михайлович также пробовал через князя Трубецкого уговорить патриарха остаться: «чтоб он патриаршества не оставлял и был по прежнему». Но патриарх стоял на своем, ссылаясь на свои прежние челобитья царю, «что мне больше трех лет на патриаршестве не быть» (слышать об этом было странно, так как он уже шесть лет оставался патриархом). Никон просил царя о выделении кельи, но царь не принял послания патриарха и «не понял» его просьбы, «вдругорядь» послав Трубецкого с приказом Никону не оставлять патриаршества: «а келей на патриаршем дворе много, в которой он похочет, в той и живи».

«Сказка» князя Алексея Никитича Трубецкого о событиях 10 июля, как и «сказки» других лиц, подавалась перед церковным собором в феврале 1660 года, и он, скорее всего, знал о планах осуждения Никона. Не случайно собор сделал вывод, что Никон оставил патриаршество «своею волею», а значит, царь здесь ни в какой степени не был замешан и не «гнал» патриарха. Странным образом из всех рассказов о событиях 10 июля 1658 года, рассмотренных на соборе, исчезло упоминание о том, что царь посылал в Успенский собор не одного князя Алексея Никитича Трубецкого, а целую «делегацию», куда входили еще окольничий Родион Матвеевич Стрешнев и другие царедворцы. Самому патриарху Никону разговор с ними запомнился очень хорошо. Еще бы: ему, как рассказывал он сам, был передан от царя евангельский вопрос: «камо идеши», отсылающий к вопросу апостола Петра перед тем, как Иисус должен был взойти на Голгофу. Эта отсылка к евангельскому тексту меняет смысл противостояния царя и патриарха, здесь оно обозначено уже с полной ясностью. Никон приводил в письме константинопольскому патриарху те давние свои слова, сказанные 10 июля: «Даю место гневу царского величества, зане, кроме правды, его царского величества синклит, бояря и весь народ церковной чин не берегут и безчиния многая творят, а царское величество управы не дает, и в чем мы печалимся, он гневается на нас, и несть горше, кто царской гнев да носит». Здесь же он вспоминал ссору с царскими боярами («и тии бояря рекоша мне, уничижающе и оклеветающе мене пред многим народом») по поводу присвоенного патриархом титула «великий государь» и запрета вступаться «в царские дела» (хотя спор об этом произошел накануне с князем Юрием Ивановичем Ромодановским, а не с князем Алексеем Никитичем Трубецким). Когда Никон все-таки покинул Успенский собор и хотел сесть на какую-то обычную повозку, произошла еще одна заминка. Ему не дали этого сделать, даже заперли Спасские ворота, чтобы патриарх не покидал Кремля, не объяснившись с царем. И оставивший свой престол патриарх какое-то время ждал, устроившись в одной из ниш, рядом с совсем недавно переименованной Спасской башней. Пока все-таки ему не было позволено выйти, и он прошествовал Ильинским крестцом на подворье Воскресенского монастыря.

Каковы бы ни были план и цели патриарха Никона, но 10 июля он ничего не добился. Если патриарх на самом деле хотел всего лишь удержаться среди царских советников, то он проиграл свою неудачно сыгранную партию. Может быть, Никон был обижен на то, что его не допустили к обсуждению дел на переговорах с приехавшим в Москву литовским посланником Адамом Саковичем, принятым царем 6 июля, в то время как тот же самый окольничий Богдан Матвеевич Хитрово, на которого он жаловался царю, дважды встречался с Саковичем — 9 и 11 июля? Содержание переговоров касалось вопроса чрезвычайной важности, обсуждался проект возможного протектората царя над Великим княжеством Литовским, но мнения второго «великого государя» о сепаратном мире с «Литвой» так и не спросили, более того, указали ему, что он зря претендует на участие в царских делах!

Оставался последний шанс к примирению с царем. После того как Никон ушел на подворье Воскресенского Ново-Иерусалимского монастыря, он продолжал надеяться, что его еще раз позовут во дворец («ожидах, аще умирится царское величество»). Вместо этого царь прислал к Никону на подворье тех же бояр, требовавших, чтобы патриарх не покидал Москвы без встречи с царем. Как запомнил Никон, в таких ожиданиях прошло три дня. Однако разрядные книги зафиксировали, что после оставления «патриаршего звания» Никон «назавтрее уехал в Воскресенский монастырь». Есть и другие свидетельства быстрого отъезда Никона из Москвы в строившийся им Новый Иерусалим, откуда и было написано послание «благочестивейшему, тишайшему, самодержавнейшему» царю Алексею Михайловичу. Никон говорил о продолжении своих молитв за царскую семью и «троекратно» просил прощения. Он объяснял, что «по отшествии вашего болярина Алексея Никитичя с товарищи, ждал… по моему прошению, милостивого указу, и не дождахся, и многих ради своих болезней, веле отвезтися в ваше государево богомолье в Воскресенской монастырь»{416}. Ссылка на болезнь, именование патриаршего монастыря «вашим государевым богомольем» показывали метания Никона в ожидании прощения. 12 июля царю пришлось снова посылать к патриарху князя Алексея Никитича Трубецкого, но на этот раз уже не на подворье на Ильинке, а в сам Воскресенский Ново-Иерусалимский монастырь.

«Сказка» боярина Алексея Никитича Трубецкого и думного дьяка Лариона Лопухина об этой поездке 12 июля сохранилась. Из нее следует, что ссора царя и патриарха только разрасталась, к ней стали добавляться новые обиды. Царь не стремился помириться, а, напротив, решил допросить патриарха, почему тот уехал из Москвы «скорым обычаем», не подав благословения царской семье. Никон, по словам Трубецкого, по-прежнему отвечал отказом, не допуская возвращения на патриарший престол: «…а толко де я похочу быть патриархом, проклят буду и анафема». Все, что можно было бы решить при личной встрече царя и патриарха, становилось невозможным при посредничестве недружелюбно настроенных к Никону придворных, только радовавшихся устранению его влияния на царя. 31 июля 1658 года по приказу царя всё те же боярин Алексей Никитич Трубецкой и окольничий Родион Матвеевич Стрешнев вместе с дьяком Александром Дуровым были посланы переписывать «патриаршую домовую казну»{417}. Конечно, надо было как-то охранять оставленное патриархом имущество, но после такого жеста восстановить прежнее доверие было невозможно…

Итак, быстро разрешить конфликт не удалось. Царь разрешил Никону удалиться отдел в Ново-Иерусалимский монастырь и даже продолжал поддерживать строительство монастыря щедрыми пожалованиями. Но той «симфонии» священства и царства, которая была раньше, уже не существовало. Компромисс, растянувшийся на целых восемь лет, не мог продолжаться вечно; без патриарха в православном государстве нельзя было существовать. Никон же ушел и «не ушел» одновременно! Он не признавал, что с оставлением патриаршества в Москве отрешился от архиерейского служения, а, напротив, ревниво оберегал свое первенство в Русской церкви, например, возмущаясь поведением оставленного им самим местоблюстителя — Крутицкого митрополита Питирима, «заместившего» патриарха на службах в Вербное воскресенье во время «шествия на осляти».

Со временем все уже и забыли, что же случалось в самом начале конфликта. Патриарх Никон пережил еще не один навет недоброжелателей, и каждое новое «дело» сильно ранило его несправедливостью. Например, стольник Роман Федорович Боборыкин, ни много ни мало, обвинил патриарха в произнесении проклятий на царя и его семью (хотя в основе навета лежал спор по поводу земель самого стольника, оказавшихся рядом с Воскресенским монастырем){418}. Неоднократно пытались судить Никона и церковным судом, бесконечно разбирали аргументы из Священного Писания, доверяясь в их толковании авторитету таких «мутных» фигур, как главный обвинитель и враг патриарха газский митрополит Паисий Лигарид, которого сам Никон считал «самоставленником».

Отношение к Никону как единственному носителю патриаршей власти еще долго нельзя было ничем поколебать, что и показал другой эпизод с внезапным возвращением патриарха в Москву во время службы в Успенском соборе 17 декабря 1664 года. Назначенный местоблюститель патриаршего престола ростовский митрополит Иона от растерянности подошел под благословение Никона, а вслед за ним это сделали и все остальные присутствующие. После этого и начнутся приготовления к снятию с Никона сана патриарха, для чего будут привлечены вселенские патриархи. Понуждаемые царем, они начнут суд по отречению Никона от патриаршего сана на соборе 1666/67 года. Но это будет уже очень далеко от событий несчастного дня 10 июля 1658 года, разрушившего духовную связь между царем Алексеем Михайловичем и патриархом Никоном.

«А миру война не помешка»

Лето «демонстраций» продолжилось и после демарша Никона. В другой раз у царя Алексея Михайловича должно было хватить времени на разбирательство досадного недоразумения с патриаршим стряпчим, тем более когда об этом просил сам патриарх. Но царь был погружен совсем в иные дела, от которых зависела судьба всего царства, результаты недавних государевых походов, итоги всех войн, длившихся последние четыре года. Казалось бы, к лету 1658 года было сделано все, что нужно. Гетман Иван Выговский принес присягу, были проведены успешные переговоры с литовскими гетманами Сапегой и Госевским, готовыми поддержать союз Московского царства с Литвой, два «великих посольства» направлены в Вильно и под Нарву. И тогда заработали противоположные силы, не желавшие усиления Московии, распространения ее влияния и порядка управления до Березины, а может быть, и дальше. «Ахиллесовой пятой» новой конструкции политики царя Алексея Михайловича стали отношения с Войском Запорожским. Богдан Хмельницкий даже в революционном хмелю оставался верен принципам и не поднимал оружие против братьев по вере, помогавших ему сражаться с ненавистными «ляхами». Опасную черту перешел новый гетман Иван Выговский, а в Москве не сразу разобрались и даже поддержали его в борьбе за влияние в Войске с кошевым атаманом Запорожской Сечи Яковом Барабашем и полтавским полковником Мартыном Пушкарем. В итоге главные союзники московского царя были выданы на расправу Выговскому. Продолжая выражать внешнее почтение царю Алексею Михайловичу и прикрываясь боями с «своеволниками», гетман Иван Выговский подготовил полный переворот в отношениях между Москвой и Войском. Уже в конце августа под Киевом появились недружественные войска во главе с братом гетмана — Данилой Выговским, отбитые «со встыдом» от города воеводой боярином Василием Борисовичем Шереметевым. Из расспроса пленных выяснилось, что многих казачья старшина гнала на эту войну «неволею», под страхом смерти.

18 сентября 1658 года была принята так называемая Га-дячская уния, оформившая возвращение Войска Запорожского в подданство Речи Посполитой и отменявшая клятвы Переяславской рады, в том числе присягу царю Алексею Михайловичу самого гетмана Ивана Выговского. В награду гетману было обещано, по аналогии с Великим княжеством Литовским, «Великое княжество Русское» с центром в Киеве. Правда, все это осталось только на бумаге, даже в компромиссном варианте статьи Гадячского договора, заключенные через королевских послов — волынского каштеляна Станислава Веневского и смоленского каштеляна Люд вика Яблоновского, — не были приняты на сейме Речи Посполитой и не имели никакого юридического смысла. Как писал классик украинской историографии Михаил Грушевский, несмотря на то что поколения историков Польши и Украины воздавали хвалу «политической мудрости» Гадячского договора, считая его «ценным дополнением Люблинской унии», даже сами казаки не предполагали «что-то прочное на нем строить». Важнее оказались военные последствия нового союза казаков и поляков, возвращавшие положение дел ко временам до Переяславля{419}. В результате на этой исторической развилке случился поворот к опасному развитию событий для московской стороны.

Почти одновременно рухнули и прежние договоренности с литовскими гетманами. К установленному сроку — 30 июля 1658 года — комиссары, назначенные польским королем Яном Казимиром, так и не приехали на переговоры в Вильно. Поэтому глава русского посольства князь Никита Иванович Одоевский и охранявший послов воевода князь Юрий Алексеевич Долгорукий решили начать военные действия. 7 августа русское войско выступило по направлению к Ковно. Но поход в Жемайтию начался без царского указа, поэтому царь Алексей Михайлович, продолжавший надеяться на совместные действия с казаками Войска Запорожского, заставил воевод «унять» войну, длившуюся совсем недолго — до 26 августа, и возвратиться в Вильно. Польско-литовские комиссары, хотя и позже обозначенного срока, все-таки приехали на переговоры в бывшую столицу Великого княжества Литовского, и царь Алексей Михайлович указал начать с ними переговоры.

Король Ян Казимир предупредил своих комиссаров на переговорах в Вильно о новых требованиях вернуть все города, захваченные в ходе войны 1654–1656 годов, и отказаться от предложения царю права наследовать трон (хотя литовские гетманы были сторонниками такого решения). По мнению короля, прежнее время, когда Москва имела явный перевес (король употребил латинское слово «formidabilis»), ушло; теперь, из-за совместного выступления казаков гетмана Выговского и крымских татар, положение изменилось, и московская сторона уже не выглядела такой сильной{420}. Но король зря надеялся, что можно надавить на московских послов в Вильно. Изменение позиции Речи Посполитой способствовало более решительным действиям Москвы по отношению к мятежным «черкасам».

Царь Алексей Михайлович и его советники слишком долго надеялись образумить гетмана Ивана Выговского. 26 июля 1658 года в Запорожское Войско был отправлен с грамотой подьячий Яков Портомоин, по наказу он должен был говорить гетману о «царском жалованье». Но недоверие уже существовало, и гонцу приказали оставить наказ в Путивле, затвердив его наизусть или переписав «скорым» письмом, чтобы никто доподлинно не узнал о целях его миссии. По обыкновению, гонец должен был собирать сведения о контактах гетмана с послами из других стран. В итоге Портомоина задержали в Чигирине до середины октября. Еще одной попыткой добиться лояльности гетмана стала отправка в Запорожское Войско подьячего Василия Михайлова, принятого Выговским 1 сентября. Но и эта возможность избежать прямого столкновения не была использована. В те же самые дни в Гадяче гетман уже выговаривал для себя и своих сторонников шляхетские преимущества в обмен на возвращение лояльности Речи Посполитой.

Советники царя Алексея Михайловича в Москве продолжали думать, что сохраняют влияние на гетмана. Понадобилось время, чтобы понять то, что и так было ясно находившимся ближе к гетманской ставке в Чигирине воеводам окольничему князю Григорию Григорьевичу Ромодановскому в Белгороде и боярину Василию Борисовичу Шереметеву в Киеве, назначенным на свои воеводства, соответственно, 1 и 5 мая 1658 года. Поэтому, когда в начале сентября от первого из них пришли вести о возможном совместном походе крымских татар и «черкас» на «государевы города, в которых городах черкасы поселились», наконец-то были приняты необходимые решения о подготовке к войне. 7 сентября состоялся боярский приговор, разрешивший в случае войны «над крымскими людьми и над черкасы всякими промыслы промышлять». Были определены сроки выхода дворян и детей боярских на службу. 25 сентября и 1 октября они должны были собраться в Москве, а служилые люди из дальних уездов должны были сразу проследовать к одному из мест сбора войска в Севск. Воеводами туда назначили стольника князя Федора Федоровича Куракина и окольничих князя Семена Романовича Пожарского и князя Семена Петровича Львова. Дворянской коннице снова приходилось вступать в войну зимой, а ничем хорошим это обычно не кончалось. На этот раз против Выговского должны были воевать войска целого округа — Белгородского разряда, созданного летом 1658 года. Предстояло понять, насколько боеспособно это по-новому организованное войско, состоявшее не только из конницы прежних «воеводских» полков, а еще и из войск «иноземного» строя: рейтар — конных всадников, драгун и солдат — пехоты. Туда же входили и слободские полки из числа поселившихся ранее на землях Московского государства выходцев из Речи Посполитой, не подчинявшихся гетману Ивану Выговскому{421}.

События, начавшиеся осенью 1658 года, называются в современной украинской историографии «украинско-российской войной 1658–1659 годов», а в российской — «борьбой за Украину»{422}. Рассматривать же этот конфликт с гетманом Войска Запорожского необходимо в историческом контексте противостояния двух держав — сильного в тот момент Московского царства и ослабленной Речи Посполитой, обсуждавшей возможную династическую унию с московским царем. Привлечь гетмана Выговского и верхушку казачьей старшины на сторону Речи Посполитой понадобилось, чтобы дезавуировать успехи московского царя в войне с «Литвой» и не допустить избрания царя Алексея Михайловича и его наследников в преемники польского короля. Не случайно Сергей Михайлович Соловьев писал: «Как тяжело отозвалась в Москве весть о смуте малороссийской, об измене Выговского, так радостно была принята она в Польше, ибо это была для нее весть о воскресении»{423}.

Архивные документы Разрядного приказа сохранили сведения о совместных походах казаков гетмана Выговского по Левобережной и Слободской Украине начиная с 23 августа 1658 года, когда «крымские и ногайские татары и черкасы» приходили к городу Недригайлову, «и на посаде 2 человека ранили, стада животинные отогнали и в уезде село Ольшанку разорили, многих людей побили и ранили и хлеб всякий потравили, потолочили и пожгли». 1 сентября приходили «многие люди из полков Ивана Выговского под Каменное войною и на бою убили 2 человека, конские и животинные стада отогнали». В дальнейшем Каменное на реке Псел, где располагалась построенная по указу царя Алексея Михайловича 1651 года крепость, было выбрано главным объектом нападений «черкас». 10 сентября они начали осаду Каменного, «посад отняли и стали под Каменным таборами». После заключения Гадячского договора сюда подошло войско Выговского, в результате «на приступех» было «побито каменновцев человек с 30». Воевода князь Григорий Григорьевич Ромодановский доносил в Москву, что вместе с Выговским были его союзники — крымские татары, разорявшие другие города на порубежье — Карпов, Хотмыжск, Вольное и уводившие оттуда «в полон» жителей{424}. В этом уже был прямой вызов гетмана, стремившегося разорить именно те места, где были основаны форпосты Московского государства на границе и где расселились сами «черкасы» — выходцы из Речи Посполитой.

В ответ в Москве напечатали грамоту, обращенную к Войску Запорожскому, датированную 23 сентября 1658 года. В ней содержалась целая летопись перехода казаков под «высокую руку» царя Алексея Михайловича, а гетман Иван Выговский, отказавшийся от своих прежних клятв и соединившийся с крымцами для войны с Московским государством, прямо был назван изменником: «Обаче он яко наемник, а не пастырь и не лучшее свобождение избирая, но пагубу злокознством своим, наших царского величества верных подданных Войска Запорожского июдски на предание братии тайно в душе своей умышлял, возложа надежу свою на бусурманскую тщетную силу». Но даже после этого Выговский продолжал делать вид, что не нарушал «присягу и веру». 17 октября 1658 года он послал с подьячим Яковом Портомоиным грамоту к царю Алексею Михайловичу с униженным выражением верноподданнических чувств. Гетман оправдывал свои походы необходимостью «усмирения домовые своеволи», рассказывал, что войско запорожцев выдвинулось к Киеву по его приказу не воевать, а «толко для разговору»{425}.

В конце 1658 года по всем трем главным направлениям внешней политики царю Алексею Михайловичу приходилось принимать самые решительные действия. В одном случае — из-за неудачи переговоров в Вильно — дело закончилось войной и даже пленением войском князя Юрия Алексеевича Долгорукого литовского польного гетмана Винцентия Госевского. Его привезли в Москву и 27 декабря, в самый день приема «у государя у руки» воевод боярина князя Юрия Алексеевича Долгорукого и стольника Михаила Семеновича Волынского, заставили пройти «пешаго» по столице{426}, чтобы все видели очередной триумф царя Алексея Михайловича. В этом было еще символическое значение, так как в плену оказался сын того самого пана Александра Госевского, который руководил польским гарнизоном в годы Смуты и при котором была сожжена Москва. Со шведами, напротив, 10 (20) декабря 1658 года неподалеку от Нарвы было заключено известное Валиесарское перемирие{427}. Благодаря настойчивости думного дворянина Афанасия Лаврентьевича Ордина-Нащокина на время удалось сохранить приобретения «немецкого» государева похода 1656 года, целых 30 городов оставались пока под управлением войск московского царя. Создавались условия для обмена пленными и возобновления торговли. 26 декабря 1658 года в Москву приехали сеунщики известить о заключении перемирия.

В делах с Речью Посполитой чередовались война и мир. Такая двойственность вообще была характерна для московской дипломатии того времени. Например, позднее в наказе боярину князю Ивану Андреевичу Хованскому в конце декабря 1659 года говорилось, что он должен был воевать около Вильно и одновременно вести дело к продолжению переговоров с комиссарами во главе с гетманом Петром Сапегой: «А миру война не помешка»{428}. Польское войско осадило Ковно, а в Посольском приказе 20 декабря заготовили грамоту королю Яну Казимиру с предложением (выглядевшим как ультиматум) о продолжении переговоров. В Москве всё еще надеялись, что идея избрания царя Алексея Михайловича в наследники польского короля никуда не исчезла. Но теперь этот вопрос был прочно увязан с состоянием дел в Войске Запорожском, поэтому отправку грамоты задержали на целых два месяца, гонец Афанасий Нестеров получил ее в Вильно (пережив ковенскую осаду) только 20 февраля 1659 года{429}.

В отношениях с гетманом Выговским военное противостояние также слишком долго сопровождалось стремлением сохранить его присягу царю. 27 декабря 1658 года «у руки» царя Алексея Михайловича были на отпуске майор Григорий Булгаков и подьячий Посольского приказа Фире Байбаков. Они должны были ехать в ставку гетмана Выговского и договариваться о созыве новой рады в феврале 1659 года, попутно имея задачу проведывать: «впрямь ли Выговской великому государю вину свою приносит или лестью, и не думает ли куда отъехать». Воеводы русского войска на Украине получили странные «полудипломатические» и «полувоенные» назначения, а их отчет о действии военных сил в 1659 году во главе с «ближним боярином и наместником Казанским» князем Алексеем Никитичем Трубецким, боярином и наместником Белозерским Василием Шереметевым, окольничим и наместником Белгородским князем Григорием Григорьевичем Ромодановским, думным дьяком Ларионом Лопухиным и дьяком Федором Грибоедовым (прежним главой Записного приказа) пришлось впоследствии оформлять в виде «статейного списка». Хотя такого рода документы обычно рассказывали о деятельности послов, а не военачальников. Вся главная переписка, направлявшая деятельность воевод на Украине, тоже велась через Посольский приказ и думного дьяка Алмаза Иванова. Тем не менее у князя Трубецкого были полномочия не только добиваться переговоров с Выговским, но и продолжать военные действия, поэтому текущие документы о сборе и организации войска, как и положено, проходили все-таки по ведомству Разрядного приказа.

Официальной целью главных воевод, отосланных с войском на Украину, было «успокоение междоусобия подданных его великого государя, Войска Запорожского жителей». Другими словами, в Москве готовились к новой Переяславской раде. В записи дворцовых разрядов о назначении воевод во главе с боярином князем Алексеем Никитичем Трубецким 13 января 1659 года (по «статейному списку», воеводы выехали из Москвы два дня спустя, 15 января) говорилось: «А, собрався с ратными людми, велено итти в Переславль уговаривать черкас, чтоб они в винах своих ему государю добили челом, а государь их пожалует по прежнему». В случае добровольного принесения повинной Алексей Никитич Трубецкой должен был «черкас ко кресту привесть и выбрать иного гетмана», в противном случае воеводе предлагалось идти на них «войною».

Срок сбора ратных людей в Севске был установлен 1 февраля, но «приезды» служилых людей растянулись на какое-то время. Продолжалась и корректировка задач русской политики на Украине. 7 февраля 1659 года глава русского войска в землях «черкас» боярин князь Алексей Никитич Трубецкой получил тайный наказ о переговорах с гетманом Иваном Выговским. Трубецкому предписывалось действовать, примериваясь к статьям Гадячского договора, если в нем не будет найдено оскорбительных для царя статей. В случае поддержки действий гетмана Выговского разрешалось даже отдать ему «воеводство Киевское», а воеводе боярину Василию Борисовичу Шереметеву добровольно покинуть Киев (неясно было при этом, останутся ли в городе царские «ратные люди»). Документ этот рассматривался в кругу самых близких советников царя Алексея Михайловича «у Евдокеи в трапезе», то есть в дворцовой церкви, «а бояре комнатные слушали в комнате». Это были Борис Иванович Морозов, князь Яков Куденетович Черкасский, князь Никита Иванович Одоевский, Илья Данилович Милославский и Илья Андреевич Милославский. Увы, все они просчитались в своих надеждах, и это дорого стоило московской стороне.

Изменившаяся официальная позиция диктовала необходимость признания правоты гетмана Ивана Выговского, твердившего о междоусобной борьбе в Запорожском Войске. При этом боярину и воеводе князю Алексею Никитичу Трубецкому по-прежнему шли распоряжения по организации новой рады и присяги на верность царю Алексею Михайловичу. В Москве были заготовлены 18 грамот против Выговского для рассылки по полкам Войска Запорожского. Собирались также прислать грамоту «новому гетману на подтвержденье булавы на старостьство Чигиринское», но забыли или не захотели этого сделать. Требовались неординарная административная выдержка и опыт знакомства с московской делопроизводственной машиной, чтобы определить, в чем состояли настоящие желания царя Алексея Михайловича и его советников. А согласия в решении «черкасских дел» явно не было, многое диктовалось незнанием настоящего положения дел и отсутствием выверенной стратегии действий. Боязнь посмотреть правде в глаза привела к явному безволию во взаимоотношениях с мятежным гетманом, продолжавшим на словах признавать свою присягу московскому царю, а на деле давно уже ее предавшему.

Слишком долго в Москве не хотели видеть очевидного: что войска гетмана Выговского, действовавшие вместе с вспомогательным польским отрядом во главе с обозным коронным Анджеем Потоцким и крымско-татарской «ордой», уже вступили в открытую войну с войском русского царя. Запорожская Сечь — «кошевое» казачество — по-прежнему не поддерживала новую ориентацию на «воссоединение» с Речью Посполитой и стала воевать против гетмана Ивана Выговского. Покойного атамана кошевых казаков Якова Барабаша сменил наказной гетман Иван Нечай, ездивший в посольстве к царю Алексею Михайловичу в 1658 году, но задержанный там московским правительством. По приказу из Москвы воеводам тогда пришлось фактически выдать на расправу главных сторонников царя Алексея Михайловича. Выводы из прошлогодней истории царские советники сделали, и кошевые казаки стали главными союзниками царских войск в борьбе с Выговским. Однако князь Алексей Никитич Трубецкой был связан в своих действиях. Ему приходилось маневрировать и исполнять наказ о переговорах и даже договариваться о месте встречи с гетманом Иваном Выговским в Ромнах. Но время шло, а никто не собирался выполнять эту договоренность{430}.

Тем временем, чтобы «подтолкнуть» гетмана Ивана Выговского к выполнению обещаний, войско Трубецкого выступило 26 марта 1659 года к Конотопу, располагавшемуся всего в нескольких десятках километров от московской границы. Туда же должны были прийти «кошевые» запорожские казаки Ивана Нечая. Название этой крепости, где с 20 апреля 1658 года армия князя Трубецкого осадила сторонников Выговского во главе с нежинским полковником Григорием Гуляницким, в итоге стало трагичным символом противостояния России и Украины{431}. Попытка с ходу справиться с мятежными казаками не удалась, штурм крепости в ночь на 29 апреля провалился, в московском войске погибло почти 500 человек, около трех тысяч получили ранения (включая тех, кого просто зацепило или «зашибло» камнями и другими предметами, сбрасываемыми со стен крепости). Воеводы решили организовать правильную осаду, дождаться подкреплений и артиллерии, а до подхода новых сил успешно распространили контроль московских войск на близлежащие города. Продолжались и попытки договориться с Выговским. Одна из грамот с предложением прислать двух-трех «добрых людей» для переговоров была отправлена в самом начале июня, но посланцы были задержаны, и ответа так и не последовало.

В Москве всё равно были довольны службой князя Алексея Никитича Трубецкого, действовавшего по выданному ему наказу. 5 июня 1659 года царь Алексей Михайлович послал «под Черкаской город под Конотоп» с жалованьем и «с милостивым словом и о здоровье спрашивать» стольника Михаила Петровича Головина. В этот же день состоялся большой смотр полка военных сил, позволяющий примерно оценить количество собравшихся в «черкасском походе» русских сил — чинов Государева двора, уездных дворян и детей боярских, рейтар, драгун и стрельцов. По подсчетам историка Игоря Борисовича Бабулина, максимальная численность полка князя Трубецкого накануне Конотопской битвы была 15 788 человек{432}. Запомнить эту цифру важно, так как вскоре появились фантастические подробности о гибели под Конотопом почти стотысячной армии Трубецкого. Буквально все, кто обращается к истории тех событий, повторяют яркие слова Сергея Михайловича Соловьева: «Цвет московской конницы, совершившей счастливые походы 54-го и 55-го годов, сгиб в один день»{433}. Но так ли это?

Начнем с того, что никакой официальной «украино-российской войны» не было. Тщательный поиск, проведенный исследователем взаимоотношений Московского государства с Речью Посполитой и Запорожским Войском Борисом Николаевичем Флорей, так и не привел его к находке документа об объявлении войны!{434} Боярин Алексей Никитич Трубецкой позже в «статейном списке» тоже доносил, что вплоть до 27 июня ожидал письма или возвращения своих посланцев к гетману Ивану Выговскому, а значит, военные действия с обеих сторон были только развитием прежнего внутреннего конфликта в Войске, и ни о какой «оккупации» речи не шло. Тем временем, по признанию руководителя конотопской обороны полковника Гуляницкого, осажденные казачьи войска едва выдерживали осаду внутри Конотопской крепости. Обращаясь к гетману Выговскому, они просили о присылке подкреплений, то упрекая его («никакого попеченья о нас не имеете»), то умоляя о помощи и сокрушаясь о судьбе поверивших ему в Конотопе людей («и весь край в сей стране истратили и испустошили, надеючись на помочь вашу»).

Только когда 27 июня 1659 года на помощь гетману Ивану Выговскому к Конотопу подошли войска крымского хана Магмет-Гирея, стала понятна причина гетманского молчания. Вместе с крымским царем в походе были нурадин и царевичи, что заставляет исследователей предполагать, что ханское войско могло насчитывать до 30 тысяч человек. Правда, в бою могли принять участие 15–20 тысяч всадников. Дополнительно надо учесть и ногаев. А к 16 тысячам «черкас» из десяти полков под командованием гетмана Ивана Выговского следует прибавить пришедшее на помощь из Речи Посполитой вспомогательное войско, насчитывавшее от двух до четырех тысяч наемников (там были «ляхи, немцы, сербы, волохи и мултяны»){435}.

В новейшей литературе называются разные даты Конотопской битвы — 27 июня (А. В. Малов) и 28 июня{436}(И. Б. Бабулин и Н. В. Смирнов), хотя можно говорить о том, что битва продолжалась еще несколько дней, до 2 июля — начала организованного отхода армии князя Трубецкого от Конотопа. Трубецкой описал в «статейном списке» каждый из дней самого сражения. Днем 27 июня произошли первые стычки с «черкасами» и татарами, напавшими на сторожи, стоявшие в четырех-пяти верстах от Конотопа на переправе у деревни Сосновки. Нападавшие были отогнаны, а на следующий день состоялась несчастная отправка отрядов во главе с воеводами окольничими князем Семеном Романовичем Пожарским и князем Семеном Петровичем Львовым к переправе через речку Куколку (левый приток реки Сейм). 28 июня, «в другом часу дни», к той же деревне Сосновке подошли «изменники же черкасы и татаровя». По признанию князя Трубецкого, ему ничего не было известно о составе этих сил: «А многие ль люди и царь ли или царевичи или мурзы и изменник Ивашко Выговской с ними ль, и про то подлинно было неведомо». Тогда главные воеводы рати под Конотопом князь Алексей Никитич Трубецкой и князь Федор Федорович Куракин вышли «за обозы» и направили в сторону переправы у деревни Сосновки «своих полков голов с сотнями и рейтарских и драгунских полковников с рейтары и с драгуны».

Названные выше воеводы, окольничие князь Семен Романович Пожарский и князь Семен Петрович Львов, находившиеся под защитой основного московского войска, могли ничего не опасаться: они должны были только выяснить, где находится противник; каких-то крупных сражений не предполагалось. Но тут сработала военная хитрость противника. Передовые отряды московского войска намеренно выманили дальше вперед, чтобы они перешли реку и вышли в открытое поле. Для «приманки» у переправы был специально поставлен казачий «табор» в надежде, что московские воеводы соблазнятся легкой добычей. Прием не новый. В такую ловушку часто попадали безрассудные и самонадеянные воеводы, а к ним как раз и относился славившийся своей отчаянной храбростью князь Пожарский. Последним доводом, подтолкнувшим воевод московского войска на неосторожные действия, стали донесения о том, что с другой стороны реки находится большое болото, где невозможны действия конницы. Расчет оказался неверным, многочисленная конница казаков и их союзников крымских татар со всею силой ударила на войско под командованием князей Пожарского и Львова. Воеводы вынуждены были с боями возвращаться к оставленным переправам, но не смогли вырваться и под ударом противника потеряли значительную часть своего войска. В «статейном списке» князя Трубецкого написали об этом несчастном бое 28 июня: «И был бой до вечерень, а о вечернях татаровя многие люди и черкасы обошли государевых ратных людей спорным Гребенем и от деревни Поповки, и учали побивать и в полон имать, и в обозы вбили, и окольничих князя Семена Романовича Пожарского и князя Семена Петровича Львова взяли живых».

В этот же день от пленных татарских «языков» в войске князя Алексея Никитича Трубецкого узнали о подходе к Конотопу главных татарских сил, поддержавших гетмана Ивана Выговского. Пленные рассказали о целях наступления и «промысла» над «обозами» царского войска. Главнокомандующий русской армией организовал оборону, собрав все оставшиеся силы в одном «обозе», где укрылись от наступавших основные полки; туда же были переведены все «пешие люди» из «шанец» под самим Конотопом. Не имевший царского указа отходить от Конотопа, Трубецкой еще несколько дней пытался защищаться в «обозе». Как сказано в «статейном списке», «и июня же в 29 день изменники черкасы учали по обозу и в обоз стрелять из пушек, и повели к обозу шанцы». 30 июня «в ночи» было организовано наступление на московские войска, но ратные люди «от обозу их отбили и из шанец выбили». Только 2 июля начался отход войска Трубецкого и полка кошевых запорожских казаков во главе с гетманом Иваном Беспалым. Князь Трубецкой писал о причинах отхода: «для того, что великого государя ратным людем под Конотопом от крымского хана и от изменника от Ивашка Выговского учинилось утеснение великое». В округе были перекрыты почти все дороги, конские стада остались без корма, и перед главным царским воеводой встала угроза потери армии. Поэтому было принято решение отвести войска от Конотопа за реку Сейм к Путивлю, где тогда пролегала граница России и Речи Посполитой. Здесь войско князя Трубецкого тоже понесло потери, но уже не сопоставимые с боем 28 июня: три дня русские полки обстреливались из пушек, на них нападали со всех сторон. Войско отступило, но не признало своего полного поражения. Князь Трубецкой немедленно разослал по прилегавшим к границе городам Войска Запорожского гонцов, чтобы известить, что этот отход к реке Сейм лишь «на время».

Путивльский воевода стольник князь Григорий Данилович Долгорукий только 4 июля узнал от посланных им в Конотоп людей, что «от Конотопа на дороге к Путивлю верстах в 15» слышна «стрельбы большая из пушек и из мелкого ружья» и что ратные люди с боями «идут подле крепостей обозом к Путивлю». (В записках шотландского офицера на русской службе Патрика Гордона тоже есть упоминание о «вагенбурге» — особом полевом укреплении из повозок, под прикрытием которого русские войска отступали от Конотопа «в хорошем порядке».) Поспешивший было на помощь, Долгорукий был остановлен с приказом укреплять Путивль и переправы на реке Сейм. Само же войско Трубецкого встало лагерем «у реки Семи на Белых берегах, от Путивля в 10 верстах», о чем путивльский воевода немедленно донес в Москву, и его отписку прочли царю Алексею Михайловичу. Сразу же были сделаны распоряжения о назначении в Калугу боярина князя Юрия Алексеевича Долгорукого, отправленного в помощь князю Трубецкому для похода «на крымского хана и на изменника Ивашка Выговского». Царь, несмотря ни на что, продолжал доверять боярину князю Трубецкому и 11 июля послал к войску «с жалованьем» и «о здоровье спрашивать» одного из своих стольников, что, как обычно, было знаком особой царской милости{437}.

С 16 июля войско Трубецкого все-таки отошло в Путивль. Тогда в Москву с челобитной о жалованье отправились «посланцы» наказного гетмана запорожских «кошевых» казаков Ивана Нечая — войсковой есаул Семен Черкес с товарищами. Впервые в Москве могли узнать подробности случившегося под Конотопом от самих участников боев. 26 июля посланцев расспросили по горячим следам: «как у государевых ратных людей с черкасы и с татары бой был на переправах, на Сосновке и на Поповке, и они на том бою были ль, и какими причинами государевым людем учинился упадок». Казаки — участники этих боев подробно отвечали о «причинах» поражения: «…от обозу отошли 7 верст и, переправу перешед, на татар и на немец ударили смело без опасу, потому что тут объявились люди не само болшие, а болших не начаялись, и хотели тех людей снести; и на них де пришли созади хан со всеми татары и черкасы, откуды их не чаяли и с которой стороны их и не опасались, потому что на той стороне, откуда они зашли, переправа большая — болото великое… тем де и подманило». Со временем было собрано достаточно сведений, чтобы понять, что же произошло: «на конотопском на большом бою и на отводе», по подсчетам самих московских воевод, погибло или ранено 4761 человек (из них примерно 250 дворян «московских чинов» и около 1600 дворян и детей боярских){438}. Захваченный в плен воевода московской рати князь Семен Романович Пожарский не покорился крымскому хану и за дерзкие речи был обезглавлен. Сочувственный рассказ о его храбром поведении вошел в так называемый «Новгородский хронограф», где приведены многие точные детали боев под Конотопом. Другой воевода, окольничий князь Семен Петрович Львов, попал в плен тяжело раненным и вскоре умер.

Конечно, по всем местам, откуда уезжали на службу погибшие или пропавшие без вести под Конотопом служилые люди, стояли стон и плач. Потом сложилось даже церковное почитание «нового страстотерпца» князя Семена Романовича Пожарского и возникла легенда о его храбрых речах перед крымским царем. Не мог не скорбеть о потерях своего войска и царь Алексей Михайлович. Но главный страх был связан с начавшимся походом татарского хана в русские уезды. Уже 4 августа 1659 года «по крымским вестям» было указано «на Москве делать город земляной и по городу острог», а для участия в земляных работах были мобилизованы «всяких чинов люди». Действительно, татарские отряды смерчем прошлись по южным уездам. Принятые предосторожности были все-таки чрезмерны. Как сообщают дворцовые разряды, 6 августа по тем же «крымским вестям» осадные воеводы были посланы по крупным монастырям: в Троице-Сергиев, Новоспасский, Новодевичий в Москве, Саввино-Сторожевский в Звенигороде, Николо-Угрешский и Пафнутьевский Боровский. Подобная организация обороны была необычным делом и в общей тревожной обстановке после Конотопского сражения хорошо запомнилась.

Немало красочных деталей об этом времени сообщал «Новгородский хронограф», по свидетельству которого люди принялись искать убежище, «и того бысть смятение три дни и три нощи». За эти три дня в начале августа многие оставили свои хоромы в Земляном и Белом городе и «везоша животы» (имущество) «в Кремль и в Китай». Нашлись и те, кто захотел воспользоваться общим испугом: «В то же время собравшееся воровские люди, холопи боярские, а иное от християн, во многих местех в селех приидоша, шубы своя оборотиша навыворот шубы шерстию, и сполох учинивше». От страха народ разбегался еще дальше «по лесом, и по пустыням, и иные по градом, где кому ближе». Другие стремились «за сто верст и за полтораста поприщ» убежать с семьями в Москву. В этой неразберихе учинились «смятение и страх», «о сем много пакости бысть и душегубства, многие со гладу умираху»{439}. Тревога успокоилась так же быстро, как и началась, хотя татары действительно близко подходили к Москве, появляясь в окрестностях Тулы, что заставило обновить старую Засечную черту.

Еще одним подтверждением «татарской» (а не «конотопской») тревоги стал обмен посланиями между князем Алексеем Никитичем Трубецким в Путивле и Выговским, стоявшим лагерем около Гадяча. В письме царскому воеводе 1 августа 1659 года, отвечая на присланное ему предложение возобновить переговоры, Выговский еще не отказывался от возможного обмена посланниками и даже использовал прежний гетманский титул, подписываясь «его царского величества, Иван Выговский, гетман с войском Запорожским». При первой же после Конотопского сражения встрече с посланцами князя Трубецкого гетман отстаивал свою версию событий, считая, что московские войска пришли под Конотоп для расправы с ним: «А что вы пишете, что вы под Конотоп не войною приходили есте, но для разговора и усмирения домового междоусобия, и то какая ваша правда? Кто видал, чтоб с такими великим ратми и с таким великим народом на разговор имел приходить?» По его мнению, эти «великие рати» были собраны «на искоренение наше», он по-прежнему повторял свою основную версию борьбы с «своевольниками». Продолжить разговор «о добром деле» через «посланцов» в Путивле Выговский отказался, предложив сделать это там, где бы он сам мог контролировать ход переговоров, — в Батурине, приписав на письме: «От его царского величества какой к нам будет указ, так вскоре нам знать давайте просим. Иван Выговской, гетман». Конечно, гетман должен был бояться, что с него взыщется за конотопское дело, но никто больше не собирался идти у него на поводу. Князь Алексей Никитич Трубецкой в ответном послании 7 августа указывал, что посланцы от других, лояльных царю, частей Войска призваны в Путивль и по царскому указу их должны доставить в Москву, где уже сам царь должен был их милостиво принять и успокоить «християнское междоусобие и невинное кровирозлитие». Боярин возвращал все упреки, обвиняя в случившемся тех, кто нарушил свою клятву царю «в вечном подданстве»: «учинились от него великого государя нашего безо всяких причин, и призвали к себе бусурманов». Дальше перечислялись все тяжелые последствия от действий Выговского и его союзников: «…и теми бусурманы в Малороссии учинили святым Божиим церквам разорение, осквернение и великое поругание, и християнское многое кроворозлитие, и в плен расхищение». Причем коснулось это не только Малой России, но еще и «украинных городов» на территории Московского государства, куда пришли те же бусурманы и «злочинцы черкасы» во главе с полковниками, воевавшими на стороне Выговского. У этого обмена посланиями были еще дополнительные цели: разузнать о судьбе пленных. Гетману Выговскому предлагали прислать «роспись» пленных, взятых «на бою под Конотопом».

Правительство царя Алексея Михайловича все же справилось с последствиями летнего поражения, равно как и с тревогой из-за татарского нашествия. Ветераны походов 166-го и 167-го годов, воевавшие вместе с князем Трубецким, были награждены поместными и денежными придачами. Не были забыты вдовы и дочери убитых служилых людей, получавшие «на прожиток» землю из поместий своих мужей и отцов с учетом положенных наград. Беглецы же со службы в Конотопе, напротив, подверглись наказанию: их лишали выслуги, вычеркивая из «выбора» и «дворового списка», убавляли поместные оклады, тех, кто вовсе смел не явиться на службу, били «кнутом нещадно». Спустя два месяца после отхода к московской границе, 4 сентября 1659 года, войско под командованием Трубецкого снова отправилось в поход из Путивля в «черкасские города». На этот раз царская армия жаждала мести за конотопский погром. Ничего хорошего это не могло предвещать городам, волей или неволей поддержавшим Ивана Выговского. Мятежный гетман сам очень быстро потерял свою наемную армию, крымский царь вернулся в Крым, татары ушли дальше грабить московско-казачье приграничье, а Выговскому была оставлена только часть войска. Польский отряд коронного обозного Анджея Потоцкого тоже скоро распался из-за внутриполитических проблем в самой Речи Посполитой. Да шляхта и не видела смысла в войне на стороне казаков. Анджей Потоцкий так и доносил королю Яну Казимиру: «Не изволь ваша королевская милость ожидать ничего доброго от здешнего края». По его прогнозу, обе стороны Днепра, западная и восточная, «скоро будут московскими», ибо «перетянет их к себе Заднепровье». Он рисует картину настоящей гражданской войны: «Одно местечко воюет против другого, сын грабит отца, отец — сына. Страшное представляется здесь Вавилонское столпотворение». На этом фоне казацкая старшина, страдавшая от «своеволия грубой черни», желала только одного — чтобы король или царь «взяли их в крепкие руки»{440}.

Действительно, уже в сентябре 1659 года эта старшина созвала раду и лишила Выговского гетманства. Снова исполняя волю Богдана Хмельницкого, рада передала булаву его сыну Юрию — правда, при условии сохранения прежней ориентации на короля Яна Казимира. Деваться новому гетману все равно было некуда, и уже 17 октября состоялась присяга Юрия Хмельницкого царю Алексею Михайловичу (еще раньше посланники старшины Переяславского, Нежинского и Черниговского полков, бившей челом с повинной, были приняты царем в Москве). В начале акта об избрании в гетманы сына Богдана Хмельницкого боярин князь Алексей Никитич Трубецкой ссылался на выданный ему девять месяцев назад наказ о созыве новой рады 13 января 1659 года.

Другая Переяславская рада стала другим по смыслу событием. В отличие от рады, или майдана, 1654 года, царь Алексей Михайлович сам указал созвать ее участников и определил ее повестку: «А на раде велел быть обозному, судьям, ясаулам, полковникам и всей старшине и черни, и по их праву велел им обрать гетмана, кого они меж себя излюбят». Видимость независимости Войска Запорожского сохранялась, но ему твердо напоминали прежнюю присягу; участники избрания нового гетмана должны были выслушать присяжные статьи Богдана Хмельницкого и пополнить их новыми условиями «для подтверждения в Войске Запорожском». Делалось это, по словам акта об избрании гетмана Юрия Хмельницкого, «чтоб впредь такие измены и междоусобия и невинные християнския крови разлитие не было, как учинилось от изменника от Ивашка Выговского и его советников». Главное, что теперь каждый следующий гетман должен был приезжать в Москву «государевы очи видеть». Только после этого он получал булаву и знамя из царских рук и считался по-настоящему избранным. Другим становилось и управление в городах Войска, до этого не знавших воеводских порядков (за исключением Киева). Теперь царские воеводы должны были появиться еще в Переяславле, Нежине, Чернигове, Браславле и Умани. Изменялась система сборов налогов, ее стремились упорядочить и перевести на московские порядки. Войско в 60 тысяч реестровых казаков оставили, но направлять действия этой армии должны были с помощью московских воевод, а не по усмотрению одной старшины, лишенной права на самостоятельное ведение войны. Впервые в войсковой присяге появился пункт о подчинении киевского митрополита московскому патриарху, и пусть этот пункт не действовал в дальнейшем, но направление к переподчинению Киевской церкви от Константинопольского патриархата другой вселенской церкви — в Москве было обозначено.

Известия об избрании нового гетмана пришли в Москву 1 ноября 1659 года. Тревога конца лета и начала осени 1659 года снова сменилась радостью от побед. 4 ноября по городам были разосланы грамоты, извещавшие об избрании и присяге царю нового гетмана Юрия Хмельницкого, «что им под нашего великого государя высокою рукою в вечном подданстве быть в нашей государской во всей воле навеки неотступными, и ни на какия ляцкия и бусурманския прелести не прельщаться». Для всеобщего известия не только читали вслух грамоты и устраивали молебны, но и сопроводили объявление о новой присяге «черкас» в подданство царю Алексею Михайловичу настоящим салютом: «велели по городу стрелять из наряда, а нашим великого государя служилым людям из мелкого ружья трижды, чтоб се Божие и наше великого государя дело всем было ведомо»{441}.

«Промысл учинить над Аршавою»

Вернув под свой контроль Запорожское Войско, одержав стратегически важные победы в Литве, царь Алексей Михайлович решил предпринять общее наступление на Польшу. 16 октября 1659 года грамота о выдвижении полков от Полоцка к Вильно была отправлена воеводе боярину князю Ивану Андреевичу Хованскому. Одновременно шляхте Полоцкого и других поветов предлагалось воевать под его началом. В обосновании этого поворота к войне упоминали о судьбе задержанного королем царского посланника Ивана Желябужского и непостоянстве польской стороны. Короля Яна Казимира обвиняли, что по его «лестной подсылке» действовал «враг Божий и клятвопреступник» Иван Выговский, но его собственная судьба и участь его сторонников и родственников, отосланных в Москву, показывали неправоту их действий. Царские воеводы боярин князь Алексей Никитич Трубецкой в Переяславле и боярин Василий Борисович Шереметев в Чернигове и Нежине разрушили планы врагов. Царь Алексей Михайлович, видя «с его королевской стороны многую проволоку, и непостоянство, и миром погордение», решил, что «больше того терпети не мочно». Польскому королю объявлялась война, а в случае необходимости, говорилось в грамотах литовской шляхте, «мы, великий государь, пойдем и сами, нашего царского величества особою со многими ратьми». То, что это была не пустая угроза или какая-то рассчитанная на устрашение внешнего врага фигура речи, показывает повторение обещания царского похода и в более поздних грамотах о сборе войска, адресованных уже русским служилым людям. Спешно отосланный королем Яном Казимиром в Москву посланник Ян Корсак с предложением о «задержании» войск опоздал. Царь принял его в ноябре 1659 года, но в это время уже было принято решение о продолжении войны. Смотр войска боярина князя Ивана Хованского состоялся 19 октября, а уже 9 ноября русские войска пришли к Вильно.

Действия рати князя Ивана Хованского, основу которой составил Новгородский полк, иначе как карательным походом назвать было нельзя. И надо сказать, что устрашение и грабеж действовали сильнее осторожных призывов времен первых государевых походов не грабить «присяжную шляхту». Теперь все, кто забыл о присяге московскому царю, объявлялись изменниками, а карающий меч держал в руках князь Хованский, быстро установивший контроль над Гродно и уже в самом начале января 1660 года взявший Брест. Литовский гетман Павел Сапега едва не попал в плен, а около двух тысяч мирных жителей Бреста были перебиты, их тела сброшены в крепостной ров. Развивая успех, в Москве требовали от князя Хованского немедленно «ратных людей посылать войною к Аршаве», «чтоб промысл учинить над Аршавою нынешним зимним временем до весны». В грамотах князю Хованскому ставили практически невыполнимую задачу: «и Аршава разорить, и пушки московские, которые есть в Аршаве, привезти к себе».

Отдавая этот приказ и требуя «войною посылать» не только к Варшаве, но еще и к Люблину, а также к другим «польским и литовским городом и местом», в Москве думали только о мести. Хованскому и его войску велено было повсюду «уезды разорять и жечь и людей побивать и в полон имать»{442}. Князь продолжил преследование литовской шляхты, укрывавшейся за стенами крупных крепостей в Слуцке, Несвиже — владениях Радзивиллов и Ляховичах — владениях Сапег. Однако путь к польской столице преградили имперские войска, помогавшие Речи Посполитой в войне со Швецией. Император Священной Римской империи был союзником царя Алексея Михайловича, поэтому австрийские и русские войска не должны были воевать друг с другом.

Особое значение в ходе русско-польской войны имела осада князем Иваном Хованским прекрасно укрепленной Ляховичской крепости, некогда построенной гетманом Яном Каролем Ходкевичем и в 1630-х годах перешедшей к Сапегам. Воевода стремился справиться с немногими остававшимися очагами неповиновения магнатов и шляхты московскому царю на территории Великого княжества Литовского, и осада Ляховичей стала еще одним жестоким посланием великому гетману Литовскому Павлу Сапеге. Алексей Михайлович, напротив, не придавал Ляховичам особенного значения, думая о походе на Варшаву. Царь требовал от князя Хованского не дать собраться королевскому войску, поэтому если бы Ляховичи оказались не на дороге, то воеводе вообще разрешалось обойти их стороной. Для их осады можно было использовать лишь часть русского войска, а главным силам был дан приказ: «одноконечно промышлять, чтоб неприятеля не дождатца, так же, что и под Конотопом все извязли под городом»{443}.

Если царь помнил о конотопском ожоге, то его воевода Тараруй, похоже, не слишком задумывался о чужих поражениях. Страшная слава о его армии шла впереди. Польский современник писал: «Москали шли как на мед или забаву какую, смело, имея оружие надежное, а бердыши — ясно полированные, острые и веревки с петлями конопляные у пояса, для вязания наших»{444}. Как курьез, можно вспомнить, что воинам князя Хованского достался в трофеях королевский зверинец, располагавшийся «в миле» от города Мир, а еще лоси, олени, верблюды и дикие козы из «Сапегина зверинца». Самостоятельно распорядиться ими Тараруй не решился, поэтому передал всё на усмотрение Тайного приказа. Царю Алексею Михайловичу, как охотнику, история со зверинцем показалась интересной. По царскому распоряжению воеводе разрешалось отпустить нескольких добровольно вызвавшихся на службу московских стрельцов, чтобы они сопроводили живые трофеи к царю, но только в то время, «как про воинских людей вести минуютца»; в противном случае пойманных зверей ждала незавидная участь: «и он бы боярин и воевода велел их побить и мяса роздать государевым служилым людем, а кож лосиных беречь» (сыромятная кожа использовалась для изготовления вооружения){445}.

Князь Иван Хованский, как это не раз с ним бывало, слишком увлекся и хотел справиться с Ляховичской крепостью с ходу, приступом, без всякой подготовки. Позже боярин отчитывался царю о двух попытках договориться с осажденными — 20 и 23 марта 1660 года, но переговоры окончились безрезультатно. Поэтому князь отдал приказ штурмовать сапежинскую крепость «за полчаса до свету» 26 марта. «И был приступ жестоким обычаем», — писал воевода царю Алексею Михайловичу, и «ратные люди со знаменами были на стене», но дальше их «сбили». Жертвами штурма оказались 30 человек, 150 было ранено. Как и предупреждал царь Алексей Михайлович, князь все-таки «извяз» в ляховичской осаде. За штурм без приказа хорошо укрепленной крепости и за потерю начальных людей он получил царский выговор: «И то учинили не делом». Князю Хованскому запрещалось устраивать новые штурмы Ляховичской крепости, особенно посылать на них офицеров — «начальных людей»; воевода должен был беречь людей для новых сражений и не допускать «истери» в своем войске. Однако, вопреки прямому запрету, князь не сдержался и бросил 15 мая на еще один штурм присланных к нему из Москвы стрельцов. И на этот раз он не смог ничего добиться, только потерял несколько сотен человек{446}.

Упрямство Тараруя (болтуна, как переводится его прозвище) повлияло на ход всей кампании 1660 года. Пока он воевал под Ляховичами, картина дипломатических взаимоотношений воюющих стран полностью поменялась и время оказалось упущено. Оливский мирный договор Швеции и Речи Посполитой 23 апреля (3 мая) 1660 года, а еще Копенгагенский договор Швеции и Дании 27 мая (6 июня) 1660 года (в развитие Роскильского мира 1658 года, «оторвавшего» датских союзников от России) завершили Северную войну 1655–1660 годов. В шведском «Потопе» была поставлена точка. Речь Посполитая, в отличие от Московского государства первой успевшая заключить договор со шведами, немедленно развернула свои войска для продолжения войны в Литве.

Какое-то время царь Алексей Михайлович, несмотря ни на что, продолжал готовить захват Варшавы московскими войсками. 22 июня из Москвы в полки к Хованскому с тайным наказом был отправлен стольник Василий Петрович Кикин — один из близких людей царя Алексея Михайловича, посвященных во все перипетии малороссийской политики. Посылка была связана с объявлением воеводе решения о разрыве переговоров с польскими комиссарами в Борисове и начале похода на Варшаву от Бреста и Гродно. Поход этот планировалось завершить 8 сентября, на Рождество Богородицы, в памятный день победы в Куликовской битве{447}.

В Москве еще не знали, что случилось с войском князя Хованского под малоприметной Полонкой (у одноименной речки) на дороге от Ляховичей к Бресту 18 июня 1660 года. А произошло то же, что и под Конотопом: забывший об осторожности воевода направил войско за реку, где его ждала засада. И никакой героизм не уберег московские войска от разгрома после атаки «крылатых» польских гусар. Победитель князя Хованского под Полонкой, «воевода русский» Стефан Чарнецкий, стал национальным героем Речи Посполитой. Именно ему удалось не только остановить поход на Варшаву, но и начать ответный «потоп», вымывший московские войска из захваченных ими городов в западной части Великого княжества Литовского. Только в Бресте, Гродно и Вильно еще какое-то время оставались московские гарнизоны, но без поддержки они долго продержаться не могли.

Все это станет ясно позднее, а пока в Москве продолжали готовить государев поход. Кроме армии князя Хованского был создан еще полк во главе с боярином князем Юрием Алексеевичем Долгоруким. 27 июня 1660 года ему был «сказан» поход «в польские городы». 10 июля состоялся именной указ царя Алексея Михайловича о сборе в Москве войска для похода на польского короля. В нем фиксировалась уже совсем новая ситуация, связанная с провалом переговоров князя Никиты Ивановича Одоевского: «…и у великих послов с польскими комиссары сходства никакова не учинилось». 17 июля на молебне в Успенском соборе вместе с царем Алексеем Михайловичем присутствовали князь Юрий Алексеевич Долгорукий, его товарищ стольник Осип Иванович Сукин, воеводы и начальные люди Первого выборного полка, в том числе полковник Аггей Алексеевич Шепелев с товарищами. Накануне царь провожал «из Передней» полковую моленную икону — Спасов образ, посланный им в полк князя Долгорукого.

Впрочем, войску Долгорукого в Смоленске пришлось думать не о далеком государевом походе на Варшаву, а об удержании достигнутого в ходе прежних походов. 8 сентября, вместо планировавшегося на этот день взятия польской столицы, Долгорукий должен был выступить к Могилеву, с начала августа осажденному объединенным польско-литовским войском (его младший брат князь Петр Алексеевич Долгорукий, назначенный командовать еще одним полком этой армии, оставался в Москве и в день Рождества Богородицы был на отпуске у государя «у руки»). С 24 сентября войско вступило в затяжные двухнедельные бои на реке Басе между Могилевом и Мстиславлем. Во главе объединенных польско-литовских войск встали «воевода русский» Стефан Чарнецкий, а также литовский гетман Павел Сапега и обозный Великого княжества Литовского Михаил Пац. Несколько раз войска сходились в серьезных сражениях. 28 сентября у села Губарева русская сторона получила преимущество, и воевода даже прислал в Москву сеунщика вместе с взятыми в плен «языками». 10 октября в Москву приезжали новые сеунщики с еще одним победным донесением о боях у Губарева.

Но главные бои осенней кампании 1660 года происходили на реке Басе, где ни одна из сторон не получила решающего преимущества. Противостояние остановилось само собой из-за наступившей осенней распутицы. После получения сведений о передвижениях войска князя Хованского польско-литовские войска отошли вглубь Литвы. 21 октября князь Юрий Алексеевич Долгорукий выдвинулся со своим войском вперед к Могилеву, вместе с подошедшими подкреплениями он сумел отстоять этот город и важный днепровский путь, по которому шла коммуникация между Смоленском и Киевом. Формально Долгорукий мог даже считать себя победителем. Но в целом итог боев 1660 года в Литве был совсем неутешителен для московской стороны, так увлекшейся местью королю Яну Казимиру. Война снова придвинулась к границам Московского государства, а вынужденная расположиться в Смоленске на зимних квартирах русская армия фактически оказалась главным и единственным прикрытием от наступления жаждавшей реванша Речи Посполитой{448}.

Чудновская катастрофа

Но самое тяжелое поражение русских войск случилось не в Литве, а в малороссийских землях Короны. Казаки под командованием Ивана Выговского вместе с крымскими татарами вошли в объединенную армию под командованием двух коронных гетманов — великого и польного — Станислава Потоцкого и Ежи Любомирского. Им удалось окружить под Чудновом армию киевского воеводы боярина Василия Борисовича Шереметева. Московскую сторону опять подвело излишнее доверие к клятвам и обещаниям украинских гетманов. Совсем не случайно, как оказалось, накануне рокового похода боярин Шереметев вынес нелицеприятное впечатление из встречи с восемнадцатилетним гетманом Юрием Хмельницким, которому, по мнению опытного воеводы, лучше было бы «гусей пасти, а не гетманствовать»… Казачье войско во главе с Хмельницким должно было объединиться с армией Шереметева, выступившей из Киева по направлению к Тарнополю (казаки должны были наступать на Львов). Но не успело это войско дойти до Житомира, как было атаковано коронной армией и загнано в окружение у Чуднова. Тщетно киевский воевода и верные царю казаки ждали подхода гетмана Юрия Хмельницкого. Они даже опрометчиво оставили врагу выгодную позицию в возвышавшемся над округой Чудновском замке.

7 (17) октября под Чудновом представители гетманов коронного войска подписали так называемый Слободищенский трактат, означавший переход в подданство Речи Посполитой еще одного гетмана Войска Запорожского, к тому же родного сына Богдана Хмельницкого. Первая статья подтверждала Гадячский договор, но с важной оговоркой: присяга представителей Короны не распространялась на пункты о «княжестве Русском», считая их «менее необходимыми для войска его королевской милости Запорожского». Гетмана Юрия Хмельницкого и казачью старшину продолжали уверять в намерениях сохранить казачьи вольности, но все делалось, чтобы снова превратить казаков в послушное орудие в войнах с Москвой и другими врагами Речи Посполитой. Юрий Хмельницкий принимал обязательство отказаться от «всякого покровительства»» царя Алексея Михайловича и «других посторонних владетелей». Гетман должен был помочь польским войскам окончательно справиться с Шереметевым и «разбить» его, «если бы он внезапно поднялся в это время». Наказного гетмана верных царю Алексею Михайловичу казаков — переяславского полковника Тимофея Цецуру («Тетюру»), находившегося в московском войске под Чудновом, тоже прощали — но с условием, что он повернет оружие против недавних союзников (на самом деле казачьего полковника арестовали и отправили под арест, откуда он сбежал). Хмельницкий должен был прекратить рознь в Запорожском Войске, заставить своим универсалом отказаться от присяги царю Алексею Михайловичу Нежинский и Черниговский полки и помириться с казаками, воевавшими вместе с литовским гетманом Сапегой и «воеводой русским» Выговским. В делах с крымскими татарами казаки тоже лишались права действовать самостоятельно, принимая обязательство беспрепятственно пропускать их через свои земли и не воевать с ними, следуя договору Крыма с польским королем.

С этого момента армия московского боярина Василия Борисовича Шереметева была обречена. Шереметев (или генерал Sheremet, как его называли в полках противника) вынужден был сдаться превосходящим польским и татарским силам. 22 октября (4 ноября) 1660 года он подписал документ о капитуляции, включавший условие об уходе царских воевод из Киева и других городов Войска Запорожского{449}. «Чудновские статьи» предполагали, что московские воеводы сдадут лагерь и уйдут, оставив «хоругви, ружья, конное и пешее оружие». Сам Шереметев вместе с другими начальными людьми становился заложником, «аманатом» у польских гетманов и турецкого султана. Соглашение о добровольной сдаче предусматривало даже почетное условие — сохранение боярином и другими воеводами личного оружия — сабель: поляки надеялись, что Шереметев сможет повлиять на решение об уходе других московских воевод.

Однако Шереметев скоро узнал цену подписям польско-литовской стороны на письменном договоре. Сначала попавшее в плен царское войско было буквально растерзано татарами, напавшими на безоружных пленников (польско-литовская охрана не могла уберечь их), а затем и самому боярину, вопреки условиям сдачи, пришлось испытать участь плена, растянувшегося на долгие годы{450}. В «Дневнике» Патрика Гордона описывался пир у польских гетманов, на котором московскому боярину объявили, что по требованию союзного польскому королю крымского султана его передают в заложники татарам. Московскому боярину пришлось-таки отдать саблю, но на предложения поучаствовать в дальнейшем пире с гетманами он отказался.

Как и было предусмотрено чудновскими соглашениями, Шереметев написал в Киев оставленному там воеводе князю Юрию Никитичу Барятинскому, убеждая его, что теперь Киев и другие города не удержать и их лучше оставить. Тот якобы ответил присланным людям, требовавшим капитуляции Киева: «Много на Москве Шереметевых». Источник этой яркой фразы, процитированной в «Истории» Сергея Михайловича Соловьева, к сожалению, не известен. В московской системе управления никакие боярские подписи под распоряжением о сдаче городов значения не имели, если не было прямого царского указа. Барятинский передал слова Шереметева в Москву, но из Москвы, естественно, ответили отказом.

«Сильно испугала Москву весть о конотопском поражении, — писал С. М. Соловьев, — еще бблыпий ужас навела весть о чудновском». В столичных приказах шли лихорадочные приготовления к возможной войне: надо было Удержать любой ценой Киев и предотвратить польско-литовское вторжение на «украинные» уезды. Но оказалось, что бесконечно черпать людские ресурсы, находить деньги на войну и жалованье, обеспечивать войско вооружением, запасами и пропитанием больше не удается. Страна воевала в условиях голода и тратила последние силы. На службу высылались все, кого только можно было найти, включая отставных и увечных дворян и детей боярских, годных только к гражданской службе для управления городами. В уездах искали всех дворянских недорослей, включая не достигших положенного для службы пятнадцатилетнего возраста. Даже «поповых» и «дьячьих» детей хотели прибрать в солдатскую и стрелецкую службу, но вовремя одумались, разрешив набор только тех, кто готов был добровольно идти воевать{451}.

Зимой 1660/61 года царю Алексею Михайловичу все-таки не пришлось отправлять войско в поход на Украину для спасения московской власти в «стране казаков». Войско Запорожское погрузилось в глубокую внутреннюю рознь. С этого времени оно разделилось на левобережных казаков, сохранявших присягу царю Алексею Михайловичу, и правобережных — вернувшихся в подданство королю Яну Казимиру.

«Господь Бог путь показывает мирной»

Дальнейшее напряжение сил в войне с «Литвой» начинало грозить серьезными внутренними неурядицами в самом Московском государстве. Время подготовки похода на «Аршаву» прошло, теперь речь шла хотя бы об удержании в подданстве левобережья Днепра. Русские гарнизоны по-прежнему находились в главных литовских городах — Полоцке и Вильно, но присутствие «оккупационной» для местного населения администрации с каждым успехом армии Речи Посполитой все больше становилось неуместным. После заключения мирных соглашений Речи Посполитой со Швецией, а Швеции с Данией рушилась и балтийская политика царя Алексея Михайловича. О возобновлении походов на Ригу можно было забыть, и содержание захваченных форпостов в Ливонии теряло смысл. С конца 1660 года нарастает осознание необходимости мирного выхода из обеих войн — с Речью Посполитой и Швецией. Одним из первых почувствовал наступившие перемены царский советник в дипломатических делах Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин. Он пересылал царю конфиденциальные письма, в которых настаивал: «Господь Бог путь показывает мирной».

В начале 1661 года снова заработали дипломаты, просившие от имени царя Алексея Михайловича оказать посредничество в заключении мира с Речью Посполитой. С этой целью было снаряжено посольство к бранденбургскому курфюрсту; готовность выступить посредником подтверждала Франция, уже успешно участвовавшая в заключении Оливского мира между Швецией и Речью Посполитой. Людовик XIV, названный впоследствии «Королем-солнце», даже прислал грамоту с предложением посредничества в переговорах — редкий случай в истории русско-французских отношений. Однако польский король Ян Казимир после явного перелома, наступившего в войне, не был склонен к немедленному заключению перемирия.

Всего лишь один правитель в Европе мог решающим образом повлиять на дипломатические дела между Речью Посполитой и Московским царством — император Священной Римской империи. Австрийские дипломаты участвовали в заключении виленских договоренностей 1656 года, и в этот раз, в 1661 году, в Москву был отправлен в посланниках барон Августин Мейерберг. Позднее он оставил интересное описание своего путешествия в Россию. Ранг посланника, как рассказал сам дипломат, был дан ему для участия в предварительных переговорах, «потому что только для этого дела нам совсем неприлично было называться громким названием послов». Были у барона Мейерберга и верительные грамоты на звание посла, но их следовало предъявить только тогда, когда начнутся согласованные обеими сторонами настоящие переговоры о мире{452}. Но как ни был важен приезд австрийских дипломатов, в Москве понимали, что их миссия отнюдь не была бескорыстной: мир с Речью Посполитой нужен был австрийскому императору для своих целей — организации похода против османов. В итоге барону Мейербергу и прибывшему с ним рыцарю Кальвуччи пришлось провести в Москве несколько больше времени, чем они рассчитывали, пока московская и польско-литовская стороны не достигли соглашения о начале мирных переговоров.

С 23 марта 1661 года начались переговоры боярина князя Ивана Семеновича Прозоровского с Швецией, проходившие в маленьком, сохранившемся до сих пор доме в деревне Кардис, «меж Колывани и Юрьева», то есть между Таллином и Тарту. Историк Борис Николаевич Флоря точно обозначил основные цели дипломатов царя Алексея Михайловича: «…в первой половине 1661 г. русское правительство последовательно держалось линии, намеченной уже ранее: ценой уступки завоеванных территорий заключить мир со Швецией и сосредоточить все силы на борьбе с Речью Посполитой за белорусские и украинские земли»{453}. В Посольский приказ приходили сведения о возможном сепаратном мире между шведами и поляками. Говорили, что поехавший для этого в Варшаву шведский посол Шлиппенбах утонул в море и только это спасло Московское государство от новой войны на два фронта. Очевидно, в Москве, как и в Варшаве, хотели освободить силы для более важного и еще отнюдь не законченного противостояния в Литве и землях Запорожского Войска. Возможностей как-то повлиять на шведскую сторону, не желавшую больше мириться с уступкой России своих территорий, не было. Кардисский мирный договор, заключенный 21 июня (1 июля) 1661 года, признавал крах надежд России на утверждение в Ливонии. Все города, в которых несколько лет находились гарнизоны русских войск, необходимо было вернуть обратно.

Речь шла об «уступке» и «отдаче» в силу «сего вековечного миру и дружного договору» городов и земель, «взятых и завоеванных» в Лифляндии, а именно: Кокенгаузен, Юрьев Ливонский, Мариенбург, Адзель, Новгородок, Сыренск. Но наряду с этим московская сторона получила и признание нового царского титула, включая слова «всея Северныя страны победителя», «отчича и дедича Северных земель», на что раньше шведские дипломаты не соглашались. Царь Алексей Михайлович назывался в Кардисском договоре «Великим князем Литовским и Смоленским», а также «Полоцким, Витебским и Мстиславским», что закрепляло права на новый титул за ним и его наследниками. Обе стороны прямо договорились не оказывать помощи польскому королю и другим государствам в случае войны; при этом за царем Алексеем Михайловичем признавалось право на Великое княжество Литовское, Малую и Белую России и Малые Лифлянты (город Динабург и еще несколько других, находившихся на территории Великого княжества Литовского до их захвата шведами){454}. Возобновлялись торговые отношения между государствами, купцам возвращались их дворы. (В связи с этим интересна судьба Шведского гостиного двора в Великом Новгороде, отданного в начале русско-шведской войны патриаршему Иверскому монастырю.

Оказалось, что новый «собственник» не слишком хорошо заботился о доставшемся имуществе, да еще после удаления из Москвы патриарха Никона. Поэтому двор пришлось сначала отремонтировать за счет казны, а потом вернуть шведским купцам{455}.) Статьи договора узаконили права прежних «зарубежских выходцов» времен русско-шведской войны и разрешали пленникам, принявшим православие, остаться в Московском государстве. Это положило начало значительному колонизационному потоку и расселению «корелян» и другого прежде подвластного Швеции населения в уездах Замосковного края{456}. Одновременно Кардисский мирный договор подтверждал все прежние договоры о мире или перемирии с Швецией — Тявзинский (1595), Выборгский (1609), Столбовский (1617), Валиесарский (1658), за исключением того, о чем обе стороны договорились в 1661 году. То есть сложные территориальные вопросы во взаимоотношениях двух стран по-прежнему были не решены, но лишь отложены.

Именно в те дни, когда решалась судьба договора со шведами, 30 мая 1661 года, в Москве родился еще один долгожданный наследник мужского пола — царевич Федор Алексеевич (он был крещен 3 июня){457}. Его рождение могло оживить прежние разговоры о передаче царскому сыну прав на польскую корону, а значит, еще более утвердить дипломатов в правильности их позиции — мириться с шведским королем, чтобы продолжить войну с королем польским.

Польский король Ян Казимир находился под влиянием «счастливого года», как называют 1660 год в польской историографии, когда войска царя Алексея Михайловича были остановлены воеводой Стефаном Чарнецким. Год спустя король вознамерился совершить ответный «визит» в московские земли. Ради этого собирались войска, объявлялось о «посполитом рушении» — общем сборе войска, и сам король вышел походом в литовские земли. Однако здесь его ждали не готовые идти на новую войну солдаты, а конфедераты, заботившиеся прежде всего об уплате недополученного жалованья. Внутренние неурядицы и традиционные разногласия в польской и литовской элите были более чем на руку московской стороне. Оставшиеся в подданстве царя Алексея Михайловича казаки Левобережья продолжали удерживать вместе с московскими воеводами Киев, Переяславль, Нежин и Чернигов. Разговоры о том, что «не для чего» держать там московские войска, прекратились. В Киеве, правда, разгорелся серьезный конфликт между оставшимися после пленения боярина Шереметева воеводами окольничим князем Юрием Никитичем Барятинским и стольником Иваном Ивановичем Чаадаевым. Царю Алексею Михайловичу пришлось вмешаться и убрать оставшегося главным воеводой князя Барятинского. Слишком уж он заботился о собственном обогащении, не останавливаясь перед тем, что посылал пустые реляции о якобы совершенных им походах на мятежных казаков. Стольник Иван Чаадаев, с которым Барятинский не хотел иметь никаких дел (сказывалось «враждотворное местничество»), напротив, всей своей последующей службой подтвердил репутацию настоящего служаки, и с отзывом в Москву князя Барятинского эксцессы прекратились.

В Литве московские войска сосредоточивались в Полоцке, где командовал боярин князь Иван Хованский. По-прежнему удерживался Вильно, а в Динабурге-Борисо-глебове находился гарнизон под командованием думного дворянина и воеводы Афанасия Лаврентьевича Ордина-Нащокина (на последней стадии переговоров он был удален из Кардиса из-за своей бескомпромиссной и жесткой позиции). О желании польского короля Яна Казимира развить успех было, конечно, известно. Поэтому весной 1661 года князя Ивана Андреевича Хованского отозвали из Полоцка в Псков, где поручили сформировать новую армию, на которую возлагалась главная надежда. К армии Новгородского разряда был придан и освободившийся от войны с Швецией «лифляндский» полк во главе с Ординым-Нащокиным. И здесь тоже разгорелся конфликт двух воевод, который пришлось гасить царю. Однако Хованского, несмотря на неудачу осады Ляховичской крепости и чувствительное поражение под Полонкой, заменить было некем. Он продолжал пользоваться репутацией умелого воеводы, с которым противник вынужден был считаться.

Армия князя Хованского выдвинулась от Пскова и Опочки к Полоцку в конце июня 1661 года, а дальше получила приказ идти за Двину. Одновременно в начале августа 1661 года был отослан указ о походе из Смоленска в Вильно полка князя Петра Алексеевича Долгорукого, но, как написал историк О. А. Курбатов, это была только «демонстрация наступления». В любом случае в августе — сентябре московские войска выполнили приказ и укрепились на Западной Двине между Полоцком и Дисной. Когда 3(13) сентября 1661 года король Ян Казимир выступил в поход против московских войск в Литве, его уже встречали на линии полоцкой обороны полки Ивана Хованского и Афанасия Ордина-Нащокина. Королю так и не удалось договориться с бунтующим из-за невыплаты жалованья войском литовских конфедератов, и он отправился к Вильно, где возглавил осаду Верхнего замка, а верные королю воеводы отправились к Полоцку.

Ради того чтобы укрепиться за Двиной, королевские войска использовали тот же самый лагерь в 10 верстах от Дисны на Кушликовых горах, который построили русские войска (там даже остался брошенным материал для строительства мостов). Прекрасное знание диспозиции поначалу давало преимущество Хованскому, и он, по своему обыкновению, стремился решить исход сражений быстрым натиском. 8 октября ему удалось нанести существенное поражение маршалку литовских конфедератов Казимиру Жеромскому (известному своим отчаянным сопротивлением при взятии русскими войсками Вильно). В донесении князя царю Алексею Михайловичу в Москву говорилось только о победе, и другому воеводе — Афанасию Ордину-Нащокину пришлось вмешаться и более правдиво рассказать о начале боев. А они складывались не так удачно, как отчитывался перед царем боярин; очередное неподготовленное наступление стоило жизни командиру Второго выборного полка Якову Максимовичу Колюбакину и другим начальным людям.

Позицию у Кушликовых гор литовские войска смогли сохранить за собой. К литовским войскам Жеромского 22–24 октября подошли присланные королем Яном Казимиром коронные войска «воеводы русского» Стефана Чарнецкого. Современный польский историк К. Косажецкий считает, что приход знаменитого полководца деморализовал царское войско и заставил его немедленно отойти. Однако встретившиеся под Кушликовыми горами главные военачальники — Стефан Чарнецкий и Иван Хованский — стоили друг друга и оба хорошо умели воевать. Отход русского войска со своих позиций нельзя считать бегством; Хованский действовал на опережение, стремясь ночью с 24 на 25 октября увести армию к Полоцку, где у нее было больше возможностей продолжить войну с королевскими силами. Войско отступало без всякой паники, маневр Хованского предупредил нетривиальный замысел Чарнецкого, стремившегося обойти русский лагерь. Хотя битва 25 октября у Кушликовых гор была проиграна, русская армия была спасена от полного разгрома{458}.

Князь Иван Хованский ушел сначала к Полоцку, а затем в Невель, где 19 ноября 1661 года получил указ царя Алексея Михайловича отойти на зимние квартиры в Великие Луки. Выборные солдатские полки возвращались в Москву, где их ждал торжественный смотр. Воевод и начальных людей, участвовавших в боях на Западной Двине, царь Алексей Михайлович «жаловал к руке», что было признанием их заслуг. Польский король, несмотря на слухи о его походе к московской границе, оставался под Вильно, где и была поставлена печальная точка в кампании 1661 года. Оборонявший Верхний замок воевода князь Данила Ефимович Мышецкий вел себя геройски и даже был готов умереть с немногими людьми, взорвав замковую церковь в случае прорыва врага. Но его предали, связали и сдали крепостные укрепления 22 ноября (2 декабря) 1661 года.

Сохранился примечательный документ — духовная приговоренного к смерти князя Данилы Ефимовича Мышецкого, составленная 28 ноября. Он рассказывал, как отстоял город от «пяти приступов», называл имена изменников (одному из них, повару, будет потом приказано стать палачом), перечислял людей, сохранивших верность царю Алексею Михайловичу. Воевода знал, что его последнее письмо передадут родным, и на пороге смерти говорил только о выполненном долге: «Принял здесь смерть, исполняя великому государю кресное целование и напамятуя вас, не хотя вам и роду своему принести вечныя укоризны, чтобы вы службу мою напамятовали, а изменником не называли». Память о казненном «воеводушке» долго жила в Вильно, и еще в конце XIX века Помпей Николаевич Батюшков — публикатор духовной князя Мышецкого — вспоминал рассказы об обезглавленном призраке, расхаживавшем около Виленского монастыря Святого Духа{459}.

Итак, после побед 1654–1656 годов последовали измены союзников в Войске Запорожском и тяжелые поражения под Конотопом, Чудновом, в Кушликовых горах и Вильно. Обе стороны уже исчерпали силы, но всё равно надеялись, что решающая битва еще впереди. Пока же в интересах как Московского государства, так и Речи Посполитой было начать переговоры о мире.

«ВНУТРЕННИЕ ССОРЫ»

«Белые» и «красные»

Неурядицы в Московском государстве начались еще до поражений в войне, и скрывать их далее было невозможно. Страна окунулась во «внутренние ссоры», как говорил об этом новый советник царя Афанасий Ордин-Нащокин. Самый яркий и известный пример — «Медный бунт» 25 июля 1662 года, свидетельствовавший об общем расстройстве дел. В свою очередь, случившиеся экономические потрясения стали следствием чрезвычайных военных лет и приближавшегося исчерпания ресурсов. В дни чудновской катастрофы, 17 октября 1660 года бояре в Москве по указу царя Алексея Михайловича должны были «разговаривать» с гостями, купцами и торговыми людьми, узнать их мнение о причинах распространения дороговизны и, конечно, определиться, как помочь войску. Обращение за советом к купцам было своеобразной заменой хорошо известных земских соборов. Война отменила эту форму представительства чинов Московского государства и учета их мнения по самым главным вопросам ведения войны, заключения мирных договоров и сбора чрезвычайных налогов. Служилые люди находились далеко от Москвы, воевали с неприятелем, поэтому не могли, как раньше, выбирать своих представителей на собор. Кроме того, с введением полков нового строя прежняя по-уездная структура организации дворянских корпораций, представлявших интересы служилого «города» (уезда), тоже стала анахронизмом. В то время как торговые люди, наоборот, сохраняли свое традиционное положение в русском обществе, они были «донорами» войны, только платили за нее не кровью, как дворяне, а налогами и чрезвычайными сборами с капиталов. Обращение к ним за советом — важный признак осознания трудностей, хотя другого способа, чем снова «нагрузить» население налогами, уже не видели.

Достаточно познакомиться с перечнем вопросов, предложенных купцам и торговым людям, чтобы понять масштабы нараставшего бедствия: «от чего на Москве и в городех перед прежним хлебу дорогая цена, и чем та дорогая цена мочно переменить, чтоб хлебу учинить цена мерная». Правительство больше всего беспокоили вопросы дороговизны хлеба — это же были основные съестные припасы для армии, державшейся сухарями! Но не только хлеб, но и мясо и другая еда тоже вздорожали: «Также на Москве всякое съестное и скот перед прежним многим учало быть дороже, и чтоб сказали, от чего такие цены учинились?» С тем, чтобы насытить хлебный рынок, готовы были пойти на изменение принципов кабацкой реформы, начинавшейся еще в мирное время, при патриархе Никоне, с введения кружечных дворов для оптовой продажи «вина» (то есть водки) и устранения частных кабаков для борьбы с процветавшим пьянством. Десять лет спустя вынуждены были спрашивать представителей московского посада: «И будет изволит великий государь на кружечных дворах винную продажу отставить, и от того хлеб дешевле будет ли?»{460}

Торговые люди хорошо знали свое дело, их ответы содержали подробный экономический разбор. Первой причиной вздорожания хлеба назывались «недороды», но с природой ничего нельзя было поделать. Другие причины оказывались вполне рукотворными, речь шла об умножившемся винокурении: «от кружечных дворов, от многого винного куренья и пивных вар». Гости, купцы гостиной и суконной сотни, говорили также об отсутствии конкуренции из-за крупных скупщиков, или посредников, скупавших вязанный в снопах хлеб, прибавляя «многую цену». Едва ли не впервые в источниках XVII века прозвучало знаменитое слово «кулак» в ряду главных виновников хлебной дороговизны: «от многих закупщиков и кулащиков и вязщиков и от винных подрядчиков». Но дальше этого речи крупных купцов не шли, текущая война если и вспоминалась, то обиняками. Гости и купцы не могли умолчать об очевидном: весь хлеб, который ранее собирали на юге, в «украинных городах», и везли потом на продажу в Москву, теперь продавали «в черкаские городы». Такова была плата за Малую Россию в царском титуле.

Сходным образом причины дороговизны объясняли «московских черных сотен и слобод сотские и старосты» и другие «тяглые торговые люди» из Москвы. Как грань, за которой начались перебои с хлебом, они называли «моровое поветрие», то есть события второй половины 1654 года. До этого «хлеб к Москве привозили и хлеб был недорог»; потом множество людей умерло, «и лошадьми опали». А из оставшихся жителей столицы «многие люди на службе великого государя побиты, а иные и по се число служат». Посадские люди Москвы также обвиняли крупных перекупщиков, занимавшихся маклачеством (оптовиков), скупавших хлеб и другое «съестное», привозившееся в Москву: «к себе в лавки и в шалаши с возов ссыпают и продают по своей воле, как им перекупщикам надобно». Уже летом все зерно, которое привозили самым удобным речным путем по Москве-реке, пересыпалось прямо из стругов торговцев в струги оптовых торговцев, назначавших потом цены по своему произволу.

Самой же известной причиной финансовых неурядиц в Московском государстве стал выпуск в обращение знаменитых медных денег. «Красные» деньги дополняли хождение прежних «белых» — серебряных; они появились еще в самом начале русско-польской войны при проведении так называемой «денежной реформы 1654 года». По словам современного историка-нумизмата Сергея Викторовича Зверева, ее задачей «стало введение набора крупных и мелких номиналов, внедрение меди в качестве монетного металла, начало чеканки рубля, ориентированного на западноевропейский талер»{461}. Каково же было влияние этих мер на экономику, политику и, в конце концов, на повседневную жизнь людей?

Изначально все свидетельствовало о чрезвычайном характере денежной реформы, направленной на удовлетворение военных нужд. Начало реформы в мае 1654 года совпало с выступлением царя Алексея Михайловича в поход из Москвы. Тогда одновременно были приняты решения о выпуске новых серебряных и медных монет разных достоинств — предполагалось переделать в рубли почти 900 тысяч накопленных в казне европейских монет — талеров, по-русски носивших общее название «ефимков» (от «йоахимсталера» — наиболее распространенной серебряной монеты такого рода, выпускавшейся в Богемии в первой половине XVI века). Все талеры из государств Европы, привозившиеся западноевропейскими и своими купцами, с 1649 года принудительно выкупались государством в казну по цене 49–50 копеек и передавались на Денежный двор для переделки в серебряные копейки.

С началом денежной реформы 1654 года прежнюю чеканку надо было оставить, а немецкие ефимки использовать как заготовки для изготовления первого серебряного русского рубля. Следовало сбивать на талерах все изображения и клейма «наглатко» и «учинить на ефимках чеканы против денег». Вместе с чеканкой серебряных рублей принималось решение о создании медных полтинников и монет других номиналов. Инициатором чеканки медных денег барон Августин Мейерберг называл окольничего и дворецкого, «управляющего всем монетным делом» Федора Михайловича Ртищева. Находясь уже на марше своего первого похода в Литву в мае 1654 года, царь рассматривал и утверждал первые образцы медных «алтынников».

Задуманная реформа была мерой вынужденной и носила явно конфискационный характер. С одной стороны, искусственно повышалась стоимость серебряных талеров, а с другой — правительство занялось выпуском билонных (суррогатных) медных денег. Собственной меди, как и серебра, в Русском государстве не было. В 1630—1640-е годы существовал единственный Пыскорский медный завод у Соли Камской в землях Строгановых, но первые разведанные запасы быстро иссякли, поэтому медь приходилось по-прежнему закупать на ближайший рынках в Лифляндии, Курляндии и Швеции. Главный секрет медных денег состоял в том, что стоимость материала была во много раз ниже номинала. По подсчетам исследователей, она составляла всего лишь 1,2 процента на каждый рубль из медных монет. Можно также ориентироваться на свидетельство Мейерберга: «на каждые 160 копеек, выданных для покупки меди», казна наживала 100 рублей{462}. Выгода трудно постижимая, на ее фоне меркнет даже желание правительства царя Алексея Михайловича получить почти стопроцентную прибыль на выделке крупных серебряных монет, переделывая 50-копеечные европейские талеры в первые русские рубли!

Первоначально, вводя новые деньги в августе 1654 года, готовы были предупредить подданных о временном характере обращения таких денег — только на время войны: «…а как государева служба минетца и им те ефимки и полуефимки и четвертины ефимошные приносить в государеву казну, а им по государеву указу из государевы казны учнут выдавать мелкие деньги». Но слова эти были предусмотрительно вычеркнуты из окончательного текста указа, и сведения о подобных планах остались только в архивных документах. Это в дальнейшем уберегло инициаторов реформы от многих неприятностей.

Скоро выяснилось, что одного желания правительства немедленно получить большие средства было недостаточно. Возникло много организационных и даже технических проблем, начиная с отсутствия необходимых станков, которые трудно было переделать на выпуск крупных медных денег. Не оказалось мастеров, «кому молоты делать», да и на Денежном дворе резчик по металлу с особенной специализацией, «кому резать маточники и подчищать чеканы», нашелся «один человек». Поэтому в июне 1654 года удалось сделать всего две тысячи новых рублей (значительно больше получилось серебряных четвертаков, их было проще изготавливать, просто рассекая ефимок на четыре части, «хотя будут и не круглы»). Ну а дальше в Москву пришла чума, и даже те деньги, которые удавалось сделать, приходилось еще «перемывать» для дезинфекции, прежде чем они попадали в оборот. Расчет был, как справедливо писал выдающийся нумизмат Иван Георгиевич Спасский, на «покорность подданных», которых можно было заставить принять «неполноценную монету»{463}.

Первые крупные серебряные монеты, а также медные полтинники и алтынники сразу не «пошли». Они не вызывали никакого доверия, поэтому начался массовый отказ от их оборота. Еще в марте 1655 года правительство пыталось заставить принимать новые деньги в пошлины и при торговле разными товарами «безо всякого сумненья». Но одними указами консерватизм и любовь к старинной «копеечке» преодолеть было нельзя. Подьячий Григорий Котошихин описывал, что произошло вслед за выпуском первых крупных медных денег — «полтинников медных с ефимок»: «…и крестьяне, увидев такие в одну пору худые деланные денги, неровные и смешанные, не почали в го-роды возить сена и дров и съестных запасов, и почала быть от тех денег на всякие товары дороговь великая». Служилые люди хотя и получали полное жалованье, но вынуждены были закупать «всякие запасы и харч, и товары вдвое ценою», и от этого тоже «скудость почала быть большая». И «хотя о тех денгах был указ жестокой и казни, чтоб для них товаров и запасов никаких ценою не повышали, однако на то не смотрили». В итоге царь Алексей Михайлович увидел, «что в тех денгах не учало быть прибыли, а смута почала быть большая»{464}. Так под воздействием комплекса обстоятельств — неверный расчет, техническая неподготовленность, отказ населения от обращения новых монет и даже «моровое поветрие» — пришло решение скорректировать ход денежной реформы.

Замысел с выпуском крупных серебряных и медных монет не исчерпывался фискальными нуждами. В нем содержалось также решение важной политической задачи: после принятия «в подданство» казаков во главе с гетманом Богданом Хмельницким требовалось привести в соответствие монетные системы в Московском государстве и в Войске Запорожском. По замечанию И. Г. Спасского, «почти год был потерян, пока выкристаллизовалось новое решение задачи — обеспечить вовсе без серебра внутреннее обращение страны, а армию снабдить серебряной монетой, пригодной для платежей за старой государственной границей»{465}. С 1655 по 1659 год стали ходить «ефимки с признаками», получавшиеся путем надчеканки на европейских талерах лицевого штемпеля копейки и даты «1655». Их курс был равен уже не 100, а 64 серебряным копейкам, что означало понижение аппетитов казны: путем менее сложных технических операций с тем же талером из него извлекали только 28 процентов прибыли. Надчеканенный арабскими цифрами год по эре от Рождества Христова, конечно, прежде всего могли прочитать те, кто привык пользоваться таким летоисчислением в украинских и белорусских землях Речи Посполитой, куда и хлынул основной поток ефимок. Когда чуть ранее вводили первый русский рубль, на нем чеканилась дата, приведенная по эре от Сотворения мира, принятой в Московском государстве, — «лета 7162». Сложность, однако, была в том, что в украинских и белорусских землях серебряные талеры продолжали цениться в 50 копеек, а на рынке ходили даже еще и более легковесные и дешевые серебряные ефимки — голландские левенталеры — «левки» (от изображенного на них льва).

Одновременно с 1655 года начался выпуск и традиционной мелкой медной монеты в одну и две копейки — «грошевики», а также полкопейки — «денги», ориентированные на внутренний рынок. Поначалу, при изобилии дешевых товаров, медная монета имела равное хождение с традиционными серебряными копейками. Весила медная копейка столько же, сколько и серебряная, вся разница состояла в материале. Даже критично описывавший историю введения медных денег подьячий Григорий Котошихин признавал, что «смута» прекратилась, когда мелкая медная деньга стала ходить «с серебряными заровно»: «и возлюбили те денги всем государством, что всякие люди их за товары принимали и выдавали». Чеканка медных денег безостановочно велась на нескольких дворах — с 1655 года на Старом и Новом медных денежных дворах в Москве, Пскове, Новгороде, а с 1659 года — еще на одном — Дворцовом денежном дворе в Москве, вероятно, располагавшемся на бывшем дворе Никиты Ивановича Романова на Никитской улице и в захваченной в Лифлянтах крепости Кукейносе (Кокенгаузен), оставшейся по Валиесарскому перемирию за Россией{466}.

Но фискальные идеи правительства царя Алексея Михайловича, стремившегося обеспечить финансами свои военные планы, «потонули» в чрезмерной криминальной предприимчивости вокруг выпуска медных денег. Когда речь идет о прибылях в сотни и тысячи процентов, перестают восприниматься доводы разума, забывается обо всем, кроме барышей. В аферу с подделкой медных денег втянулись тысячи людей, и их не остановила статья Соборного уложения о смертной казни для фальшивомонетчиков. Изготовителям поддельных денег, согласно закону, заливали в горло тот самый металл, с помощью которого они хотели обогатиться при жизни. Впрочем, если быть точным в описании страшных деталей казней, то в них использовалось олово, а не медь, которой не хватало, чтобы насытить потребности денежных дворов.

С конца 1658-го — начала 1659 года, как замечал исследователь денежной реформы царя Алексея Михайловича Константин Васильевич Базилевич, произошел «критический перелом в обращении медных денег». Появился «лаж на медные деньги», то есть к цене медной монеты стали добавлять еще какую-то стоимость, чтобы уравнять в цене «белые» и «красные» деньги. Со временем и само правительство царя Алексея Михайловича признает разницу в ценах на эти деньги, в документах можно встретить ссылку на «государев указ» о их обмене в 170-м (1661/62) году: «за серебряной рубль медных по три рубли». Правительство получало информацию о курсе из «сказок» «разных рядов» старост и торговых людей, каждые три месяца подававшихся в Приказ Большого прихода. В них резкий скачок «наддачи» за медные деньги фиксируется с 1 декабря 1660 года, когда «медныя деньги вместо серебрянаго рубля ходили по два рубли». Уже через девять месяцев, с 1 сентября 1661 года, серебряный рубль стал стоить 3 рубля, но и такой курс продержался не больше трех месяцев; с 1 декабря 1661 года он ходил уже по 4 рубля, а дальнейшие изменения стали вовсе скачкообразными — 6, 8, и 10 рублей. Перед самой отменой медных денег курс достигал 15 рублей и выше{467}.

Медную «лихорадку» в России рубежа 1650—1660-х годов лучше всего описал Григорий Котошихин. Началось все с того, что заметили увеличение поддельных медных денег и стали ловить тех, кто ими расплачивался: «…и в скором времяни на Москве и в городех объявилися в тех медных денгах многие воровски, и тех людей хватали и пытали всячески, где они те денги имали». Однако чаще всего схваченные с фальшивыми деньгами люди оказывались не виноваты, «они в денежном воровстве не винились, а сказывали, что от людей имали, в денгах не знаючи». Ну а дальше началось изготовление не только фальшивых денег, но и чеканов, которыми можно было делать деньги, как их точно называл Котошихин, «своего дела». Виновных в фальшивомонетничестве нещадно пытали и казнили, «кто до чего довелся», прибивали отсеченные руки «у денежных дворов на стенах», изымали на царя всё имущество, «однако те люди на такие великие мучения и смерти и разорения не смотрили, делали такие воровские денги аж до скончания тех денег; и мало кто ис таких воров не пойман и не казнен».

Барон Августин Мейерберг писал, что стоимость только легально выпускавшихся медных монет доходила до 20 миллионов рублей, не считая фальшивых денег — как ввозившихся из-за рубежа, так и чеканившихся «самими москвитянами с подлинными клеймами». Здесь речь шла уже не об обычных фальшивомонетчиках, а о «промышленной» подделке денег самими придворными, кому было поручено наблюдать над выпуском новой монеты. По слухам, один только боярин Илья Данилович Милославский «старался выбить ее для себя на сто двадцать тысяч рублей». В декабре 1661 года в темницах под следствием содержалось «до сорока тайных литейщиков медных копеек». Сходным образом и Григорий Котошихин писал о подозрениях в отношении царского тестя боярина Милославского, а еще двоюродного брата царя Алексея Михайловича думного дворянина Афанасия Матюшкина. Именно через «посулы» этим царским придворным и близким родственникам многие «богатые люди», разбогатевшие на подделке денег, «откупались от бед»{468}.

Искусственная девальвация денег имела классические экономические последствия — подорожание хлеба и товаров, колебание цен. Мейерберг писал, что цена пшеницы выросла в 14 раз, «да и все прочее из съестного и одежды» продавалось «по очень высокой цене». Заметил он и прорывавшееся недовольство в адрес «думных людей», которых винили в происходящем. Меньше известно о влиянии расстроенного денежного обращения на поражения русского правительства в украинских землях. Медная монета туда тоже проникала, так как ею выплачивалось жалованье ратным людям. Только в 1661/62 году, как установил К. В. Базилевич, в полк князя Григория Григорьевича Ромодановского в Белгород, воевавший в «черкасских городах», было отправлено 510 тысяч рублей медными деньгами{469}. Однако как только воины царской армии оказывались с этими деньгами за границей, они ничего не могли купить. На территории Войска Запорожского население не только не принимало медные деньги, но и закапывало хлеб и товары в землю, чтобы они не достались царским войскам. В таких условиях думать о какой-либо значимой поддержке действий царских войск на Украине уже не приходилось.

Правительство, конечно, стремилось остановить пугающий галоп курса медных денег. В ряду таких мер можно вспомнить настойчивые попытки поиска медной и серебряной руды. Где искать металл, примерно знали, основываясь на первых удачных поисках «рудознатцев», служивших у Строгановых в Перми и Соли Камской. Но мастеров, умевших искать руду, найти было сложно. Действовали по привычке, указами воеводам. Например, при начале выпуска медных денег в 1654 году в сибирскую столицу Тобольск был послан пуд меди для образца, чтобы искать руду для ее производства. Воеводы должны были самостоятельно рассылать «по многим местам» своего уезда «дворян и детей боярских добрых, да с ними рудознатцев и иных мастеровых людей, кто медную руду знает». Организованный такими административными методами поиск не дал никаких результатов, но направление действий правительства определилось на долгое время.

Вступление в войну и более пристальное знакомство с устройством соседних государств и их экономикой объяснили значение металлургических ресурсов. Сохранилась записка о поисках руды и заведении заводов для выделки золота, серебра, меди, свинца и олова, датированная 1660-ми годами. Ее авторы были убеждены в экономической целесообразности выпуска собственного металла и писали царю Алексею Михайловичу: «Нелзя, государь, того прибыльняе быть Росийскому государству, как бы дал Бог розные рудяные заводы». Неизвестные авторы документа, хорошо знакомые с организацией «железного» дела, выстраивали целую программу действий для всех уездов Русского государства: от поиска руды до начала производства. Для примера приводился «зарубежный опыт», как было организовано дело в Швеции: «А как бы, государь, в Свие не розные были заводы — серебряные и медные, и железные, и сера горячая, не столь бы богата была». В противоположность тому, что казна терпела убытки из-за отсутствия собственного производства железа: «А в Московское государство, государь, привозят из иных государств железо и медь и против того из Московского государства вывозят много всяких русских товаров»{470}.

Откликаясь на приходившие сведения об обнаружении в разных местах возможных признаков добычи серебра, 24 мая 1661 года Тайный приказ отправил дьяка Василия Григорьевича Шпилькина с наказом сыскивать серебряную руду в Двину, Кевролу и Мезень; ему же поручили посылку «и за Печеру на реку на Цыльму». «Искать руды серебреной» взялись и в Тульском уезде, следуя устному распоряжению царя, дьяк Тайного приказа Дементий Минич Башмаков, выдал наказ об этом 24 сентября 1661 года{471}. Несколько печей для выплавки серебра на тульском серебряном заводе все-таки было построено, но изготовить большие объемы металла нужного качества так и не удалось.

Пока же снова и снова обращались с запросами к торговым людям, чтобы у них узнать способы приведения в порядок расстроенного денежной реформой торгового оборота. Новые «сказки» собирались несколько раз в течение всей первой половины 1662 года, их тексты еще в XIX веке были опубликованы Александром Николаевичем Зерцаловым. Всё дело было в медных деньгах, хождение которых стало невыгодно. Люди приберегали еще остававшиеся серебро и товары, а если что-то и покупали из немногих оставшихся «немецких товаров» на медные деньги, то вся выручка шла на еду. «В таком дорогом хлебе и всяком харче, — предупреждали в «сказках», — недалеко и до «конечные нищеты». Доходило до прямой ненависти к тем, кто еще продолжал торговать: «Да мы ж ныне торговые люди сверх того от не рассуждения стали возненавидены ото всех чинов за тое товарную продажу».

Производство ряда товаров традиционного для Русского государства экспорта — соболей, юфти (выделанной кожи), пеньки, смолы, поташа и говяжьего сала при этом только увеличивалось, истощая ресурсы. Авторы одной из «сказок» прямо просили отставить будные заводы (майданы, открытые площадки в лесу) для выделки поташа и промысла «смалчуга» (дегтя): «От тех будных заводов учинилось в его государеве державе великое оскуденье воску и меду и всякому зверю», а также «хлебу, и всякому харчу, и одежды и обуви». Объяснение этому парадоксу простое: торговать ликвидными товарами бросились все, включая «духовный», «воинский» и «судебный» чины. Торговые люди предлагали установить государственную монополию на торговлю экспортными товарами и поручить крупные оптовые продажи им самим, а они бы уже наполняли казну золотом и серебром, за счет установленных высоких пошлин.

Традиционно обвиняли и тех, кто делает «воровские деньги». Но «сказки» об этом было велено принимать боярину Ивану Даниловичу Милославскому и окольничему Родиону Матвеевичу Стрешневу — а ведь именно к царскому тестю, наблюдавшему за выпуском медных денег, и было больше всего претензий, его и подозревали в участии в выпуске фальшивых денег! Не был услышан и призыв гостей и торговых людей к созыву нового Земского собора: «То дело всего государства всех городов и всех чинов»; царя Алексея Михайловича просили «взять изо всех чинов на Москве и из городов лутчих людей по 5 человек». Только через представительство разных чинов можно было решить накопившиеся проблемы: «а без них нам одним того великого дела на мере поставить невозможно»{472}.

Из всех предложений торговых людей правительство царя Алексея Михайловича выбрало только выгодную для казны монопольную торговлю заповедными товарами и новые правила взимания пошлин. Такая «нечувствительность» к общественным неустройствам вскоре была наказана новым бунтом в Москве.

«Коломенский шум»

Все финансовые и даже военные неурядицы померкли перед событиями 25 июля 1662 года, когда царю Алексею Михайловичу пришлось пережить настоящий шок и унижение и вернуться к уже основательно забытым временам московского «гиля», случившегося в начале его царствования.

Конечно, за прошедшие 14 лет многое изменилось. И царь Алексей Михайлович действовал по-другому, и все нити управления он уже крепко держал в своих руках. Поколение первых советников царя к тому времени стало уходить из жизни. 1 ноября 1661 года умер боярин Борис Иванович Морозов. Судя по надписи на могильной плите, боярин носил крестильное имя Илья — «преставися раб Божий боярин Илия Иванович Морозов, зовомый Борис»{473}. По влиянию на царя Алексея Михайловича рядом с царским воспитателем больше никогда и никого нельзя было поставить…

Жизнь в царском дворце шла своим чередом, и новое восстание жителей Москвы мало что предвещало. 1 апреля, во вторник на Светлой неделе, когда праздновались именины царицы Марии Ильиничны, Алексей Михайлович устроил праздник царицыного «новоселья». 28 мая «за два часа до света» родилась царевна Феодосия Алексеевна. Царь послал известить о рождении дочери даже патриарха Никона в Воскресенский монастырь.

С начала лета 1662 года Алексей Михайлович был занят обычными делами в Москве. Он проводил смотры служилых людей и жаловал «к руке» воевод, делал распоряжения об отправке войск в Смоленск, Севск и Великий Новгород. 8 июля на летний праздник иконы Казанской Богоматери царь посетил крестный ход (четыре года назад патриарх Никон тщетно ожидал царского выхода к Казанской церкви). Не забывал Алексей Михайлович и о любимой охоте, часто выезжая «тешитца в поле». А потом уехал в подмосковное Коломенское с царицей Марией Ильиничной и с детьми, среди которых была и новорожденная дочь Феодосия. В «Дневальных записках» Тайного приказа время отъезда царя в Коломенское не указано, только на полях приписано к дате 16 июля: «Того же дни государь изволил итить в поход совсем». Эту дату приводят и дворцовые разряды, где также говорилось о государевом походе в Коломенское. Москва, как обычно, была поручена в управление боярам; боярскую «надворную» комиссию возглавил недавно назначенный судья Владимирского судного приказа боярин князь Федор Федорович Куракин, а с ним управлять делами в отсутствие царя в столице были оставлены целых шесть царских окольничих и думный дьяк Ларион Лопухин. Известно также, что царь приезжал в Москву из Коломенского на один день 20 июля для участия в крестном ходе к церкви Ильи Пророка «за Ветошным рядом»{474}. Словом, обычное лето, не предвещавшее никакой беды.

События «Медного бунта» начались в пятницу, 25 июля, «в третьем часу дни», по тогдашнему счету времени суток — то есть около 8 часов утра, по нашему. Оставленные ведать Москву в отсутствие царя боярин князь Федор Федорович Куракин с товарищами узнали, «что на Покровке да на Устретенке прибиты воровские письма». Указ снять письма, как и положено, был послан в Земский приказ — своеобразную московскую полицию XVII века, исполнить его должны были второй судья Семен Васильевич Ларионов (его служба в приказе только-только началась с июля) и дьяк Афанасий Башмаков. В Москве же к Земскому приказу во главе с думным дворянином Прокофием Кузьмичом Елизаровым было огромное недоверие из-за слухов о том, что он покровительствует разбойникам, откупавшимся от наказания{475}. Поэтому услышавшие об «измене» жители Москвы ничего не позволили сделать представителям Земского приказа. Письмо было снято и принесено к боярам с требованием передать его царю.

Документальный след событий «Медного бунта» достаточно велик, чтобы оценить драматизм событий. Сохранились также известия нескольких мемуаристов, живших в то время в Москве: подьячего Посольского приказа Григория Котошихина, шотландского офицера Патрика Гордона, имперского посла Августина Мейерберга (хотя он и покинул столицу еще весной 1662 года, но летом находился в Смоленске, куда быстро дошли сведения о московских волнениях). Со временем события «Медного бунта» и последующая расправа с восставшими были досконально исследованы историками{476}.

Именно из следственных дел (а их было не одно, а несколько, и не все из них сохранились) можно получить наиболее точную информацию о происходивших в Москве событиях 25 июля 1662 года.

Уже через несколько часов после появления прокламации в Земский приказ была подана «сказка» сотского Павла Григорьева, в чьи обязанности как раз и входило следить за порядком на территории Сретенской сотни (документ был впервые обнаружен и опубликован историком Виктором Ивановичем Бугановым): «Шел он, Павел, в город из двора своего, и как будет у Стретенской решотки, и у решотки де у столпа прилеплено воском писмо, написано на дву столицах, чтут многие люди. А он де, соцкой, чел то писмо, а написано де в том писме изменниками боярина Илью Даниловича Милославского да окольничих Ивана Михайловича Милославского да Федора Михайловича Ртищева да гостя Басилья Шорина». Изъять письмо были посланы судья Земского приказа Семен Ларионов и дьяк Афанасий Башмаков, с которыми отправился и сотский Григорьев. Однако собравшиеся люди подметный «лист» у них отняли и принесли его толпой царю Алексею Михайловичу в Коломенское{477}.

На следствии выяснилось, что зачинщиком «воровства» стал посадский человек Сретенской сотни, десятский Лука Жидкий. Однако из его показаний следовало, что в столь раннее время, «в другом часу дни» 25 июля, он оказался «на Сретенской на Большой улице» по мирским делам: «был у них у мирских людей, меж собою совет о пятиной деньге» (эта деталь лишний раз показывает, что «сказки» гостей, торговых и посадских людей, которые правительство царя Алексея Михайловича собирало в начале 1662 года, предварительно обсуждались, образно говоря, «на улице»){478}. Уже «идучи от Никольских ворот Сретенскою», Лука услышал «на Лубянке де у столба письмо приклеено». Прибывшие «дворянин да дьяк» «то писмо взяли», однако отвезти его на Земский двор им не дали. «И миром де хотели у них то писмо отнять», — показывал Лука Жидкий, поэтому дьяк Афанасий Башмаков счел за лучшее отдать письмо сотскому Павлу Григорьеву, тот передал его своему подчиненному — десятскому, а сам ретировался. После чего, признавался Лука Жидкий, «и миром, де, ухватя ево с тем письмом, отвели в Коломенское. А в Коломенском де то письмо подал он великому государю».

Естественно, что эти показания, имевшие отношение к приходу толпы жителей Москвы в Коломенское к царю Алексею Михайловичу, интересовали следователей в первую очередь. У десятского Луки Жидкого хотели подробнее выяснить: «В которое время он в Коломенском то письмо великому государю подал, и как ис Коломенского к Москве прошол, а их братья многие в то время переиманы, и хто иные из Коломенского с ним к Москве шли?» Отвечая на эти вопросы, десятский сказал: «…писмо де он в Коломенском подал великому государю у церкви на нижней паперти, а было у него то письмо в шапке».

Оказалось, что подметный «лист» был не просто обнаружен на Лубянке, но его еще несколько раз читали вслух в Москве, «объявляли» в народ. Так выяснилось имя еще одного заметного участника событий — стрельца Кузьмы Нагаева, служившего в приказе самого Артамона Матвеева. О нем рассказал на допросе в Московской сыскной комиссии все тот же сретенский сотский Павел Григорьев. По его показаниям, когда судья и дьяк Земского приказа то подметное письмо взяли «и миром почали кричать, чтоб то письмо у них отнять», сретенский сотский узнал кричавшего «во весь мир на все стороны, чтоб миром за то постояли», стрельца Кузьму Нагаева. Сотскому стали угрожать и приказывать, «чтоб он то письмо… взял, а не возьмет, и ево прибьют каменьем». Дальше, как уже известно, судья и дьяк ретировались, а «ево де, Павлика, с тем письмом миром привели на Лубянку к церкве преподобного Феодосия и взвели на крыльцо, а вел де ево, взяв за ворот, стрелец Куземка Нагаев». Как видим, Павел Григорьев отчаянно пытался убедить следователей в своей лояльности, в том, что он действовал по принуждению. Но стрелец Кузьма Нагаев показывал, что сретенского сотника насильно за ворот никуда не тащил, а признавался только в участии в событиях у церкви Феодосия Печерского. Увидев «писмо», вывешенное на сторожевой решетке у Лубянки, Кузьма сначала забежал на кружечный двор: «И, пив он на кружечном дворе вино, пришол на Лубянку к церкве преподобнаго Феодосия, и то писмо от решотки отнято, и дали ему миром прочесть вслух, а кто дал не знает».

Логика в действиях собравшихся москвичей была. Сотник Павел Григорьев важен для восставших, потому что представлял выборных от посадского мира, в его руках и оказалось «письмо» с обвинениями в «измене» боярам и окольничим из царского окружения. Следующий шаг — чтение этого письма в «мир» с паперти Феодосьевской церкви на Лубянке. Первым это сделал подогретый винными парами стрелец Кузьма Нагаев: он взял на время письмо у сотского и, «став на лавке, чол всем вслух и кричал в мир, чтоб за то всем стоять». Потом сцена повторилась, когда с письмом об «изменниках» толпа пошла в Земский приказ (им всего-то надо было пройти Никольскую улицу). У Казанской церкви рядом со старым Земским двором на Красной площади зачитывать письмо попытались заставить самого Павла Григорьева, но он отказался, даже после того, как его «поставя на скамье, велели то письмо ему чести». Тогда стрелец Кузьма Нагаев снова «чол всем вслух и кричал, что миром за то стоять». Какой-то неизвестный подьячий, оказавшийся в это время у Земского двора, прочитал «писмо» еще раз, «на другую сторону», чтобы его услышали все. Сотский Павел Григорьев, воспользовавшись обстоятельствами, посреди «шума» и всеобщего возбуждения, «убояся смерти», «отпросился на сторону, а то писмо у подъячево приказал взять своей сотни десятцкому Лучке Житкому». Ему и предстояло донести послание «мира» в своей шапке до самого царя Алексея Михайловича в Коломенское{479}.

Стихия бунта сразу вовлекла в него множество людей, еще утром и не помышлявших ни о каком выступлении. Следственное дело оказалось срезом повседневной жизни одного летнего дня в Москве в 1662 году. Многие шли по своим делам и даже не подозревали, что этот день изменит их жизнь навсегда. Одним из таких случайных участников «Медного бунта» был нижегородский сын боярский Мар-тьян Богданович Жедринский. Именно через него десятский Лука Жидкий передал «подметное» письмо, когда тот стоял напротив царя Алексея Михайловича. В глазах возмущенного «мира» уездный дворянин Жедринский мог выглядеть представителем еще одного чина на земских соборах. «Ив Коломенское перед великим государем то писмо подносил, — показывал Жедринский, — а у какого человека с шапкою взял и к великому государю поднес, а того человека он не знает».

Мартьян Жедринский давал свои показания после первых казней в Москве и понимал, чем ему грозило участие в выступлении московского «мира». Поэтому он сразу предпочел покаяться: «А что де он говорил, чтоб государь изволил то писмо вычесть перед миром и изменников при-весть перед себя, великого государя; и в том де он перед великим государем виноват». Бояре приговорили Мартьяна к «казни» и допросили еще раз «с пристрастием». Из его допросных речей узнаём приметы единственного оставшегося неузнанным участника событий, про которого, наверное, следователи царя Алексея Михайловича хотели узнать больше всего. Рядом с Жедринским и Лучкой Жидким перед государем стоял и говорил еще какой-то человек «в однорядке вишневой», сказавшийся рейтаром. Похоже, что именно ему и удалось подтвердить оскорбительным для царской чести рукопожатием договоренности царя с «миром».

Тем временем, узнав о начавшихся волнениях, одни посадские люди бежали на Красную площадь, ближе к Кремлю, другие стали грабить дворы «изменников», названных в подметных письмах. Служилые люди, повинуясь долгу, стремились скорее попасть в место расположения своих полков, но вестовая служба через барабанщиков не сработала, кто-то остался в Москве, кого-то события «утянули» в Коломенское. Один из лишенных потом звания и сосланных командиров, князь Данила Кропоткин, показывал, что «салдаты де учинилися непослушны, многие к съезжему двору с ним не пошли, а пошли к Серпуховским воротам, а сказали ему, что там полк збираетца»{480}. Про солдат даже говорили, что они выгоняли торговцев из лавок, приказывая им сворачивать торговлю и идти бить челом царю.

Совершенно иначе, чем в Москве, выглядели эти события в Коломенском, где еще накануне готовили именинные пироги. Утром 25 июля царь Алексей Михайлович был на службе в церкви Вознесения в честь именин своей сестры — царевны Анны Михайловны. В ожидании традиционной раздачи подарков в Коломенском собирались члены Думы и Государева двора. В этот момент они и увидели огромную толпу людей, двигавшуюся из Москвы. Царя и его семью, конечно, охраняли стрельцы, но что могла сделать царская охрана в несколько сотен человек с многотысячной толпой? «Мятежники», по свидетельству Патрика Гордона, «толпою вышли из Серпуховских ворот. Их было около 4 или 5 тысяч, без оружия, лишь у некоторых имелись дубины и палки. Они притязали на возмещение [убытков] за медные деньги, соль и многое другое». Уже было известно о «листах», расклеенных в разных местах в столице, и о том, что какой-то «стряпчий» читал перед Земским двором «лист, содержащий их жалобы»; назывались и «имена некоторых особ, коих они мнили виновными в злоупотреблениях», после чего прозвучал призыв ко всем идти к царю и добиваться возмещения, а также голов дурных советников.

Первым делом царь Алексей Михайлович позаботился о том, чтобы спасти семью, царицу Марию Ильиничну и детей. Царице было тяжелее всего, имя ее отца боярина Ильи Даниловича Милославского звучало первым в ряду тех «изменников», кого требовали выдать на расправу. Не случайно подьячий Григорий Котошихин писал, что царица почти год не могла оправиться от произошедшего. По рассказу Котошихина, Алексей Михайлович решил сам встретить челобитчиков, предварительно укрыв семью и ближних бояр: «…и увидел царь из церкви, идут к нему в село и на двор многие люди без ружья, с криком и с шумом; и видя царь тех людей злой умысл, которых они бояр у него спрашивали, велел им сохранитися у царицы и у царевен, а сам почал дослушивать обедни». Психологически это был безупречно выверенный ход. Нарушить царскую молитву толпа не могла: существовал прямой запрет на подачу челобитных царю в церкви. Требовалось время и для того, чтобы лучше организовать охрану семьи: «…а царица в то время, и царевичи, и царевны запершися сидели в хоромех в великом страху и в боязни». Все дальнейшее надо воспринимать с учетом этого главного обстоятельства.

Как писал Котошихин, царю все равно пришлось прервать службу и выйти к людям, самовольно объявившимся в Коломенском для подачи челобитной царю «о сыску изменников» и просившим «тех бояр на убиение». Страх 1648 года возвращался, только опасность была еще сильнее, так как царь и его семья находились в пригородном дворцовом селе, а не под охраной кремлевских стен. И Алексей Михайлович вступил в переговоры с мятежниками — «уговаривал их тихим обычаем»! Царь стремился успокоить толпу и возвратить ее назад в город, обещая «кой час отслушает обедни, будет к Москве и в том деле учинит сыск и указ». Тут и произошла немыслимая ранее сцена, ярко описанная Григорием Котошихиным: «И те люди говорили царю и держали его за платье за пугвицы: «Чему де верить?»; и царь обещался им Богом и дал им на своем слове руку, и один человек ис тех людей с царем бил по рукам, и пошли к Москве все; а царь им за то не велел чинити ничего, хотя и было кем противитися».

Можно представить, сколько потом разговоров ходило об этом «рукопожатии» с царем Алексеем Михайловичем! Первый и единственный раз кому-то из подданных удалось «бить по рукам» с самим царем! Но наивная надежда на крепость такого «договора» жила недолго. Алексею Михайловичу удалось отвести удар от семьи и выиграть время для организации своей охраны. Были отданы соответствующие приказы, и в Коломенское скорым маршем двинулись стрелецкие полки верного друга Артамона Сергеевича Матвеева и Семена Федоровича Полтева. Патрик Гордон тоже пытался самостоятельно пройти в Коломенское, но не смог, все «дворцовые аллеи», по его свидетельству, были запружены восставшими, и ему пришлось ретироваться, чтобы не попасть в плен. Встретившись на обратной дороге со стрелецкими полковниками, спешившими в Коломенское, Гордон не мог не заметить, что их полки основательно поредели. Так же как и стоявший у Кожуховского моста Первый выборный полк Агея Шепелева, «ибо многие из его солдат участвовали в бунте».

Первая волна челобитчиков стала расходиться. Теперь надо было прекратить беспорядки. В дело был брошен неожиданно оказавшийся в то время в Коломенском боярин князь Иван Андреевич Хованский, о военных делах которого в Литве все так много слышали. Именно ему царь Алексей Михайлович «велел на Москве уговаривать, чтобы они смуты не чинили и домов ничьих не грабили». Царь подтверждал через князя Хованского, что приедет в Москву «для сыску того ж дни». С Хованским никаких счетов у московского мира быть не могло, поэтому ему говорили: «что де ты, Хованской, человек доброй, и службы его к царю против польского короля есть много и им до него дела нет, но чтоб им царь выдал головою изменников бояр, которых они просят».

В Москве тем временем толпа разграбила двор гостя Василия Шорина, «которой собирал со всего Московского государства пятую денгу». Сам купец успел спрятаться на дворе боярина князя Якова Куденетовича Черкасского, а его пятнадцатилетнему сыну Борису пришлось самостоятельно искать спасения, «пострашась убийства, скиня с себя доброе платье, вздел крестьянское и побежал с Москвы». Но его поймали и заставили оговорить отца, якобы тот «побежал в Полшу вчерашняго дня з боярскими листами». Теперь уже вторая волна челобитчиков, которых было также «болши 5000 человек», пошла «к царю в поход», ведя с собою младшего Шорина. По дороге они увлекали обратно начавших расходиться людей, уже передавших царю первое «письмо».

Был разграблен и двор гостя Семена Задорина. Но такие действия, в глазах правительства, были уже полностью незаконны. Как пишет Котошихин, как только толпа снова ушла в Коломенское, остававшиеся в городе войска быстро взяли под охрану городские ворота, больше никого не впуская и не выпуская из Москвы. С этого-то момента и начинается по-настоящему «Медный бунт». Царь Алексей Михайлович выехал навстречу и новым челобитчикам, пытаясь уговорить их разойтись. Приведенного ими в Коломенское Бориса Шорина царь приказал «отдать на вахту», но толпа жаждала крови: «почали у царя просить для убийства бояр, и царь отговаривался, что он для сыску того дела едет к Москве сам».

Отказ царя подогрел страсти. Из толпы стали выкрикивать разные оскорбительные слова: «…и они учали царю говорить сердито и невежливо, з грозами: будет он добром им тех бояр не отдаст, и они у него учнут имать сами по своему обычаю». Такое сопротивление своей воле царь Алексей Михайлович не стал терпеть. В Коломенское уже подошли два верных ему стрелецких приказа, и охрана царя получила приказ начать расправу: «тех людей бита и рубити до смерти и живых ловити»{481}.

Внезапному переходу от привычного миролюбия и «тихого обычая» к прямой расправе с челобитчиками есть объяснение. Всё это время рядом с Алексеем Михайловичем находилась семья, и опасения за ее судьбу — особенно после того, как новые челобитчики повели себя отнюдь не миролюбиво, — заставили его отдать прямой приказ о преследовании и казни участников бунта.

В записках барона Августина Мейерберга приводится показательный рассказ о давлении толпы на царя. Якобы царь Алексей Михайлович был готов поручиться женою и сыном, что исполнит обещание о сыске. Как объяснял мемуарист, эти слова были восприняты как царская слабость, и они «еще смелее принялись за наглости, не воздерживаясь от ругательных слов на царицу». (Это выглядит правдоподобным: ведь главной целью мятежников был отец царицы Марии Ильиничны боярин Илья Данилович Милославский.) Вот тут уже царь Алексей Михайлович и «вспылил», бросив охране слова: «Избавьте меня от этих собак!»{482}

Подробностей о том, как разгоняли восставших, сохранилось мало. Приходится опять обращаться к известию Григория Котошихина о массовых расправах с безоружными челобитчиками, которые «почали бегать и топитися в Москву реку». Утонуло больше ста человек, а «пересечено и переловлено болши 7000 человек, а иные розбежались». Из пойманных, по сведениям Котошихина, «около того села повесили со 108 человек», «а иным пущим вором того ж дни в ночи учинен указ: завязав руки назад, посадя в болшие суды, потопили в Москве реке».

Картина страшная, тем более что, по свидетельству Котошихина, «не все были воры, а прямых воров болши не было, что с 200 человек», остальные — «невинные люди», шедшие «за теми ворами смотрить, что они, будучи у царя, в своем деле учинят». Котошихин перечисляет тех, кто был «в том смятении»: «люди торговые и их дети, и рейтары, и хлебники, и мясники, и пирожники, и деревенские, и гулящие, и боярские люди», особенно подчеркивая отсутствие среди участников бунта «поляков и иных иноземцев», хотя их «на Москве множество живет», а также «гостей и добрых торговых людей»{483}.

Документальных свидетельств о подавлении «Медного бунта» в окрестностях Коломенского стрельцами полков Матвеева и Полтева во второй половине дня и ночью с 25 на 26 июля не сохранилось. Наверное, их и не могло быть: сказывалось ожесточение бунта, а стрельцы должны были оправдаться за провал царской охраны в Коломенском. Опомнились от потрясений только на следующий день. Царь Алексей Михайлович сам взялся за сыск. 26 июля был назначен глава следствия в Москве — боярин князь Алексей Никитич Трубецкой, которому подчинили не слишком хорошо проявившего себя в событиях бунта боярина князя Федора Федоровича Куракина (он задержал отсылку к царю в Коломенское полка Агея Шепелева и других войск и ждал до последнего царских указов, чтобы не брать на себя никакой ответственности). Трубецкому приказали первым расследовать дело о поимке стрелецким полугодовой Василием Баранчеевым «воров и мятежников с грабежными животы», то есть с поличным на дворах гостей Шорина и Задорина. Грабителей следовало после розыска казнить как самых опасных преступников: «И вы б тех воров, пущих заводчиков и людей боярских по своем [у] розсмотренью по прежнему нашему великого государя указу (подтверждение идущих от царя разрешений на казнь. — В. К.) велели вершить около Москвы по всем дорогам»{484}.

Сразу же приняли меры по успокоению войска в Новгороде, Севске, Смоленске и других городах, куда могли дойти слухи о московских событиях. Уже 26 июля в полки была отослана составленная наспех грамота, где рассказывалось, что в столице все спокойно: «В нашем царствующем граде Москве собрався воры розных чинов, худые людишка, учинили мятеж и учали было домы грабить, а иные пришли к нам великому государю в село Коломенское и учали бить челом с большим невежеством». Главное, о чем спешили уведомить полковых воевод, что «наши великого государя всяких чинов ратные и торговые и земские люди к тому их воровству никто не пристали», а из тех немногих, кто «невежеством» приходил к царю в Коломенское, велено было найти «пущих заводчиков» и по царскому указу и боярскому приговору «казнить смертью», остальных же примерно наказать: «а иным чинить жестокое наказанье без пощады и сослать в ссылку в дальние городы на вечное житье»{485}.

26-го же числа в Москве на Лубянке и «Болоте» состоялись первые казни. Именно участники грабежей стали главными виновниками царского гнева. В отличие от рас-прав накануне, здесь уже все зафиксировано документально; глава комиссии послал царю Алексею Михайловичу полный отчет о своей деятельности. В отписке подсчитаны все люди, попавшие под следствие и приговоренные к казни. 98 человек были «переиманы на дворех у гостей у Василья Шорина, у Семена Задорина воры, которые животы их грабили». Царь еще раз подтвердил указ о «вершении» воров, приказав устроить показательную казнь (словесный указ был передан через думного дворянина Ивана Афанасьевича Прончищева): «ис тех воров повесить десять или двадцать человек». Комиссия боярина князя Трубецкого докладывала, что повесили 20 человек, разделив их на две группы: «половину» (на самом деле семь человек) — «в Белом городе на Лубянке» (там начинались события), «а другую за Москвою рекою на Болоте», где располагалось традиционное место казней{486}.

Розыск по «Коломенскому делу» продолжался еще долго, но по мере того, как проходило время, царский гнев остывал. Наказание «бунтовщиков» было жестоким, но их больше не вешали и не топили в реке без всякого суда, а по решению следствия рубили им ноги и руки, отсекали языки и оставляли жизнь, если существование в приживальщиках у «родимцов», на которое их обрекали, можно назвать жизнью. Самое тяжелое наказание последовало для стрельца Кузьмы Нагаева и сотского Луки Жидкого. Их подвергли публичному наказанию 31 июля, вскоре после увечий Нагаев умер. Нижегородского сына боярского Мартьяна Жедринского и рейтара Федора Поливкина тоже приговорили к отсечению руки.

Помимо Коломенского и Москвы, еще одна следственная комиссия работала в Никольском Угрешском монастыре; ее возглавляли боярин Петр Михайлович Салтыков и дьяк Тайного приказа Дементий Башмаков. Они разбирались со стрельцами и солдатами Первого выборного полка Агея Шепелева, выказавшими неповиновение своим командирам и самостоятельно пришедшими в Коломенское. Примерно 400 человек, у которых предварительно забрали выданные на службе казенные зипуны (государевы служилые кафтаны), сослали скованными в кандалы в Астрахань и Сибирь. Однако чем дальше разрастался сыск, тем больше следствие превращалось в обременительную для казны рутину. Надо было заботиться о жалованье и пропитании ссыльных и тех, кто их сопровождал, искать кузнецов для «кандального» дела, подготовить десять стругов и «добрых» гребцов для них и т. п. Новые дела продолжали открываться по доносам или расспросным речам и признаниям, выбитым ударами кнута, но после казни основных зачинщиков и устрашения жителей московского посада они уже не имели большого смысла.

Царь Алексей Михайлович впервые после событий «Медного бунта» покинул Коломенское и ездил в Новодевичий монастырь на праздник Смоленской иконы Божьей Матери 28 июля. Царская семья была оставлена под охраной боярина князя Ивана Андреевича Хованского, возглавлявшего сыскную комиссию в Коломенском. В Новодевичий монастырь к царю пришел покаянный крестный ход жителей московского посада во главе с допустившим беспорядки в столице боярином князем Федором Федоровичем Куракиным. Царь распорядился и дальше ведать ему дела в Москве, кроме того, Куракин вместе с боярином князем Алексеем Никитичем Трубецким продолжал участвовать в работе сыскной комиссии в Москве.

На обратном пути из Новодевичьего монастыря Алексей Михайлович ненадолго остановился и приказал устроить походный «шатер», где произошло примечательное событие — пожалование в «комнату», то есть в круг самых близких советников, боярина князя Юрия Алексеевича Долгорукого. Уже из этого видно, что царь пережил необычное время; ему понадобилось опереться прежде всего на испытанных боями русско-польской войны бояр: князя Ивана Андреевича Хованского, князя Алексея Никитича Трубецкого и князя Юрия Алексеевича Долгорукого.

Явная спешка, с которой царь стремился возвратиться в Коломенское, всего лишь на несколько часов дважды выехав в Москву, 28 июля и 7 августа, тоже может быть объяснена. Он беспокоился за оставленную в Коломенском семью: царицу Марию Ильиничну и детей. По свидетельству подьячего Григория Котошихина, царицу события бунта особенно потрясли: «Да от того ж смутного времяни, как приходили воровские люди к царю и учинилася смута и кроворозлитие, царица от великого страху, испужався, лежала в болезни болши году». Окончательно «с своим государским домом» или, как сказано в разрядных книгах, «с государынею царицею» царь Алексей Михайлович вернулся в столицу в воскресенье 10 августа{487}.

После бунта

Начиная с 1 сентября — новолетия 171-го (1662/63) года продолжилась скрытая от посторонних глаз важнейшая работа, определившая ближайшие главные дела в царстве. Война, дипломатия, налоги, торговля, продолжавшееся церковное нестроение из-за нерешенного дела патриарха Никона — все это было предметом внимания, забот, распоряжений и указов царя Алексея Михайловича. Даже удивительно, что историки упустили из виду это важнейшее, переломное время, обычно скороговоркой описывая, что вскоре после «Медного бунта» состоялась отмена медных денег! Считая с середины августа 1662 года, когда завершилось следствие, понадобилось целых десять месяцев, чрезвычайно насыщенных разнообразными событиями. Именно тогда готовились отмена медных денег и другие решения, ставшие итогом болезненного переосмысления целей правительства.

Неспокойно было и на далекой окраине, где восстали мятежные башкиры. Получивший назначение в поход на башкир, но уклонившийся от этого под благовидным предлогом Патрик Гордон замечал: «Повод к сему бунту дали притеснения и вымогательства губернаторов». Как позже выяснилось, восставшие вели речь даже о воссоздании Сибирского ханства, вытеснении представителей русского царя и возвращении сбора ясака Чингизидам — потомкам последнего хана Сибири Кучума, не смирившимся с потерей своего юрта.

Для подавления восстания из Москвы отправили Второй выборный полк во главе с полковником Матвеем Осиповичем Кровковым (он лучше проявил себя в событиях «Медного бунта»). К двум тысячам солдат этого полка придали еще два приказа стрельцов Тимофея Матвевича Полтева и Петра Авраамовича Лопухина. Первые назначения были сделаны уже в конце августа, низовой поход возглавил известный воевода боярин князь Федор Федорович Волконский, еще недавно он вместе с князем Иваном Андреевичем Хованским возглавлял сыскную комиссию в царском Коломенском. 12 сентября 1662 года «плавная» рать торжественно отправлялась из Москвы от стен Кремля. Воеводы должны были плыть до Казани и дальше, «смотря по вестям, идти на Уфу, собрався с ратными людми на изменников на башкирцов и воевать их»{488}.

Главной задачей царя Алексея Михайловича оставалось выстраивание мирных отношений с Речью Посполитой. Начало движения к этому было положено еще весной, когда обратно в Литву отправили гетмана Винцентия Госевского. Высокопоставленного литовского политика и военачальника договорились обменять на воевод, попавших в плен в ходе неудачных кампаний на Украине и в Белоруссии в 1660–1661 годах. Первым приехал в Москву из польского плена и был 31 августа принят царем Алексеем Михайловичем «в Передней у руки» воевода окольничий князь Осип Иванович Щербатов. Он был в товарищах у боярина и воеводы Василия Борисовича Шереметева и вместе с ним попал в чудновский капкан, но оказался счастливее его. Спустя месяц, 29 сентября, вернулись и другие высокопоставленные пленники, обмененные на литовского гетмана. Царь также оказал им честь и принял «у руки». Это были сын боярина князя Хованского стольник князь Петр Иванович Хованский, стольник и воевода князь Семен Лукич Щербатов, попавшие в плен после боев под Полонкой и Кушликовыми горами. Возвратились и другие свидетели чудновской катастрофы — стольники князь Григорий Афанасьевич Козловский, товарищ боярина Шереметева, и Иван Павлович Акинфов (он был в товарищах у вернувшегося первым окольничего князя Осипа Ивановича Щербатова){489}.

Обмен пленными был частью главного соглашения — стороны впервые были готовы серьезно обсуждать условия будущего «вечного мира». При отпуске гетмана Госевского в марте 1662 года ему объявили о намерении царя Алексея Михайловича отправить «для великих и тайных дел» в Речь Посполитую думного дворянина Афанасия Лаврентьевича Ордина-Нащокина. Насколько серьезно относились к этому делу, свидетельствует факт приема польского посланника — им был Стефан Медекша — 7 августа, еще до истечения главного следствия по «Медному бунту», для чего царь Алексей Михайлович оторвался на несколько часов от семьи и побывал в Кремле. Получив согласие на прием королем Яном Казимиром посольства Ордина-Нащокина, стали готовить инструкцию «великому послу».

Тогда впервые определились контуры будущей границы с Речью Посполитой, которую предлагалось учинить «по Днепр и Двину». Документ обсуждался 1 октября на заседании ближайших советников царя Алексея Михайловича «з бояры в комнате», на котором присутствовали князь Яков Куденетович Черкасский, Илья Данилович Милославский, Богдан Матвеевич Хитрово и Федор Матвеевич Ртищев (как видим, недавние события «Медного бунта» и обвинения миром в «измене» не имели влияния на состав царского совета). Были здесь и Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин, как и глава Посольского приказа думный дьяк Ларион Лопухин (Нащокин и посольские дьяки находились в известном антагонизме друг с другом). 5 октября Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин был пожалован «к руке» на приеме у царя Алексея Михайловича вместе с дьяком Григорием Богдановым и другими посольскими людьми, «которым с ними быть для посольских дел у Польского короля»{490}. Все это свидетельствовало о более интенсивном, чем раньше, движении к миру с королем Яном Казимиром.

Еще одно не терпевшее отлагательств дело было связано с решением судьбы патриарха Никона. События «Медного бунта» как будто навсегда разорвали важные духовные нити, связывавшие до этого времени царя и патриарха. Стало ясно, что дальше терпеть отсутствие главы церкви, который один мог бы остановить толпу, нельзя. О душевном состоянии царя Алексея Михайловича свидетельствуют «Дневальные записки» Тайного приказа, где описывается, как в осеннем Троицком походе царь «шел за 3 версты до монастыря пеш». Возможно, это связано с каким-то царским обетом или особым настроем на молитву после пережитых потрясений. Пробыв всего день в Троице-Сергиевом монастыре, помолившись 25 сентября у мощей чудотворца Сергия, царь «кормил братью» и, «быв в своих государевых хоромах», уже очень скоро приказал двигаться обратно в Москву.

27 сентября 1662 года, в субботу, царя Алексея Михайловича встречали «за Земляным городом» купцы Гостиной и Суконной сотен, жители черных слобод «и головы с стрельцами всех приказов». Выглядело это как просьба о прощении и примирении. 22 октября, на праздник Казанской иконы, царь прошел крестным ходом к той самой Казанской церкви на Красной площади у Земского двора, откуда начался бунт. И на этот раз Алексей Михайлович отступил от традиционного ритуала, дополнив его крестным ходом по Китай-городу и Кремлю. Вместе с царем «со кресты» шла внушительная стрелецкая охрана. Как видим, царь стремился «возвратить» нарушенный порядок, как будто отмолить грехи «мира», и опять приходилось делать это без патриарха.

Еще в августе 1662 года находившийся в Москве газский митрополит Паисий Лигарид, главный в то время греческий авторитет в церковных делах, взялся разрешить запутанное дело с уходом патриарха Никона с московского престола. «Почуяв» что-то в московском воздухе, а скорее узнав о переменах в настроении царя после «Медного бунта», восточный иерарх поменял и свою позицию на совершенно противоположную. Если по приезде в Москву в начале 1662 года Паисий Лигарид пытался примирить царя и патриарха, то теперь, спустя несколько месяцев, он, по словам биографа патриарха Никона историка Сергея Владимировича Лобачева, уже выполнял «политический заказ». В ответах на 30 вопросов, переданных через боярина Семена Лукьяновича Стрешнева, Паисий Лигарид полностью принял сторону царя и его советников в осуждении «новых обычаев Никоновых бывшаго патриарха Московскаго». Оставалось дождаться перевода ответов Лигарида с греческого на русский в Посольском приказе и познакомить с ними бояр.

«Олигаридий», как его назвали в «Дневальных записках» Тайного приказа, был принят царем «в передней» 26 ноября «и говорил о его государских делах». Говорил, если внимательно прочесть эту запись, целый день! Ибо пришел Паисий Лигарид к царю «во 2-м часу дни», а ушел «в последнем». Все это время рядом с царем были члены его ближней думы: бояре князь Яков Куденетович Черкасский, Илья Данилович Милославский, Семен Лукьянович Стрешнев, князь Юрий Алексеевич Долгорукий, Иван Андреевич Милославский, Петр Михайлович Салтыков, окольничие Богдан Матвеевич)6ггрово, Родион Матвеевич Стрешнев, Иван Федорович Стрешнев, Иван Михайлович Милославский. Присутствовали также благовещенский протопоп Лукиан, думный дьяк Ларион Лопухин и «в его государеве имени дьяк» Дементий Башмаков. 21 декабря, в день Петра митрополита, когда при других обстоятельствах царь должен был поздравлять патриарха и участвовать в приеме в Патриаршем дворце, «тайное стало явным». Алексей Михайлович указал «сидеть о патриархове деле и выписывать из правил». 25-го числа на царском столе в Золотой палате в праздничный день Рождества принимали касимовского царевича Василия Араслановича, греческое и сербское духовенство — газского митрополита Паисия, сербского митрополита Феодосия, македонского архиепископа Нектария, и церковные власти, назначенные для церковного суда над Никоном — крутицкого митрополита Питирима, рязанского архиепископа Илариона и вятского епископа Александра{491}. С этого момента началось уже неуклонное движение к отрешению патриарха Никона от власти.

Новый поворот произошел и в делах, связанных с управлением городами на территории Войска Запорожского. С октября 1661 года казачьи войска гетмана Юрия Хмельницкого, усиленные польскими ротами и при поддержке войска самого крымского хана, пытались вернуть контроль над «промосковской» Левобережной частью украинских земель. Целью похода был один из главных городов Левобережья — Переяславль, где правил полковник и наказной гетман Яким Сомко — наиболее вероятный кандидат на гетманскую булаву в землях, державшихся присяги московскому царю. Он даже попытался присвоить себе права «совершенного» гетмана на Козелецкой раде 1662 года, но получил отповедь от имени царя Алексея Михайловича: «смел дерзнуть учинился гетманом в малом городке и не на полной раде без совету всего Войска запорожскаго, при немногих полковниках, самоизволом, забыв нашу великаго государя милость и жалованье»{492}. Главное нарушение состояло в том, что наказной гетман Яким Сомко попытался самостоятельно, без совета с царским боярином, получить гетманскую булаву. Его действия были списаны на наступавшее военное время, когда началась двухмесячная осада Переяславля войском «изменника Юраски Хмельницкого», как писали о гетмане Правобережья в документах царские воеводы.

За оборону Переяславля воевода Иван Иванович Чаадаев был пожалован чином думного дворянина и назначен на воеводство в Киев. Однако и после снятия осады война продолжилась в других местах. К Нежину и Путивлю, где стояли гарнизоны русских войск, подошли войска крымской орды; в январе 1662 года они воевали уже в окрестностях Севска. Гетман Юрий Хмельницкий наступал на Чернигов. Уж в конце 1661 года Белгородский полк во главе с воеводой окольничим князем Григорием Григорьевичем Ромодановским получил указ царя Алексея Михайловича о выступлении в поход против войска «изменника Юраски Хмельницкого». «В самое безпутное и бескормное» время в марте 1662 года состоялся первый успешный поход полка князя Ромодановского «в черкасские города», но главные события произошли в ходе летней кампании 1662 года.

Недавно военный историк Игорь Борисович Бабулин напомнил об этих и о других событиях военного противостояния русских и украинцев в книге о «забытой победе» в Каневской битве 16 июля 1662 года, когда «войска Московского государства одержали свою самую большую победу в Русско-польской войне 1654–1667 годов»{493}. Действительно, именно тогда решалось, останется ли Украина разделенной или вновь воссоединится под властью одного гетмана. Под Каневом московское войско во главе с князем Григорием Григорьевичем Ромодановским вогнало в Днепр армию гетмана Юрия Хмельницкого, понесшую огромные потери — около восьми тысяч человек убитыми и утонувшими. Правда, попытка развить успех и перейти в наступление в Правобережье окончилась неудачей под Бужином, недалеко от Чигирина. Русские войска попытались захватить другую гетманскую столицу — Чигирин, но, наученные «чудновским» опытом, уже не стали безоглядно заходить большими силами вглубь Правобережья и надеяться на договоренности с казаками.

Весть о победе в Каневской битве сеунщики принесли царю Алексею Михайловичу 30 июля 1662 года в Коломенское, запись об этом вошла в дворцовые разряды. Спустя несколько дней пришло письмо епископа Мстиславского и Оршанского Мефодия Филимоновича, который призывал и дальше воевать в Правобережье: «И теперь, государь, время есть достойно твоим, великого государя, счастьем твоих, великого государя, изменников всих Заднепрских и остатних Козаков воевать и городи их под твою, великого государя, самодержавную крепкую и високую руку подклонять». (На обороте листа помета: «170 (1662) года августа в 5 день. Великому государю чтена. Того ж числа отдана ис хором от государя»{494}.)

Наверное, строки этого письма принесли редкое утешение царю после коломенской встряски. Однако, как показали дальнейшие события, ни одной стороне не удалось развить успех, а Украина оказалась во власти татарского войска, по своей воле взявшего в уплату за услуги гетману Юрию Хмельницкому огромный «ясырь». Поражение Хмельницкого показало бессмысленность продолжения «Руины» — казачьей войны, и вскоре гетман Юрий Хмельницкий сложил свою булаву и ушел в монастырь, став иноком Гедеоном.

Уже намечавшееся разделение Левобережной и Правобережной Украины фактически состоялось именно летом 1662 года. Одна часть земель Войска Запорожского осталась под контролем московского царя, а другая — польского короля. Это еще больше повышало ценность выбора казаками новых гетманов, так как иллюзия возможного объединения еще долго не исчезала. В январе 1663 года на Чигиринской раде был выбран гетман Правобережья Павел Тетеря, выражавший очевидное стремление к объединению Войска под польским контролем. В Левобережье в смертной борьбе за власть столкнулись Яким Сомко и Василий Золотаренко, не признававшие ранее власти Юрия Хмельницкого.

Царь Алексей Михайлович, наученный горьким опытом двух неудач с выборами гетмана после смерти Богдана Хмельницкого, выполнял обещание признать выбор самого Войска Запорожского. Это дало шанс включиться в гонку за гетманскую булаву кошевому атаману запорожских казаков Ивану Брюховецкому, согласовывавшему свои действия с окольничим князем Григорием Григорьевичем Ромодановским и пользовавшемуся поддержкой епископа Мефодия Филимоновича. Главным условием выборов было проведение их в соответствии с новыми Переяславскими статьями, заключенными боярином князем Алексеем Никитичем Трубецким в 1659 году. После чего царь Алексей Михайлович обещал прислать новую грамоту на права и вольности запорожского казачества с Григорием Ромодановским, получившим еще и дипломатический титул «наместника Белгородского».

Именно в этот острый момент противостояния в «черкасских городах» в конце декабря 1662 года впервые создается отдельное ведомство для управления новыми «присоединенными» землями Войска Запорожского — Малороссийский приказ. Во главе его поставили боярина Петра Михайловича Салтыкова. 12 января царь отозвал из Севска боярина Петра Васильевича Шереметева и из Белгорода окольничего князя Григория Григорьевича Ромодановского. Выборы гетмана в Правобережье и Левобережье потребовали их личного присутствия в Москве и совета с ними царя.

6 февраля 1663 года были сделаны назначения о посылке на казачью раду в Нежин. Но одного окольничего — князя Григория Григорьевича Ромодановского — заменили на другого — князя Данилу Степановича Великого-Гагина. В документах он тоже именовался дипломатическим титулом «наместника Галицкого», по наказу ему следовало действовать «обослався с Мефодием, епископом Мстиславским и Аршанским и блюстителем митрополии Киевской». На свою службу для выборов гетмана комиссия Великого-Гагина (куда вошли еще стольник Кирилл Осипович Хлопов и дьяк Иван Фомин) отправилась 27 февраля. Царь также принял «у руки» отправленных обратно в Севск и Белгород Шереметева и Ромодановского. Чем бы ни руководствовался Алексей Михайлович, меняя главного поверенного в «черкасских делах» князя Ромодановского, это оказалось не слишком дальновидным решением, спровоцировав междоусобную борьбу в верной царю Левобережной части Войска Запорожского.

17—18 июня 1663 года в Нежине при участии царского окольничего и галицкого наместника состоялись выборы нового гетмана Левобережья. На них сражались (в буквальном смысле этого слова) сторонники наказного гетмана и переяславского полковника Якима Сомко и гетмана сечевых казаков Ивана Брюховецкого. Сначала верх взяли одни казаки, захватившие гетманский бунчук, затем другие, и Брюховецкий сумел отвоевать власть, захватив и гетманскую булаву. 18 июня в нежинской соборной церкви в присутствии епископа Мефодия новый гетман принес клятву на верность царю Алексею Михайловичу{495}.

Спасти Сомко и Золотаренко, державшихся промосковской ориентации, не удалось. Вскоре их обвинили в «изменнических» контактах с гетманом Правобережья Павлом Тетерей и казнили. Как оказалось, для казачьей старшины времен Хмельничины наступали последние времена, гетманы и полковники стремились объединиться и найти выход из «Руины» — гражданской войны, в которую сами ввергли свою родину. В истории гетманских выборов «Черная» рада стала дважды «черной». Снова, как и во времена борьбы гетмана Ивана Выговского со своими противниками, в Москве предпочли не вмешиваться во внутренние казачьи дела. Но казнь родственников Богдана Хмельницкого, известных своим участием в первых походах русско-польской войны и поддержкой царя Алексея Михайловича, равно как и выбор кошевого атамана Брюховецкого, не считавшегося ни с какими прежними заслугами или положением в Войске заслуженной казацкой старшины, не могли предвещать ничего хорошего ни казакам Левобережья, ни московской стороне, отступившей от своих правил и поддержавшей «низы» казачества (Брюховецкий происходил из гетманских слуг) и тем самым благословившей своим бездействием преобладание анархического начала в Запорожском Войске{496}. И это становилось особенно опасным перед лицом нового столкновения с армией короля Яна Казимира.

Перечисление неотложных дел, требовавших внимания царя Алексея Михайловича, показывает, что окончательная отмена медных денег отнюдь неспроста последовала спустя столь большое время после «коломенского шума». И это было не какое-то спонтанное, а тщательно готовившееся, без преувеличения, выстраданное решение. Казна по-прежнему нуждалась в экстренном пополнении запасов серебра. Именно так понимали свое участие в обсуждении планов правительства купцы и посадские люди, когда 12 января 1663 года снова подали «сказку» «о новой прибылой пошлине», то есть о планах увеличить торговый налог до «гривны», то есть до 20 денег или 10 копеек, с рубля. Кстати, первым среди рукоприкладств на этой «сказке» стояла подпись гостя Василия Шорина, чей двор громили восставшие во времена «коломенского шума».

В новой «сказке» купцы и посадские люди Москвы признавали, что их совет был недостаточным: «и по тем сказкам пополнение серебра учинилось малое», то есть цель не была достигнута. Напротив, принятые меры привели к новому разорению: «а торговые многие люди стали без торгов и без промыслов и в великих убытках и долгах, и в государстве от того стало всяким товаром оскудение и в рядех многие лавки запустели и в таможенных сборах немалая убыль, а торговые люди, будучи без промыслов и от дорогови хлеба и всяких харчей, многие обнищали и одолжали»{497}.

Посадские люди были по-прежнему недовольны, что из всего предложенного ими комплекса мер было выбрано только то, что казалось выгоднее всего для нужд казны. Начиная с февраля 1662 года в государстве была введена монополия на торговлю шестью «указными» товарами, шедшими на экспорт, и дававшими самую большую выгоду: соболями, юфтью, пенькой, поташом, смольчугом и говяжьим салом. Но и это было еще не все. Для принудительной закупки у купцов и торговых людей этих товаров отпускались стремительно обесценивавшиеся медные деньги, а товары выкупались в казну для перепродажи по указной цене, зафиксированной на 22 января 1662 года — время подачи одной из «сказок» торговых людей.

Полный правительственный замысел становится понятен, если вспомнить, что кроме июльской пятины была объявлена еще одна пятина — с 1 октября 1662 года. И собранные таким образом немалые деньги — 20 процентов с оборота — шли потом в уплату за «указные» товары. То есть их покупка практически ничего не стоила казне, так как за них расплачивались «пятинными» же деньгами, собранными с других торговых людей! Не случайно производители и купцы не стремились расставаться со своим товаром, изобретая весьма замысловатые схемы ухода от обязательной его продажи в казну по заниженным ценам. Товары придерживали, переделывали (пеньку в судовые снасти, а говяжье сало в свечи), отдавали на хранение в монастыри, а как самое крайнее средство, люди просто исчезали из городов целыми семьями в неизвестном направлении, пережидая «до лучших времен»{498}.

Уже с 1 сентября 1662 года изменили правила взимания таможенных пошлин по сравнению с Торговым уставом 25 октября 1653 года. Тогда была установлена единая норма — 10 денег с рубля; теперь стали взимать вдвое больше — 20 денег с рубля. Именно об этом уже состоявшемся решении, «о новой прибылной пошлине, как ей быть в постоянстве», и спрашивали купцов в Москве 12 января 1663 года. А «гости и гостиные сотни торговые люди» дружно ссылались на всеобщее расстройство торговли и отказывались что-либо советовать, дабы не сделать еще хуже. Несколько дней спустя эту «сказку» и другие, подготовленные в Приказе Большого прихода документы подали «в доклад» царю Алексею Михайловичу.

17 января 1663 года на совместном заседании царя и Боярской думы состоялся специальный указ: «великий государь и бояре приговорили» внести некоторые послабления в правила сбора «указных» товаров, а взамен утвердить уже введенную пошлину — 20 денег с рубля: «по гривне с рубля серебряными деньгами против цены по чему, которого числа учнуть купить на серебряные деньги». Снова все оправдывалось стремлением наполнить казну серебром, речь шла о взимании «повышенной пошлины» с любых торговцев, продававших экспортные товары: «со всяких чинов с своих государевых людей безобходно, которые торгуют с продавцов с тех товаров, которые учнут продавать на Москве и в городех разных государств и земель иноземцам всякие товары в отвоз в иные государства».

Среди опасных последствий кризиса денежной системы было не только расстройство торговли, но и возникшая угроза содержанию войска. Каждый человек, выходивший на службу, должен был собрать определенное вооружение, хлебные запасы и корм лошадям, но обесценивание медных денег, о чем царь Алексей Михайлович и Боярская дума были прекрасно осведомлены («а ныне те медные деньги перед прошлыми годы ценою обнизились», признавали в указе о корректировке сбора таможенных платежей на Архангельской ярмарке 12 мая 1663 года{499}), стало приводить к нарастанию недовольства, побегам со службы и даже угрожало разрушить с таким трудом созданную систему полков нового строя, державшуюся на наемных офицерах. Подданных еще можно было убедить верить медной монете, но у наемников были другие цели: собрать богатое жалованье и вернуться с ним домой.

Система сбора налогов была пересмотрена уже осенью 1662 года. Помимо увеличения таможенных сборов, с 1 сентября поменяли принципы взимания стрелецкого хлеба, отказавшись от замены его обесценившимися деньгами для посадов и поместных земель. Стрелецкий налог исчислялся в юфтях — четверть ржи и четверть овса — со 171 — го (1662/63) года он был тоже увеличен вдвое. Только для черносошных земель Поморья и дворцовых земель разрешили по-прежнему уплачивать за стрелецкий хлеб деньгами, в этом случае цена одной юфти хлеба исчислялась в два рубля с небольшим, то есть в 30 с лишним раз отличалась от «продажной» цены. Но здесь, конечно, надо учесть почти непосильную задачу доставки больших объемов зерна в места их сбора, учитывая условия земледелия и пространство Русского Севера. Когда выдающийся историк Степан Борисович Веселовский в своем фундаментальном исследовании истории сошного письма попытался оценить рост этого налога в течение XVII столетия, он пришел к неутешительному выводу. Оказалось, что даже по самым скромным подсчетам (приняв во внимание уплату раньше вместо овса в «стрелецком хлебе» круп и толокна), в 1660—1670-х годах, по сравнению с временами после Смуты, оклады стрелецкого хлеба увеличились в 41–44 раза для поместных и вотчинных земель и в 36–40 раз «для властелинских и монастырских»{500}.

Еще одной важной мерой, свидетельствовавшей о провале оборота медных монет, стал указ о сборе денег «полоняником на окуп», взимавшихся только мелкими серебряными монетами. 4 ноября 1662 года грамота об этом была отправлена из Монастырского приказа вологодскому и белозерскому архиепископу Маркелу, там упоминалась норма — 8 денег с каждого двора всех церковных земель. Деньги требовали собрать быстро и без всяких дополнительных напоминаний. Традиционный «полонянинчный» налог стал особенно важен после поражений 1660–1661 годов, когда накопилось большое число пленников, а для их выкупа требовалось только серебро.

«Белые деньги» окончательно побеждали «красные». В «Дневнике» Патрика Гордона встречаем запись о падавших в цене «жалких медных деньгах» и о постоянных челобитных иноземных офицеров об увеличении жалованья. Одна такая челобитная была подана царю Алексею Михайловичу 17 марта 1663 года: «В день именин царя мы подали петицию, представляя наше несчастное положение по причине дешевизны медной монеты, коих ныне идет 15 за одну серебром, и просили платить нам в серебряных деньгах или же по стоимости в медных. А иначе предоставить нам свободный выезд из страны. Ответа мы не получили, кроме того, что Его величество примет сие во внимание»{501}. Челобитная иноземных офицеров была еще одним симптомом продолжавшегося расстройства финансовой системы. Но, по свидетельству того же мемуариста, после коломенских событий все боялись повторения протеста, и поэтому отмена медных денег готовилась в глубокой тайне.

Действительно, еще 5 февраля 1663 года последовал указ, обозначивший стремление как можно быстрее разрешить накопившиеся проблемы финансового обеспечения армии. Во-первых, надо было собрать сведения из всех приказов (исключение было сделано только для дворца), сколько в них ранее, до начала войны в 1654 году, собирали казны: роспись «серебряным деньгам приходу и росходу 161-го и 162-го году». Во-вторых, определить общую потребность в раздаче кормовых денег: роспись «кормовым деньгам из всех же приказов». И, в-третьих, составить новые «росписи ж ратным людем конным и пешим на Москве и в городех» по установленным окладам.

Продолжая фискальное давление, во всем государстве вводили новый налог сбора «полуполтинных» денег с двора (точнее было установлено две статьи: 1-я — «по полуполтине», то есть по 25 копеек, и 2-я — по 2 гривны, то есть по 20 копеек). Для этого окольничему Федору Кузьмичу Елизарову, уже давно возглавлявшему Поместный приказ, предлагалось составить ведомость о количестве людей и дворов по переписным книгам 1646 года. Оказалось, что во всем государстве «в городех на посадех, и в дворцовых селех, и в черных волостях», за патриархом, архиереями и монастырями, членами Боярской думы и Государева двора, дьяками и жильцами, а также учтенными вместе с ними засечными головами, губными старостами и городовыми приказчиками числилось 447 710 дворов. На долю городовых дворян детей боярских и служилых иноземцев приходилось еще 101 156 дворов, а вместе с дворами «ясачных татар и черемисы и вотяков», которыми ведали в Приказе Казанского дворца, общая численность дворов в государстве (без учета Сибири) достигала 582 042.

Оставалось собрать в Тайном приказе полковые росписи о количестве чинов и людей, служивших в армии, и «росписать указные дачи по полком и по чином, конным и пешим порознь». Росписи служилых людей были присланы от боярина Петра Васильевича Шереметева из Севска, боярина князя Юрия Алексеевича Долгорукого и его брата окольничего князя Петра Алексеевича Долгорукого из Смоленска, окольничего князя Григория Григорьевича Ромодановского из Белгорода, боярина князя Бориса Александровича Репнина из Великого Новгорода. По полковым росписям установили точное количество «начальных людей рейтарского, драгунского и солдатского строя». К этому времени в русской армии насчитывалось уже 75 рейтарских и драгунских полков. Из Разрядного приказа получили точные сведения о количестве московских служилых чинов, учтенных в боярском списке 171-го (1662/63) года. Была получена и смета Первого выборного полка Агея Шепелева, ведавшегося в Устюжской четверти. Воевавшие в далекой Башкирии офицеры и солдаты Второго выборного полка пока не были учтены в смете. Хотя другие служилые люди, ведомые в Приказе Казанского дворца, там были перечислены. Среди собранных росписей можно также найти и сведения Стрелецкого приказа, где числилось в общей сложности 24 приказа стрельцов. Большинство — 17 приказов — находилось в это время в Москве, их численность составляла 12 219 стрельцов.

Таким образом, прежде чем отменить медные деньги, были собраны документы для получения полной картины численности войска, определены новые источники сбора денег на содержание армии и установлены нормы окладов. Собранные материалы их публикатор Степан Борисович Веселовский назвал «Сметы военных сил русского государства 1661–1663 годов», хотя, как справедливо подчеркнуто в недавних исследованиях, это еще и источник по истории финансирования армии во времена русско-польской войны. Принадлежность всего делопроизводства к Тайному приказу не оставляет сомнения в том, что именно царь Алексей Михайлович был инициатором всех этих распоряжений{502}.

День 15 июня 1663 года для многих современников остался незабываемой датой. Только хорошо приготовившись, введя монополию на «указные товары», новые налоги и сборы, накопив достаточно серебра, рассчитав очередные траты на содержание армии, приняли долгожданное решение: «отставить» медные деньги. Известно об этом стало еще за несколько дней — указ датирован 11 июня. Однако надо было успеть закрыть «денежного медного дела дворы» в Москве, Великом Новгороде и Пскове, забрать оттуда «маточники и чеканы» в Приказ Большой казны, чтобы ими не могли больше воспользоваться. И вместо этого «за-весть» старый денежный Московский двор «серебряного дела». Уже 16 июня всем желающим («лицам всякого звания») обменяли «несколько сот рублей» по курсу «по десять за один», на следующий день повторили такой же обмен, «дабы предотвратить мятеж, коего опасались». По признанию Гордона, все прошло хорошо, и страхи оказались напрасными: «большинство людей, особенно солдаты, были настолько удовлетворены серебром, что частным убыткам не придавалось значения».

Была или нет отмена медных денег всеобщим праздником, сказать сложно, кому-то она все равно принесла потери, а кто-то ее не дождался и разорился, но появилась хотя бы надежда на более устойчивое финансовое будущее Русского государства. Возвращение к серебряным деньгам означало проведение целого комплекса мер. В первую очередь новые (они же «старые») серебряные деньги пошли на жалованье служилым людям, ими взимали таможенные и прочие платежи, вели торговлю. Попутно, вместе с отменой медных денег, завершилась и другая история не оправдавшей себя кабацкой реформы. Нравственный ригоризм патриарха Никона больше не находил отклика в душе царя Алексея Михайловича, а желание удержать подданных от пьянства столкнулось с пониманием очевидного влияния уменьшения «кабацких» сборов на плачевное состояние казны. Именно 15 июня, день в день с отменой медных денег, было принято решение «быть кабакам и кружечным дворам на откупу и на вере» с 1 сентября 1663 года. Как писал С. Б. Веселовский, «с отменой медных денег вся кабацкая реформа 1652 г. рухнула, откупа и кабаки восстановлены».

Следовательно, и здесь возвращался привычный порядок оборота алкоголя — водки, пива и меда; снова разрешались кабаки, а сбор доходов опять попадал в руки откупщиков и голов, действовавших по старинному принципу: казну интересовали только увеличенные по сравнению с прошлыми годами суммы налогов. Водкой опять можно было торговать, наливая ее кружками и чарками, а не как раньше — только ведрами. Вводя такую меру и думая остановить пьянство, считали, что цена целого ведра отпугнет возможных пьяниц. Но все, кому требовалось, сообразили, что можно покупать ведра и в складчину. Это уже знали, возвращаясь к откупной системе и торговле на серебряные деньги, поэтому ввели «указную», твердую цену на ведро «вина», стоившее один рубль (столько же стоили и полведра и четверть ведра). Цена водки, продававшейся в кружки, была уже полтора рубля за ведро, а в чарки — все два рубля (вдвое дороже, чем оптовая покупка ведрами). При продаже пива и меда авторы кабацкой контрреформы требовали от содержателей кабаков вести торговлю как можно выгоднее для казны: «а пиво и мед продавать, применяясь к запасным и ко всяким покупкам, как бы его великого государя казне было прибыльнее».

Правительство царя Алексея Михайловича двигалось постепенно, но целенаправленно, учитывая, как реагировали люди на отмену медных денег. Прежние деньги стремились поскорее уничтожить, чтобы даже память о них не влияла больше на дела царства. Поэтому 26 июня последовал еще один совместный указ царя Алексея Михайловича и приговор Боярской думы: «медные деньги сливать, а не слив, деньгами никому у себя не держать». Устанавливался короткий период времени, начиная с 1 июля две недели в Москве и месяц в городах, когда можно было обменять деньги из казны по курсу: «за медные деньги за рубль серебряных по две деньги», то есть 1 серебряная копейка равнялась 1 медному рублю. Конечно, тем, кто успел совершить обменную операцию до этого срока, 16–17 июня, повезло: они меняли свои деньги 1 к 10, а не 1 к 100. Короткий «указной» срок (а до многих мест грамоты должны были дойти со значительным опозданием) лишал владельцев медных денег маневра, хотя им и разрешили на время покупать и продавать их «в какое медное дело на сливку». Но дальше за «держанье» медных денег грозили наказаньем «от великого государя»{503}.

«Дело Никона»

«Дело Никона», длившееся с 10 июля 1658 года, составляло скрытый, тяжелый фон как для управления страной, так и для самого царя Алексея Михайловича. В картине мира истово религиозного человека, стремящегося к воплощению на земле освященного церковью порядка, молитвы патриарха были опорой в делах. Царь Алексей Михайлович помнил о Никоне и после его ухода, например, продолжал делать ему подарки в связи с рождением своих детей, а патриарх посылал ответное «благословение» царю. Однако движение к великой цели защиты вселенского Православия, начатое вместе с Никоном, не могло быть успешным в отсутствие в Москве главы церкви. До определенной поры Алексея Михайловича устраивало «тихое» пребывание Никона в Воскресенском или других патриарших монастырях. Продолжалась война, и вопрос о «вдовствующем» патриаршестве не был в числе главных. Перемены в общем настроении царя после столкновения с «миром» в ходе «Медного бунта» всё изменили.

Детали преследования опального патриарха и перипетии суда над ним хорошо известны, только они не дают ответа на главный вопрос: почему все-таки ни одна сторона не уступила другой и дело было доведено до низвержения Никона из патриаршего чина? Может быть, тяжелые последствия «дела Никона», приведшего к расколу церкви, имели своим основанием прежде всего личный конфликт? Решение первого собора в мае 1660 года, когда патриарху пытались приписать произнесение анафемы, принималось при участии Алексея Михайловича, собственноручно правившего текст соборного постановления. Уже тогда было принято решение: «Никона бывшаго патриарха чужда быти архиерейства и чести священства, и ничем же обладати, и на его место иного архиереа возвести». И только в конце 1662 года царь поручил довести дело с низвержением Никона из сана до конца: «сидеть о патриархове деле и выписывать из правил» духовной комиссии, рассматривавшей перед этим ответы газского митрополита Паисия Лигарида.

Спор с Лигаридом оказался одной из отправных точек на пути осуждения бывшего патриарха. Никону стали известны эти вопросы, и он составил свое обширное «Возражение» на них, где действительно много рассуждал о «священстве» и «царстве». Царя же Алексея Михайловича интересовали не аргументы Никона, а то, как он вел себя в своем добровольном изгнании, что говорил о царе и его семье. Преследование Никона сдерживалось до поры благодаря позиции церковных иерархов, стремившихся сгладить противоречия, вредившие не только Никону, но и всей церкви. Но когда стали обсуждаться вопросы, переданные газскому митрополиту через боярина Семена Лукьяновича Стрешнева и выяснилось, что Никон прекрасно осведомлен о них и даже написал пространные ответы своим оппонентам, дело вышло за пределы церковной полемики.

Давно назревавший кризис в отношениях царя и патриарха разрешился в день Петра митрополита 21 декабря 1662 года, когда стало очевидно, что Никону больше не быть патриархом. В определении о начале «дела Никона» высокопарно сказано о чувствах царя Алексея Михайловича, принявшего решение рассмотреть вины патриарха «во время всенощного бдения» в Успенском соборе: царь «при-иде во умиление о той соборной и апостольской церкве, что вдовствует без пастыря уже пятолетствующи, а пастырю убо патриарху Никону отшедшу и пребывающу в новоустроенных от него обителех, а о вдовстве ея не радящу». Царь объявил о своем решении именно в день памяти московского первосвятителя, посох которого оставался одним из главных атрибутов патриаршей власти.

Обвинители больше не щадили чувств Никона, противопоставляя его заботы по устроению Воскресенского и Иверского Валдайского монастырей интересам всей церкви. Накопились и другие вопросы церковного неустройства: «о несогласии церковного пения, и о службе божественные литоргии, и о иных церковных винах, которые учинилися при бытии ж патриаршества его, и потому действуются и доныне». Завершалось определение уже грозным обвинением, где прозвучало слово «раскол», ставшее позже нарицательным: «и от того ныне в народе многое размышление и соблазн, а в иных местех и расколы».

В отличие от прежнего, неудавшегося собора, на этот раз, судя по предварительным вопросам, касавшимся взятых патриархом Никоном «образов и всякие церковные утвари с роспискою и без росписки», а также «из домовые казны денег, и золотых и ефимков», одно из основных обвинений патриарху готовилось по «экономическим» статьям. Включая распоряжение патриаршими вотчинами, так как у Никона был большой земельный спор с Романом Боборыкиным, имевшим земли в соседстве с Воскресенским монастырем, и другими землевладельцами. Другие вопросы касались книжной «справы»: «сколько при патриархе Никоне было выходов книг печатных и каких», были они «сходны или не сходны, в чем рознь и какая», особо интересовались судьбой «старых печатных, и письменных, и харатейных книг», переводов «из греческих присыльных книг», а также рукописей, «купленных на патриарха» старцем Арсением Сухановым в Палестине{504}.

Как это всегда было с заступничеством за опальных, на царя попытались повлиять через его ближайшее окружение и членов царской семьи — царицу Марию Ильиничну и царских сестер. Сторонники примирения нашли способ передать Алексею Михайловичу полное пространных рас-суждений о прощении письмо Никона через царского духовника протопопа Благовещенского кремлевского собора Лукиана. Никон не скрывал, что ему «ведомо учинилося» о посылке «черного дьякона Мелетия грека» с письмами к вселенским патриархам «о соборе нашего ради отшествия». Однако вместо просьбы о милости, которую мог ожидать царь, патриарх переходил в наступление и по-прежнему винил во всем произошедшем царских советников: «Зри, христианнейший царю… смутивый твое благородие болий грех понесет». Созыв грядущего собора по царскому указу для осуждения патриарха «по сложенному их свитку», то есть ответам Паисия Лигарида, заранее отвергался. Никон даже сравнивал себя с гонимым Христом, Иоанном Предтечей, пророками и снова поучал царя: «яко достоит вовремя удалятися наветующих».

К себе самому патриарх применял совсем не те правила церковных соборов, нарушение которых собирались ему вменить. Он говорил об изгнании епископа «без правды» и о пребывании такого архиерея «в чюждем пределе», когда любое «досаждение» ему «мимо идет». Никон предупреждал царя Алексея Михайловича (и это могло выглядеть своеобразной угрозой), что он не станет молчать на таком соборе. Он упоминал о попытке крутицкого митрополита Питирима доказать, что Никон произносил анафему («о нас глаголют, яко словом клялся не быти патриархом, а их клятвы за руками их есть у нас»), а также о своем враге Иване Неронове, собирался обличать их. Говорил о грехах царского посланника к вселенским патриархам диакона Мелетия, «не чернца, прочее умолчу»: «А он есть злый человек, на все руки подписывается и печати подделывает». Никон «молил» царя принять свое «малое написание» и просил «вычести» его «с великим прилежанием». И тем самым «устроить твое царство мирно и безгрешно, яко да и мы богомолцы ваши поживем во всяком благоверии и тишине».

В послании царю Никон просил и о разрешении приехать в Москву для личной встречи. В последних днях декабря 1662 года он даже покинул Воскресенский монастырь и, как доложили царю, доехал до села Чернева (ныне в черте Красногорска), рассчитывая на царское разрешение. Но на царя пребывание Никона в Назарете — как стали называть Чернево, в воспоминание о родном городе Христа — не произвело должного впечатления. Более того, 27 декабря Алексей Михайлович отправил туда окольничего Осипа Ивановича Сукина и своего незаменимого дьяка Тайного приказа Дементия Башмакова. Кстати, в документах об этой поездке Никон упоминается в патриаршем сане, и обратиться к нему должны были следующим образом: «Святейший патриарх Никон…». Доверенные лица царя должны были сказать, что просьба патриарха о приезде в Москву для молитвы и о личной встрече с царем, переданная через царского духовника Лукиана, была получена, но царь запрещал Никону покидать Воскресенский монастырь до начала работы собора: «…для мирские многие молвы к Москве ехать ныне непристойно, потому что в в народе ныне молва многая о разнстве церковные службы и о печатных книгах». Алексей Михайлович снова и снова напоминал о своем главном расхождении с Никоном: «Патриарший престол оставил ты своею волею, а ни по какому изгнанию». И даже если бы патриарху Никону понадобилось «видетца» с царем «для каких самых нужных дел», он все равно должен был сначала написать царю, и тогда бы царь послал кого-то к нему или ответил сам.

Царь знал о писаниях Никона к Паисию Лигариду и жалобах, будто он «невинно с престола своего изгнан». «И о том о всем ево, великого государя, терпение от тебя многое, — велено было отвечать патриарху. — А как приспеет время собору и в то время он, великий государь, о тех о всех вещех говорити будет». Сдержанная царская обида прорвалась в завершении этого своеобразного наказа. В случае если бы патриарх Никон стал настаивать и вспоминать о своих прежних, оставленных без ответа обращениях к царю, посланники царя должны были передать ему: «Не писывано к тебе против твоево писма потому, что писать не довелось». Оказывается, Алексей Михайлович, тщательно следивший за тайной своей переписки, не мог простить Никону обсуждения царских писем в разговорах с другими людьми: «…как ты был на патриаршестве, и о чом от великого государя к тебе писывано, и ты после отшествия своего с патриаршеского престола про те ево государевы писма говаривал в разговорех со многими».

Вмешательство в это противостояние других лиц только повредило Никону. Когда речь заходила об интересах семьи, царь становился неумолим и даже жесток. В документах Тайного приказа, где хранится все обширное «дело Никона», остались документы о расспросе царского духовника протопопа Лукиана и строителя Воскресенского монастыря монаха Аарона, передававшего через него письма царице и одной из царских сестер. Возможно, речь шла о царевне Ирине Михайловне, у которой в палатах висела парсуна с изображением опального патриарха, или царевне Татьяне Михайловне, довершившей начатое Никоном строительство в Воскресенском монастыре. Царь Алексей Михайлович собственноручно правил ответы протопопа Лукиана и вписал туда свой ответ, где гнев на Никона слышен еще более отчетливо. Он повторил, что патриарху Никону встречаться с царем в Москве до приезда вселенских патриархов «не пригоже, да и не для чево». Сначала царь написал: «Господь восхощет увижуся», а потом поправил: «увидимся», чтобы не обнадеживать Никона возможностью их личной встречи. Потребовал царь объяснений и о целях приезда строителя Аарона в Москву и письмах, переданных патриархом сестре. В документе приводятся слова оскорбленного царя: «…что от тех де ездов стала меж нами великая смута»{505}.

Стоило только узнать о переменах в настроении царя, «опалившегося» на Никона, чтобы и все остальные бросились предъявлять свои явные и неявные обиды от Никона в стремлении заслужить царскую похвалу. Первыми в дело были вовлечены те, на кого Никон наложил церковное «проклятие»: например, боярин Семен Лукьянович Стрешнев, который обучил своего пса сидеть и движением лап подражать патриаршему благословению. Вспомнил о своих душевных ранах крутицкий митрополит Питирим, подавший большую челобитную царю, в которой книжным письмом добросовестно излагались все вины Никона. Питирим жаловался царю на то, что Никон «проклял» его, когда узнал, что тот присвоил себе право вместо патриарха участвовать в обряде шествия на осляти в Вербное воскресенье.

Возобновились и спорные дела с соседями-землевладельцами около Воскресенского монастыря. Иван Константинов сын Сытин жаловался, что патриарший служитель побил его людей, и требовал суда над ним. Это так было похоже на начало конфликта царя и патриарха (конечно, в миниатюре), что могло быть дополнительным укором Никону. Страсти там разыгрывались нешуточные, Иван Сытин грозился даже убить патриарха. Никон же в своем послании царю Алексею Михайловичу не стал тратить бумагу на изложение челобитной Сытина о якобы подвергшихся пытке или даже повешенных по его приказу людях («мне о том писать, бумага лише терять»). Он клялся на Евангелии, что ничего не знал об этом деле, и уговаривал царя не верить наветам. Завершалось письмо ссылкой на собственную скудость («зане не имею бумаги») и многозначительной фразой, специально дописанной Никоном: «судия неправедной имяши сам быти судим праведно»{506}.

Другое дело патриарха, с Романом Боборыкиным, было использовано, чтобы еще больше отдалить Никона от царя Алексея Михайловича. Никон был обвинен в произнесении проклятий на царя и царскую семью. Зная гневливый характер патриарха, можно было поверить и в такое. Поэтому 17 июля 1663 года состоялся указ об отправке в Воскресенский монастырь целой смешанной духовно-светской комиссии во главе с газским митрополитом Паисием Лигаридом, астраханским епископом Иосифом и архимандритом Богоявленского монастыря «с Заторгу» Феодосием. Запись об этой посылке «для духовных дел» попала даже в разрядные книги, так как вместе с духовными лицами там еще присутствовали боярин князь Никита Иванович Одоевский, окольничий Родион Матвеевич Стрешнев и думный дьяк Алмаз Иванов. Присутствовал при этом разговоре дьяк Тайного приказа Дементий Башмаков — «глаза и уши» царя. Комиссия должна была расследовать дела, а для подкрепления ей придали отряд стрельцов.

Патриарх Никон отрицал все обвинения: «непристойных слов» или «клятв» на царя не говорил, и «мысли де его на то не бывало». Он не упустил случая высказать в лицо Лигариду разные ругательства, понимая его роль как одного из главных духовных обвинителей, чьи толкования принимались царем Алексеем Михайловичем из-за авторитета иерарха, признанного Иерусалимским патриархатом. Комиссия уехала, а стрельцы во главе с Василием Философовым остались «для береженья». Полагают, что именно с этого времени Воскресенский монастырь стал для Никона «первым местом заточения», но это не совсем так. Никон говорил, что и сам рад этому «береженью». Скорее можно говорить о домашнем, или, точнее, «монастырском» аресте{507}.

Боборыкинское дело было использовано как удобный повод для ограничения контактов Никона со своими сторонниками, устранения опасности его самостоятельных поездок из монастыря. У готовивших обвинение Никона архиереев все складывалось не так хорошо, как они задумывали; собор, планировавшийся на май — июнь 1663 года, собраться не смог. Вселенские патриархи, несмотря на привезенные диаконом Мелетием щедрые подарки, уклонились от поездки в Москву. Константинопольский патриарх Дионисий как верховный арбитр в делах церкви склонен был больше к примирению царя и патриарха. Полная зависимость от турецкого султана заставляла его постоянно помнить, чем грозят конфликты с носителями верховной власти. Рассчитывали на иерусалимского патриарха Нектария, но и он был сторонником мирного завершения размолвки царя и патриарха в делах Московской церкви. Оставались александрийский патриарх Паисий и хорошо знакомый в Москве антиохийский патриарх Макарий. Именно они в итоге и приедут на церковный собор, но произойдет это позже, спустя три года.

Диакон Мелетий сделал все, чтобы исполнить данный ему наказ и привести грамоты других вселенских патриархов, датированные мартом 1663 года. Однако сторонники Никона были не только в Константинополе (где с диаконом Мелетием даже хотели тайно расправиться), но и в землях бунтовавшей Малой России, где боролись за власть претенденты на гетманскую булаву. Грамоты патриархов были отобраны у Мелетия «черкасами» на обратном пути в Москву. Никон мог торжествовать: время затягивалось, суд вселенских патриархов откладывался. К вмешавшимся в дела Русской церкви греческим иерархам — газскому митрополиту Паисию Лигариду и иконийскому митрополиту Иосифу, свидетельствовавшему подлинность документов, привезенных от вселенских патриархов, он относился презрительно, указывая, что они сами оставили свои епархии и лучше бы им управляться у себя дома, а не судить вселенского патриарха в Москве. Тем более что скоро открылось самозванство иконийского митрополита, присвоившего себе право представлять константинопольского патриарха, племянником которого он назвался. С такими «обвинителями» патриарх Никон легко бы справился на соборе.

Вынужденная задержка с созывом собора создавала у Никона иллюзию временного характера царской опалы. Любое сказанное царем благосклонное слово или удовлетворенная им челобитная по делам продолжавшегося строительства в Воскресенском монастыре давали надежду на возвращение прежнего согласия. При царском дворе оставались сторонники примирения царя и патриарха. Одним из них был боярин Никита Иванович Зюзин, он и «позвал» патриарха в Москву в декабре 1664 года. Никон решил вернуть себе патриарший трон так же неожиданно, как и оставил его. «Иногда кажется, что для примирения ему не хватило одного шага, — справедливо писал о метаниях патриарха Никона И. Л. Андреев. — Шага в виде покаяния и компромисса. Но в том-то и дело, что Никон жаждал иного примирения. А потому этот шаг всегда у него получался как падение в пропасть: шаг — вызов, а не покаяние»{508}. Во время всенощного бдения 18 декабря он неожиданно приехал в Москву и вошел в Успенский собор, где шла служба. Впереди патриарха несли крест, а сам он немедленно встал на патриаршем месте. Старцы, бывшие с патриархом, запели «исполлаити деспота» и «достойно есть», приветствуя первоначальника в храме. Местоблюститель патриаршего престола — митрополит Ростовский и Ярославский Иона — подошел под благословение Никона, тем самым признав его патриаршую власть.

Никон начал распоряжаться по-прежнему, отправив митрополита Иону и ключаря Успенского собора Иова известить о своем приходе царя. На что надеялся патриарх Никон, станет известно во время начатого позднее следствия по делу боярина Никиты Зюзина. Никон объявил, что вернулся в Москву для встречи с царем. Расчет был на привезенное им с собой письмо Алексею Михайловичу, где объяснялись причины его возвращения в Москву. Но царь не захотел встречаться с Никоном, хотя был в это время в Кремле и молился в дворцовой церкви Евдокии «на сенях». Он немедленно послал за теми, кому уже было поручено «дело Никона» и кто давно был посвящен в детали его противостояния с патриархом. Это были митрополит Сарский и Подонский Павел, всё тот же газский митрополит Паисий Лигарид, сербский митрополит Феодосий и «комнатные бояре» — те самые люди, кто ездил в Воскресенский монастырь к Никону: князь Никита Иванович Одоевский, князь Юрий Алексеевич Долгорукий, окольничий Родион Матвеевич Стрешнев и думный дьяк Алмаз Иванов. У них была прежняя задача: не допустить личной встречи Алексея Михайловича и Никона. Они снова говорили о самовольном оставлении Никоном патриаршего престола и обещании, «что ему впредь в патриархах не быть». Патриарх «съехал жить в монастырь» по своей воле и об этом известили вселенских патриархов. Поэтому главный вопрос, интересовавший присланных духовных лиц и «комнатных бояр», касался объяснения причин самовольного приезда в Москву: «и в соборную церковь вшел без ведома ево великого государя и без совету всего освященного собора».

В ответе «митрополиту и боярам» Никон не отпирался, «что он сшел со престола никем не гоним», и говорил о своем возвращении: «А ныне он пришол на свой престол никем зовом, для того, чтоб де великий государь кровь утолил и мир учинил, а от суда де он вселенских патриархов не бегает». Постепенно открывался и весь замысел Никона: он хотел представить возвращение «на свой престол по явлению» и заранее приготовил письмо для передачи царю. Вокруг этого письма сразу начались споры, посланники царя отказались его брать без царского разрешения. Согласно материалам дела, царь Алексей Михайлович распорядился «принять» письмо, но Никон продолжал настаивать на получении немедленного ответа, соглашаясь на возвращение в монастырь только после получения «отповеди» царя.

«Сказание смиренного Никона Божиею милостию патриарха, какою виною из Воскресенского монастыря возвратися на свой стол в царствующий град Москву» сохранилось. Оно позволяет понять, на что надеялся Никон. Он рассказывал царю Алексею Михайловичу о своем духовном посте и уединении с 14 ноября и особенно сильных молитвах без воды и питья и даже без сна в последние четыре ночи и три дня. Тогда-то, по словам Никона, ему в забытьи явился «святолепный муж» с «хартией и киноварницей» в окружении прежних святителей и митрополитов, и все они подписывали грамоту. Никон спросил старца «во священных святительских одеждах» о ее содержании и услышал ответ: «о твоем пришествии на престол святый» (Никон узнал в нем одного из святителей московских митрополита Иону). Подойдя к святительскому месту, Никон увидел там еще и другого московского чудотворца, митрополита Петра, также благословившего его на возвращение. Но даже такой рассказ не тронул царя Алексея Михайловича, не услышавшего искреннего раскаяния Никона.

Если бы каким-то чудом произошла личная встреча царя и патриарха, Никон еще мог бы надеяться на понимание или прощение. Но Алексей Михайлович судил его уже не один, а общим судом с советниками. Вместе со «Сказанием» о явлении патриарх подал еще челобитную с благословением царя, царицы, царевичей и царевен. В ней тоже были богословские рассуждения, смысл которых сводился к убеждению царя принять Никона, который «посетив братию нашу по всех градох» и «приидохом же в кротости и смирении».

«Смирным» патриарх мог быть только на словах. Его действия говорили об обратном. Как только ему был передан царский указ о немедленном возвращении в Воскресенский монастырь, Никон совершил еще один отчаянный поступок. Он забрал с собою когда-то оставленную им главную патриаршую инсигнию — посох митрополита Петра, стоявший на «патриарше месте». В ответ на просьбу бояр (церковные власти в этом споре уже не участвовали) оставить посох «в соборной церкви по прежнему» патриарх ответил: «Отнимите де у меня ево сильно, и с Москвы поехал за час до света»{509}. Это была временная победа Никона и его уязвленной гордыни, ибо рассказу его о явлении чудотворца Петра не поверили.

Патрик Гордон написал о том, что, уезжая из Успенского собора, патриарх в сердцах бросил наземь свои письма{510}. Как видим, история оказалась громкой и скрыть приезд патриарха Никона в Москву не удалось. Гордону были известны и какие-то скрытые детали дела или же он передал слухи о брошенной грамоте и бранных словах патриарха. Следом за Никоном действительно послали окольничего князя Дмитрия Алексеевича Долгорукого и полковника и голову стрельцов Артамона Матвеева, провожавших патриарха «за Земляной город». Именно Матвеев должен был исправить дело и заставить Никона вернуть посох. От своего друга царь узнал и о неосторожно оброненных словах Никона, что он якобы приезжал в Москву «по вести».

Посланцы царя Алексея Михайловича не оставили эти слова без внимания. Открылось дело, в ходе которого выяснилось, что боярин Никита Иванович Зюзин не только продолжал переписку с опальным патриархом, но и передавал ему содержание своих разговоров с царскими приближенными — Афанасием Лаврентьевичем Ординым-Нащокиным и тем же Артамоном Матвеевым. По словам Никиты Зюзина получалось, что именно они рассказали, как тяжело переживает царь, готовый простить патриарха Никона, если тот сам об этом попросит. Становится понятна уверенность Никона, самостоятельно, в нарушение царского распоряжения, покинувшего Воскресенский монастырь. Царь Алексей Михайлович якобы в разговорах с Ординым-Нащокиным и Матвеевым говорил, что не верит наветам на Никона его противников, и приводил в пример приезд к нему в Хорошево чернеца Григория Неронова с жалобами на патриарха, оставшимися без всякого рассмотрения.

Все дело было в характере патриарха Никона, рассорившегося с «духовенством и синклитом». Даже царь опасался, как бы ему самому не попасть в сложное положение в случае приезда Никона в Москву.

Стремясь превратить этот приезд чуть ли не в заговор с боярином Зюзиным, составители дела попутно «метили» в Ордина-Нащокина, вбивая клин в его взаимоотношения с царем. Вся интрига и обилие правдоподобных деталей, включенных в текст зюзинского письма, причем таких, которые могли быть известны только близкому к царю человеку, выдают автора. В письме боярина ярко передана мысль о сопутствии молитвы патриарха Никона успешным делам царя Алексея Михайловича и о желании такого же продолжения: «…душевно зачали… ратное дело и всякие свои царственные и духовные дела вкупе с ним». Так могли сказать немногие из тех, кто видел, как не хватает царю патриаршей молитвы. Но еще интереснее объяснение того, почему Никона звали в Москву именно 18 декабря, в воскресенье (упоминая при этом о приближавшейся памяти московского митрополита Петра). Царь Алексей Михайлович якобы говорил: «А се де мне к тому числу надобно с ним утвердить о отпуске посолском ево Афанасьеве, что посол последней с поляки на чем поставить и пособоровать о том со всеми чины и пост заповедовать всем».

Эти слова позволяют предложить другую версию приезда патриарха Никона в Москву, связав его внезапное появление в столице еще и со сложной придворной борьбой и интригой думного дьяка и главы Посольского приказа Алмаза Иванова. В царском окружении любой ценой стремились не допустить созыва Земского собора для обсуждения условий мира с Речью Посполитой. Предложение царю Алексею Михайловичу о созыве собора шло от упоминавшегося в зюзинском письме Афанасия Лаврентьевича Ордина-Нащокина. Боярин Никита Зюзин подтвердил на следствии, что письмо написано «его рукой», не скрывал он его содержания и от духовного отца — справщика Печатного двора Александра, помогавшего переправить письмо патриарху в Воскресенский монастырь: «…а сказал, что в том письме писано о прощенье, и велено ево звать к Москве, чтоб патриарх ехал к Москве перед Рожеством Христовым для миру с польским королем (выделено мной. — В. К.) и для иных государственных дел».

Сам Ордин-Нащокин, давно использовавший тайнопись в личных грамотках и записках царю, прекрасно знал ревнивое отношение Алексея Михайловича к разглашению содержания обсуждавшихся государственных вопросов. Он не отрицал своего общения с «опальным» Зюзиным, но боярин ничего определенного не мог вспомнить из этих разговоров, кроме слов: «добры де, чтоб к посылке ево посольства был и патриарх; а болши того ничего не говаривал». Показания Зюзина про разговоры с Артамоном Матвеевым вообще отсутствуют, и это, скорее всего, не случайно. Если Афанасий Ордин-Нащокин не обсуждал подробно приезд патриарха Никона, то это мог сделать только еще один человек, названный в деле и также входивший в царское окружение.

Одна деталь хорошо подтверждает высказанную версию. Из расспросных речей стрельцов про внезапный приезд патриарха выясняется, что городские ворота в ту ночь охранял приказ Артамона Матвеева. Никону объясняли, что, приехав в Москву ночью к Тверским воротам, он должен был назваться архимандритом Звенигородского монастыря. Именно полковник и стрелецкий голова Матвеев мог распорядиться о пропуске «звенигородских властей» (на самом деле патриарх Никон въехал сначала в Никитские ворота, но это не отменяет того факта, что ждали его в Москве именно тогда, когда могли обеспечить беспрепятственный проезд в Кремль). И еще одно важное обстоятельство для понимания скрытой борьбы при дворе царя Алексея Михайловича. Как уже упоминалось, Артамон Матвеев — пасынок главы Посольского приказа думного дьяка Алмаза Иванова, многократно сталкивавшегося, вплоть до личных ссор, с Ординым-Нащокиным и входившего в круг думцев, любыми средствами не желавших допустить примирения царя и патриарха.

Царь Алексей Михайлович в итоге смог разобраться во всех деталях дела о самовольном приезде Никона в Москву. По итогам его рассмотрения наказали только одного участника событий — боярина Никиту Зюзина. Его лишили боярского чина, вотчин и поместий и сослали в Казань. Поплатился за свою «вину» ростовский и ярославский митрополит Иона, принявший благословение патриарха. Возможно, снова не обошлось без умысла отвратить царя от набиравшего силы и достигшего положения патриаршего местоблюстителя иерарха. Схема была сходной, как и с попыткой дискредитации Ордина-Нащокина в глазах царя. Заранее было известно, что в ночь на 18 декабря в Успенском соборе должны были служить митрополит Иона и митрополит Сарский и Подонский Павел. В зюзинском следственном деле нет и намека на принятие патриаршего благословения митрополитом Павлом. Почему же тогда Никита Зюзин думал, что тот примет это благословение, и писал об этом в письме патриарху?

Павел получил крутицкую митрополию после того, как патриарх Никон проклял его предшественника Питирима. Поставление Павла прошло без участия Никона, и он посчитал это таким же вторжением в его патриаршие права, как и хождение переведенного на новгородскую митрополию Питирима в шествии «на ослята». 19 декабря митрополит Павел был послан вместе с окольничим Родионом Матвеевичем Стрешневым возвратить взятый Никоном патриарший посох. Никон высказал все, что думал о крутицком митрополите: «А митрополиту говорил, что он ево знал в попех, а в митрополитах не знает, и кто ево в митрополиты поставил, того не ведает, и посоха ему не отдаст». И в дальнейшем митрополит Павел проявил себя как участник антиниконовской «партии», усердствуя в обвинении патриарха Никона на суде над ним.

Никон тоже понял свою ошибку и увидел, как была использована его доверчивость. Поэтому решил искать примирения и вернул забранный из Успенского собора посох митрополита Петра. Выдал он и оставшееся у него письмо боярина Никиты Зюзина, чтобы доказать свой приезд «не самовольно», а «по вести с Москвы» (другая переписка между ними была предусмотрительно уничтожена). Патриарх даже здесь стремился не уронить своего достоинства и сделал это через воскресенского архимандрита Герасима, но в присутствии митрополита Павла и окольничего Родиона Стрешнева. К царю Алексею Михайловичу он обратился с челобитной, предлагая компромисс. Патриарх просил, «чтоб великий государь ко вселенским патриархом не посылал», а в ответ обещал, «что на святительский престол великия России не возвратится и в мысли ево того нет». Никон просил только оставить ему, как и раньше, в управление два монастыря, где вел строительство, — Воскресенский и Иверский. Добавляя, что у «прóклятого» им новгородского митрополита Питирима и без того останется в управлении больше 250 монастырей и двух тысяч церквей. Никон стремился к миру с царем и «успокоению» церкви, ссылаясь еще на приближавшуюся старость: «…а век де его не долгой, а ныне де ему близко 60 лет» (что было правдой: Никон родился в 1605 году). Просил он и за людей, сосланных в его деле, а также заботился о сохранности привилегий Воскресенского монастыря.

Все это было не слишком похоже на Никона, всегда действовавшего с позиции уверенного в своей правоте человека. Проверить, действительно ли он смирился, в Воскресенский монастырь были посланы чудовский архимандрит Иоаким и дьяк Дементий Башмаков. Они приехали 13 января и должны были передать Никону похвалу царя и Освященного собора за выдачу «составных воровских писем» и имени «составщика и ссорщика Микиты Зюзина», а также продолжить поиск других «ссорщиков и мятещиков и пересыльщиков» и расспросить патриарха, говорил ли он слова о своем согласии на избрание другого патриарха и удалении на покой. Никон подтвердил, «что он тех своих слов и ныне не отмещетца, а писать не хотел и стоял о том упорно». В любом случае его предложение мира опоздало. В это время иеродиакон Мелетий в сопровождении Стефана Грека и подьячего Тайного приказа Перфилия Оловянникова снова пытались договориться о приезде в Москву иерусалимского патриарха Нектария.

Правда, вселенский патриарх по-прежнему не хотел ехать из Иерусалима в Москву, отговариваясь опасностью проезда через воюющую Черкасскую землю, «да и от турчина боится, чтоб Иерусалима от християнства не отняли». В своей грамоте царю Алексею Михайловичу он передавал благословение, а на словах просил патриарха Никона вернуться на патриарший престол, не видя никого другого на патриаршестве, так как за ним не было никакой вины. При этом Никону не стоило отказываться от суда, «будет де ево позовут». Об этом ответе стало известно незадолго до поездки дьяка Дементия Башмакова в Воскресенский монастырь, и если бы Никон написал, как его убеждали, какое-то короткое письмо царю, подтверждающее его слова об удалении на покой, все могло пойти иначе. Но патриарх в очередной раз проявил упорство, затворился в своей келье и стал готовить совсем другое пространное послание для передачи царю, грозившее превратиться в еще один книжный трактат{511}.

До определенной поры обстоятельства способствовали сохранению Никоном патриаршего сана. Приезд для суда вселенских патриархов, на чем соглашались и царь, и патриарх, надо было готовить, а сделать это в условиях продолжавшейся войны с королем Яном Казимиром и междоусобия в землях «черкас» было очень сложно. Своих представителей — экзархов — вселенские патриархи посылать не стали. Иерусалимский патриарх Нектарий счел необходимым подчеркнуть это в своем послании Алексею Михайловичу 20 января 1665 года. Нектарию предлагали другой маршрут приезда — «через Грузинскую землю к Астрахани», обещая компенсировать все расходы, «что у турка откупатца», но он отказался, по-прежнему боясь нанести вред положению вверенной ему церкви в Иерусалиме. Впрочем, для проезда в Россию других вселенских патриархов чуть позже все-таки будет использован именно волжский путь.

Пока же Никон снова мог вернуться к управлению и устройству Воскресенского и Иверского монастырей. В мае 1665 года патриарший «Новый Иерусалим» посетил, выдав себя за купца, любознательный участник голландского посольства Николаас Витсен. Стрелецкая охрана патриарха была уже ослаблена, из тридцати присланных ранее царем Алексеем Михайловичем стрельцов, по свидетельству Вит-сена, остались только десять, их пушки и оружие он видел на деревянной, украшенной резьбой башне с часами рядом с въездом в Воскресенский монастырь. С собой молодой голландец привез в подарок патриарху масло, сахар, пакетики с пряностями и семенами (стрельцы участвовали в их передаче), а также целый ящик, «полный луковицами, цветами, рассадой, кустами роз и ягод», с благодарностью принятый патриархом. Никон даже лично наблюдал, как гости, по его просьбе, управлялись с посадками. Беседуя с голландским «купцом», патриарх расспрашивал его больше о делах политических. Когда Никон узнал, что голландского посла отпускают «плохо», он упрекнул приближенных царя Алексея Михайловича в неумелом ведении дел: «Вот теперь так и идут дела, когда меня там нет, и они лишены моих благословений, всех они делают своими врагами, включая татар. Когда я еще находился в Москве, всегда меня обвиняли в подобных неудачах; но кто же теперь виноват?» Главной, повторяющейся мыслью патриарха была, судя по разговору с Витсеном, идея о том, что без него у царя Алексея Михайловича в Москве ничего не получается: «Дела царя теперь худые, потому что он лишен моих благословений»{512}.

Быстро справиться с Никоном его врагам не удалось. Тогда была сделана ставка на посредников из греческого духовенства, более ловко, чем домашние богословы, умевших использовать канонические разночтения и учительский авторитет. Но только не для Никона, убедительно настаивавшего на том, что вселенского патриарха могут судить только такие же вселенские патриархи. Размолвка царя и патриарха совсем иначе выглядела в Константинополе и Иерусалиме, где вселенские патриархи не могли действовать самостоятельно без согласия султана под угрозой потери не только кафедры, но и жизни. В желании оправдаться Никон решил напрямую обратиться к константинопольскому патриарху Дионисию. Выше арбитра в церковных делах не было как для Никона, так и для царя. Только здесь было нарушено главное требование к патриарху Никону — обращаться по всем делам сначала с челобитной к царю. Патриарх Никон, напротив, действовал тайно и решил переслать письмо главе Православной церкви без ведома царя Алексея Михайловича.

Возможность для отсылки письма патриарху Дионисию появилась во время пребывания в Москве посольства Войска Запорожского во главе с гетманом Иваном Брюховецким. Один из участников посольства, депутат от Чернигова «черкашенин» Кирилл Давыдов, совершил паломничество к патриарху Никону в Воскресенский монастырь в начале декабря 1665 года. Тогда же к патриарху приехал из Иверского монастыря его двоюродный племянник Федот Тимофеев сын Марисов, служивший в патриарших детях боярских. Именно ему и было поручено патриархом Никоном отвезти письма в Константинополь, выехав из столицы под видом родственника черниговца Кирилла Давыдова, якобы прожившего в Москве в плену несколько лет. Еще не зная ничего о содержании этих писем, в Москве сделали всё, чтобы вернуть беглеца, обратившись к гетману Брюховецкому, быстро исполнившему царскую просьбу. Федот Марисов был быстро пойман и доставлен в Москву, 8 февраля 1666 года он уже давал показания. Письма патриарха Никона оказались при нем.

Нарушения тайны и предательство доверия «Тишайший» не прощал, пути к примирению с Никоном и его возвращению на патриарший престол не осталось. Царь стал лично готовить своих посланников к константинопольскому патриарху. Он выбрал для этого архимандрита Афонского Павловского монастыря Иоанникия и келаря кремлевского Чудова монастыря Савву, наказав им передать золотые складни с иконами Богоматери и Николая Чудотворца. Представители царя должны были тайно проехать к константинопольским патриархам — Дионисию и его предшественнику Парфению. Грамота Дионисию датирована 11 января 1666 года, его просили приехать в Москву для участия в церковном суде или по крайней мере назначить своего экзарха. Патриарху Парфению написали грамоту 15 января (существовала вероятность, что его вернут на константинопольский престол, поэтому было заготовлено две грамоты). Тогда же были выданы статьи, «прикрывавшие» главные цели посылки архимандрита Иоанникия и келаря Саввы: о поиске книг, мастеров, закупке товаров и проч. Предусмотрительность оказалась не лишней, ибо турецкие власти с подозрением отнеслись к поездке Иоанникия и задержали его на Афоне. Келарь Савва уже один исполнил свою миссию и добрался до константинопольского патриарха.

Из царских вопросов, переданных константинопольскому патриарху, отчетливо выясняются причины, по которым царь Алексей Михайлович желал видеть его лично в Московском государстве. Царь «молил» вселенского патриарха, «дабы ты пришел на Москву и дом его благословил и церковные нужные вещи исправил». Главное, что хотел узнать царь: «И что сотворити царю: или Никона патриарха молить, или иного поставить?» Как видим, Алексей Михайлович все еще допускал возможность возвращения патриарха Никона на свой престол! Остальные вопросы были вызваны сомнениями по поводу количества и содержания прежних грамот вселенских патриархов, переданных с диаконом Мелетием и Стефаном Греком, а также недоверием к посредникам в Москве. Про иконийского митрополита Афанасия спрашивали: «От тебя ли прислан и сродствен ли тебе, или ни?» Интересовали царя и полномочия Паисия Лигарида: «И в прошлом во 173-м году Стефан гречин был ли у тебя и с ним грамоты послал ли еси, что Гас кому быть ексархом, или ни?»

Из ответов патриарха Дионисия получалась совсем неприглядная картина. Московский царь выглядел жертвой обмана. Иконийский митрополит Афанасий оказался самозванцем, а не родственником константинопольского патриарха, и бежал в Москву от долгов. Прав был Никон и в своих обвинениях Паисия Лигарида в «латинстве». В ответе патриарха Дионисия про главного «судью» в «деле Никона» говорилось: «А Глигаридий лоза не констянтинополскаго престола, и я его православна не нарицаю, что слышу от многих, что он папежин и лукав человек». Конечно, такой отзыв разрешал вопрос о том, существовала или нет грамота о назначении Паисия Лигарида экзархом константинопольского патриарха.

Разговор келаря Саввы с патриархом Дионисием касался и других важных деталей обвинения Никона: «проклятий», наложенных им на крутицкого митрополита Павла и других лиц. Константинопольский патриарх вышел из затруднения с помощью компромисса, поставив решение в зависимость от действий митрополита: если он «на осляти ехал без царского ведома, и он проклят, а буде по цареву веленью, и он несть проклят». Особенно важны были сказанные в связи с этими «проклятиями» слова константинопольского патриарха: «А Никонова клятва несть клятва, понеж Дух Святый не действует им, яко отвержеся своего престола своею волею». В этих словах, возможно, заключалось решение по всему «делу Никона».

Просто разрешил константинопольский патриарх и сомнения царя Алексея Михайловича по поводу новшеств в богослужении: «По воспросе ж светлейший патриарх сказал о аллилуиа и о сложении перст и о символе и рек тако: «аллилуия, аллилуия, аллилуия доксосиофеос» [Слава Тебе Боже] и сложил три персты и показал тако творити, и в символе и в Духа Святого Господа животворящего, и о том сказал к царю писал». И, наконец, еще один важнейший вопрос касался управления киевской митрополией. Царь обратился с этим вопросом к константинопольскому патриарху в ответ на предложение гетмана Ивана Брюховецкого назначить киевского митрополита из Москвы. Ответ патриарха Дионисия косвенным образом свидетельствовал об отказе от дальнейшего подчинения Киева Константинопольской церкви, решение же судьбы митрополии отныне также принадлежало царю Алексею Михайловичу. На вопрос, «проклинал ли» он московского ставленника в местоблюстители киевской митрополии епископа Мефодия «и ныне его имеешь благословенна и прощена или ни?» — патриарх Дионисий отвечал, соглашаясь с тем, что царь Алексей Михайлович может и здесь проявить свою волю: «Я того Мефодия не проклинаю, но паки благословляю, да не токмо Мефодия, но и всех царевых человек благословляю и Бога молю. Я светлейшего и православного царя имею истинна раба Христова, яко ж великого Константина царя».

Ответы, полученные келарем Саввой, были засвидетельствованы позже архимандритом Иоанникием. Но точное время их получения в Москве неизвестно. В дальнейших своих шагах царь Алексей Михайлович мог бы опереться на переданные ему слова константинопольского патриарха. По предположению исследователя и публикатора документов «дела Никона» Николая Ивановича Гиб-бенета, это произошло, когда другие вселенские патриархи находились на соборе для осуждения Никона. Однако вряд ли царь и члены собора успели ознакомиться с таким документом до осуждения Никона, следов влияния ответов константинопольского патриарха Дионисия на деяния собора не заметно{513}.

Подготовка суда над Никоном шла несколько лет, и решающую роль в этом деле сыграл диакон Мелетий, убедивший поехать в Москву двух вселенских патриархов — александрийского Паисия и антиохийского Макария. Оба вселенских патриарха встретились в Шемахе, куда 23 апреля 1666 года из Терека воеводой Иваном Андреевичем Ржевским было направлено все необходимое для их встречи и сопровождения в пределы Русского государства: «буса», «сандал» для удобства путешествия, деньги «на подъем», охрана и даже две пушки. 16 июня, не заходя на Терки, «буса» с патриархами и их свитой пришла в Волжское устье, а уже 21 июня на подъезде к Астрахани восточных патриархов и другое духовенство встречал астраханский архиепископ Иосиф. В Москве о их приезде узнали только 28 июля 1666 года, когда отписку астраханского архиепископа доставили в Приказ Тайных дел. С этого дня пошел отсчет последних месяцев пребывания Никона на патриаршем престоле.

Церковный собор

Знаменитый церковный собор, на котором состоялось осуждение Никона, открыл свои заседания даже раньше, чем в Москве достоверно узнали о приезде вселенских патриархов. В записи соборных деяний Симеона Полоцкого его начало датируется январем 1666 года, хотя русские митрополиты и архиепископы продолжали приезжать и после открытия собора. По сведениям разрядных книг, первый раз прием «в Столовой избе», где потом будут происходить главные заседания собора с участием Никона, состоялся 12 февраля, на память московского чудотворца митрополита Алексея (и именины царевича Алексея Алексеевича). В этот день сначала был молебен в Чудовом монастыре, где присутствовали «бояре, и окольничие, и думные люди в шубах», а потом царский стол с участием новгородского митрополита Питирима, ростовского и ярославского Ионы, Крутицкого Павла и «палестинских» митрополитов: газского Паисия Лигарида, «амасийского» Козьмы, а также сербского митрополита Феодосия. Там же находились «и архиепископы, и епископы, и московских монастырей власти», а среди светских приглашенных лиц — боярин Никита Иванович Одоевский, недавно назначенный глава Монастырского приказа боярин князь Иван Андреевич Хилков и окольничий Федор Васильевич Бутурлин. Отсутствовал только казанский митрополит Лаврентий, упомянутый на другом торжественном приеме в Столовой палате по случаю именин царевны Евдокии Алексеевны 22 февраля. Вероятно, его опоздание из-за дальности дороги и стало основанием для упоминания несколько «размытой» даты начала собора — в январе или феврале 1666 года.

Собравшиеся на соборе русские иерархи должны были прежде подтвердить полномочия приезжавших в Русское государство вселенских патриархов в намечавшемся суде по «делу Никона» и в других церковных вопросах. Неожиданностей быть не могло, и они быстро одобрили всё, что требуется, а дальше, добровольно отдав права своего суда в руки вселенских патриархов, ожидали вместе с царем Алексеем Михайловичем их приезда в Москву. Во время начавшегося Великого поста церковные власти присутствовали в царских палатах только по самым торжественным поводам — 17 марта в день царских именин на память Алексия человека Божия, 1 апреля — вдень именин царицы Марии Ильиничны — на память Марии Египетской. 15 апреля на праздник Пасхи все они были приглашены в Грановитую палату{514}. Алексей Михайлович явно был занят другими важными государственными делами.

Члены собора в это время решали участь протопопа Аввакума и других сторонников «старой веры»{515}. У старообрядцев было свое противостояние с Никоном, но изначально их проповедь была личным духовным подвигом; даже по отношению к своим врагам и гонителям они не переступали грань христианского смирения. Возвращенный в Москву из своей первой одиннадцатилетней ссылки в 1664 году, едва не замученный своим приставом воеводой Афанасием Пашковым в Даурской земле, Аввакум просил царя о снисхождении для своего врага! То, что говорил протопоп в Первой челобитной царю о времени, бывшем до начала патриаршества Никона, лучше всего характеризует нереализовавшиеся стремления участников кружка Стефана Вонифатьева: «Добро было при протопопе Стефане, яко все быша тихо и немятежно ради его слез и рыдания, и негордаго учения: понеже не губил Стефан никого до смерти, якоже Никон, ниже поощрял на убиение»{516}.

О пребывании в Москве и встречах с царем Аввакум вспоминал в «Житии» (оно сохранилось в нескольких редакциях). Остались и другие тексты, например «Книги толкований и нравоучений», где Аввакум неоднократно вспоминал о царе Алексее Михайловиче. Как иногда бывает с афористичными высказываниями, вырванными из контекста и приводимыми без учета хронологии, яркие фразы гонимого протопопа с трудом помогают пробиться к пониманию менявшихся взглядов Аввакума, которого царь звал даже в свои духовники{517}. Между тем Аввакум сохранял при жизни царя Алексея Михайловича более или менее доброе отношение к нему и видел в нем прежде всего «невинную жертву» Никона. Аввакум и любил, и «судил» царя, но как священник, а не как раб или слуга. Его «суд» включает размышление, обсуждение, попытку разобраться с тем, что произошло с церковью и какова в этом роль царя Алексея Михайловича.

Члены церковного собора, судившие старообрядцев в мае — июле 1666 года, показали себя настоящими инквизиторами. Иерархи заставляли отрекаться от своей веры людей, не принявших недавние церковные нововведения, не видевших смысла в отказе от книг, икон и церковного обряда, которому следовали предки{518}. Когда Аввакума в числе многих подсудимых снова привезли в Москву, его сначала отправили «под начал» в Пафнутьев Боровский монастырь, где он сидел на «чепи». После этого, 13 мая 1666 года, собор расстриг и проклял Аввакума в Успенском соборе Кремля. Как он сам вспоминал в «Житии», «ввели меня в соборный храм и стригли… и бороду враги Божии отрезали у меня… один хохол оставили, что у поляка, на лбу». Царь все равно не забыл отправленного в Николо-Угрешский монастырь протопопа. По словам «Жития», он приезжал туда, возможно, думая о встрече с Аввакумом, но так и не решился этого сделать: «И царь приходил в монастырь: около темницы моея походил и, постонав, опять пошел из монастыря. Кажется потому, и жаль ему меня, да ушто воля Божия так лежит». Знал Аввакум и причину царских терзаний: его заступницы во дворце — боярыня Морозова и другие — сумели дойти до самой царицы Марии Ильиничны. «Как стригли, — писал уже несколько лет спустя в своем заточении протопоп Аввакум, вспоминая времена собора 1666 года. — в то время велико нестроение вверху у них бысть с царицею с покойницею: она за нас стояла в то время, миленкая; напоследок и от казни отпросила меня»{519}.

Приезд в Москву вселенских патриархов и их свиты надо было хорошо подготовить. Царь Алексей Михайлович, наученный неудачами в долгой переписке с главами православных церквей Востока, должен был быть уверен в их легитимности и в том, что они готовы преследовать здесь не столько свои интересы и думать не о сборе милостыни, а решить дело патриарха Никона. Как извещали сами патриархи, 6 августа они доехали до Царицына, а 20-го — до Саратова, где встретили посланного им навстречу подьячего Тайного приказа Порфирия Оловяникова. С ним была послана грамота, в которой вселенские патриархи предлагали призвать в Москву «белорусских властей в собор архиереов и архимаритов и прочих»{520}. Хотя присутствие иереев и клира из городов, завоеванных в ходе войны, для суда над Никоном не было уж таким необходимым. Царь извещал вселенских патриархов и о рождении у него сына, царевича Ивана Алексеевича. Он родился «августа с 26 числа, за три часа до света». Патриархам писали, что царь назвал своего сына в честь Ивана Грозного: «А имя нарекли ему государю прапрадедне великого государя царя и великого князя Иоанна Васильевича всеа Росии самодержца!»{521}

С вестью о рождении царевича Ивана сразу же послали и к патриарху Никону. 27 августа спальник и родственник царя Петр Иванович Матюшкин отвез в Воскресенский монастырь милостыню 400 рублей. В ответ Никон, конечно, поздравлял царя, но не преминул намекнуть на свое скудное состояние («и обращся, посмотрев в нищих своих вещех в дары сыну вашему государеву… и не обретох достойных»), поэтому вместо «злата, серебра и камений» послал царю в благословение написанную им икону Иоанна Крестителя и монастырские «хлеба» «своих и братских трудов со словами: «И кушайте, государи, во здравие»{522}. Все, что делал тогда Никон, вряд ли можно признать искренним жестом. Присланные им царю и царице простые хлеба — «един белый, другий ржаный» — были символическим даром. Патриарх нарочито подчеркивал свою бедность, и это было неприятным ответом на пожалование царем Алексеем Михайловичем Воскресенского монастыря. Примирения между царем и патриархом Никоном по-прежнему не было.

Въезд в столицу александрийского патриарха Паисия и антиохийского Макария состоялся 2 ноября 1666 года. Патриархов и других восточных иерархов торжественно встречали на Лобном месте перед въездом в Кремль, где казанский митрополит Лаврентий говорил приготовленную речь от собора российских архиереев и игуменов. Вселенских патриархов разместили на подворье Кирилло-Белозерского монастыря в Кремле. Уже 4 ноября состоялся их торжественный прием царем Алексеем Михайловичем в Грановитой палате. Перед началом суда над патриархом Никоном прошло несколько совместных заседаний, на которых решались важные вопросы, касавшиеся подтверждения прав суда вселенских патриархов; последние наконец-то ознакомились и с самим «делом Никона».

28 ноября к Никону в Воскресенский собор было отослано посольство в составе архиепископа Псковского и Изборского Арсения, архимандритов Спасского Ярославского монастыря Сергия и Суздальского Спасо-Евфимиева монастыря, тоже Сергия, для его приглашения в Москву. Ошибается тот, кто думает, что не смирявшийся перед царем Никон испугался суда вселенских патриархов. Им было что сказать друг другу при встрече, но Никон собирался быть обличителем, а не обличаемым. Уже его шествие из Воскресенского монастыря и вступление в столицу показывало готовность к борьбе. Никон заставил ждать своего отъезда, «а собрание своему и поезду к Москве времени не объявил», поэтому 30 ноября собор решил «послать к Никону в другие, и в третьие» — сначала архимандрита Владимирского Рождественского монастыря Филарета, а потом архимандрита Новоспасского монастыря Иосифа.

Со стороны могло выглядеть так, будто патриарх затягивал время, но он собирал патриарший «поезд» и готовился к встрече с царем. Для Никона это означало причаститься и собороваться, о чем, конечно, немедленно донесли царю. Потом во время соборных заседаний царь подойдет к Никону и у них состоится примечательный разговор об этом соборовании (записан Иваном Шушериным со слов какого-то оказавшегося рядом монаха), где бывший патриарх якобы скажет об ожидавшейся им смертной казни: «Мало же часу минувшу, в размышление царь прииде, и став у престола своего, и положи руку свою на устех своих молча на мног час, таже по сем прииде близ ко Святейшему патриарху Никону, и прием держимую у него лествицу пре-бирая, рече ему тихими глаголы, яко никому же слышати, токмо близ сущим его монахом, сице: о Святейший патриарше, что яко сотворил еси вещь сию, полагая ми зазор великий и безчествуя мя. Никон же рече: како? Царь же рече: внегда ты поехал еси из обители своея семо, тогда ты первое постився и исповедывался и Елеосвящением святився, такожде и святую литургию служил, аки бы к смерти готовяся и сие ми быть великий зазор. Святейший же патриарх рече: истинно се, о царю, яко все сотворих, ожидая от тебе на ся не токмо скорбных и томительных наведений, но и самыя смерти»{523}.

При возвращении в Москву, вероятно, в ночь с пятницы на субботу 1 декабря 1666 года, Никон шел как патриарх, впереди него ехал с крестом верный диакон Иван Шушерин, описавший позднее этот суд в жизнеописании Никона. Царь и его приближенные тоже подготовились к встрече бывшего патриарха. Иван Шушерин хорошо запомнил вступление Никона в Москву, ведь для него самого это событие стало прологом к трехлетнему заключению в тюрьме и дальнейшей ссылке. Когда были уже на месте, у Архангельского подворья рядом с Никольскими воротами внутри стен Кремля всю процессию остановили перед закрытыми дверями. Шушерин успел передать крест патриарху Никону, предупреждавшему его о таком повороте событий, а патриаршего «подьяка» (иподиакона) самого «взяша два стрельца под обе пазухи и понесоша аки на воздусе, не успевах бо ногами и до земли доткнутися».

Царь Алексей Михайлович видел в нем лазутчика, передававшего вести от Никона в Москву и обратно, и даже сам допрашивал Шушерина у себя «в Верху». Как глухо написал Иван Шушерин в своей книге, царь спрашивал его «о недоведомых вещах». Однако никаких сведений добиться ему не удалось, свидетельствовать против своего патрона Шушерин не стал. Утром патриарх Никон и его свита из тридцати человек «преломили» оставшуюся у них «едину четвертину хлеба», так как привезенные из монастыря запасы отвезли на Воскресенское подворье. Все подъезды к Никольской башне были перекрыты, даже «и мост великий, иже у оных ворот, весь разобраша», и ничего к Никону в Кремль нельзя было провезти{524}.

В первые дни декабря 1666 года состоялось несколько соборных заседаний, решивших участь патриарха Никона. Он присутствовал на двух главных заседаниях 1 и 5 декабря, а также 12 декабря, где был объявлен приговор о сведении Никона с престола. Опальному патриарху удалось испортить торжество своих гонителей. С самого своего появления в Москве он вел себя не как подсудимый, а, наоборот, как неправедно гонимый и убежденный в своей правоте церковный иерарх. 1 декабря 1666 года, в субботу, взяв принесенный из Воскресенского монастыря крест, Никон со свитой двинулся в свой крестный путь. Опять вышла заминка. Приставы прочитали смысл происходящего и стали останавливать Никона: «Недостоит ти на собор сей идти с крестом; понеже сей собор не инославный, но есть православный». Но и отнять у Никона крест никто не мог, пока царь не разрешил ему идти на собор с крестом.

Это была первая, но не единственная победа патриарха Никона. Он также выразил желание помолиться в Успенском соборе, но расторопные царские слуги закрыли перед ним двери храма. Не пустили его и в Благовещенский собор. Тогда патриарх демонстративно поставил свои «худые» сани, на которых его везли через уже собравшуюся в Кремле толпу людей рядом с изукрашенными соболями санями вселенских патриархов. Никон мужицким умом хорошо понимал свою паству и знал, что жалостью можно привлечь людей на свою сторону. В этих его жестах присутствовало и «уничижение паче гордости», к чему так был склонен добровольно оставивший свой трон в Москве опальный патриарх.

Царь, бояре и думные чины, церковные иерархи заранее собрались в Столовой палате Кремля. Имена членов Боярской думы, пришедших вместе с царем «в третьем часу дни» 1 декабря, названы в отчете о соборном суде: восемь бояр во главе с Никитой Ивановичем Одоевским, одиннадцать окольничих, включая таких антагонистов Никона, как Богдан Матвеевич Хитрово и Родион Матвеевич Стрешнев, восемь думных дворян и пять думных дьяков (в том числе посвященные во все перипетии дела Дементий Башмаков и Алмаз Иванов). Следом на собор вошли высшие церковные чины, включая двух вселенских патриархов — Паисия Александрийского и Макария Антиохийского, которых посадили за отдельным столом. Демонстрируя единство всех вселенских патриархов, перед ними поставили ковчег с двумя свитками константинопольского и иерусалимского патриархов и переводами с их посланий царю Алексею Михайловичу. Позднее это пригодится: когда патриарх Никон будет оспаривать полномочия суда в отсутствие всех четырех вселенских патриархов, ему укажут именно на эти свитки (в которых вселенские патриархи ничего не говорили про необходимость отречения его от патриаршества!).

Рядом с патриархами находилось десять митрополитов (кроме четырех русских, шесть представителей вселенских церквей, в том числе главный обвинитель Никона газский митрополит Паисий Лигарид, записавший ход суда над Никоном), семь архиепископов и четыре епископа (среди них еще один враг Никона, епископ Вятский Александр). Как и предлагали вселенские патриархи, в Москву все-таки были вызваны представители «белорусской» (украинской) церкви — черниговский епископ Лазарь Баранович и Мстиславский Мефодий. Участвовали в заседаниях собора еще 30 архимандритов и девять игуменов всех крупных русских монастырей{525}. Члены Думы и высшие церковные чины были посажены на скамьях по правую и левую сторону Столовой палаты. Не забудем еще и совершенно не заметного здесь Симеона Полоцкого: деяния собора записаны латиницей именно его рукой.

Затем, когда «в четвертом часу дни» позвали на собор Никона, в Столовой палате разыгралась еще одна великолепная сцена русской истории, «закольцевавшая» драму оставления патриаршества: подсудимый патриарх целый час ждал перед закрытыми дверями, так как затворившиеся в ней члены собора вместе с царем не знали, как его принимать. Было уже согласовано соборное определение о вине патриарха и необходимости его отлучения от патриаршества, а вот самую первую встречу не продумали. Приняли в итоге решение всем сидеть при входе вызванного на суд Никона, но сами же и не выдержали и встали при виде вошедшего с крестом патриарха, благословившего своих судей.

Так Никон сразу же сломал заготовленную схему процесса. Но у этой истории было и продолжение. В ответ на приглашение судей сесть «на правой стороне близ государева места» Никон отказался, заявив, что он пришел не для суда, а для выяснения целей прихода вселенских патриархов в Москву: «Я де места себе, где сесть, с собою не принес, разве де тут, где стою, а пришел де он ведать, для чего они вселенские патриархи его звали»{526}. Если бы и дальше Никону дали произносить свои речи, еще неизвестно, чем бы все закончилось. Но тут в ход собора вмешался царь Алексей Михайлович, сошедший «с своего государского места» и вставший рядом с сидящими чуть ниже от него вселенскими патриархами и Никоном. И они сошлись, стоя один напротив другого…

Алексей Михайлович отнесся к этому суду как к исповеди, только она нужна была ему не для раскаяния, а для утверждения собственной правоты. Когда еще можно было представить, чтобы царь своими собственными руками отдал вселенским патриархам челобитную Никона о каких-то монастырских рыбных ловлях на море у Кольского острога, где были написаны «на него великого государя многие клятвы и укоризны, чего и помыслить страшно»! Еще перед началом первого соборного заседания царь жаловался вселенским патриархам, говоря, что Никон призывает на него «суд Божий» из-за приезда в Москву «не со многими людьми», обвиняет в «мучении» из-за ареста «малого» — иподиакона Шушерина, и даже «исповедовался и причащался и маслом освящался» в Воскресенском монастыре перед самой поездкой. Порядок и содержание вопросов, заданных на соборе, также не оставляют сомнений в желании царя, опираясь на авторитет собора, снять с души тяжесть давней ссоры. Алексей Михайлович просил вселенских патриархов выяснить у Никона, почему он беспричинно оставил патриарший престол и писал царю «многие безчестья и укоризны».

На первом заседании собора вселенским патриархам была прочитана перехваченная грамота Никона «к цареградскому патриарху» Дионисию. Оказывается, царя Алексея Михайловича особенно задели не объяснения Никоном истории его ухода из Москвы, а то, что было написано о прежних царях: «посылай де он Никон патриарх в Соловецкой монастырь для мощей Филиппа митрополита, его же мучи царь Иван неправедно». Теперь патриарх должен был дать ответ еще и «в бесчестиях и укоризнах» в адрес Ивана Грозного! Следующий «личный» вопрос, предложенный царем на суд вселенских патриархов: «чтоб бывшаго Никона патриарха допросить: в какие архиерейские дела он великий государь вступаетца». И в конце первого соборного дня в присутствии Никона царь Алексей Михайлович просил узнать еще о пророчествах Никона: «бывшей Никон патриарх говорил великому государю: Бог де тебя судит, я де узнал на избрании своем, что тебе государю быть до меня добру до шти лет, а потом быть возненавидену и мучиму».

Целый день патриарх Никон стоя отбивался от своих судей, отстаивая свою правду в прямом смысле. Снова ему были предъявлены давно уже сданные в архив Посольского приказа и снова извлеченные оттуда и отданные заранее на собор 5 октября 1666 года документы об оставлении патриаршего престола «с клятвою» и отречении от своего патриаршего сана. Обвинение строилось на каких-то старых письмах, про которые Никон говорил, что он их не писал, на свидетельствах бывших на соборе лиц, например, окольничего Родиона Матвеевича Стрешнева, рассказывавшего о поведении Никона после оставления патриаршества. Никон настаивал на своей версии: что ушел, сохраняя патриарший сан, а остальное на него «затеяли».

Перешли к разбирательству несчастного дела 10 июля 1658 года. Главные свидетели и участники были здесь. Окольничий Богдан Матвеевич Хитрово говорил, что просил прощения за нечаянный удар патриаршего человека и Никон простил его. В общем, разбирали все обиды, включая даже несчастную собачку, обученную боярином Семеном Лукьяновичем Стрешневым подражать «благословлению» передними лапами и якобы названную им «Никоном» (чего, как клялся окольничий царю Алексею Михайловичу, не было). Выяснилось, что Никон уже простил и этого обидчика, заплатившего щедрую церковную милостыню, и даже выдал ему разрешительную грамоту. Вспомнили и про действия Никона на патриаршем престоле, когда осудили епископа Коломенского Павла, после чего тот безвестно пропал. Пытались обвинить Никона в неуважении к другим патриархам и церковным догматам. Словом, за один день успели высказать всё, что накопилось за годы противостояния между царем и патриархом{527}.

Суд над московским патриархом, если использовать образы любимой царем Алексеем Михайловичем охоты, был похож на травлю медведя. Никона, как большого и по-прежнему опасного зверя, пытались истощить словесными ударами, а он неуклюже оборонялся, отмахиваясь в пустоту, всё больше раздражаясь на своих обидчиков. «Промежду же сими они оглагольницы: Павел, Иларион и Мефодий, — писал Иван Шушерин, вспоминая имена главных врагов патриарха, — яко зверие диви обскачуще блаженнаго Никона, рыкающе и вопиюще нелепыми гласы, и безчинно всячески кричаху лающе…» Главный «охотник» — царь Алексей Михайлович — медлил и сомневался, ему всегда нужен был подпор. Когда-то он мог опереться на боярина Бориса Ивановича Морозова и того же Никона. Теперь вокруг него были не друзья и советники, а слуги и «холопы», готовые верно исполнять всё, что скажет царь, но совсем не умевшие действовать без царского указа.

Иван Шушерин приводил показательный эпизод во время этого соборного заседания. Когда царь, видя, что его поддерживают только несколько епископов, напрямую обратился к боярам («возопи гласом велим с яростию»): «Боляре, боляре, что вы молчите и ничего не вещаете и мене выдаете, или аз вам ненадобен?» — в ответ выступил только один боярин князь Юрий Алексеевич Долгорукий, что-то проговоривший в пользу царя. От патриарха Никона, конечно, эта размолвка не укрылась, он давно обвинял царских советников, настраивавших царя против патриарха. Поэтому Никон не преминул возможностью поквитаться с «боярским синклитом»: «О царю! Сих всех предстоящих тебе и собранных на сию сонмицу, девять лет вразумлял еси и учил, и на день сий уготовлял, яко да на нас возглаголют; но се что бысть: не токмо что глаголати умеяху, но ниже уст отверсти можаху».

Далее Никон вообще привел Алексея Михайловича в ярость, заметив с издевкой, что если бы царь приказал боярам побить его камнями, «то сие они вскоре сотворят», а чтобы спорить с ним («а еже оглаголати нас»), то можно еще девять лет их учить, «и тогда едва обрящеши что». Иван Шушерин описывает, что стало с царем после таких слов: «Сие же слышав царь вельми гневом подвижеся и от ярости преклонися лицем своим на престол свой царский на мног час, и посем воста». В последней надежде он обратился к черниговскому епископу Лазарю Барановичу как к беспристрастному судье, не встречавшемуся ранее с Никоном, но и тот ничем не мог помочь, произнеся слова, которые любил повторять сам царь, правда, совсем по другому поводу: «О благочестивый царю, како имам против рожна прати, и како имам правду оглагольствовати, или противитися»{528}.

Наверное, Алексей Михайлович почувствовал себя в одиночестве, отойдя к царскому месту «и став у престола своего и положи руку свою на устех своих молча на мног час». Достоверен жест царя Алексея Михайловича, державшегося при разговоре за лестовку патриарха. Тогда и мог состояться приведенный выше разговор об оскорбительном для царя причастии и приготовлении Никона к смерти накануне отъезда из Воскресенского монастыря. Говорили царь и патриарх и о других вещах, если только Иван Шушерин не использовал литературный прием, чтобы передать «речи» царя Алексея Михайловича и патриарха Никона. По признанию самого Никона в более позднем послании, когда он просил прощения у царя Алексея Михайловича в своих «винах» (как он их понимал, а не в чем его обвиняли), личный разговор их на соборе всё же состоялся. Но сам Никон тогда обратился с просьбой к царю: «И егда позван я на собор, и ты, великий государь, подходя ко мне говорил: «Мы, де, тебя позвали на честь, а ты, де шумишь». И я тебе, великому государю говорил, чтобы ты, великий государь, мою грамоту [константинопольскому патриарху] на соборе том не велел чести, а переговорил бы ты, великий государь, наедине, и я бы всё зделал по твоей, великого государя, воле. И ты, государь, так не изволил, и я поневоле против твоих писаных слов говорил тебе, государю, прекословно и досадно, и в том прощения же прошу»{529}.

В этом признании — объяснение намеренно вызывающего поведения Никона на соборе. Уверенный в собственной правоте патриарх не хотел никого слышать, а царь не мог ему уступить без потери своей чести. Судя по протокольной записи первого заседания, так они и провели целый день, стоя друг против друга и публично выясняя накопившиеся царские претензии к патриарху. А далее, как значится в «Дневальных записках» Приказа Тайных дел (бесстрастно и бестолково для всей этой великой истории небывалого личного противостояния царя и патриарха), «изволил великий государь итить за столовое кушанье в 3-м часу ночи»{530}.

Патриарху Никону и его свите, напротив, вечером после первого соборного заседания опять не дали никакой еды, а пристав отказался докладывать об этом своим начальникам. Тогда Никон вышел к своей многочисленной охране и громко обратился с требованием донести царю, что патриарх «и прочие с ним от глада скончаваются». Только тогда весть дошла по цепочке от стрелецких сотников до их полковников, а дальше до ближних бояр и самого царя. Алексей Михайлович, конечно, не хотел выглядеть мучителем, поэтому распорядился отослать на подворье к патриарху и его свите «брашна и пития». Но Никон и здесь сумел кольнуть царя, отказавшись принять присланную им пищу и требуя, чтобы ему доставили всё необходимое из привезенных им из Воскресенского монастыря запасов. Патриарх использовал ситуацию для нового нравоучения царю Алексею Михайловичу: «Писано бо есть, яко лучше есть зелие ясти с любовию, нежели телец упитанный со враждою». Царь воспринял ответ Никона с гневом — «вельми оскорбися, паче же наивящше на гнев подвижеся», жаловался вселенским патриархам, но вынужден был согласиться и разрешить привоз монастырских запасов{531}.

Следующее соборное заседание снова происходило в Столовой палате, в понедельник 3 декабря, в присутствии царя Алексея Михайловича, но без участия Никона; оно продолжалось не так долго, как накануне, «до 5-го часа дни». Очевидно, что надо было решить, как заставить Никона признать обвинения. Царь вновь предъявил перехваченную грамоту патриарха Никона к константинопольскому патриарху Дионисию как доказательство несправедливых обвинений в «еретичестве»: «бранясь де он патриарх с митрополитом газским», написал, что «царское величество и весь освященный собор и все православное христианство от святыя восточные и апостолские церкви отложились и приступили к западному костелу». Для того чтобы отмести подозрения, собору представили некое «сыскное дело» о Лигариде, доказывавшее, что «он православен». Конечно, подтвердить православие Паисия Лигарида было легче, чем справиться с аргументами Никона.

Были рассмотрены и грамоты самого Никона, где он именовался патриархом, его отступления в богослужении, например, служба на иордани в день Богоявления «в навечери», а не днем в сам праздник. Все теперь обращалось для того, чтобы показать, что Никон не единожды «солгал», а значит, его можно судить. Напротив, окольничего и оружничего Богдана Матвеевича Хитрово окончательно оправдали. Оказалось, что патриарший дворянин был намеренно послан Никоном, «чтоб смуту учинить», а царский слуга сделал все правильно, «прибив» его.

Патриарх был приглашен на собор только в среду 5 декабря. Тогда и решилась его судьба. Судьи продолжали настаивать на своем и обсуждать те же пункты, что и в первом заседании. Только на этот раз было решено опереться на авторитет и толкования церковных правил вселенскими патриархами и установления из печатной Кормчей. Вселенские патриархи, слушая переводчиков, аргументы Никона, конечно, в полной мере воспринять не могли. Его острые реплики, адресованные судьям, только утверждали их в своей правоте; к тому же они достаточно времени находились в Москве и уже понимали, для чего были приглашены: освятить своим авторитетом заранее приготовленный приговор. Московский патриарх настаивал, что вселенского патриарха может судить только собор всей «вселенныя», и отказывался признавать суд только двух из четырех вселенских патриархов: «От сего де часа свидетельствуюся Богом, не буду де перед ними патриархи говорить дондеже констянтинополский и еросалимский патриархи будут».

Похоже, терпение окончательно оставило Никона. Загнанный в угол, он вступил в неравную схватку со всеми сразу — церковными иерархами, думцами и самим царем. Ему читали церковные правила об архиереях, добровольно оставлявших сан, а он объявлял, что это «враки». Появившиеся после поместных соборов правила введены греками «от себя», напечатаны «еретиками», а в русской Кормчей отсутствовали и не имели значения для Московской церкви. Рязанский архиепископ Иларион обвинял его, показывая грамоту, где Никон случайно написал себя «патриархом Нового Иерусалима». Никон свою руку признал: «Рука моя, разве описался…» Все в один голос обвиняли Никона, что он произносил пресловутую «клятву», или «анафему». Дальше всех пошел думный дьяк Алмаз Иванов, приписавший Никону слова в грамоте царю Алексею Михайловичу «о действе вайя» (то есть о «шествии на осляти» в Вербное воскресенье), что не подобает ему возвратиться на патриарший трон, «яко псу на своя блевотины, так ему на патриаршество». Ссылаясь на это обвинение, «архиереи говорили, что его Никона никто не изгнал, сам отшол с клятвою».

Суть позиции Никона сводилась к противоположному утверждению: «Я де не отрекался от престола, то де на его затеяли». Но для доказательства этого утверждения надо было объяснить причины ухода из Москвы, и Никон стал говорить про царский гнев, вспоминая при этом другие события: «как де на Москве учинился бунт, и ты де царское величество и сам неправду свидетельствовал, а я де, устрашась, пошол твоего государева гнева». Суть этой отсылки к недавним событиям «Медного бунта» не очень понятна, но напомнить царю о его «неправде» и «гневе» означало полностью изменить картину мира собравшихся на соборе ближних людей царя и церковных архиереев. Возмутился «непристойными речами» и новым «бесчестьем» от Никона и царь Алексей Михайлович, говоря, что «на него великого государя никто бунтом не прихаживал, а что де приходили земские люди, и то де не на него великого государя, приходили бить челом ему государю об обидах». Такое напоминание об одном из поражений царя вызвало общую отповедь светских и церковных участников собора: «как он не устрашитца Бога, непристойные слова говорит и великого государя бесчестит».

Никон продолжал наступать. Кроме прямых упреков царю, он стал оспаривать права присутствовавших на соборе вселенских патриархов — александрийского и антиохийского. Никону было известно, что они потеряли свои кафедры и на их места были назначены другие владыки. И это было правдой! Сами патриархи вынуждены были допустить, что в их отсутствие на их кафедрах могли произойти какие-то изменения: «разве де турки без них что учинили». Поэтому, когда антиохийский патриарх Макарий напомнил Никону о звании «вселенского судии» у александрийского патриарха Паисия, Никон ответил грубо: «Там де и суди. А во Александреи де и во Антиохии ныне патриархов нет, александрейской живет во Египте, а антиохийский в Дамаске». Никон предлагал поклясться вселенским патриархам на Евангелии для подтверждения своих прав, что они отказались делать. Никон выражал сомнения даже в содержании и подписях на свитках константинопольского и иерусалимского патриархов, отговариваясь незнанием их «руки». Досталось и антиохийскому патриарху Макарию, своим словом подтверждавшему истинность подписей: «Широк де ты здесь, а как де ответ дашь перед констянтинопольским патриархом?»

Показателен итог этих препирательств. Никона всё равно обвинили по всем предъявленным ему статьям, главным образом потому, что увидели, как он противился воле царя Алексея Михайловича. Собор с участием двух вселенских патриархов вынес свой вердикт московскому патриарху об извержении его из сана: «И отселе не будеши патриарх, да не действуеши, но будеши яко простый монах». В перечислении «вин» Никона первые два пункта содержали упоминание о его действиях против царя Алексея Михайловича: отрекался от патриаршего престола «безо всякие правилные вины, сердитуя на великого государя», и обесчестил царя обвинениями в «приложении к западному костелу» и «еретичеству». Не забыли вселенские патриархи и про свое бесчестье — называл их «непатриархами», назвал «враками» соборные правила, «будто еретики печатали». Должен был ответить Никон и за пропажу без вести изверженного им из сана и сосланного в новгородский Хутынский монастырь коломенского епископа Павла. Его исчезновение (и, как были уверены старообрядческие публицисты, сожжение за веру в срубе) стало еще одним тяжелым обвинением Никона: «И то тебе извержение вменитца в убивство»{532}.

Последнее соборное заседание, куда пригласили Никона, состоялось 12 декабря 1666 года (царь Алексей Михайлович еще раз встречался на несколько часов с вселенскими патриархами вечером 8 декабря). Крест у патриарха Никона отобрали еще тогда, когда объявили «вины» 5 декабря, поэтому в Патриаршую крестовую палату он шел уже не так торжественно, как раньше, и вынужден был ждать в сенях приглашения войти. Вселенским патриархам предстояло огласить готовившийся целую неделю официальный вердикт и до конца исполнить свою миссию. Согласно выписке из соборного суда, произошло это в Крестовой палате «на соборе при властях и при боярех, и при думных людях». Однако было всего несколько человек, которых царь прислал по просьбе патриархов «от своего царского синклита». Сам царь Алексей Михайлович уклонился от того, чтобы лично присутствовать при последних действиях церковного собора в «деле Никона», отправив бояр князя Никиту Ивановича Одоевского и Петра Михайловича Салтыкова, думного дворянина Прокофия Кузьмича Елизарова и думного дьяка Алмаза Иванова. Они и выслушали соборный приговор вместе с Никоном, обвиненным в «смятении» православного царства: «влагаяся в дела неприличные патриаршему достоинству и власти». Многие обвинения были вписаны в последний момент, дополнительно упоминая об обидах, нанесенных Никоном вселенским патриархам на соборном заседании 5 декабря{533}.

Даже повергнутый патриарх Никон был опасен своим врагам. Когда вселенские патриархи в надвратной церкви Чудова монастыря приступили к выполнению обряда снятия патриарших символов власти перед ссылкой на Бело-озеро в Ферапонтову пустынь, он не стал слушать их поучений о мирной жизни в монастыре, а бросил им в лицо еще одно обвинение в корысти: «Знаю де я и без вашего поучения, как жить, а что де клобук и понагию разделили по себе, а достанетца де жемчугу золотников по 5 и по 6 и болши и золотых по 10»{534}. На следующий день монах Никон уже ехал в сопровождении архимандрита нижегородского Печерского монастыря Иосифа и под охраной одного из первых офицеров (а потом и генералов) Московского выборного полка Агея Алексеевича Шепелева в ссылку из Москвы.

Царь Алексей Михайлович попытался напоследок как-то помириться с Никоном, но тот отказался это делать. Спустя несколько месяцев, уже находясь под охраной в Ферапонтовом монастыре, «седяй во тме и сени смертней, окованный нищетою и железы», Никон написал царю новую грамоту, опровергая каждое из обвинений, прозвучавших на соборе: «А что патриарси и судьи с ними судили, ни едина вина обрелась». Порядок перечисленных вин показателен, потому что в документах о соборе они перечислены по-разному, а здесь Никон сам их «выстроил», как запомнил. «Первая вина написана, — говорилось в грамоте, — что я тебя, великово царя государя, безчестил, мучителем называл. И то солгали». Вторая статья — Никон назвал царя Ровоамом да Гиозиею, и хотя Никон использовал упоминавшегося в Евангелии от Матфея царя Ровоама для сравнения с действиями царя Алексея Михайловича, это было, по словам опального патриарха, совсем другое. «А про Гиозию солгали», — опять добавлял Никон. Третья статья — о бесчестии вселенских патриархов. Никон опять вспоминал, что эти патриархи, по их же признанию, жили «в чюжем дворе», один — в Египте, а другой в Дамаске. «И то им какое зло?» — риторически вопрошал он. Четвертая вина — «отшествие» со своего престола, о чем лишенный сана патриарх опять рассуждал очень пространно, хотя по сути ничего не мог добавить нового.

В белозерской тиши Никон успел обдумать и понять, что весь суд был предрешен заранее и его гонители лишь запутывали ход дела, «потому у них и все неправедно писано, потому что вин моих прямых не обрелось достойных извержению». Осужденный патриарх не признавал заранее предрешенного суда: «Все уже у них было до суда изготовлено. У тебя великого царя государя, и подьячие лутче то разсудят. Егда судят пишут обоих речи — исца и ответчика, и прочитают обоим, так ли истец и ответчик говорил, и потом всяк свои речи рукою закрепливает, и потом разсуждают речи их, и выписывают из законов ваших царских. А тут все не по закону заповеди было». Никон не верил этому суду еще и потому, что на нем пытались судить то, что было между ним и царем Алексеем Михайловичем: «Мы с тобою, великим государем царем, говорили, а они наших речей ничово не знают… А судьи все дремали да спали, а писал неведомо какой человек, что ты, великий царю прикажешь. А что написал — тово нихто не слыхал».

Поздно было переделывать уже сделанное. Никон мог горделиво говорить, «а что клобук снял со жемчюхи и иной дали, ничтоже мне о жемчюге том попечение». Но писал он эти слова, находясь за сотни верст от Москвы, жалуясь на действия пристава Степана Наумова («пристав зело-зело прелют»). Из этого же послания узнаем и о желании царя Алексея Михайловича получить благословение от Никона при его отъезде от Москвы. Но и в ту минуту Никон остался верен себе и не примирился с царем: «А что ты, великий царю, присылал ко мне в час, в он же во изгнание мя повезли, окольничева своего Иродиона Стрешнева с милостынею и просити прощение и благословение от меня тебе, великому царю государю, и царице государыни, и чадом вашим, и царевнам государыням, и я ему сказал ждать суда Божия». И еще несколько раз Никон отказывался от посылки благословения царю, пока 7 сентября 1667 года все тот же пристав Степан Наумов не передал ему царские слова «просити о умирении». Только тогда он наконец-то послал царю то благословение и прощение, о котором его просили с самого времени отъезда из Москвы. Неужели Никон сдался? Нет! Тот, кого сделали на соборе простым монахом, собственноручно подписался при этой посылке благословения: «Смиренный Никон, милостию Божиею патриарх, тако свидетельствую страхом Божиим и подписал своею рукою (выделено мной. — В. К.)»{535}.

Год спустя после начала соборных заседаний дошла очередь и до нового обвинения расстриженного протопопа Аввакума перед вселенскими патриархами. Все время, пока шел суд над Никоном, Аввакум содержался поблизости от Москвы, его враги надеялись, что он смирится, а сам протопоп стремился тем временем добиться встречи с царем. Он обратился с челобитной к царевне Ирине Михайловне, говоря ей: «Ты у нас по царе над царством со игуменом Христом игумения». Аввакум просил царскую сестру, знавшую его еще со времен Стефана Вонифатьева и посылавшую в первую ссылку священнические «ризы», устроить ему суд со своими противниками. Аввакум думал, что победит в открытом диспуте перед вселенскими патриархами и всем собором, не понимая, что весь собор был настроен против него: «Царевна-государыня, Ирина Михайловна, умоли государя-царя, чтобы мне дал с никонияны суд праведной, да известна будет вера наша християньская, и их никониянская»{536}.

30 апреля 1667 года Аввакума привезли из Боровского монастыря в Москву, где опять «держали скована». А дальше продолжилась целая череда увещеваний и уговоров. Сначала дважды, 3 и 11 мая, это пытались сделать чудовский архимандрит (будущий патриарх) Иоаким и архимандрит Спасо-Ярославского монастыря Сергий («Волк», дает ему прозвище Аввакум). Такая настойчивость будет понятна, если вспомнить, что именно 13 мая 1667 года (ровно год спустя после расстрижения протопопа Аввакума) вселенские патриархи на соборе произнесли анафему всем, кто не соглашался с их постановлениями о признании исправленных Служебных и Требников, пении трегубой аллилуйи и троеперстном знамении.

17 июня состоялся суд перед вселенскими патриархами над старцем Григорием Нероновым (раскаявшимся на соборе) и протопопом Аввакумом. Позднее в записке «о напаствовании и терпении новых страдалцов» — протопопа Аввакума и других осужденных к урезанию языка и заточению в Пустозерск — упоминалось об этом событии: «Июня в 17 день имали на собор сребролюбныя патриархи в Крестовую, соблажняти и от веры отвращати, и уговаривая не одолели». С другой стороны, и готовившие осуждение нераскаявшегося протопопа судьи (они называли Аввакума «блядословным», но не приходится сомневаться, что в ответ слышали от протопопа еще более сильные слова) делали всё, чтобы обвинить его в отступлении от церкви и отклонить прозвучавшие обвинения в «неправославности» собора. Попытки царя Алексея Михайловича повлиять на Аввакума через своих доверенных лиц, в частности присланного 4 июля думного дьяка Дементия Башмакова, просившего осужденного собором протопопа молиться за царя, успеха не имели.

По материалам соборных заседаний, одна из последних попыток увещевания Аввакума и других сторонников старой веры была предпринята 5 августа 1667 года, когда «для допросу церковных раскольников» протопопа Аввакума, попа Лазаря и чернеца Епифанца (они названы «бывшими» протопопом, попом и монахом) были направлены архимандриты Владимирского Рождественского монастыря Филарет, Хутынского Иосиф и снова Спасо-Ярославского Сергий. Среди вопросов о признании истинности церкви и ее таинств, на которые они должны были получить ответы, был еще один, напрямую касавшийся царя Алексея Михайловича: «Православлен ли он и благочестив ли», так же как «православны ли и благочестивы ли» вселенские патриархи и их собор? Создается впечатление, что Аввакума и других «раскольников» хотели вынудить произнести обвинения в адрес царя, тогда бы тот не стал больше защищать протопопа.

Аввакум подал письменную записку («письмо своей руки»), и вот его ответ: «Церковь православна, а догматы церковные от Никона еретика, бывшего патриарха, искажены новоизданными книгами». Он признавал только книги, изданные при прежних пяти московских патриархах, бывших до Никона. Но, главное, сказано им про царя Алексея Михайловича: «Государь… православен, но токмо простою своею душею принял от Никона, мнимаго пастыря, внутренняго волка, книги, чая их православны, не разсмотря плевел еретических в книгах, внешних ради браней, понял тому веры»{537}. Такой ответ судьям не пригодился, и они не использовали его в окончательной редакции обвинений.

Помешать решению о ссылке Аввакума в Пустозерск царь тоже не смог, не согласившись лишь с урезанием языка известного проповедника, в отличие от его будущих пустозерских соузников попа Лазаря и инока Епифания, подвергшихся наказанию 27 августа в Москве «на Болоте». Последнее, что сделал царь Алексей Михайлович для своего несостоявшегося духовника, — попросил через доверенного слугу дьяка Дементия Башмакова молиться за царя, что Аввакум и исполнил. В последние дни лета 1667 года Аввакума, Лазаря и Епифания увезли из Москвы.


Деяния собора 1666/67 года с участием вселенских патриархов обозначили трагическую грань между старым и новым состоянием церкви. Стремление устранить Никона из политической жизни, точнее, избавиться от его влияния на царя Алексея Михайловича, привело совсем не к тем результатам, на которые рассчитывали. Даже самые последовательные обвинители Никона на соборе, вроде рязанского архиепископа Илариона, были удивлены, когда услышали слова общего приговора о том, что «царство» выше «священства», и не стали подписываться под этим утверждением. Помог Паисий Лигарид, предложивший записать так: «священство» выше в делах церкви, а «царство» — в светских.

Случившийся переворот в церковных воззрениях привел к торжеству чина, иерархии, писаной нормы над глубокой верой и следованием собственным убеждениям. Внешне это выразилось в разделении православных людей, в отказе старообрядцев от государства и «официальной» церкви, предавшей анафеме сторонников сохранения прежних порядков церковной жизни. Раскол совершился, подтвердив допустимость насилия для утверждения веры. Живая вера была заменена мертвой, глубина духа — торжеством начетничества и приспособлением церкви к интересам светской власти. Отказ прочувствовать боль людей, лишенных прежней веры, насилием загонявшихся в «утвержденный» обряд, проходивших через показные отречения, тюрьмы и казни, не прошел бесследно. История церковного собора 1666/67 года изменила и царя Алексея Михайловича; ему тоже пришлось отречься от людей, с которыми он ранее делился своими душевными переживаниями. С кем было теперь ему «душевно» беседовать, кого просить о молитвах за себя и свою семью? Новый царский духовник — протопоп Благовещенского собора Андрей Саввинов, назначенный 30 января 1667 года, для таких бесед явно не годился, а следующий патриарх, Иоасаф II, возведенный в сан 31 января 1667 года{538}, не имел уже такого влияния на царя и общего представления о миссии Русской церкви во вселенском Православии.

ОРЕЛ РАСПРАВЛЯЕТ КРЫЛЬЯ

В истории христианских стран и народов есть даты, являющиеся бесспорными вехами культуры и самосознания. Начало книгопечатания в России относится, как известно, еще к середине XVI века, и прошло почти сто лет, прежде чем в 1663 году вышло в свет московское издание Библии. До этого момента, кроме рукописей, с Библией на славянских языках можно было познакомиться только по двум пражским изданиям (впрочем, труд Франциска Скорины 1517–1519 годов не вполне соответствовал каноническим требованиям к изданиям церковных текстов) и Острожской библии Ивана Федорова 1581 года. На «перевод с Библии Острожской типографии» как на источник своего издания ссылались московские книжники и на первом листе книги, изданной по «повелению» царя Алексея Михайловича. В предисловии к московской Библии 1663 года говорилось о том, что царь увидел «велий недостаток сих божественных книг в державе царствия своего, ниже бо рукописныя отнюдь обретахуся, в мале же и едва где уже печатным острозским обрестися, им же от многа времени оскудети». Приводился новый титул царя Алексея Михайловича — «Великия, и Малыя, и Белыя России». Дата указывалась двойная, чтобы книгу могли читать во всех православных землях: в лето «от создания мира» — 7172-е, а «от воплощения же Бога слова» — «1663, индикта 2, месяца декемврия в 12 день»{539}. Издателям пришлось выходить из затруднительного положения, так как они должны были упомянуть действующего патриарха, но Никон, как известно, оставил свой трон. Поэтому, говоря о «благословении» издания Библии, они сослались на общий церковный синклит «преосвященных митрополитов, и архиепископов, и епископов». Не случайно Никон был недоволен этим изданием.

В начале московского издания Библии содержались целая программа и обоснование нового положения Москвы, достигнутого в царствование Алексея Михайловича. В «написи на тривенечное» упоминалась «Московия» и содержался ответ о символической трактовке трех венцов (царских корон): «яко воздержавствует Европою, Асиею, землею тричастныя Ливии». Но главный «посыл» миру содержался в трактовке герба, помещенного на одной из первых страниц: двуглавый орел с расправленными крыльями, со щитом в центре, где символически изображен царь Алексей Михайлович, поражающий копьем змея, как Георгий Победоносец{540}. Над главами три короны — одна большая и две поменьше, в лапах орла — скипетр и держава. Под изображением герба — план Москвы. В текстовой части приведены слова из 102-го псалма: «обновится яко орля юность твоя». И дальше помещены «стихи на герб»:

Орла сугубоглавство, образ сугубодержавства,

Алексия царя над многими странами началства.

В десней скиптр, знамение царствия.

В шуей же, держава его самодержавствия.

Выспрь глав, трегубии венцы,

Троицы содержащия земли концы…

Образ государственного герба — орла — становится центральным, не только утверждая своей символикой защиту веры от еретиков, но и обосновывая широкую программу новой России как защитницы вселенского Православия. Еще в 1660 году Симеон Полоцкий в кратком рифмованном диалоге, прочитанном перед царем, стал использовать этот образ, называя будущего наследника царя Алексея Михайловича — царевича Алексея: «Орел Русси всея». Представитель польской школы учености, сначала писавший по-русски латиницей, появился в Москве, видимо, в то же время, когда там завершалась работа над печатанием Библии. Не было ли в предисловии к ее изданию и его авторского вклада? Символично название еще одной книги, созданной Симеоном Полоцким несколько лет спустя в честь «объявления» царевича Алексея Алексеевича наследником престола 1 сентября 1667 года, — «Орел многоликий». В ней также помещено изображение герба, повторяющее изображение из Библии 1663 года, правда, с одним важным изменением: вместо державы орел держит меч{541}.

Известна и знаменитая икона «государева изографа» Симона Ушакова — «Древо государства Московского». Она прославляла образ Владимирской Богоматери, перенесенный Андреем Боголюбским из Киева во Владимир, а затем ставший главной святыней Московского царства. Образ Богоматери в центре вписан в древо, вырастающее из Кремля и посаженное митрополитом Петром и Иваном Калитой. Отрасли древа — главные святые Русской земли, ее великие князья и цари. Икона утверждала родство и преемственность правящей династии с прежними временами: от царя Федора Иоанновича до царя Михаила Федоровича и патриарха Филарета. Внизу иконы, за стеной Московского Кремля, помещены портреты царя Алексея Михайловича с левой стороны и его семьи — царицы Марии Ильиничны с детьми царевичами Алексеем и Федором. Долгое время икона, происходившая из церкви Троицы в Никитниках, датировалась 1668 годом, и только совсем недавно была установлена новая дата ее написания — 171-й (1662/63) год{542}. Следовательно, издание Библии и появление иконы «Древо государства Российского» совпадают по времени.

Этот настойчивый поиск новых символов Московского царства требует объяснений.

Поход короля Яна Казимира

Год 172-й (1663/64) оказался переломным для всей русско-польской войны. За десять прошедших лет уже можно было понять, что получилось, а что нет. Обе стороны — Русское государство и Речь Посполитая — подошли к определенному рубежу. Усталость населения, отягощение казны, истощение ресурсов — все это было справедливо как для Москвы, так и для Варшавы. Но едва обе стороны дошли до обсуждения контуров будущего договора о мире, случился бунт в Москве. Утаить сведения о событиях в Коломенском было невозможно, а для врага они были признаком очевидной слабости царя Алексея Михайловича. Можно говорить об «отложенном эффекте» слухов о московском восстании, сопровождавших отправленного из Москвы в октябре 1662 года думного дворянина Афанасия Лаврентьевича Ордина-Нащокина. Он рассчитывал на поддержку отпущенного из Москвы гетмана Винцентия Госевского, но того убили, как и его брата и других ближайших сподвижников, невзирая ни на какие их заслуги перед Литвой (казнили даже героя виленской обороны 1655 года Казимира Жеромского). В Речи Посполитой мечтали одним королевским походом на Москву решить исход войны и продиктовать свои условия мира.

Здесь уместно вспомнить о побеге за рубеж сына думного дворянина — Воина Афанасьевича Ордина-Нащокина, служившего королю Яну Казимиру с начала 1660 года{543}. Царь Алексей Михайлович утешил своего советника особым посланием, говоря, что измена сына никак не повлияет на отношение к самому Афанасию Лаврентьевичу. Правда, к моменту отъезда посольства в Польшу «блудный сын» одумался и написал покаянную челобитную царю, а в ответ получил приказ оставаться при польском короле Яне Казимире «для вестей». Воин Нащокин оказался в итоге в составе королевской армии. Хотя позднее о нем говорили как об изменнике, именно он смог передать в Москву сведения о планах королевского похода. Возвратившийся с неудачных переговоров с королем Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин привез тревожные известия. Патрик Гордон записал тогда в своем дневнике: «Царский фаворит Афанасий Лаврентьевич Нащокин, отправленный в Польшу, возвратился с малым успехом и сообщил, что в Польше идут великие приготовления к нашествию»{544}.

Афанасий Лаврентьевич составил подробную записку царю Алексею Михайловичу: «О миру Великой Росии с Польшей, чтобы разсудительство иметь к прибыли Московскому государству и впредь нерозорвано было». Для прояснения своей мысли он несколько раз использовал риторический оборот: «Великой же Росии надобен союз с Польшей» (отметим использование этого нового обозначения Русского государства) — и объяснил «неотложный» характер такого мира: «…в нужное их безвремянье прикуп велик Московскому государству к росширенью учинить, а великого государя его царского величества к повышению преславного имяни». Отчасти переоценивая влияние шведов («а свея-ном то люто ненавидимо, что с Польшей будет такой мир»), Ордин-Нащокин писал о их интригах для разрыва мирных отношений России и Речи Посполитой. Он сам столкнулся с этим на переговорах во Львове, подозревая, что именно от шведского комиссара в Москве пошли «печатные злые вести» о событиях в столице{545} и трудном положении царя Алексея Михайловича: «И учали в мирных статьях горды быть и несходительны сенатыри, по военному обычаю радуясь чюжему упатку. И тем свейским письмом поносить учали, будто правда написана, что безсилье Великой Росии и внутрь своево государства разорение и война». Интригами шведов посол объяснял и текущие события, когда в Москве в конце 1663 года стало известно о походе польско-литовских войск: «Для того с обеих сторон король и войска литовские пошли к московским краем, что им наслушили шведы: рати де московские против башкирцев все высланы с Москвы». По его мнению, враги, страстно не желавшие союза России и Польши, не останавливались даже перед прямой изменой и подстреканием к новому мятежу: «И не только в литовской полон на Москве и в руские московские люди многие розрушительные ссоры вмещают и розоренья наводят, как и в прошлом году на Москве был коломенской шум»{546}.

Даже после отказа от медных денег в стране было далеко от настоящего успокоения. Царь Алексей Михайлович просил власти Соловецкого монастыря о единовременном займе из монастырской казны, «донеле же то воинское время прекратится». Послание было личным и написано в «наших царских полатах». Царь признавал, что «нынешняя продолжающаяся война», которую вели в отмщение «прежнего страшного разоренья над Московским государством и над всею Великою Россиею от польского короля, за злостьми их латынского народу», никак не прекратится и дело не дойдет «до умирения» (отметим всё тот же оборот «Великая Россия», звучащий в царской речи). По этой причине, писал царь, «денежная казна наша поддерживается» и просил «денег взаймы 50 000 рублев», «покамест наша денежная казна посберется». Архимандрита Варфоломея, келаря Савватия и старца-казначея с братьею просили отнестись к этой необычной просьбе с пониманием: «…а того в оскорбление святой обители не почитать и не мыслить, но с радостию сие дело учинить»{547}. Подключение самого царя Алексея Михайловича к делу пополнения казны серебром говорит о многом: жалованья по-прежнему не хватало, выдавали его с задержками и по частям, что приводило к новому недовольству служилых людей.

Решающее столкновение между Московским государством и Речью Посполитой произошло во второй половине 1663-го — начале 1664 года, когда король Ян Казимир, наконец-то справившийся с конфедератами, заручился согласием польско-литовской армии и выступил в поход на украинские земли. По разрядным книгам, уже 30 июня 1663 года состоялся царский указ о расстановке войск «против польского короля». В Смоленске главным воеводой назначили заслуженного «ветерана» войны с Литвой — боярина князя Якова Куденетовича Черкасского, а с ним боярина князя Ивана Семеновича Прозоровского и стольника князя Юрия Никитича Барятинского, 1 июля туда же был назначен на службу боярин и воевода князь Федор Федорович Куракин. Именно князь Черкасский стоял во главе всей армии, к нему «в сход» должен был идти из Новгорода другой известный боярин и воевода князь Иван Андреевич Хованский (он все еще оставался в Москве, и царь Алексей Михайлович даже назначил его ведать Ямской приказ), а из Калуги — боярин и воевода Петр Васильевич Шереметев и окольничий Михаил Семенович Волынский. Конечно, речь шла только о номинальной субординации, а не о соединении сил, действовавших на значительном удалении друг от друга. 1 июля сменили воевод в Пскове, куда отправили еще одного члена Думы — окольничего и воеводу Андрея Васильевича Бутурлина и Льва Прокофьевича Ляпунова. Тогда же, в начале июля, был пожалован за службу по выборам нового гетмана окольничий князь Данила Степанович Гагин «с товарищи»; как говорилось в посланной грамоте: «…они, будучи в войске Запорожском, его государевы дела в совершенье привели, по его великаго государя указу, и выбрали гетмана Ивана Брюховецкого». Одновременно жалованье посылалось и епископу Мстиславскому и Оршанскому Мефодию, считавшемуся «блюстителем митрополии Киевской»{548}. Другое стратегическое решение — отправка отряда стряпчего Григория Касогова для войны во владениях крымского хана. Совместно с сечевыми казаками Ивана Серко и калмыками Григорий Касогов станет успешно воевать под Перекопом, и это окажет влияние на союзных королю крымских татар.

Король Ян Казимир выступил в поход на Русское государство во главе объединенного войска Речи Посполитой в августе 1663 года. По всем канонам это означало решительный поворот в войне. Не случайно польско-литовская сторона соглашалась начать переговоры только в Калуге или Белеве. Королю удалось собрать в свой первый и последний поход на Москву значительную армию, усиленную вспомогательным татарским войском во главе с крымскими царевичами и достигавшую 130 тысяч человек. Уже в сентябре, как написал в своем дневнике Патрик Гордон, «литовские войска под командой гетмана Паца пришли и разбили лагерь у Мигнович, простояли там около двух недель и разграбили всё до самых ворот Смоленска. Они выступили на Украину для соединения с королем и коронной армией, кои, по слухам, идут от Киева. В сих войсках было около 12 000 человек»{549}. Именно там, на дороге от Москвы в Киев, надеялись в скором времени оказаться объединенные королевские войска, крымские татары и казаки правобережной части Украины.

Напротив, новый гетман левобережных казаков Иван Брюховецкий разъяснял рядовому казачеству мнимые московские угрозы, используемые старшиной, для утверждения своей власти «по ту сторону Днепра». Атакуя «соблазнителей», обманывающих казаков и пугающих «рабством Московским», он предлагал своим «братьям» лучше прочитать «список с грамоты его царского величества о правах свободы, искони данных войску». Брюховецкий снова говорил о «самом важном и главном» препятствии к объединению с Польшей: о преследовании православной веры «на Волыни, в Подолии, Подгорьи и в других Малороссийских странах». В универсале 31 октября 1663 года Брюховецкий подтверждал желание кошевых казаков Запорожской Сечи поддержать единоверцев в Москве и писал с осуждением о поддержавшей короля правобережной старшине: «Привлекли короля ляхов и татар, чтобы татарскою и ляшскою саблею искоренить Украину и опустошить Российскую землю, как по ту, так и по сю сторону Днепра»{550}.

В октябре войско Яна Казимира уже шло маршем по украинским городам от Белой Церкви. 13 городов сдались сразу, а Лохвица была взята штурмом. Сдача городов не была такой уж добровольной, их жители откликались на уговоры казачьей старшины, поддержавшей польского короля. Даже прежний гетман и сенатор Речи Посполитой Иван Выговский вышел из тени и вступил в переговоры по поводу дальнейшей судьбы Гетманщины. Польское войско, перейдя на левую сторону Днепра около Переяславля, избегало прямого столкновения с гарнизонами царских войск, стоявшими в крупных городах — Киеве, Нежине и Чернигове. Хотя по вестям, полученным в Белгороде окольничим и воеводой князем Григорием Григорьевичем Ромодановским от гетмана Ивана Брюховецкого, целью похода короля был назван прежде всего Киев: «…а дожидается крымского хана и соединяясь хочет итить к Киеву и на твои Украинные и Черкасские города войною»{551}. Символичным в этом противостоянии стало и избрание в ноябре 1663 года на киевскую кафедру нового митрополита Иосифа Тукальского{552}. В итоге войско короля Яна Казимира выбрало другой маршрут и прошло к расположенному недалеко от московской границы Глухову. Оттуда открывался уже прямой путь на Севск и далее к Калуге, где можно было занять и перекрыть киевскую дорогу.

Сведения об объединенном походе польской и литовской армий в союзе с крымской ордой показывали, что инициатива в военном противостоянии была у армии Речи Посполитой. В начале кампании в Разрядном приказе допустили серьезную ошибку, распустив 6 октября 1663 года войска Белгородского полка. Служилых людей с большим трудом приходилось собирать обратно; многие успели побывать «в домишках своих дни по 2 и по 3», а некоторые были «поворочены с дороги назад»{553}. В ожидании прихода королевских войск в Москве в октябре 1663 года был проведен общий царский смотр служилых людей, о чем упоминал Патрик Гордон: «Самому царю было угодно дать смотр всем дворянам и обратить особое внимание на их экипировку».

По мере того как окончательно выяснялись намерения короля и его союзников крымцев, собиравшихся к московской границе, делались перестановки в назначениях полковых воевод. Хорошо осведомленный шотландский офицер написал и об этом в январе 1664 года: «Боярину князю Якову Куденетовичу Черкасскому было велено идти, согласно сведениям [о неприятеле], то к Севску, то к Смоленску. Теперь же, когда стало ясно, что литовская армия движется на Украину на соединение с коронной армией, он получил приказ выступить в Калугу и далее на Украину… Белгородское войско во главе с князем Григорием Григорьевичем [Ромодановским], согласно приказу, выступило к Путивлю»{554}. Именно на армию Ромодановского и выпали впоследствии самые серьезные бои с королевским войском.

Однако исход столкновения не в последнюю очередь решили упрямство, самомнение и непоследовательность короля Яна Казимира. Королевская армия потерпела поражение под малоприметной крепостью Глухов, расположенной совсем неподалеку от московской границы. Героические действия по защите этой крепости казаками киевского полковника Василия Дворецкого задержали королевский поход и обрушили планы реванша Яна Казимира. Полковник Василий Дворецкий запомнил основные вехи похода короля Яна Казимира, выступившего из Белой Церкви 20 октября, а затем 1 ноября (даты по новому стилю) перешедшего со своим войском за Днепр «на бок царскый», то есть в Левобережье. В январе началась четырехнедельная осада Глухова: «…чотири недили зо всим своим войском добывали розными приступами, приметами, штурмами, огнистыми кулями и подкопами»{555}.

Безуспешные штурмы Глуховской крепости дорого стоили королю Яну Казимиру. Когда его советники опомнились и посчитали все потери, стало понятно, что время для наступления потеряно. Хотя, как писал один из участников боев, французский герцог Антуан Грамон, всё равно было принято решение «продвинуться на границу Московии, по направлению к городу, называемому Севском, чтобы попытаться атаковать армию Ромодановского, расположенную по ту сторону реки Десны». Более точен автор «Летописи Самовидца», сообщавший о движении армии короля к Новгороду-Северскому. Здесь король остановился в Спасо-Преображенском монастыре — резиденции черниговского епископа Лазаря Барановича: «…а напотом и король, собою стривоживши, спод Глухова вступил на Новгородок Сиверский, с которим князь Ромодановскш и гетман Бруховецкш мили потребу в Переговци под Новгородком, а новгородци не пустили короля в город, але стоял король в монастири новгородском». В боях на Десне, под упомянутыми Пироговицами (или Пироговкой), и решилась судьба похода, а возможно, и исход длившегося целое десятилетие общего противостояния царя Алексея Михайловича и короля Яна Казимира.

Перед главным сражением на военном совете у короля решали: атаковать ли царские войска «в окопах» (к этому склонялось большинство), или подумать о другой стратегии, на чем решительно настаивал известный военачальник Стефан Чарнецкий. В его предложении видно стремление повторить «конотопское» и другие сражения, когда небольшой отряд всадников выманивал и приводил увлекавшегося атакой противника на большое войско: он говорил, что «знает московитов, знает, что Ромодановский, при появлении польских войск, никогда не упустит случая сделать вылазку из своего лагеря для их атаки, а особенность московита состоит в стойком всегда поддерживании начатого дела, войска за войсками; поляки, получив приказ отступить на нас, без всякого сомнения, будут преследоваться московитским авангардом, а затем и целою армиею, которая выдвинется на расстояние выстрела к армии нашей, местность окажется выгодною для нашей кавалерии — и он почти уверен в их поражении»{556}.

Так бы, наверное, все и произошло, если бы король следовал принятому на военном совете плану. Но когда тысяча всадников отправилась для разведки, канцлер Великого княжества Литовского Христофор Пац предложил изменить первоначальный план. Король, опасаясь за свою жизнь, отошел назад, опять за реку Десну. Для исхода начатого сражения изменение королем первоначальной диспозиции имело важные последствия, потому что возвращавшаяся из разведки конница, которую, как и предсказывал Чарнецкий, преследовали московские войска, вдруг оказалась на пустом берегу, а не под защитой своей армии. Началось повальное бегство: «под мушкетными выстрелами сзади и саблями над головами» бежал герцог Антуан Грамон, бежал и находившийся рядом с ним будущий польский король и великий полководец Ян Собеский. «Мне кажется, что это одно из скверных видений, какие можно видеть», — заключал автор записок — Грамон. Московские войска с ходу форсировали Десну и попытались атаковать главные полки польской армии, но не смогли преуспеть, так что все храбрецы, прорвавшиеся за реку, погибли. После завершения Пироговского сражения королевское войско простояло на своих позициях еще некоторое время, ничего не предпринимая, и вынуждено было отойти от Новгорода-Северского.

Сходным образом описывалась битва 11 (21) февраля 1664 года и в челобитной царю Алексею Михайловичу о жалованье, поданной служилыми людьми Белгородского полка. Царь распорядился рассмотреть их челобитную, на документе помета — «государь пожаловал, велел выписать и должить себя государя». Описывая свои заслуги в боях с королем Яном Казимиром, служилые люди сообщали детали боев, полностью совпадающие с описанием французского герцога; только записаны они своим, понятным в военной и приказной среде XVII века языком: «Прося у Бога милости, пошли с Воронежа (в окрестностях Батурина. — В. К.) за королевскими войски к реке Десне, и как отошли от Воронежа, и у нас в передовых полках с заставными королевскими полки учинился бой». Это и есть та «разведка» в тысячу всадников, которую специально выпустили на московское войско, чтобы заманить его в ловушку, и которую, как видим, приняли за «заставы» — выставленные вперед полки от основного войска. Далее в челобитной говорилось о победном для полка князя Григория Ромодановского продолжении событий: «…и мы те королевские заставные полки сбили и многих побили и секли до реки Десны и за реку Десну загнали и за рекою Десною ввечеру с ними у нас был бой большой и, милостью Божиею и твоим и детей твоих счастьем, промыслом и раденьем твоего окольничего и воевод, королевских людей многих побили и языков поймали». После этого король Ян Казимир «стоял против нас со всеми своими силы по другую сторону реки Десны от Новгородка-Северского, а стоял против нас пять дней, и мы с его королевскими людьми билися по вся дни».

В то время как королевские и московские войска стояли друг напротив друга под Новгородом-Северским, крымские татары решили сделать самостоятельный набег, чтобы набрать полон перед возвращением в Крым. Королю Яну Казимиру надо было решать, куда двинуться дальше. Стали приходить сведения о восставших городах Левобережья, где ранее прошла польская армия. Поэтому король выбрал для отступления самый неожиданный и сложный маршрут — путь на Могилев, лежавший через снега и леса. Войско князя Григория Ромодановского знало об этом отходе короля Яна Казимира «по Гомельской дороге». Но воеводы были осторожны и посчитали, что это какой-то неожиданный маневр перед новой битвой: «чаяли от его королевских войск еще на себя отвороту и бою». Они простояли два дня, пока окончательно не осознали, что все закончилось и «король пошел со всеми силами в Литву наскоро». Ничего не смог предпринять и князь Яков Куденетович Черкасский. Он слишком медленно преследовал отходившего короля Яна Казимира, который успешно добрался до Могилева 21 (31) марта 1664 года{557}.

Другую часть разделившегося надвое под Новгородом-Северским королевского войска возглавил «воевода Русский» Стефан Чарнецкий. Во главе польской кавалерии он решил возвращаться прежней дорогой к Белой Церкви, чтобы наказать «изменников», взбунтовавшихся против королевской власти в недавно присягавших Яну Казимиру городах Левобережья и Правобережья. После неудачного королевского похода начался настоящий террор, быстро напомнивший казакам, зачем они брались за оружие во времена Хмельничины. Со стороны Чарнецкого это была явная месть казакам. Он разорил и уничтожил могилу Богдана Хмельницкого в Субботове. В эти месяцы казнили знаменитого героя «освободительной войны» Ивана Богуна, обвиненного в неудаче глуховской осады и препятствии успеху королевского похода, расстреляли без суда и следствия бывшего гетмана Ивана Выговского{558}. Своею жизнью герои и участники событий, определивших дальнейшую судьбу Украины, заплатили за выстраданный казаками еще во времена Богдана Хмельницкого опыт: «никогда, пока свет стоит», не верить «ляхам». Так писал киевский полковник Василий Дворецкий, подводя итог бесславной военной экспедиции короля Яна Казимира, возвратившегося в Литву «з великим безчестием», и похода Стефана Чарнецкого «за Днепр до Белой Церкви», когда он шел, опустошая казачьи земли Правобережья{559}. Впрочем, и поляки в середине XVII века платили украинцам тем же.

Пока Украина получала мучительные уроки, в конце мая в Смоленск приехали послы, и в начале июня 1664 года возобновились переговоры о мире. Царь Алексей Михайлович и его советники уже получили прямые «вести» о восстаниях против короля в Левобережье и Правобережье и стремились использовать это на переговорах, выдвинув требование установить новую границу по Днепру. О настроении царя Алексея Михайловича ясно говорит его ответ на 33-ю статью «о черкасах» из упоминавшейся записки Ордина-Нащокина: «А собаке недостойно и одного уломка хлеба есть православного, толко не от нас будет за грехи учинитца…»{560} То есть на переговорах не следовало отказываться не только от Левобережной, но даже и от Правобережной Украины, хотя Алексей Михайлович вынужден был допустить, что вряд ли, как во времена Переяславской рады, удастся добиться подданства всего православного населения Войска Запорожского.

Путь к миру

Десять лет прошедшей войны уже дали ответ на большинство вопросов и показали настоящую силу государств, столкнувшихся за влияние в землях, лежавших широкой полосой от Балтики до Черного моря. Свои интересы здесь имели Швеция, Австрийская и Османская империи, Крымское ханство и даже такие далекие от основного театра военных действий страны, как Англия и Нидерланды. В феврале 1664 года в Москву приехало английское посольство «князя Чарьлуза Говардуса», как передавали имя поела в дворцовых разрядах. Описание приема графа Чарлза Карлайла может затмить другие подобные церемонии, о которых есть много свидетельств в тексте разрядных книг. Сам царь Алексей Михайлович пил две чаши вина за здоровье короля Карла II по случаю восстановления монархии в Англии. Одна была яшмовая «братинка», другая — «хрустальный кубок». Для встречи и обеспечения послов не жалели ничего, казалось, были продуманы мельчайшие детали, включая то, что столовую посуду, «ложки и ножики» сначала кладут перед английским послом и лишь потом перед русскими боярами. Граф Карлайл тоже привез в Москву ценные дары, а на своем первом приеме подарил царю Алексею Михайловичу ружье казненного короля Карла I, а сыновьям царя — пистолеты.

Но сами переговоры пошли не так, как задумывалось. Посол был оскорблен своей задержкой перед самым въездом в столицу и не принял никаких заверений, что всё делалось для лучшей подготовки торжеств (собрать дворян для встречи зимой, во время ведения войны было сложно); он требовал «репараций» (возмещения) ущербу своей чести. Не было решено и главное дело, ради которого лорд Чарлз Карлайл приезжал в Москву — «реституция», то есть восстановление торговых привилегий английским купцам, отмененных после казни Карла I в 1649 году.

При приеме посольства произошел забавный случай, когда посол Карлайл решил «надавить» на русскую сторону и произнес несколько слов на повышенных тонах, а в это время вывалилась с грохотом оконная рама, перепугав присутствующих. Автор описания посольства Ги Мьеж учтиво добавил в своих записках, что если заговорит король Карл II, тогда вообще все задрожит. Но это было всего лишь поэтическое преувеличение (в свите посла, кстати, находился и настоящий поэт — Эндрю Марвелл). Русские дипломаты были достаточно опытны и неуступчивы, ради подтверждения своих решений они тоже использовали демагогические приемы. В ответ на просьбу о восстановлении привилегий, дарованных Английской компании еще Иваном Грозным, послу Чарлзу Карлайлу ответили, что те люди, которым давались привилегии, уже умерли, а значит, и данные им права умерли вместе с ними. Ссылались и на неоконченную войну с Польшей, до завершения которой отказывались говорить о беспошлинной торговле иностранных купцов и возвращении англичанам каких-либо привилегий{561}.

Посол Карлайл и его спутники не стали вдаваться в детали и действовали по принципу «всё или ничего», не слушая московских дипломатов, попытавшихся обозначить свои интересы. По сообщению шведского резидента Адольфа Эберса, английскому послу предлагалось выступить посредником в дипломатических делах с соседними странами — Швецией и Польшей, но он отверг все предложения, добиваясь немедленного удовлетворения требования о беспошлинной торговле. В итоге граф Чарлз Карлайл уехал, не приняв царских подарков, что было сочтено оскорблением. В свою очередь, ему также возвратили личные подарки царю. Непременное желание «реституции» в полном объеме прав Английской компании «закрыло» другие возможности торговли английских купцов. Английский посол грозился вообще всех их вывезти с собой из России. В итоге некоторые купцы все-таки получили личные привилегии, чтобы не превращать Англию из возможного посредника во врага. Но в ответном русском посольстве в Англию содержались жалобы на поведение Чарлза Карлайла, поэтому королю Карлу II пришлось извиняться за его поведение{562}.

Своим максимализмом граф Карлайл существенно навредил английской стороне, чем немедленно воспользовались традиционные конкуренты англичан в русской торговле голландцы, тоже некоторое время спустя приславшие свое посольство. Нидерландский посол Яков Борейль приехал в Москву 10 января 1665 года. Главной задачей посла было добиться признания нового титула «Их Высокомогуществ» для Нидерландских штатов, среди прочего обсуждались и вопросы конкуренции голландских и английских купцов в России. В частности, голландцы просили лишить англичан монополии на поставку вара (дегтя, использовавшегося в судостроении). Обо всем этом в своих дневниковых записях рассказал приехавший в составе голландского посольства в Москву Николаас Витсен. Тогда будущий бургомистр Амстердама и покровитель Петра I во время его заграничного путешествия был еще совсем молодым человеком. Николаас Витсен запомнил царя Алексея Михайловича на приеме голландского посольства в начале 1665 года и описал его: «По фигуре царь очень полный, так что он даже занял весь трон и сидел будто втиснутый в него…» Сидя на троне, царь «не шевелился, как бы перед ним ни кланялись; он даже не поводил своими ясными очами и тем более не отвечал на приветствия. У него красивая внешность, очень белое лицо, носит большую круглую бороду; волосы его черные или скорее каштановые, руки очень грубые, пухловатые и толстые». Николаас Витсен действительно мог рассмотреть царя очень близко, так как все дворяне и офицеры посольства получили разрешение подойти к царской руке. Во время церемонии произошел забавный случай. Вызванный первым, Николаас Витсен немного не рассчитал с поклонами на подходе к царскому трону и едва не упал на колени царя, но тот спас его от конфуза, вытянув руку. Рутинные посольские приемы с подробным перечислением даров и этикетными речами, конечно, были достаточно утомительным делом, но и в них случались эпизоды, немного снижавшие серьезность происходившего. Николаас Витсен, или Николай Корнильевич, как его стали звать на русский лад, уважая происхождение (его отец также известен, как бургомистр Амстердама{563}), рассказал, что во время того же приема кто-то из русских князей «от имени царя», объявляя титул Нидерландских штатов, никак не мог его выговорить. «Все господа заулыбались, — пишет Витсен в своем дневнике, — даже сам царь закрыл рот рукой, чтобы не видели, что он смеется»{564}.

В последующем обсуждении вопросов голландского посольства в «Ответной комиссии» Думы, назначенной царем, начались обычные дипломатические прения, так как русская сторона не соглашалась на немедленное изменение титула правителей Нидерландов. Но у посольства Якова Борейля был свой шанс серьезно изменить состояние русско-голландских отношений, так как параллельно с голландским посольством 21 февраля 1665 года в Москву прибыл польский посланник Ян Котович{565}. Тогда ввиду возобновления переговоров с Речью Посполитой снова заговорили о возможном посредничестве других стран. 3(13) марта голландского посла вызвали в Кремль и завели с ним разговор на неожиданную для него тему: «не имел ли посол поручения предложить посредничество между Польшей и царем, на что посол прямо ответил отрицательно». Московская сторона «осторожно и вежливо», по свидетельству голландца, искала возможных посредников, говоря, что это было бы «приятно царю, и не только ему, но и полезно всей коммерции».

Обращение к Нидерландским штатам было всего лишь дипломатическим экспромтом: голландский посол, не имея полномочий, конечно, не мог ответить положительно на просьбу царских дипломатов. Несмотря на возникшее охлаждение, посольство Якова Борейля кончилось благополучно. Царь Алексей Михайлович согласился не давать «в этом году» англичанам дегтя… Может быть, свою роль в перемене отношения к требованиям голландского посольства сыграли радостные события в царской семье: 3(13) апреля 1665 года родился еще один царевич, Симеон. Николаас Витсен описал, как в этот день «примерно в 1 час дня по нашему счету времени царица родила сына: сразу по всему городу зазвонили колокола, что продолжалось около двух часов. Каждый выражал большую радость, все бежали в Кремль, гонцы носились как бешеные по городу, чтобы всем князьям и боярам передать это известие и пригласить их «наверх»{566}.

Летом 1665 года в Москве сменился шведский резидент, им стал Иоанн фон Лилиенталь, к своему удивлению, очень тепло принятый в столице Русского государства. Он дважды удостоился аудиенции у царя Алексея Михайловича — 13 и 28 июня, и даже имел личный разговор с царем, когда тот спросил, с кем лучше передать его послание королю Карлу XI. На ответ об Эберсе — прежнем резиденте — царь сказал «добро». После заключения Кардисского мирного договора 1661 года во взаимоотношениях двух стран всё еще оставались проблемы с выдачей пленных. Лилиенталю было поручено заниматься судьбой пленников, остававшихся в России, а также защищать торговые интересы и собирать важную для шведского двора информацию. В частности, Лилиенталь сообщал из Москвы о посольстве Василия Семеновича Волынского в Швецию с целью подкрепить позиции царя Алексея Михайловича из-за продолжавшейся войны с Польшей (в 1663 году Волынский уже участвовал на съезде с шведскими представителями на границе Ингерманландии). Правда, новое посольство Василия Волынского надолго задержалось, а в официальные объяснения о причинах промедления с его отправкой шведский резидент не верил, замечая иронично: «Один из послов жалуется на голову, другой на ногу» и считая эти отговорки признаком недоверия к Швеции. Переговоры Волынского с представителями шведского короля состоялись только в августе следующего, 1666 года и завершились Плюсским мирным договором{567}.


Главной в дипломатической повестке дня оставалась необходимость прекращения войны России и Речи Посполитой, ослаблявшей положение христианских стран перед лицом османской экспансии. Нараставшее понимание общих целей лучше всего помогало сплотиться и забыть о разногласиях, договориться о новых границах, фиксировавших результаты войны. В неофициальных беседах с Афанасием Лаврентьевичем Ординым-Нащокиным — русским представителем на переговорах в селе Дуровичи, начатых в июне 1664 года, — комиссары Речи Посполитой заговорили о том, как «роздирание бы между Восточные церкви и Западные утишить и умирить», и о помощи «цесарю против турка». По словам польских комиссаров, они имели «крепкую надежду, что нашим государством даст Бог от бусурман прибыли бес крови и без меча»{568}. Переговоры о «вечном мире» (представители короля отказались обсуждать перемирие) продолжались долго. С русской стороны их возглавили ближайшие советники царя — бояре князь Никита Иванович Одоевский и князь Юрий Алексеевич Долгорукий. Никто на переговорах не доверял друг другу, все стремились «выжать» из противоположной стороны максимум, что сводило на нет усилия дипломатов. В ход пошло информационное давление: с одной стороны, говорили о якобы планировавшемся походе царя Алексея Михайловича к Смоленску, с другой — преувеличенно расхваливали свои победы в землях «черкас». Но позиции царской армии в Левобережье по-прежнему оставались неизменными, и эта часть Войска Запорожского имела все шансы остаться в составе Московского государства.

С 11 июля по 2 августа 1664 года на переговорах было заключено трехнедельное перемирие. В это время царь Алексей Михайлович «снял» одного из двух главных представителей на переговорах — боярина князя Юрия Алексеевича Долгорукого и поставил на его место главнокомандующего русской армией князя Якова Куденетовича Черкасского. Согласно «Дневнику» Патрика Гордона, князь Долгорукий выступил «с воинской торжественностью» из Москвы 26 июля, а князь Черкасский уехал из Смоленска в Москву 3 августа. Недовольство медлительностью князя Черкасского нарастало давно, его обвиняли в том, что он, по местническим соображениям, не оказал помощи преследовавшей короля Яна Казимира рати князя Ромодановского и именно из-за этого королевскому войску удалось спастись. Кстати, свой побег из России известный подьячий Григорий Котошихин связывал с попыткой давления на него боярина князя Юрия Алексеевича Долгорукого, требовавшего написать донос на князя Черкасского. Впрочем, Котошихин еще в Москве сделал свой выбор и оказывал шпионские «услуги» шведскому резиденту, передавая ему для копирования посольские бумаги, раскрывавшие позицию русской стороны на переговорах со Швецией. Поэтому Котошихин мог и намеренно преувеличить свое значение в истории придворной борьбы Долгорукого и Черкасского{569}. Так или иначе, его рассказ отражает противоречия, существовавшие в окружении царя и руководстве царским войском. Алексей Михайлович требовал помогать войной успешному продвижению к миру, что должно было сделать сговорчивее польско-литовскую сторону. Для этого и потребовалась демонстрация силы с назначением нового главнокомандующего — боярина князя Юрия Алексеевича Долгорукого.

Перемирие на время приостановки переговоров распространялось только на Смоленск и округу. В других местах военные действия продолжались. Польские войска осадили Невель и только после неудачного штурма в ночь на 19 июля отошли от города и «пошли войной в Луцкой и в Торопецкой уезды». Опасность угрожала двум главным остававшимся опорным пунктам царского войска в Полоцке и Витебске. Поэтому в августе 1664 года по приказу боярина князя Юрия Алексеевича Долгорукого во многие литовские поветы, лежавшие от Днепра до Березины, вокруг Копыси, Шклова, Могилева, Быхова, Борисова и Бобруйска, отправился карательный отряд во главе с князем Юрием Никитичем Барятинским. Легкая конница прошлась маршем, уничтожая и разоряя владения сопротивлявшейся литовской шляхты. Посланец царя, присланный из Тайного приказа, прямо требовал от князя Долгорукого: «чтоб промыслом польским и литовским людем дать страх и тем их к миру привести». Но продолжать давление было опасно, так как в Литве собирались силы для новой войны с царскими войсками. До больших столкновений дело так и не дошло, в итоге обе стороны договорились отложить переговоры до июня следующего, 1665 года{570}.

В Речи Посполитой в конце 1664 года открывался очередной сейм, и там назревал еще один знаменитый «рокот» во главе с защитником шляхетских прав гетманом польным коронным Ежи Любомирским, выступившим против стремления короля Яна Казимира к расширению прав своей власти и утверждению преемником короля на польском престоле французского принца Конде. В таких условиях переговоры с представителями царя Алексея Михайловича становились еще одним инструментом политической борьбы между королем и шляхтой. Как покажут события, царские дипломаты тоже попытались использовать внутренний конфликт или, по словам профессора Збигнева Вуйцика, «трагическую ситуацию в Польше», в своих целях. Дело доходило даже до переговоров с представителем Ежи Любомирского в Москве в Тайном приказе (секретность их была настолько высока, что представителя рокошан отпускали из Москвы «в ночи»). Открытие «рокоша» в мае 1665 года заставило короля Яна Казимира мобилизовать все имевшиеся в его распоряжении силы, включая те, что были задействованы на Украине. Верные королю войска оставили борьбу с казаками и поспешили ему на выручку. Вместе с ними во Львов вынужден был уйти под давлением повстанцев, недовольных союзом с поляками, и гетман Правобережья Павел Тетеря. Казаки Правобережья выбрали другого гетмана — Петра Дорошенко, опиравшегося на покровительство турецкого султана.

«Рокош» Любомирского не позволил начать переговоры, как планировалось, в июне 1665 года. Но именно в это время король Ян Казимир впервые согласился вести речь на переговорах не только о мире, но и о перемирии «лет на 12, 15 или даже 18». Для этого были выданы определенные инструкции королевским комиссарам, вырабатывавшиеся еще с 1662 года. Впервые в королевской канцелярии появились официальные бумаги, где говорилось о возможной передаче Смоленска и Левобережной Украины московскому царю. Правда, раздел предусматривал и значительные уступки противоположной стороны, царю Алексею Михайловичу предлагалось отказаться от завоеваний в Белоруссии, Ливонии и Правобережной Украине. Кроме того, передача земель должна была сопровождаться сохранением владений шляхты или компенсациями за потерянные «маетности» (имущество).

1665 год в результате оказался одним из самых мирных в затянувшейся русско-польской войне. Хотя без военных действий всё равно не обошлось, решалась судьба царских завоеваний в Ливонии. В первую очередь Борисоглебова (Динабурга) на Западной Двине, имевшего стратегическое положение в торговле с Швецией, Польской Ливонией и Курляндией в Прибалтике. Царь Алексей Михайлович снова доверился боярину князю Ивану Андреевичу Хованскому, назначенному на воеводство в Псков, откуда легче всего было устранить возникшую угрозу потери Динабурга. Будущий глава комиссии на переговорах с Речью Посполитой окольничий Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин тоже провел лето и осень 1665 года в воеводских товарищах в родном Пскове, сохраняя свои посольские полномочия. Динабург поддерживался из Пскова высылкой ратных людей и хлеба, а летом 1665 года боярин князь Хованский совершил целый поход за Двину, взял город Друю и прошел левым берегом Двины до Борисоглебова, заслужив «милостивое слово» царя Алексея Михайловича.

Заметные бои под Борисоглебовом состоялись 25–26 августа 1665 года, и хотя войско во главе с Михаилом Пацем еще несколько месяцев пыталось овладеть городом, крепость осталась в руках царских воевод. Для сохранения Борисоглебова Ордин-Нащокин попытался использовать и свой дипломатический статус. В октябре 1665 года он получил полномочия вести переговоры с гетманом Пацем о «задержании войск». Но вскоре его отозвали в Москву, где окончательно договорились с представителями короля Яна Казимира о возобновлении мирных переговоров в январе 1666 года{571}. Рать князя Ивана Хованского отошла на зимние квартиры в Псков, Опочку и Великие Луки.

Совсем по-другому решались дела с Украиной. Еще летом 1665 года ввиду будущих переговоров с Речью Посполитой в Москву пригласили гетмана Левобережья Ивана Брюховецкого. Пришло время для закрепления власти царя Алексея Михайловича в украинских землях, так как очевидно было, что решение их судьбы станет ключевым моментом приближавшихся переговоров с королем. «11 сентября 1665 года подъезжал к Москве небывалый гость, гетман запорожский с старшиною, — такими словами начинается одна из глав «Истории России» Сергея Михайловича Соловьева, посвященная «продолжению царствования Алексея Михайловича». — На перестрел от Земляного города встретили его ясельничий Желябужский и дьяк Богданов; Брюховецкий сошел с лошади и, выслушав спрос о здоровье, дважды поклонился в землю; ему подвели царскую лошадь, серую немецкую, в серебряном вызолоченном наряде с изумрудами и бирюзою, чепрак турецкий, шит золотом золоченым по серебряной земле, седло — бархат золотный; Иван Мартынович сел на лошадь и въехал в Серпуховские ворота, имея Желябужского по правую и Богданова по левую руку; его поставили на посольском дворе»{572}. Описание С. М. Соловьева, основанное на прекрасном знании подлинных деталей и этикета встречи, лучше всего дает представление о том, какое значение в Москве придавали первому за все время с начала русско-польской войны визиту гетмана Войска Запорожского. Интересно, что само посольство насчитывало более пятисот человек с представителями казацкой старшины и рядовых казаков, мещанства городов, в том числе Киева, Чернигова, Стародуба, Нежина. По мнению автора неопубликованного обширного труда по истории Украины Виктора Александровича Романовского, написанного еще в 1960-е годы, «самый приезд гетмана был облечен в форму народного представительства во главе с гетманом». Кстати, в гетманской свите приехали в Москву и уже полюбившиеся царю Алексею Михайловичу малороссийские «спеваки»{573}.

Царь Алексей Михайлович, посоветовавшись с Думой, присвоил гетману Брюховецкому боярский чин, и тот стал писаться в документах «боярин и гетман». «Нобилитация» на русский лад (как ранее гетмана Ивана Выговского и казачьей старшины в Речи Посполитой) произошла и со спутниками Ивана Брюховецкого — старшиной и чиновниками Войска. Они получили дворянские чины и были щедро одарены владениями в украинских землях. Несколько дней спустя после пожалования в боярский чин боярин и гетман Иван Мартынович Брюховецкий подал челобитную главе Малороссийского приказа боярину Петру Михайловичу Салтыкову о разрешении ему сыграть свадьбу в Москве. Немедленно была подыскана подходящая невеста — дочь окольничего князя Дмитрия Алексеевича Долгорукого, княжна Дарья. Правда, как заметил тот же С. М. Соловьев, «не всё такими нежными делами занимался в Москве боярин и гетман»{574}. Приезд гетмана Брюховецкого остался памятен утверждением царем Алексеем Михайловичем новых пунктов о привилегиях запорожских казаков. Речь шла не только о подтверждении Переяславских статей — старых 1654 года и новых 1659 года, но и о развитии прежних договоренностей с гетманом Иваном Брюховецким в Батурине в 1663 году.

«Руина» и разделение Украины на Правобережную и Левобережную, продолжавшаяся война и противоречия между мещанами и казаками по поводу сборов налогов на содержание войска, конфликты с царскими воеводами в украинских городах, недоверие воевод к постоянно воевавшим друг с другом «черкасам», отсутствие киевского митрополита, «интернированного» королевскими властями в Мариенбурге, — всё это заставляло искать новые решения. Иван Брюховецкий еще во время выборов нового гетмана давал обещание на передачу сбора доходов в царскую казну. Обещание, ставшее для него роковым и приведшее к более широкому, чем ранее, распространению власти царских воевод в украинских городах и составлению переписи Левобережной Украины в 1666 году{575}. Дальше, как бы ни желал гетман повернуть назад, ничего уже поделать было нельзя. На переговорах в Москве ему так и не удалось отстоять свое предложение о сборе налогов гетманской администрацией; не прошел и компромиссный вариант о сборе стаций — натурального налога на содержание войска. Идея о налогах с городов Левобережья наталкивалась также на противодействие участвовавших в посольстве представителей городских администраций и мещанства, оберегавших в противостоянии с гетманом свои привилегии.

Московские статьи 1665 года, выданные в развитие «батуринских статей» — договоренностей, заключенных с тем же гетманом Иваном Брюховецким в 1663 году, в итоге подвели черту всей предшествующей политике по отношению к Войску. На основании предложений гетмана Брюховецкого, поданных 11 октября 1665 года, было принято решение подтвердить казацкие вольности, охранять казацкое имущество, но делать это должны были в Запорожском Войске царские воеводы, посылавшиеся в малороссийские города. Не отказывался царь Алексей Михайлович платить казакам за их службу, но только с того времени, когда «росписное число станет». В статьях, поданных Брюховецким, при новых выборах гетманов предлагалось посылать гетманские регалии — булаву и знамя «большое», булаву и знамя «меньшое», бунчук и пушки — воеводе в Киев «для шатости малороссийских жителей». Царь Алексей Михайлович и его советники скорректировали этот пункт. По царскому указу в дальнейшем «большие» булаву и знамя предлагалось посылать в Москву, их впредь и должен получать новый гетман вместе с царской жалованной грамотой Запорожскому Войску.

В вопросе о подчинении Киевской митрополии Московскому патриархату гетман Иван Брюховецкий шел даже дальше, чем могли позволить себе в Москве, прося присылать «Русского святителя», подчиненного московскому патриарху. Уважая исторические права Константинопольского патриархата, эту статью отложили «до будущего времени» (как говорилось, вопросы об этом обсуждались с константинопольским патриархом Дионисием). «Похваляли» отказ гетмана Брюховецкого от посылки «без государе кие воли» посланцев «до чюжих окрестных земель», включая отдельно упомянутого крымского хана. В других пунктах улаживались вопросы обеспечения гетмана и старшины, размещения и подчинения царских ратных людей, суда и торговли. Гетман отобрал «привилеи» городов, выданные по магдебургскому праву, и отослал их в Малороссийский приказ. В Москве обещали снова подтвердить их царскими жалованными грамотами. Особо оговаривался запрет «русским людям» бесчестить казаков в ссорах «изменою».

Дата, выбранная для подписания московских статей, — 22 октября 1665 года — совпадала с праздником иконы Казанской Божьей Матери. В Ответной палате, где члены посольства подписывали статьи, присутствовали «ближние люди»: боярин и наместник Астраханский князь Никита Иванович Одоевский, боярин и наместник Вологодский Петр Михайлович Салтыков (глава Малороссийского приказа), окольничий и наместник Новоторжский князь Иван Дмитриевич Пожарский. В жалованной грамоте боярину и гетману Ивану Мартыновичу Брюховецкому и Войску Запорожскому, выданной И декабря 1665 года, излагалась развернутая история обращений гетманов Войска за поддержкой к царю Алексею Михайловичу. Но она была увязана с описанием сложных дипломатических взаимоотношений с Речью Посполитой со времен царя Михаила Федоровича и в первые годы правления царя Алексея Михайловича. Вспоминалась история государевых походов 1654–1656 годов, перечислялись выборы новых гетманов после смерти Богдана Хмельницкого и «измены» Ивана Выговского и Юрия Хмельницкого, вспоминались обстоятельства выбора на гетманство Ивана Брюховецкого. Документ подтверждал «права и вольности» казаков, в соответствии с прежними переславскими, батуринскими и нынешними московскими договоренностями, царь обещал жалованье «реестровым» казакам «из сборных денег малороссийских же городов, в то время как оне написаны будут в реестр». Гетман Брюховецкий, старшина и все Войско должны были «по своему верному подданству и по обещанию служите верно и всему Московскому государству всякого добра хотети, и наше государское повеление исполняти, и быти в нашей государской воле и в послушании навеки, и за Божиею помощию, против наших, царского величества, неприятелей стояти мужественно и неподвижно»{576}.

Таким образом, в московских статьях была заложена основа для будущей инкорпорации Левобережной Украины в состав Московского государства. Как считал В. А. Романовский, «московские постановления не были простой уступкой доходов в казну русского царя, они были не только концом финансовой автономии, но и окончательной ликвидацией государственной самостоятельности Украины — концом, юридически оформленным»{577}. Но у этих решений был еще и другой подтекст: они стали вехой и в исторических взаимоотношениях Московского государства и Речи Посполитой.

30 октября 1665 года на переговорах в Москве с подсудком оршанским Херонимом Комаром было достигнуто окончательное соглашение о возобновлении переговоров двух стран с 1 января 1666 года. Главой посольства с русской стороны назначили носившего к этому времени уже думный чин окольничего Афанасия Лаврентьевича Ордина-Нащокина{578}. У него была репутация последовательного сторонника мира с Речью Посполитой, польско-литовская сторона хорошо его знала, он являлся, можно сказать, экспертом во взаимоотношениях с Польшей и Литвой. Тем более что и его сын Воин продолжал служить при дворе короля Яна Казимира (никто, конечно, не знал, что к этому времени он поставлял в Москву ценную информацию о происходящем в королевском окружении). В состав посольства вошли также Борис Иванович Нащокин (родственник Ордина-Нащокина, вместе с которым он участвовал в успешных переговорах со шведами в 1658–1659 годах) и дьяк Григорий Богданов, также имевший с А. Л. Ординым-Нащокиным опыт совместной посольской службы, когда они вели сложнейшие переговоры с королем Яном Казимиром во Львове в 1663 году. «И тогда склонность учела быть к миру», — говорил позднее Ордин-Нащокин. Дьяк Григорий Богданов хорошо представлял, что происходит в Польше, так как ездил в Варшаву совсем недавно, весной 1665 года. Вместе с ним по указу царя Алексея Михайловича в одностороннем порядке было возвращено домой 57 пленников, и именно дьяк Григорий Богданов привез королевскую грамоту 9 июня 1665 года с согласием на заключение перемирия.

Назначение на переговорах человека, известного своим стремлением к заключению мира, могли оценить в Польше, но не приняли в Москве. Царю Алексею Михайловичу пришлось пойти наперекор «неудержательным речам в людех» и мнению самой Думы. Даже близкий царский советник окольничий Федор Михайлович Ртищев тоже «от злых разговоров много пострадал» и опасался переписываться с Ординым-Нащокиным по делам будущего посольства. Знал о сложном положении Афанасия Лаврентьевича при царском дворе и перебежчик Григорий Котошихин, оказавшийся в начале 1665 года в польско-литовских землях и предлагавший свои услуги королю Яну Казимиру. Котошихин выписал в свое обращение королю статью «о Офонасье Нащокине» и о том, как тот «правил» свое прошлогоднее посольство под Смоленском: «Бояре о том не ведали, а наказ ему дан из Посольского приказа, и он по нем не чинил ничего»{579}.

Обвинения Нащокина в противодействии заключению мира, конечно, не имели под собой оснований, но детали обсуждения наказа, упомянутые Котошихиным, прекрасно объясняют возникшую боярскую ревность. Правда, в то время, как стали готовить инструкцию для будущих переговоров с Речью Посполитой, в Думе произошло важное изменение. В октябре 1665 года тяжело заболел царский тесть Илья Данилович Милославский, остававшийся во главе многих ключевых приказов. У него, как ранее у боярина Морозова, тоже случился инсульт (по словам Патрика Гордона, «тесть императора, Илья Данилович Милославский, от великого возбуждения получил апоплексический удар и, захворав, утратил память и как будто всякий рассудок»). Одним могущественным противником у Ордина-Нащокина стало меньше.

Рассказ Патрика Гордона дает представление о стиле управления ключевых фигур в царском окружении. В один из дней в январе 1665 года Гордону пришлось обратиться с просьбой по делам отпущенных из России генералов Далейлла и Драммонда сразу к нескольким членам Боярской думы — Илье Даниловичу Милославскому, князю Юрию Алексеевичу Долгорукому и Афанасию Лаврентьевичу Ордину-Нащокину: «Первый выглядел не очень довольным, второй не сказал ничего, зато последний обещал сделать все возможное»{580}. Кстати, сам отпуск генералов в Англию говорил о том, что в их услугах перестали нуждаться, в отличие от прежнего времени, когда с большим напряжением казны стремились нанять офицеров и генералов из Западной Европы{581}. Воевать дальше действительно уже не хотели, но и до мирного договора было еще далеко.

Финальным этапом подготовки будущих переговоров стали обсуждение в Думе записок А. Л. Ордина-Нащокина и выработка инструкции послам в конце декабря 1665-го — январе 1666 года. Согласие на заключение договора о перемирии на условиях, предлагавшихся царским окольничим, получить было трудно. Опять возникли ссоры. Шведский резидент Лилиенталь сообщал о столкновении Ордина-Нащокина и дьяка Алмаза Иванова: один из них обвинял другого в «измене», а тот в ответ называл его «мужиком». Поэтому все дело продвигалось указами и распоряжениями царя Алексея Михайловича, сделавшего свой мирный выбор. Главные разногласия в Думе были между сторонниками и противниками сближения с Польшей, здесь Ордин-Нащокин действовал вопреки мнению большинства.

Судя по первоначальной редакции наказа послам, которую стали составлять еще во время отсутствия Ордина-Нащокина в Москве, среди царских приближенных и руководителей Посольского приказа по-прежнему оставались сторонники разговора с позиции силы. Они требовали контроля над землями Войска Запорожского в Правобережной Украине до Южного Буга и возвращения к разговору об отмене Брестской унии. Ордин-Нащокин, подключившийся к работе по редактированию наказа, более реалистично смотрел на дела, видя в договоренностях с польским королем еще и способ решения других важнейших вопросов, включая взаимоотношения с Крымским ханством.

Выработка требований на переговорах продолжалась вплоть до 6 апреля 1666 года, когда царь Алексей Михайлович сформулировал краткие указания на переговорах окольничему Ордину-Нащокину:

«1. Киева здешнюю з заднепрскою стороною не уступать. 2. Смоленска со всеми 14 городами не уступать. 3. Полоцка и Витебска и Диноборка не уступать».

Из всего этого списка готовы были пожертвовать, в случае крайней необходимости и угрозы разъезда послов, только Полоцком и Витебском. При этом Динабург царь требовал «конечно не уступать»{582}.

30 апреля (10 мая) 1666 года, в понедельник, в первом часу пополудни, долгожданные переговоры в Андрусове представителей Московского государства, Польши и Литвы начались. То был великий дипломатический контрданс, потребовалось больше тридцати съездов дипломатов и почти восемь месяцев, чтобы заключить искомое соглашение. Как ни хотел Ордин-Нащокин договориться сразу о вечном мире, стороны готовы были обсуждать только перемирие. Становилось понятно, что на уступки придется пойти всем. К Московскому государству отходили Смоленская и Северская земли — польские трофеи времен Смуты. В ответ пришлось поступиться Полоцком и Витебском. Вокруг «Малых Лифлянт» и судьбы Динабурга разгорелся спор, аргументом в котором царская сторона поначалу видела уплату компенсации в 10 тысяч рублей. Дело погубила алчность сборщиков пошлин в Динабурге, немедленно набросившихся на приехавших торговцев, посчитавших начало переговоров хорошим знаком для возобновления торговли по Западной Двине. Даже самый последовательный сторонник сохранения за Россией Динабурга — посол Ордин-Нащокин — вынужден был отступить, понимая, какую репутацию получили в Литве царские администраторы.

Основные разногласия касались судьбы Украины и особенно Киева с округой. Оставить его под контролем царских воевод означало создать плацдарм на Правобережной Украине. И, что казалось еще важнее, Киев оставался историческим «сердцем» Древней Руси с великими православными святынями. Там находился престол главы Киевской митрополии, а ранее Киев был административным центром воеводства в составе Речи Посполитой. И даже когда начали задумываться о его уступке, она все равно могла состояться лишь при условии отстройки рядом нового города и владения им московским царем. В итоге последним царским словом на переговорах стал прямой указ «великому послу» Ордину-Нащокину: «Одноконечно Киеву и здешней стороне в уступку не быть»{583}.

Плохим фоном переговоров стала и опись Левобережья в 1666 году, ее пришлось приостановить ввиду начавшихся выступлений казаков, недовольных любым контролем над ними. Они готовы были объединиться с казаками гетмана Правобережья Петра Дорошенко, действовавшего при поддержке крымского хана и турецкого султана. Опасность такого поворота событий грозила потерями как Московскому царству, так и Речи Посполитой, потому что казаки гетмана Дорошенко в конце осени — начале зимы 1666 года приступили к методичному уничтожению польских гарнизонов в Правобережной Украине.

Дела в Андрусове сдвинулись только в самом конце декабря 1666 года, когда король Ян Казимир прислал своим послам на переговорах инструкцию договариваться не только о разделе территорий, но и о будущем союзе против Крыма и Турции. Уступка была вынужденной: король продолжал бороться то с утихавшим, то снова возобновлявшимся «рокошом» Любомирского. После еще одного конфликта на сейме обозначились перемены в позиции польско-литовской стороны.

20 (30) января 1667 года послы Московского царства и Речи Посполитой поставили в Андрусове свои подписи под соглашением о перемирии на 13 лет. В преамбуле говорилось о стремлении послов устранить все «недружбы и разности», дошедшие «напоследок» до «кровопролития и войны». Хотя стороны пока не могли договориться о «вечном покое» между странами, стремление к заключению такого мира и «дружбы» было письменно зафиксировано. В первых статьях Андрусовского договора устанавливали срок перемирия от июня 1667 года по июнь 1680 года, подтверждали уважение к царскому и королевскому титулам. Интересная деталь: с этого времени договорились, что переписка порубежных администраторов Речи Посполитой будет вестись «не русским письмом», а «польским языком», как это стали делать «во время нынешней войны». Но главным, конечно, для обеих сторон был раздел территорий. За царем Алексеем Михайловичем оставался «Смоленск со всею Северскою землею, с городами и с уездами». Эти приобретения включали Дорогобуж, Белую, Невель, Себеж, Красное и Велиж (на время перемирных лет, несмотря на прежнюю принадлежность его Витебскому воеводству). В договоре также утверждали новую границу «с другого края, где есть Северские городы». На царской стороне оставались «около Чернигова все городы и земли», а также весь «край» «от Днепра, что под Киевом… до Путивльского рубежа», где во время перемирия не должно было оставаться королевских владений.

С другой стороны, восстанавливались прежние воеводства в Литве — Полоцкое, Витебское (кроме Велижа) и Мстиславльское, а также «Лифляндский рубеж»: «так, как в себе те рубежи и в давном своем очертании до войны имели… с обеих сторон Днепра и Двины рек». Уже 1 марта 1667 года царские воеводы отчитались о возвращении в силу Андрусовского договора Полоцка «с уездом», «старого полоцкого наряда» (артиллерии) и «з жилецкими полоцкими старыми людми». Тогда же были возвращены «городовые ключи» от Витебска с тремя «пустыми городищи» — Усвятом, Сурожем и Озерищами, отданы пушки и другое вооружение и запасы. Над казаками, жившими в низовьях Днепра, «что имянуются Запороги», устанавливался общий протекторат: «имеют быть в послушании, под обороною и под высокою рукою обоих великих государей наших». Здесь же был упомянут и чувствительный вопрос свободы вероисповедания, но она касалась только католической веры в землях, уступленных царю, и православия на территории Речи Посполитой. Об унии документ умалчивал, что было победой российской стороны, стремившейся к устранению униатской церкви.

И, наконец, Киев. Известно, что он остался за Московским государством только на два года, после чего его следовало вернуть по Андрусовскому договору Речи Посполитой. Но сделано этого не было, что вызывает вопрос: насколько последовательно исполнялись условия перемирия? Отдача «самого города Киева» с «монастырями Печерскими», посадом и другими территориями «с той стороны Днепра, на которой Киев есть», протяженностью до одной польской мили — пяти километров, обговаривалась определенными условиями. Согласно статье 7-й договора, город должен быть «отдан и очищен до первой о вечном покое комиссии, в тех перемирных летах припадающей», то есть до начала новых переговоров о вечном мире. Срок созыва такой комиссии был определен в те самые два года, «от нынешняго договора считаючи». Выражалась надежда, что это будет 15 апреля 1669 года «по новому календарю». При этом отдача города должна сопровождаться дипломатической перепиской — «через посланников с любительными грамотами обсылкой». При уступке Киева запрещалось требовать какую-либо «награду» или возмещение. Пока город был в руках царских воевод, им ставилась задача «имети крепкую с войска его царского величества оборону, как против бусурман, також и против своевольных казаков».

Следовательно, возвращение Киева, согласно Андрусовскому перемирию, было обременено обязательством начать в ближайшие два года переговоры о вечном мире. Но в действительности движение к нему затянется еще на 20 лет, пока уже Вечный мир с Речью Посполитой 1686 года не решит окончательно судьбу Киева в пользу Российского царства.

Завершая в 1667 году войну, договаривались еще о возврате трофеев — пушек, имущества, документов и архивов, а также захваченных святынь. Первый шаг был сделан на самих переговорах в Андрусове, когда «великому послу» Афанасию Лаврентьевичу Ордину-Нащокину вернули чудотворную икону, бывшую в русском войске во время неудачного боя при Кушликовых горах. Тогда Ордин-Нащокин счел это хорошим предзнаменованием для договоренностей об общей борьбе России и Речи Посполитой против Крымской орды в перемирные годы.

В одной из первых статей Андрусовского договора тоже говорилось о возвращении в течение года образов, мощей и других святынь, утвари «и украс костельных и церковных», особенно части древа Креста Господня, «в Люблине взятыя». Оговаривались условия обмена пленными и восстановления границ, а также подтверждалась необходимость начала новых переговоров о «вечном мире». Даже если они сорвутся в будущем 1669 году, договорились не отступать и собираться на польские съезды снова и снова «в пять лет», до 1674 года. Если на двух съездах не получится договориться, тогда предлагалось обратиться к посредничеству других «христианских государей» и устроить третий съезд в 1678 году, а далее договариваться до окончания перемирия в 1680 году. В настойчивом обсуждении условий движения к «вечному миру» между двумя странами можно видеть работу главного сторонника этой идеи — Афанасия Лаврентьевича Ордина-Нащокина. Своею волей он разворачивал неповоротливую московскую дипломатическую машину в другом направлении, готовя общий союз против Крыма и Порты. Пока стороны договорились всего лишь «известить» своих южных соседей о заключенном союзе, но всем было понятно, что складывается союз христианских стран, готовый, как прямо записано в Андрусове, к «войне» с «салтаном турским», если он вступится за «орду» и к «отпору бусурманом» (статьи 18-я и 19-я). Окончательная выработка договора об общей помощи против Крыма и Порты была отложена до новых съездов послов и увязывалась с вопросом об «удержании обоей Украйны и Запорожья», для чего и нужны были совместные военные действия, «как против хана Крымского и орды, також и против цесаря Турскаго, когда бы украинских Козаков общими войсками своими до своего послушания и подданства принуждати имели» (статья 30-я).

Искусство дипломата А. Л. Ордина-Нащокина проявилось еще и в стремлении использовать перемирное время для установления нового порядка торговли между Россией и Речью Посполитой, а также соседними странами. Интересы русской торговли всегда были в центре его внимания. Такое «стратегическое» осмысление вопросов войны и мира выделяло его среди советников царя Алексея Михайловича. Согласно договоренностям в Андрусове, когда перемирие будет окончательно утверждено, следовало послать с извещением об «утвержденном покое» в соседние страны, «чтобы не без ведомости было, и потом чтобы впредь меж купецкими людьми с окрестными государствы торговые промыслы множились». Любыми товарами, «опричь тех товаров, которые в обоих государствах заказаны будут», разрешалось торговать «без затруднения», и такой порядок должен был существовать вплоть до начала последней стадии переговоров о «вечном мире». В это переходное время Ордину-Нащокину удалось даже смягчить потерю Динабурга и связанных с этим городом торговых преимуществ. В договоре записали возможность свободной торговли по Двине от Смоленска до Риги и, наоборот, приезда купцов из Польши и Литвы с товарами в Смоленск. Важным основанием для продолжения торговли стала договоренность об уплате долгов, как оставшихся еще с довоенного времени, так и накопившихся позже, что позволяло возобновить торговый кредит (статьи 15–17).

Несколько статей касалось вопросов сохранения мирных отношений, посылки и отправки новых посольств, взаимоотношения порубежных администраторов, рассмотрения спорных дел. Делалось всё для того, чтобы предотвратить повторение прежней ситуации, приведшей к объявлению войны русской стороной, вступившейся за честь оскорбленных царей. Рефреном повторялась фраза о сохранении мира: «а сего перемирного договору никаким тайным обычаем не разрушать» (статья 24-я), «а на отмщение за то больших войск не побуждати и войны не вчинати и ни за какими причинами миру сего не розрывати» (статья 25-я), «а перемирья ни для каких причин не нарушить» (статья 26-я), «ни которой государь друг на другом тайныя и явныя недружбы замышляти не будет» (статья 27-я), «чтоб недружба не уростала и до войны причины не было» (статья 28-я). Завершали договор статьи, предусматривавшие порядок его подтверждения через отдельных «великих и полномочных послов» в течение следующих пяти месяцев (статья 29-я), а также подтверждавшие обязательство царя Алексея Михайловича рассмотреть на первом же посольстве вопрос «о дани казны какой достойной до удовольствования шляхты» и компенсации «выгнанцам», потерявшим свое имущество в «уступленной» части Украины (статья 31-я){584}.

Реакция на заключенное перемирие была противоречивой. Польше приходилось утешаться тем, что она могла потерять еще больше, если бы не переговоры, происходившие во времена глубочайшего раскола между королем и оппозицией, вскоре приведшего к оставлению трона Яном Казимиром. Казаки Войска Запорожского были недовольны разделом страны, оба гетмана — Иван Брюховецкий в Левобережье и Петр Дорошенко на Правобережье в 1668 году начнут восстание ради «единой» Украины, но не преуспеют в этом, так как не смогут действовать самостоятельно без помощи крымцев и турецкого султана. Союз между царем Алексеем Михайловичем и королем Яном Казимиром имел немало противников как среди думных людей в России, так и у магнатов Речи Посполитой. Но никто не мог отменить главного — после тринадцати лет войны России стали отводить заметное место в текущей европейской политике. И это было еще до времени Петра Великого, продолжившего и укрепившего политику своего отца, царя Алексея Михайловича. Не случайно Сергей Михайлович Соловьев назвал 1667 год «одной из граней между древнею и новою Россиею»{585}.

Триумф новой России

Переломный характер 1667 года понимали уже современники. Немецкий ученый Штефан Трёбст написал специальную работу на эту тему, где обратил внимание на запись находившегося в это время в Москве пастора Иоганна Готфрида Грегори, звучащую примерно так: «В варварской стране ничего варварского почти нет»{586}. Шутливая запись, сделанная протестантским пастором в «книге отзывов» друга-гастронома 26 октября 1667 года, конечно, не может быть расценена как нечто важное для характеристики Московского государства. Впрочем, профессор Трёбст перечислил и другие события 1667 года, свидетельствовавшие о наступлении «нового времени» в России. Наряду с Андрусовским перемирием, изменениями в церкви под воздействием собора 1666/67 года, это была передача власти «первому современному человеку России», «русскому Ришелье» Ордину-Нащокину. С именем Ордина-Нащокина связываются торговый меркантилизм, выраженный в Новоторговом уставе, и попытки строительства флота. Высоко оценивается также назначение Симеона Полоцкого воспитателем царских детей, «просвещенных по западным образцам». Остроумные наблюдения, точно перечисляющие признаки складывавшегося «судьбоносного» времени, к сожалению, не вполне учитывают внутреннюю специфику развития самого Московского царства. Одного критерия «европеизации» — «варварская» или «не варварская» страна — для характеристики перемен явно недостаточно.

С заключением перемирия с Речью Посполитой в Андрусове при дворе действительно наступило «время» Афанасия Лаврентьевича. Со смертью долголетнего «теневого» правителя и первого царского советника боярина Бориса Ивановича Морозова царю Алексею Михайловичу не на кого было опереться. Стоявший во главе ключевых правительственных приказов боярин Илья Данилович Милославский таким влиянием, да и личными качествами уже не обладал. Но формально именно ему принадлежало первенство в делах. В альбоме имперского посла барона Августина Мейерберга сохранился рисунок, изображающий царский выезд в открытом возке в день именин царя 17 марта 1662 года. Сзади, за спиной царя, в этот момент находились князь Яков Куденетович Черкасский и боярин Илья Данилович Милославский{587}. После событий «Медного бунта» 25 июля 1662 года в окружении царя оказались еще несколько ближайших сотрудников, спасших жизнь царской семьи. Началось возвышение князя Юрия Алексеевича Долгорукого, а вместе с тем — и его соперничество с князем Яковом Куденетовичем Черкасским. В ближнем окружении царя находились представители самых главных аристократических родов — князья Одоевские и Воротынские, Черкасские и Прозоровские, Куракины и Голицыны, Репнины и Хил ковы. А также члены старомосковских боярских родов — Салтыковы и Шереметевы, родственники царской семьи Стрешневы и Милославские. Всем, не исключая царя Алексея Михайловича, приходилось считаться с принципами родства и местничества, раскладом сил в Думе и главных приказах. Но достижение мира в Андрусове сделало именно Ордина-Нащокина ближайшим царским советником.

Взлет политической «кометы» Афанасия Лаврентьевича был стремительным и противоречил аристократическим счетам бояр, подогревая их ревность к положению первого царского советника в Думе. Тем не менее царь Алексей Михайлович проявил свою волю. 1 февраля 1667 года, по возвращении Афанасия Лаврентьевича из Андрусова, ему было пожаловано боярство. В тот же день состоялось всенародное объявление Андрусовского договора и были пожалованы награды «воинскому чину» и всем участникам завершившейся Русско-польской войны 1654–1667 годов: «За службу, что они ему великому государю служили против польских и литовских людей мужественно и храбро стояли, и промысл всякой чинили и княжество Литовское в перемирие, уступку годну и прибыльную, Великой России учинили». Все члены Боярской думы и Государева двора, городовые дворяне и дети боярские жаловались переводом части своих поместий в вотчины. Подобное решение ранее принималось только дважды — чтобы отблагодарить служилых людей «за осадное сиденье» при царе Василии Шуйском и «в приход» королевича Владислава в 1618 году. С того времени, закрепившего приобретения служилых людей в Смуту, складывались многие крупные вотчины и родовые владения дворян, где они строили «дворы вотчинниковы» и устраивались семьями на многие поколения. Пожалование 1667 года было таким же значимым, тем более что оно превосходило по масштабам все прежние раздачи земли в вотчины. Бояре сразу получали право на «перевод из поместей их в вотчину» 510 четвертей земли, окольничие — 300 четей, думные дворяне — 250 четей, думные дьяки — 200 четей. Чины Государева двора, жильцы и городовое дворянство могло перевести в вотчину «с окладов со 100 чети по 20 четвертей».

Не были забыты и те, кто погиб в годы войны, особо оговаривалось, «чтоб из городов и побитых отцов дети для челобитья вотчинных грамот к Москве приезжали». Таких людей, долго ждавших своей награды, оказалось столько, что вскоре пришлось уточнять принятое решение и запретить многолюдные приезды в Поместный приказ, где, надо думать, немедленно выстроились очереди. По уездам были разосланы распоряжения, чтобы «к Москве для челобитья вотчинных грамот из Поместнаго приказу имать, людными приезды не приезжали, а присылали бы от города по человеку и по два с воеводскими отписками». В то же время иностранные офицеры массово отпускались из Москвы на родину по завершении войны, высвобождая немалые суммы денег, шедших ранее им на жалованье{588}.

Ордин-Нащокин был поставлен во главе Посольского и Малороссийского приказов, в Посольский же приказ были переданы и дела по управлению Смоленском, Рославлем, Дорогобужем и другими литовскими городами, полученными по Андрусовскому перемирию (ранее, с 1 марта 1656 года, они ведались боярином Семеном Лукьяновичем Стрешневым в Устюжской четверти, а затем, с 10 декабря 1666 года, были переданы в Разрядный приказ. Прежний малоприметный городовый сын боярский из Пскова стал теперь называться в дипломатических договорах «царской большой печати и государственных великих посольских дел оберегатель»{589}. Одновременно это означало и поражение тех, кто много лет сопротивлялся возвышению Ордина-Нащокина, его возраставшему влиянию на царя и всему политическому курсу на мир с Речью Посполитой. Думный дьяк Алмаз Иванов, а вместе с ним и его пасынок Артамон Сергеевич Матвеев пусть на время, но проиграли. Оставление Посольского приказа, видимо, не прошло бесследно для думного дьяка. Он вскоре умер, хотя долгие годы подготовки им «преемника» еще оправдаются. Его пасынок Артамон Матвеев сменит Афанасия Лаврентьевича Ордина-Нащокина через два-три года на всех его постах: сначала во главе Малороссийского, а потом и Посольского приказа. Ордин-Нащокин был нужен царю Алексею Михайловичу, чтобы завершить успешно начатое движение к миру с Речью Посполитой, и его дальнейшая карьера во главе московской дипломатии, как оказалось, полностью зависела от успехов или неудач на этом направлении московской политики{590}.

С именем Ордина-Нащокина связано принятие Новоторгового устава 22 апреля 1667 года. В его видении задач дипломатии цели торговли всегда находились на одном из первых мест. Он обладал редким для окружения царя пониманием взаимосвязи военных, дипломатических и экономических задач, подчиненных у него высшей цели — созданию Великой России. Даже во время русско-польской войны Афанасий Ордин-Нащокин продолжал думать о другом, мирном времени, о будущих союзах, торговых путях, движении товаров, богатстве купцов и торговых людей и наполнении ими государственной казны. Оказавшись весной 1665 года в Пскове, он уже задумывался над изменением правил торговли. Со времени начала войны в 162-м (1654) году практика земских соборов прекратилась, и члены Думы вместе с царем сами решали главные вопросы торговли и сборов. Иначе стал действовать Ордин-Нащокин, понимавший значение участия людей в определении понятного им порядка сбора основных налогов, за которые они сами отвечали своим имуществом. Стоит учесть и особую историю Пскова, где многие еще помнили события городского восстания 1650 года. Но дальше наступила война, приведшая к «недобору во всех годех» псковских денежных сборов. Причины были понятны Ордину-Нащокину, и он сам определил их в записи, посланной к земским старостам Пскова 3 апреля 1665 года. Запись эта важна еще и тем, что здесь очень рано для русских источников встречается производное от слова «граждане» новое политическое понятие — «гражданское постановление» (порядок), нарушенный войной, из-за чего произошло всеобщее оскудение: «…и то чинитца, опричь воинского оскорбления и ратных полковых подъемов, знатно от несогласия междо посадцкими людми, в крепости гражданского постановления не держат, и от лутчих людей над маломощными в сотнях во всяком нестроении в торговых делах, за неросправою, убытки чинятца».

Понимая общие причины кризиса, воевода не снимал вины с жителей посада, а, напротив, определял расстройство городской жизни как одну из важных причин оскудения людей на посаде. «Недобор государевы казны» объяснялся «враждою друг с другом и обидами», «тяжбами перед воеводы мимо гражданских законов» и другими нарушениями. С целью узнать мнение жителей Пскова о путях исправления сбора денежных доходов, устранения разорения Пскова Афанасий Лаврентьевич обращался с предложением «земским старостам сойтися с лутчими людми в земской избе для общего всенароднаго совету, и о градцком устроении со всяким усердием говорить»{591}. Иными словами, в родном Пскове он попытался сделать то, в чем безуспешно убеждал царя Алексея Михайловича, прислушавшегося к советам других советников. Напомним еще раз, что Ордин-Нащокин оказывается в Пскове спустя некоторое время после внезапного приезда в Москву патриарха Никона в декабре 1664 года, «позванного» в Москву в том числе якобы по его слову в видах обсуждения какого-то Земского собора!

Новоторговый устав 22 апреля 1667 года обычно трактуется как свидетельство зарождавшегося «меркантилизма» — экономического учения, связанного с защитой собственного рынка и интересов торговли. Однако в этих определениях есть некоторая модернизация, «подверстывание» их под западноевропейские образцы. Московская торговая политика имела свою историю; перемены в ней чаще всего были следствием не общих, отвлеченных идей, а практического опыта. Хорошо заметно это стало после обнаружения историком Александром Игнатьевичем Андреевым рукописи Новоторгового устава, так как в его публикациях XIX века в «Собрании государственных грамот и договоров» и «Полном собрании законов Российской империи» всё, что относилось к обстоятельствам принятия документа 22 апреля 1667 года — обсуждение, подписи, объявление о введении, — было сокращено. Из этих «пропущенных» деталей определенно выясняется прямая причастность к его составлению Ордина-Нащокина.

Документ создавался с учетом давней коллективной челобитной посадских людей 1646 года, а также опыта псковской «реформы» городского устройства, проведенной в то время, когда Афанасий Лаврентьевич был там на воеводстве (например, он последовательно хотел освободить торговых людей от воеводского суда). Не случайным было и свидетельство документа в Посольском приказе 7 мая 1667 года подписями представителей купеческой верхушки — гостями, старостами московских сотен. Сделано это было по «именному» царскому указу со ссылкой на «заручную челобитную» «всех московских гостей и черных слобод и розных городов лутчих и середних торговых людей». В царском указе кратко объяснено и содержание принятого нового «Торгового устава», объявленного русским купцам: «…о торговом с ыноземцы устроении с ними говорили, и как великого государя казне пошлинной со всяких товаров без обид к большому збору, и от насильных и обманных иноземских товаров московским и в порубежных городех и во всей Великой России к обороне быти». Одновременно упоминалось и о другой, сохранявшейся «честной» торговле: «А с чесными иноземцы с пограничными соседи и с заморскими к совету и к пожиточным к лутчим торгом против всенародного челобитья промыслом быти»{592}.

94 статьи, а также еще специально отобранные для объявления иноземным купцам («выписанные на перечень») 7 статей и составили «Устав торговле в царствующем граде Москве и во всей Великой Росии в порубежных городех». В них раскрывались особенности торговли «заморскими» и «русскими» товарами, приходившими на кораблях в Архангельский город купцами, торговавшими в Москве и других городах. Главная забота была в исправлении таможенных дел, из-за чего, по словам устава, «руским людем в торгех» были «помешки и изнищение и убытки». Наполнению казны должно было способствовать взимание пошлин только «золотыми и ефимками» — угорский золотой ценился в рубль, а «любский» ефимок — в 50 копеек. Собственная розничная торговля иноземцев «на Москве и в городех» запрещалась, они должны были привлекать к торговле посредников из числа русских купцов.

Не всё строилось исключительно на запретах. Русское государство, заинтересованное в пополнении казны золотом и серебром, разрешало закупать «безпошлинно» свои товары в случае привоза для этих целей иноземными купцами золотых и ефимков. Государственная воля выстроить новые отношения с иноземными купцами была выражена в уставе 1667 года очень ясно; с этой целью обещали впредь наказывать «по правам градцким» и лишать «животов» (имущества) нечестных торговцев (при этом перечислялись известные способы утайки товаров от уплаты таможенных платежей, упоминался привоз поддельного золота, серебра и других товаров). Протекционистские меры, во всяком случае в ближайшие месяцы со времени принятия Новоторгового устава, существенно сократили торговлю, о чем свидетельствовал в своей корреспонденции из России в Англию недавно побывавший там Патрик Гордон. 9 июля 1667 года не без веселой иронии он писал основателю «Лондонской газеты» Джозефу Уильямсону (в будущем государственному секретарю Англии): «Дабы поощрить торговлю, его императорское величество уменьшил пошлину для своих подданных на пять [копеек] с сотни. Однако 60 рейхсталеров наложены на каждую бочку испанского и 20 — французского вина, а 5 — за якорную стоянку (в Архангельском порту. — В. К.), так что мы должны пробавляться медом, пивом и водкой». Несколько месяцев спустя тон корреспонденций поменялся и стал более серьезным: «Торговля наша в великом упадке по причине налогов и морских войн»; «торговля очень слаба по причине наших новых замыслов и налогов»{593}.

Новые правила торговли с западноевропейскими купцами не мешали устанавливать противоположный порядок в торговле с Персией. Начало особым торговым отношениям с подданными персидского шаха положил в 1660 году ценный дар армянского купца Захария Савельева (Закара Саградова-Шариманяна, или Шараманова, как писали его фамилию в русских источниках). Он привез царю Алексею Михайловичу царское «место», или «персидское кресло». После осмотра трона московские торговые люди определили его стоимость: «Кресла оправлены золотом с каменьи с алмазы и с яхонты з жемчюги по оценке 22 589 рублев 20 алтын». Царское кресло использовалось в дипломатических приемах и до сих пор сохраняется в Оружейной палате Московского Кремля. Именно переговоры с джульфийским купцом (и не в последнюю очередь привезенный им алмазный трон) обеспечили на будущее преимущество Армянской торговой компании в Москве в торговле с Персией. Купцам Армянской торговой компании впервые были разрешены монопольная торговля на русском рынке шелком-сырцом и его провоз в Западную Европу новым торговым путем через Кавказ, Астрахань и Волгу{594}. И здесь глава Посольского приказа боярин Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин стремился поставить торговлю на службу интересам Московского царства. Для Москвы транзитная торговля шелком-сырцом означала удар по интересам турецкого султана и попытку экономически заинтересовать другие державы в военном и дипломатическом союзе{595}.

Развитие транзитной торговли через Каспийское море повлияло на начало строительства флота. Это также было поручено главе Посольского приказа. В указе царя Алексея Михайловича 19 июня 1667 года говорилось о целях строительства первого русского корабля «Орел» в селе Дединове на Оке: «для посылок из Астрахани в Хвалынское (Каспийское. — В. К.) море». В тот же день в Приказе Новгородской четверти (он также подчинялся Ордину-Нащокину как главе Посольского приказа) был нанят голландский корабельный мастер Ламберт Гелт с товарищами, построивший знаменитый корабль{596}. О связи каспийского направления торговли со строительством кораблей свидетельствовал в своей корреспонденции в Англию Патрик Гордон: «Мы рассчитываем направить через эту страну персидскую и армянскую торговлю; призываются шкиперы и корабельные плотники, а иные уже прибыли, чтобы строить и снаряжать суда для плавания в Каспийском море»{597}.

С приходом Ордина-Нащокина к руководству менялся масштаб деятельности Посольского приказа, что больше соответствовало пониманию места и значения новой — Великой, Малой и Белой России. В мае — июне 1667 года состоялось важное внешнеполитическое действо — одновременная рассылка посольств в соседние государства, чтобы добиться признания титула и завоеваний царя Алексея Михайловича. В Швецию поехал Иона Леонтьев, в Данию — Семен Алмазов, в Пруссию и Курляндию — Василий Бауш (Боуш). Но главным было не прошлое, а будущее, поэтому первым по значению из всех отправленных посольств стала поездка Ивана Афанасьевича Желябужского к австрийскому императору — именно с ним в первую очередь следовало обсудить не только итоги завершившейся войны, но и контуры нового союза, а также выбранного Московским государством поворота к противодействию османской экспансии. Здесь интересы Москвы и Вены полностью совпадали, поэтому можно было надеяться на успех миссии{598}. Путь Михаила Головина лежал в Голландию и Англию. Соперничество двух стран за влияние на российском рынке было хорошо известно, и Головин мог использовать эти противоречия на переговорах. Посольство Петра Ивановича Потемкина было отправлено в католические страны Европы — Испанию и Францию, до этого времени редко попадавшие в поле зрения московской дипломатии. Собирались послать еще Климента Иевлева в Иран, но, несмотря на сделанные назначения, поездку пришлось отложить, так как надо было еще убедиться в том, что выбранное направление новой внешней политики Русского государства находится в согласии с интересами других европейских стран, и оценить их готовность к будущему антиосманскому союзу с Россией{599}.

Наступало время утвердить не только военные завоевания России, но и новый титул царя Алексея Михайловича, включавший слова «всея Великия и Малыя и Белыя России самодержца, и многих государств и земель Восточных и Западных и Северных отчича, и дедича, и наследника, и государя и обладателя»{600}. После заключения договора об Андрусовском перемирии поправили содержание «печати Царственной большой». В материалах посольств рядом с указанием на новый титул давалось «Описание печати Российская государства»: «Орел двоеглавный есть герб державный, великаго государя, царя и великаго князя Алексея Михайловича, всея Великия и Малыя и Белыя России самодержца, его царскаго величества Российская царствия». Три короны вверху на гербе символизировали покоренные царства — Казанское, Астраханское, Сибирское. С правой и левой стороны от орла располагались по три символических изображения городов. Правые «три града» соотносились с титулом «Великия и Малыя и Белыя России», а на левой стороне они отсылали к упоминанию в титуле «Восточных, Западных и Северных» стран. Под орлом располагались еще знаки «отчича» и «дедича», «на персех» (груди) — изображение в щите наследника. Иногда его называют изображением самого царя Алексея Михайловича, но, как видим, с 1667 года оно трактовалось именно как знак преемственности династии. В когтях орла («на пазноктех») изображались традиционные «скипетр» и державное «яблоко»; именно они, по словам описания нового герба, «и являют милостивейшаго государя его царскаго величества самодержца и обладателя»{601}.

Обновление царства

Главным событием после окончания войны стала церемония объявления наследника, царевича Алексея Алексеевича, приуроченная к новолетию 1 сентября 1667 года. Царь Алексей Михайлович следовал традиции: ровно за 25 лет до этого, 1 сентября 1642 года, в тринадцатилетнем возрасте он сам появился рядом с отцом, царем Михаилом Федоровичем, и впервые участвовал в подобной церемонии — «у действа многодетного здравья» — в качестве наследника новой династии. Став царем, Алексей Михайлович повторил всё для своего сына, которому тоже исполнилось 13 лет{602}. Новую веху в истории династии царь Алексей Михайлович символично отметил закладкой знаменитого деревянного дворца в Коломенском: 2 мая 1667 года царь ходил «в село Коломенское для складыванья своих государских хором»{603}.

Дворец в Коломенском, по оценке историков искусства, воплотил в себе «все важные особенности древнерусского зодчества». Дата его закладки была выбрана тоже не случайно, она приходилась на день Бориса и Глеба, небесных покровителей династии Рюриковичей{604}. Первые святые Древней Руси, князь Владимир и его сыновья Борис и Глеб, были изображены на знаменах государева похода 1654 года. На гравюре в книге черниговского епископа Лазаря Барановича «Меч Духовный», изданной в типографии Киево-Печерской лавры в 1666 году, изображения древнерусских святых также были помещены рядом с царской семьей — царем Алексеем Михайловичем, царицей Марией Ильиничной и их детьми царевичами Алексеем, Федором и Симеоном. Поэтому закладка дворца под небесным патронажем князей Бориса и Глеба имела глубокий дополнительный смысл.

В 1667 году церемония объявления наследника стала знаком надежды на новые времена, сохранения преемственности движения к новой, вселенской роли России как православной державы. В действе участвовали два вселенских патриарха, грузинский царевич Николай Давыдович, касимовский царевич Василий Арасланович с сыном Федором, сибирские царевичи Петр и Алексей Алексеевичи, не говоря уже обо всем дворе. Даже страницы официального описания отразили пафос события: «Кто бо тогда от православных зряй благочестивую оную государскую ветвь, исполнену благоразумия плода пред лицем отца своего государева, сице превысочайшаго повелителя и монарха благочинно предстоящу и благоразумныя словеса, яко росу небесну каплющу, на славословие ко всех Зиждителю сердцем не обратился». Сам царевич Алексей Алексеевич говорил речь, обращенную к отцу, а «царь целовал его царевичеву главу». Ничего не могло полнее выразить общую радость, чем пасхальные песнопения. И они прозвучали тогда, в первый день нового, 176-го года во время шествия из церкви в государевы хоромы: по завершении всех официальных торжеств «пели их государские певчие дьяки канони Воскресению Великого Бога и Спаса нашего Иисуса Христа, что поется в самый светлосиятельный день живо-носныя Пасхи, зело благочинно и сладкопесненно»{605}.

Вернувшийся из посольства в Англию Патрик Гордон сообщал в своей корреспонденции в «Лондонскую газету» подробности этого события: царевич, которому «около 15 лет», «предстал на общее обозрение народа, что намного возвеличило обычную торжественность этого дня». Гордон описывал, как перед дворцом в Кремле было расчищено особое место «200 или 300 шагов в окружности», и вся земля устлана коврами, и поставлено возвышение («помост»), тоже украшенное «червленым бархатом, а поверх богатейшими персидскими шелковыми коврами». Около 9 часов царь Алексей Михайлович и царевич Алексей Алексеевич вышли из дворца, на короткое время зашли в Успенский собор, а дальше состоялось открытое для всеобщего обозрения богослужение на дворцовой площади, напротив устроенного помоста, где расположились с левой стороны вселенские патриархи, а с правой — царь и царевич: «император, и принц были одеты в красное, принц несколько посветлее»{606}.

К первому дню новолетия были приурочены новые награды служилым людям. Царь Алексей Михайлович по случаю «объявления сына» даровал участникам недавней войны денежные и поместные придачи к окладам. Например, бояре получали 100 рублей, окольничие — 70, думные дьяки — 50. Выделившиеся в особую группу внутри Государева двора «комнатные» стольники из числа наиболее привилегированных аристократических родов, родственников Романовых и просто приближенных царем лиц получили дополнительно 130 четвертей поместного оклада и 15 рублей денег, остальным членам Государева двора и жильцам — 100 четвертей и 12 рублей. Оформление вотчинных грамот за заслуги участникам государевых походов в Печатном приказе тоже становилось наградой. Казна даже могла заработать на этом, так как написание каждой из грамот думным чинам «с заставицами и буквами киноварными» стоило целых пять рублей. Но на такие траты шли, чтобы оставить вечные свидетельства своих заслуг. Не были забыты городовые дворяне и дети боярские, «начальные люди» рейтарских, солдатских и стрелецких полков. С сентября 1667 года стали собирать «сказки» служилых людей московских чинов, жильцов и городовых дворян об окладах и участии в прошедшей войне. Служилых иноземцев, присутствовавших на церемонии объявления наследника, царь Алексей Михайлович тоже пожаловал, прислал «осведомиться о здравии», «пожелал им доброго Нового года» и распорядился выдать дополнительно «месячное жалованье». Во время всеобщей радости юный царевич участвовал во «взрослом» обряде — жаловал «в передней» праздничными чарками — «водкою и романею бояр и окольничих и думных и ближних людей»{607}.

Поворот в политике, связанный со стремлением царя Алексея Михайловича скорее увидеть в качестве соправителя своего сына, готовился загодя, до наступления его настоящего совершеннолетия. Требовалось время, чтобы научить царевича государственным делам. Сохранились описи имущества царевича Алексея Алексеевича, из них можно узнать о его интересах. Детали делопроизводственного документа подтверждают, что наследник был настоящей надеждой царя. У царевича тоже имелось увлечение, связанное с охотой. Когда ему было 12 лет, в один из походов в Преображенское к старшему сыну царя было отпущено более десятка разнообразно украшенных луков со стрелами, например «орликами двоеглавыми». Затейливые луки, писанные золотом «по белой кибити», из буйловой кости, с шелковой тетивой отпускались и в другие походы царевича вместе с отцом (например, в апреле — июне 1667 года). В другой описи встречаются «две пушечки медные золочены в станках серебряные потешные»{608}. Царевич умел играть в шахматы, среди его имущества находились сами фигуры — «шахматы в пяти мешках» и «трои доски шахматные». Если отец ежегодно «лехчился» кровопусканием, когда «сокол жилу бил» на глазах царских придворных{609}, то и сын стремился за отцом. У него в «сумке» хранились «ножницы, которыми лехчился». У отца с юных лет была «черниленка кизылбашская», и у сына иранская чернильница «писаная» (и еще две другие, «кизылбашские»).

Больше всего об интересах царевича могла рассказать его библиотека: там нашлось место как для «душеполезного» чтения, так и для занятий языками, историей и географией. Рядом с богослужебными книгами — Библией, Новым Заветом, Апостолами, Псалтырями — у царевича имелись книги «четьи»: жития Саввы Сторожевского, Александра Ошевенского, «Патерик Печерской». Особый интерес представляют исторические книги — «Летописец вкратце царем и великим князем», а также «Собрание патриарха Никона», в котором видят тома грандиозного Никоновского летописного свода, созданного еще в XVI веке и ранее принадлежавшие опальному патриарху. Среди других книг — «Алексикон печатной», «Грамотика словенская», «Лексикон писменой словенской с греческим», «Книга ратного строения». У царевича было «11 книг описание земель». Учитель наследника Симеон Полоцкий тоже подарил в библиотеку царевича свою книгу — «Жезл правления», о недавнем церковном соборе 1666/67 года.

Наверное, именно Симеон Полоцкий способствовал интересу царевича к изучению «книг на разных языках». Таких «больших и малых книг» у Алексея Алексеевича было больше восьмидесяти. Представляют интерес и «наглядные пособия» — иноземные гравюры и, возможно, карты: «Пятьдесят рамцов с листами фряскими. Четырнадцать листов описание розных земель». В тереме царевича рядом с его кроватью стояли глобусы — «Два яблока описание земли». Хранил царевич Алексей и просто любопытные редкости, вроде двух «струфокомиловых» (страусиных) яиц и «ореха индийского», что вполне объяснимо для юного сына царя. Как отмечал опубликовавший эти описи прекрасный знаток царского быта Иван Егорович Забелин, «охота к редкостям и драгоценностям, к разным узорочным, хитрым изделиям и курьезным вещицам была распространена не только во дворце, но и вообще между знатными и богатыми людьми того века»{610}.

Перемены в курсе Московского царства первыми ощутили на себе дьяки и подьячие московских приказов, «бюрократы» того времени. Столбцовое делопроизводство стало дополняться более современной тетрадной формой ведения архивных дел. Например, одними из первых в 1667 году вместо столбцов в книги были записаны боярские и жилецкие списки. В новых списках членов Государева двора официально появились перечни «комнатных» стольников. Придворная знать получала особый статус, утверждалось первенство по заслугам и пожалованию царя, а не исключительно по местническим основаниям. 24 октября 1667 года царь Алексей Михайлович устроил личный смотр чину стряпчих Государева двора в Грановитой палате «со 2-го до 7-го часу дни» и «пожаловал» многих служить в дворяне «по московскому списку», а через два дня провел отдельный смотр жильцов. Впервые после долгого перерыва была составлена полная Опись архива Разрядного приказа{611}. Все это внешне может выглядеть рутинными делами, но такая «архивная» история является лучшим маркером настоящих перемен.

Царю Алексею Михайловичу настолько хотелось обновить всё кругом себя, что в день Преображения 6 августа 1667 года был издан указ о подготовке к написанию «вновь» стенного письма Грановитой палаты (оставшегося со времен царя Федора Ивановича). Иконописцу Симону Ушакову поручили сделать всё быстро, «в то же лето», желая, видимо, успеть к церемонии объявления царевича Алексея Алексеевича 1 сентября или по крайней мере к встрече польских послов в октябре. Из ответа Симона Ушакова с товарищами можно узнать, какое задание им при этом ставилось: «Грановитые полаты вновь писать самым добрым стенным письмом, прежняго лутче, или против прежняго». Мастера-изографы убедили царя отложить работу: «в толи-кое малое время некогда; к октябрю месяцу никоими мерами не поспеть, для того: приходит время студеное и стенное письмо будет не крепко и не вечно». Царь согласился с их доводами. По новому указу 15 ноября 1667 года «возобновление стенописи» Грановитой палаты было перенесено на весну 1668 года{612}.

Стремлению к новизне отвечает и появление в самом ближнем круге царя Алексея Михайловича боярина Афанасия Лаврентьевича Ордина-Нащокина. Учитывая его назначения и пышные титулы, существует соблазн назвать андрусовского триумфатора «русским канцлером»{613}. Однако Алексею Михайловичу пришлось учитывать ропот обиженных возвышением Ордина-Нащокина думцев. Поэтому назначения ограничились передачей новому боярину только двух приказов — Посольского и Малороссийского. Правда, в Посольском приказе были ведомы еще и «четверти» — финансовые ведомства по сбору доходов, но такую исторически сложившуюся дополнительную нагрузку на дипломатическое ведомство Ордин-Нащокин считал излишней.

Настоящим «теневым» главой правительства царя Алексея Михайловича становится в это время другой боярин — князь Никита Иванович Одоевский. Наконец-то пришло «время» этого ближнего человека царя Алексея Михайловича, хотя он давно уже доказал свои государственные способности составлением Соборного уложения 1649 года, а затем заключением Виленского договора 1656 года. Не случайно и патриарх Никон чувствовал в нем сильного противника, выступая против ненавистной ему «Уложенной книги», вводившей светский суд для людей церковного чина, и называя князя Никиту Ивановича «прегордым». Пострадал от этой аристократической «гордости» и Ордин-Нащокин, когда царь Алексей Михайлович однажды отправил его к посольству «ближнего» боярина князя Одоевского, а тот отказался обсуждать с ним какие-либо дела.

Долголетним препятствием к выдвижению князя Одоевского было первенство среди советников царя Алексея Михайловича сначала боярина Бориса Ивановича Морозова, а потом царского тестя Ильи Даниловича Милославского. Даже ведая «грехи» тестя в административных делах, Алексей Михайлович не шел на его устранение от руководства главными приказами, считаясь с родственниками царицы Марии Ильиничны. Хотя сам отец не должен был выказывать своих чувств к дочери, находясь при дворе. Самуэль Коллинс писал, что «царский тесть, Илья Данилович, не смеет назвать царицу своей дочерью, никто из ее родственников не смеет признать ее своей родственницей». Предел первенствующему положению Милославского при дворе был положен серьезной болезнью, когда он не мог, как раньше, участвовать в делах. По сведениям того же Коллинса, здоровье боярина было очень плохо: «Теперь Илья, разбитый параличом, лишился и телесных, и умственных способностей и не узнает никого, кого ему ни назовут».

О том, что первенство в делах перешло к боярину Никите Ивановиче Одоевскому, свидетельствовало «шествие на осляти» 8 апреля 1666 года, когда Одоевский держал «повод», а в обряде снова участвовал новгородский митрополит Питирим. Князь Никита Иванович выступил одним из главных обвинителей на суде над патриархом Никоном на церковном соборе 1666/67 года. Как уже говорилось, существовал определенный набор приказов, ведать которыми мог только номинальный глава правительства. Официально такой перечень никогда не устанавливался, но современникам было все ясно без дополнительных разъяснений. В сентябре 1666 года к Одоевскому от Милославского перешло руководство финансами, обороной и охраной царя; он стал во главе Приказа Большой казны, а также Стрелецкого и Рейтарского. Это было еще не всё, что требовалось для полноты влияния на государственные дела. Важную роль играла Оружейная палата, но там незыблемыми оставались позиции боярина и оружничего Богдана Матвеевича Хитрово, а также Аптекарский приказ, ведавший иностранными докторами, лечившими самого царя и его семью. Контроль над «Аптекой» тоже не сразу окажется в руках князя Никиты Ивановича.

В новое время, наступавшее после Андрусовского перемирия, Никита Иванович Одоевский оказался рядом с царем, «уравновешивая» тем самым в глазах знати возвышение Ордина-Нащокина. Характер расстановки «партий» в правительстве можно было увидеть уже во время представления наследника царевича Алексея Алексеевича двору. В отличие от других бояр, присутствовавших на церемонии «без мест», князь Никита Иванович упомянут отдельно: именно ему была предоставлена честь говорить поздравительную «речь им великим государем» от лица всех собравшихся. И в других церемониях, например «шествии на осляти» в Вербное воскресенье 15 марта 1668 года, князь Одоевский снова был одним из самых заметных участников. Кстати, тогда первый раз рядом с царем шел и держал «посередь повода» у «осляти» царевич Алексей Алексеевич, а за ним следовал и также касался повода боярин князь Никита Иванович Одоевский{614}.

Как иногда бывает в жизни, следом за большим торжеством новолетия 1 сентября 1667 года в царскую семью пришло горе — умерла боярыня Анна Ильинична, вдова боярина Бориса Ивановича Морозова и сестра царицы Марии Ильиничны. Болезнь и скорая смерть царицыной сестры оказались предвестием бед, пока еще не ощущавшихся, но очень скоро все изменивших во дворце. Царь Алексей Михайлович даже отложил традиционный сентябрьский поход в Троице-Сергиев монастырь на празднование памяти Сергия Радонежского. 25 сентября он был на подворье Троице-Сергиева монастыря, а в «7 часу ночи» того же дня умерла боярыня Анна Ильинична. 26-го числа состоялось отпевание вдовы боярина Морозова в Чудовом монастыре, где она и была похоронена рядом с мужем. Патрик Гордон написал об этом примечательном событии при дворе своим корреспондентам в Англию, добавив, что «она завещала большое состояние Его величеству»{615}.

Царь Алексей Михайлович все-таки побывал в Троице-Сергиевом монастыре, но позже, 3–4 октября. Следом из монастыря были привезены в Москву иконы Троицы и Сергия Радонежского, царь встречал их сам в Ильинских воротах 9 октября, а потом они были поставлены в церкви Евдокии, «что у государя на сенях». В Москве готовились к встрече польских послов, которые должны были подтвердить андрусовские договоренности о перемирии, и этим, скорее всего, и объяснялось временное присутствие в столице почитаемых троицких икон{616}.

16 октября, за день до прибытия послов, царь Алексей Михайлович встречал в Страстном монастыре за Тверскими воротами икону Богоматери Одигитрии, бывшую в полках вместе с воеводой боярином князем Иваном Андреевичем Хованским и захваченную в бою у Кушлико-вых гор за Полоцком «в 170-м году» (25 октября 1661 года). Как уже говорилось, андрусовские договоренности предусматривали возвращение святынь, захваченных в городах или полках (Ордин-Нащокин уже привез с переговоров в Андрусове одну из икон, потерянных князем Хованским). Польско-литовские послы тоже ожидали, что им отдадут разные «церковные украсы», колокола и архивы, взятые из костелов. Пришлось спешно отправлять по всему Московскому государству соответствующие грамоты о поиске и возвращении разных трофеев русско-польской войны. Послам Речи Посполитой, в качестве ответного жеста, вернули часть «Древа Креста Христова» из Люблина (святыня оказалась разделена, и ее возвращение растянулось на годы), с Дона привезли и икону Богоматери Одигитрии, захваченную донскими казаками в Вильно. Но прежде Виленскую икону принесли к вселенским патриархам, а дальше в Золотую палату «для поновления писма и оклада»{617}. Для царя Алексея Михайловича возвращение святынь домой «из плена» могло быть еще одним знаком, подтверждавшим верность выбранного им движения к миру.

17 октября состоялся торжественный въезд в Москву самих «великих послов» во главе с воеводой и генералом земель черниговских Станиславом Казимиром Веневским. Выбор его титулярного воеводства показателен, так как царь Алексей Михайлович тоже включал в свой титул слово «Черниговский»: польская сторона подчеркивала, что переговоры об уступленных землях еще будут продолжаться. Поэтому в разрядных книгах упоминалось только, что Станислав Веневский имел чин «воеводы». Кроме Веневского, в состав посольства входили референдарь и писарь Великого княжества Литовского Киприан Павел Бжостовский, «подконюшей корунной и секлетарь посолственной» Владислав Шмелинг. По официальному известию разрядных книг, целью их приезда было «подкрепленье мирного постановленья». Ратификация Андрусовского договора состоялась на сейме Речи Посполитой еще весной 1667 года, после чего послам были выданы соответствующие инструкции о присутствии на утверждении договора о перемирии в Москве. Им предстояло искать в Москве пути усмирения казаков во главе с гетманом Петром Дорошенко, волновавшихся на Правобережье и вступивших в войну с «ляхами» при поддержке турецкого султана. Пришло время и для не решенных в Андрусове спорных вопросов. Речь шла о компенсации шляхте за потерянные владения и о свободном возвращении мещан из городов, отошедших Русскому государству. Интересно, что царю Алексею Михайловичу захотелось самому увидеть въезд послов в Москву, и для этого он «пошел смотреть послов на Неглиненские ворота»{618}.

Первый торжественный прием «великих послов» в Москве, на котором рядом с царем Алексеем Михайловичем присутствовал и царевич Алексей Алексеевич, состоялся в Грановитой палате в Кремле 20 октября 1667 года. Послам царевич показался на вид достаточно взрослым шестнадцатилетним юношей; они отметили, что он первый раз участвовал в дипломатических делах и сидел рядом с троном отца. Состоялся положенный посольский ритуал с объявлением титулов (ранее вызывавший столько споров), вопросами о «здоровье», подходом к руке (не только царя, но и царевича) и вручением «королевских поминков» и посольских подарков. 21 октября польские послы снова были на аудиенции в Кремле, где состоялось назначение «быти в ответе» послам, причем для переговоров была выбрана Золотая, а не Ответная палата.

Вести переговоры с польскими послами должны были боярин и глава Посольского приказа Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин и «посолские думные дьяки» Герасим Дохтуров, Лукьян Голосов и дьяк Посольского приказа Ефим Юрьев. Переговоры проходили на фоне досадных для Ордина-Нащокина местнических споров. Получивший назначение ехать за послами и привезти их с Посольского двора в Кремль первый пристав стольник Матвей Степанович Пушкин отказался от службы из-за Ордина-Нащокина и подал об этом местническую челобитную. Несмотря на выговор царя Алексея Михайловича, что тот «бьет челом и всчиняет тут места не делом, а преж сего мест тут не бывала и ныне нет», Пушкин не подчинился и даже оговорил царское назначение Ордина-Нащокина: «Преж сего с послами бывали в ответе честные люди, а не в его Офонасьеву версту, и потому в то время и челобитья не бывало»{619}. Но Ордину-Нащокину всё же удалось исполнить свое дело. Царь доверял главе Посольского приказа; впрочем, право на участие в принятии решений оставалось и у остальных членов Думы, обсуждавших вместе с царем «записки» и предложения Ордина-Нащокина по ходу переговоров. Это помогло достичь согласия других ближних бояр и царских советников. Русское правительство соглашалось выплатить компенсации шляхте и оказать помощь Речи Посполитой посылкой ратных людей — пяти тысяч конницы и двадцати тысяч пехоты для борьбы с мятежными казаками Правобережья и поддерживавшими их татарами и турками.

Считается, что в ходе переговоров в Москве могла обсуждаться кандидатура царевича Алексея Алексеевича на польский трон. Судя по «статейному списку» Ивана Афанасьевича Желябужского, ехавшего через Речь Посполитую в Вену, на сейме в 1667 году снова шла речь о преемнике Яна Казимира, и при этом имя царевича вспоминалось. Но только как альтернатива планам возведения на трон французского принца Конде или бранденбургского курфюрста Фридриха Вильгельма и по преимуществу в частных разговорах послов. Как сообщал посол, после смерти жены короля Марии Людовики в начале 1667 года угасли надежды на передачу королевского трона в Польше представителю французского королевского дома, а сам король Ян Казимир, ссылаясь на «несчастье» своего правления, заговорил о добровольном уходе в монастырь (что вскоре и произошло). Во время московских переговоров в «галанских печатных курантах» появились известия о приеме посла Ивана Афанасьевича Желябужского и будто бы сказанных им в речи цесарю Леопольду V словах о выдаче замуж одной из царских дочерей за польского короля и даже возможном браке сестры австрийского императора с царевичем Алексеем Алексеевичем. «Московской посланник цесарскому величеству речь свою говорил стройно, притом объявлял, — переводили в Посольском приказе сообщение голландской газеты, — что московского государя царевна за полского короля выдана будет, на том хотя и чад от них не будет, однако ж на престол королевства Полского возведен будет московской царевич, за которого потом выдана будет цесарского величества сестра, но о збытию сего дела многим сумнително»{620}. Конечно, изложенные здесь брачные планы далеки от действительности, но показательно уже само их обсуждение при дворах Вены и Москвы, ставшее свидетельством поворота к меняющейся дипломатической повестке.

После Андрусовского перемирия, закрепившего Смоленск и Северскую землю за Московским государством, лишь одно обстоятельство могло омрачать победный настрой царя Алексея Михайловича — оставшееся на польской стороне Правобережье Украины и нерешенность судьбы Киева. Отдавать его в подданство московскому царю в Речи Посполитой по-прежнему не хотели; польские послы даже не имели полномочий обсуждать судьбу Киева. Но Ордин-Нащокин придумал план, как можно было бы сохранить Киев на царской стороне{621}. Глава Посольского приказа хотел использовать просьбу польских послов о военной помощи для борьбы с гетманом Правобережья Дорошенко и крымскими татарами. Афанасий Лаврентьевич стремился вставить в новый московский договор особый пункт о выборе подданства жителями разделенного на Левобережье и Правобережье Войска Запорожского. Дальнейшее уже зависело от московских дипломатов, надеявшихся, что они смогут «оторвать» Дорошенко от «бусурманов» и привлечь на свою сторону. Если бы такой план удался, то Правобережье с Киевом оказалось бы в соответствии с новыми договоренностями под властью православного царя.

Когда дипломаты в целом уже договорились о положениях нового московского договора, 12 ноября 1667 года состоялось торжественное действо подтверждения Андрусовского перемирия. Царь Алексей Михайлович «для подкрепленья мирного постановленья» собрал в Грановитой палате Боярскую думу, рядом с царским местом был поставлен аналой, а на него положено Евангелие. Опять, как и во время первого приема послов, по правую сторону от царя стоял боярин князь Никита Иванович Одоевский, а по левую — настоящий «виновник» торжества, боярин Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин. Царскую клятву свидетельствовал духовник протопоп Благовещенского собора Андрей, облаченный в ризы. Польские послы говорили речь и передали царю «королевскую подтвержденную грамоту». Она была принята от царского имени боярином князем Никитой Ивановичем, и он «держал ее у места великого государя», положив под Евангелие.

После ответной речи посольского думного дьяка Герасима Дохтурова с заявлением о признании статей мирного постановления в Андрусове 20 января 1667 года протопоп Андрей вместе с Ординым-Нащокиным поднесли к царю аналой: «на налое положена королевская подтверженая грамота, которую принесли послы, а на грамоте положено Евангелие». Царь Алексей Михайлович, «встав из своего государева места», произнес «свою государскую речь» о подтверждении Андрусовского договора, называя короля Яна Казимира своим братом и произнося полный королевский титул. Алексей Михайлович во время своей клятвы на Евангелии должен был снять царский венец — «государеву шапку» и передать на время своему окружению царские регалии.

Участие в церемонии боярина Ордина-Нащокина сделало невозможным участие в этом других бояр. Поэтому «шапку снимал и держал» царский кравчий князь Петр Семенович Урусов, скипетр принял ближний стольник князь Петр Иванович Прозоровский, а «блюдо держал» тоже ближний стольник Борис Васильевич Шереметев. «А бояр в чинех не было», — специально уточнял составитель разрядной книги{622}. Ответная речь посла Станислава Веневского, уподобившего Андрусовский договор «апокалипсической книге с семью печатями», которая «не подвергается никакой адской силе и никаким бусурманским козням», была с особым вниманием воспринята царем Алексеем Михайловичем. По словам участников польского посольства, оставивших сведения о их приеме в Москве, «великий князь с заметным вниманием слушал посольскую речь, по-видимому, нравившуюся ему: на лице его выражалось душевное волнение, глаза налились слезами, но состояние это постепенно перешло в спокойную радость». Вслед за царем и другие вельможи выражали одобрение послу, произносившему речь, и даже просили сделать «копию с нее для самого великого князя». В известии о посольстве, специально переработанном для путешествовавшего по Европе в 1668 году члена правящей флорентийской династии Козимо Медичи, дословно, но с легкими лексическими искажениями приведены слова царя Алексея Михайловича, по завершении всего дела пригласившего послов к праздничному столу: «Пелномости поели прошу вас на свой обияд»{623}.

Официальный отпуск послов состоялся 25 ноября 1667 года. Снова в Грановитой палате, как и при первом приеме польских послов, вместе с царем Алексеем Михайловичем присутствовал царевич Алексей Алексеевич. Ордин-Нащокин на этот раз стоял рядом с князем Никитой Ивановичем Одоевским с правой стороны от царя, за ними расположились и другие «ближние люди». На другом, менее почетном месте, с левой стороны, стояли «дядки» царевича боярин князь Иван Петрович Пронский, окольничий Федор Михайлович Ртищев и «царевичевы столники». После передачи послам царской грамоты королю Яну Казимиру «государь царевич приказывал с послы к королевскому величеству поклон». Снова был государев стол в Золотой палате, куда было отпущено огромное количество разных «еств» и «питья» с Кормового, Хлебного и Сытного дворов{624}.

Последняя встреча царя Алексея Михайловича с великими послами состоялась 4 декабря 1667 года. Этот прием был скромнее, он состоялся «у великого государя в Верху в передней». Послы пришли во дворец в «4-м часу ночи» и «дожидались ево государева указу в Золотой палате». Потом их пригласили к царю Алексею Михайловичу «в переднюю», куда они пришли «в 5-м часу ночи в 2-й чети». Для посольского шествия специально украсили персидскими коврами и драгоценными материями внутренние дворцовые переходы. Посол Станислав Веневский и другие члены посольства шли «Красным крыльцом на Постельное» до «Деревянной лестницы, что ходят в верх» и «Передних сеней», где их встретил думный дьяк Дементий вместе с почетным эскортом из царских спальников, стрелецких голов и полковников «в служивом платье», а также жильцов «с протазанами». Послы пробыли на приеме у царя Алексея Михайловича чуть более часа и пошли «от великого государя ис хором» «в 7-м часу ночи в исходе» и были еще затем «у вселенских патриархов».

Для чего же понадобилась такая встреча и почему ее описание не вошло в официальный текст разрядных книг? Цели приглашения послов объяснены в «Чиновном списке» Приказа Большого дворца: по царскому указу, им было велено «быть в Золотой палате для докончания перемирного договору и у себя великого государя в передней». Сначала в Золотой палате боярин Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин и польские послы подписали новый договор, согласованный во время пребывания послов в Москве: «о перемирье договорный лист закрепили своими руками». Затем послы «по своей вере присягу учинили и крест целовали», а участники переговоров с московской стороны — боярин Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин, думные дьяки Герасим Дохтуров и Лукьян Голосов, дьяк Ефим Юрьев тоже «по посольскому договору обещание учинили и целовали святое Евангелие». После этого глава Посольского приказа отправился в царские покои известить царя Алексея Михайловича о состоявшемся утверждении договора. Царь принял послов, сидя в «перситцких креслах, которые с олмазы, и с яхонты, и с иными дорогими каменьи», и в последний раз пил в присутствии послов чашу за короля Яна Казимира. Послов и бояр жаловали кубками «пить про королевское ж здоровье»{625}.

Фактически получилось так, что главное достижение Ордина-Нащокина, состоявшее в успешном развитии Андрусовского перемирия и новом договоре, заключенном в Москве, было скрыто от большинства. В официальных церемониях отпуска послов первенствовали другие бояре. Но, как оказалось, не всё объяснялось счетами придворных царя Алексея Михайловича. Во дворце в это время был траур, так как 28 ноября 1667 года состоялись похороны прожившей всего 13 дней царевны Феодоры Алексеевны{626}. Поэтому церемонии утверждения московского договора 4 декабря и был придан «частный характер». Впрочем, это не помешало Ордину-Нащокину, как сообщал в Ватикан папский нунций в Польше, обсудить «за кубком вина» совместную борьбу России и Польши с турками. Польские послы также встретились с бывшими в это время в Москве вселенскими патриархами и говорили с ними о единении христианских церквей перед лицом общей борьбы с «бусурманами»{627}.

Московский договор, заключенный с польскими послами 4 декабря 1667 года, окончательно закрывал историю недавней войны России и Польши, создавал условия для движения от перемирия к «вечному миру», и в этом была замечательная прозорливость Ордина-Нащокина. Договор состоял всего из восьми статей, но они стали необходимым дополнением и развитием Андрусовского перемирия и создали основу для укрепления союзных отношений между государствами. Уже в первой статье говорилось о совместных действиях против Турции и Крыма на Украине: «А перво о союзе сил общих против салтана Турскаго и против хана Крымскаго и о взаимной обороне против бусурманского нахождения на Украйну». Заметим, что термин «Украйна» в тексте Андрусовского договора 20 января 1667 года был обозначен не слишком внятно, там чаще упоминались «украинские казаки» или «украинские тамошние люди». В статье 18-й прежнего Андрусовского перемирия, где также шла речь о совместном противодействии крымскому хану в случае начала им войны, Украина, Киев, Запороги и «иные Украйные города, по обеим сторонам реки Днепра», оказались противопоставлены друг другу, в зависимости от того, где чье войско находилось — коронное, литовское или царское. В первой статье нового московского договора 4 декабря 1667 года «Украйна» обозначена уже более четко, с учетом состоявшегося разделения на территорию, находящуюся, с одной стороны, «под владением» короля и Речи Посполитой, а с другой — «в державе его царского величества чрез нынешние договоры осталую»{628}.

В тексте первой статьи, занимавшей больше всего места в договоре, много внимания уделено «идеологии» общего противостояния христианских стран «бусурманом» и выражена надежда, что с этого времени оба государства начнут заботиться «о случении сил во всяком промысле, против общих неприятелей бусурман о обороне». Обе стороны на переговорах записали: «…и к вечной, даст Бог, крепости подаем». Послы царя Алексея Михайловича, отосланные еще после заключения первого Андрусовского договора к разным европейским дворам, уже обсуждали предложения о совместной борьбе с «бусурманами». Примечателен иносказательный ответ бранденбургского курфюрста Фридриха Вильгельма, поддержавшего общие действия Московского государства и Речи Посполитой против турецкого султана. Он понимал, что «салтану Турскому» при «нынешнем безстройстве Речи Посполитой» нельзя дать укрепиться ни в одном «украинском городе». А иначе «та несчастная крови жадная птица, укрепяся в том гнезде своем, не станет ли острыми и далеко сегаючими пазногти своими околних ему к противности безсилных птиц шарпать и гнезда их разорять». «И то он на Украйне укрепится, — говорил курфюрст, — всему христъянству к великому упадку быти может, и остатние стены христьянской обороне розвалятца». Поэтому так нужен был «скорой и крепкой мир меж обоими великими государи и государствы их, Московским и Полским»{629}.

«На очищение от татар Украйны» и приведения к повиновению казаков царь Алексей Михайлович пообещал отправить 25 тысяч ратных людей. Наконец-то решился вопрос с компенсациями. Сошлись на сумме в один миллион злотых, что по русскому счету означало 200 тысяч рублей. Договорились о судьбе перемещенных из-за войны лиц, но здесь согласие оказалось найти труднее всего. Многие жители Речи Посполитой — шляхта, мещане и крестьяне — не по своей воле попадали в Московское государство, оказываясь в плену или холопстве. Судя по сообщению «цесарских курантов», очень точно изложивших содержание приведенных статей, «полоненую шляхту» было решено «освободить на волю», то есть разрешить всем, кто захочет, вернуться обратно, «а простого чину людем, тех не отпускать на свою сторону, за страхом, чтоб чернь не взбунтовалася»{630}. Переговоры о судьбе попавших в плен мещанах должны были продолжаться, но проблема заключалась еще и в том, что многие прежние жители Польши и Литвы, среди которых было немало востребованных мастеров и ремесленников, готовы были остаться в Московском государстве и воспользоваться правами нового статуса. Так в Москве со временем из польско-литовских выходцев появляется особая Мещанская слобода, подчиненная Посольскому приказу. Причем в жители слободы принимали не только мещан, но и мелкую шляхту, что привело к появлению своеобразной, отличной от других, категории населения столицы Московского государства{631}.

Две статьи — 5-я и 6-я — практически положили начало российской почтовой службе. Дипломаты обещали от имени царя Алексея Михайловича, что для лучшей и быстрой обсылки грамотами будет назначен «начальник над почтой». И действительно, очень скоро, в мае 1668 года, Ордин-Нащокин, которому было поручено это дело, распорядился по царскому указу «построить и составить пост с Москвы», поручив его из московских иноземцев Леонтию Петрову сыну Марселису. Правда, для этого пришлось изъять уже основанное в 1665 году почтовое дело от другого иноземца и комиссионера по московским делам в Голландии Иоганна ван Сведена, имевшего контракт с Тайным приказом и возившего почту из Риги. Именно через ван Сведена, например, в Амстердаме был нанят первый капитан строящегося русского корабля «Орел» Давыд Иванов сын Будлер для плавания в Каспийском море.

Иоганн ван Сведен, наверное, мог подумать, что царя Алексея Михайловича интересовало более дешевое предложение Леонтия Марселиса. Тот брался организовать дело за свой счет («на своих наймех»), но задействовать для организации перевозки почты Ямской приказ. Поэтому ван Сведен даже предлагал устроить некий торг с Леонтием Марселисом. Свободная конкуренция здесь была ни при чем, дело решалось по-московски. Ордин-Нащокин, которому царь поручил организовать почту, «как в других государствах ведется», выбрал для этого более доверенную семью Марселисов. Отец первого почтмейстера, Петр Марселис, исполнял тайные царские поручения, ездил в посольствах в другие страны и управлял стратегически важными тульскими железоделательными заводами. Поэтому плану устройства почты Леонтия Марселиса и отдали предпочтение.

Новый почтмейстер сразу же был отправлен в Курляндию, чтобы наладить отправку почты не только, как ранее, из Риги через Псков и Великий Новгород, но и по новому маршруту из Вильно через Смоленск. Планировалось создать еще один путь доставки почты из Варшавы. Как оказалось, способ организации почты, предложенный Марселисом, только казался дешевым, а на самом деле в нем были заложены значительные издержки для казны. Автор подробного исследования о создании почты в Московском государстве во второй половине XVII века Иван Павлович Козловский справедливо подчеркивал разницу между ямской гоньбой и регулярной почтой и прекрасно показал, как ямщики, на которых, по сути, была наложена дополнительная повинность, стали задерживать перевозку почты. С тех пор ямщики постоянно требовали возмещения за свой дополнительный труд, но платить им должно было государство. Марселисы, для которых, напротив, организация почты на долгие годы стала выгодным «семейным подрядом», жаловались в мае 1669 года, что почту из Москвы до Печоры можно привезти на седьмой день, а ямщики везли ее на десятый или одиннадцатый; в Новгород почту можно было привозить на четвертый день, а ее везли семь, восемь, а то и все девять дней.

Каковы бы ни были сложности по организации почтового дела, новый порядок перевозки почтовых отправлений заработал, казна стала экономить на посылке специальных гонцов в другие государства, были налажены оперативная доставка иностранных «курантов» и их перевод в Посольском приказе. Ордин-Нащокин, одним из первых когда-то ставший возить иностранные «вести-куранты» из своих дипломатических поездок, прекрасно понимал преимущества нового почтового дела и докладывал царю Алексею Михайловичу о дополнительных распоряжениях по сохранению почтовой монополии: «А беречь, государь, чтоб торговые люди тайно с грамотками никого не наймовали и не посылали, что в прежних годех, прокрадывая твою, великого государя, пошлину с такими посылками драгие вещи, камение и жемчуг и золотые в сумах и свясках… провозили»{632}. Исследователи разошлись в оценках, что же считать начальной датой почтовой службы — 1665 или 1668 год, хотя не будет преувеличением сказать, что правильная постановка почтового дела стала следствием московского договора с послами Речи Посполитой 4 декабря 1667 года, а следовательно, ее можно признать еще одним достижением боярина Афанасия Лаврентьевича Ордина-Нащокина.

Завершающая, 8-я статья московского договора выглядит неожиданной, если не помнить, что вся внешняя политика в это время испытывала сильное влияние идей нового главы Посольского приказа. Речь шла о предстоящем созыве съезда в Курляндии представителей нескольких государств — России, Речи Посполитой и Швеции — для обсуждения торговых вопросов. Однако царский указ 18 апреля 1668 года об отправке боярина Афанасия Лаврентьевича Ордина-Нащокина, Ивана Афанасьевича Желябужского и дьяка Ивана Горохова «на посолской съезд с полскими послы в Курлянской земле» на деле стал началом конца блестящей карьеры царского приближенного и советника. Когда 15 мая 1668 года состоялась официальная отправка миссии в Курляндию «на съезд с полскими и литовскими послы» и послы были «у руки… в передней палате», это был самый пик доверительных отношений Ордина-Нащокина с царем. Накануне, 14 мая, царь и Дума одобрили записку «посольских дел оберегателя» с обоснованием новой повестки переговоров, предусматривавшей заключение «вечного мира» с Речью Посполитой. Царь Алексей Михайлович на время отсутствия Ордина-Нащокина оставил за ним руководство Посольским приказом, и даже имя боярина и главы дипломатического ведомства должны были «писать по прежнему, как и при нем было»{633}.

Отъезд послов задержался еще на десять дней. Ввиду больших надежд на съезд царь решил сам торжественно проводить посольство. Но 19 мая 1668 года умер боярин Илья Данилович Милославский — как мы помним, один из последовательных противников Ордина-Нащокина. Событие это осталось незамеченным в «Дневальных записках» Тайного приказа; там записали только: «День был холоден и шол снежок небольшой»{634}. Похороны царского тестя 20 мая совпали с большим церковным праздником — памятью московского митрополита Алексея, поэтому царь Алексей Михайлович сначала был на службе в Чудовом монастыре, а потом вместе с вселенскими патриархами прошел дворцовыми «переходами» на более домашнюю церемонию отпевания боярина Милославского на Троицком подворье в Кремле{635}. 25 мая состоялись еще официальный отпуск и награждение подарками антиохийского патриарха Макария, уезжавшего из России. И только 26-го числа царь сам вышел «провожать Всемилостивого Спаса образ, а быть тому образу на посольстве боярина Афанасья Лаврентьевича Ордина-Нащокина в Курляндии». Согласно «статейному списку», царь напутствовал посольство словами, что «такова великого дела издавна в Великой Росии не бывало»{636}.

Оставшиеся в Посольском приказе заместители «сберегателя посольских дел» — думные дьяки Герасим Дохтуров, Лукьян Голосов и дьяк Ефим Юрьев, — конечно, формально выполнили царский приказ о первенстве Ордина-Нащокина в приказе. Только при этом сделали всё для того, чтобы затруднить его миссию в Курляндии; даже его отписки не всегда попадали царю «в доклад». Ирония проскальзывает и в переводах «с цесарских печатных и писменных курантов», поданных в Посольском приказе новым «почтмейстером» Леонтием Марселисом: «Посол московской господин Нащокин, что в Курляндии стоит, хочет дело свое совершить, толко не знает, как начать, потому что перво подарков дать не хочет, нежели дело сведает за что дать»{637}. В своем стремлении создать понятные правила торговли в Ливонии, заключить «вечный мир» в видах борьбы с «бусурманами» Ордин-Нащокин явно не рассчитал, что одного интереса в этих делах Московского государства недостаточно. Задуманная международная «конференция» (отдадим должное широте замысла) предполагала еще получение одобрения со стороны Речи Посполитой и Швеции.

Глава Посольского приказа преувеличил возможности нового союза с Речью Посполитой, где действия короля контролировались сеймом. Сенаторы и шляхта в Короне и Литве по-прежнему не были готовы к заключению «вечного мира», многие еще надеялись на возможную ревизию результатов завершившейся войны, возвращение территорий, уступленных Московскому государству, и своих «маетностей». Ордину-Нащокину приходилось терять время и многие месяцы ждать приезда других послов. В Швеции были оскорблены тем, что пункт о приглашении их на переговоры был вписан в московский договор без предварительного обсуждения со шведским королем Карлом XI (дела при малолетнем короле вела шведская королева). Поэтому ответили отрицательно, ссылаясь на уже существующие у Швеции договоры как с Россией, так и с Речью Посполитой. Шведские дипломаты могли догадываться, что речь на переговорах пойдет о судьбе резидентов, «выдавливавшихся» из Москвы главой Посольского приказа из-за подозрений в шпионаже. Намеревался боярин Ордин-Нащокин говорить и о новых правилах торговли на Балтике, а в Швеции не желали пересмотра договоров с конкурентами{638}.

Миссия Ордина-Нащокина оказалась неудачной еще из-за знаменательных перемен в Речи Посполитой. Король Ян Казимир, успевший через посла Богдана Ивановича Нащокина подтвердить московский договор{639}, уже 12 июня 1668 года объявил о предстоящем оставлении трона. В Москве об этом узнали, когда Афанасий Лаврентьевич уже уехал в Курляндию. Показательно, что в записке, направленной царю перед отъездом, Ордин-Нащокин ничего не писал о возможном избрании царевича на польский трон. И это несмотря на то, что разговоры о таком повороте событий пошли сразу после объявления царем Алексеем Михайловичем своего наследника. Но сведения о благосклонной реакции разных лиц в Речи Посполитой на династическую унию создавали обманчивое впечатление. Помимо непреодолимого вопроса смены веры, препятствием для московской кандидатуры оставались разные интересы польской и литовской шляхты. В Литве надеялись компенсировать потери территорий и имений избранием претендента из московской династии, а в Польше совсем по-другому видели первоочередные задачи Короны.

Царь Алексей Михайлович, оставшись без главы Посольского приказа, должен был советоваться прежде всего со своим окружением. Противники Ордина-Нащокина и его линии на союз с Польшей смогли взять небольшой реванш, поддержав царя Алексея Михайловича в его решении заявить о претензиях на польскую корону на ближайшем сейме, где должно было состояться отречение от королевской власти Яна Казимира. Конечно, легче было польстить царю, чем просчитать все последствия неосторожных шагов с заявлением о кандидатуре царя Алексея Михайловича или царевича Алексея Алексеевича на сейме Речи Посполитой. Ордину-Нащокину приказали ехать из Курляндии на открывавшийся в конце августа 1668 года сейм самому или отправить туда других членов посольства. Но боярин не изменил себе и не подчинился, напротив, писал царю из Курляндии, призывая его более здраво отнестись к текущим переменам в Речи Посполитой и лучше просчитать возможные последствия: «А вдатца, государь, в то обирание страшно и мыслить, сколько из Великие Росии королевству Польскому будет дать, и вспоминуть, государь, не мочно до свершения вечного миру тому обиранию быть». Свою готовность обсуждать кандидатуру царевича Алексея Алексеевича на польский трон изъявлял литовский гетман Михаил Пац, но и ему Ордин-Нащокин вежливо отказал.15–16 сентября 1668 года король Ян Казимир окончательно отрекся от престола, и на ноябрь был назначен конвокационный сейм, где кандидатура царевича Алексея Алексеевича уже не рассматривалась. Проиграть было нельзя, поэтому прав был именно Ордин-Нащокин, убедивший царя не посылать туда своих послов: «И ныне, государь, по ведому из Варшавы, к позору бы тот поезд был»{640}.

Сейм, принявший отречение Яна Казимира, все-таки отправил своих полномочных послов на съезд в Курляндию. Только было очевидно, что в условиях польского бескоролевья ни о каком «вечном мире», на что ранее надеялся Ордин-Нащокин, договориться не удастся, миссия «посольских дел оберегателя» в Курляндию оказалась провальной. Отсутствие немедленного результата в делах выбора царского наследника в короли Речи Посполитой тоже могло дать повод для отказа царя Алексея Михайловича от прежней поддержки Ордина-Нащокина. 26 мая 1668 года из Москвы на съезд в Курляндию уезжал полный могущества, облеченный царским доверием боярин, а 8 января 1669 года{641} после долгого отсутствия возвращался лишь номинальный глава Посольского приказа. Немедленно после приезда в Москву началась тяжба Ордина-Нащокина с ведавшим в его отсутствие Посольский приказ думным дьяком Герасимом Дохтуровым, обвиненным во взяточничестве. Но враги Ордина-Нащокина очень скоро дадут ему понять, что управление посольскими делами и «право совета» царю Алексею Михайловичу перешло к другим царским приближенным. На «полатном разеуждении» Боярской думы 22 мая 1669 года вся политика боярина Ордина-Нащокина по отношению к шведам и «черкасам» подверглась осуждению и пересмотру, заговорили о его удалении на воеводство в Смоленск или об отправке с новым посольством в Польшу.

Не зря в России родилась пословица: «жалует царь, да не жалует псарь». Боярин Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин должен был хорошо понимать, что у него одна защита — расположение царя. «Посольских дел сберегатель» часто писал из Курляндии царю Алексею Михайловичу о своем нараставшем конфликте с другими судьями Посольского приказа. Из донесений Афанасия Лаврентьевича видно, что столкнулись не просто разные люди, а два подхода к государственным делам. Один, при котором идея службы царю возведена в абсолют и достижение целей сопровождалось полной отдачей и самопожертвованием. И другой, когда дела делались из собственной «прибыли» и интереса, учета мнения «сильных» людей во власти, а потому никто даже не думал, правильно ли действует царь, а все лишь слепо исполняли его поручения. Для Ордина-Нащокина главнее были «Божий страх» и «Божье попечение». В такой системе координат царский советник мог смело высказывать царю свое мнение, если даже заведомо знал, что оно может не понравиться ему.

Не случайно в переписке с царем Алексеем Михайловичем, жалуясь на своих недоброжелателей, Ордин-Нащокин сформулировал принцип посольской службы: «Око всей великой России». Но важен весь контекст фразы Ордина-Нащокина, обращенной к царю Алексею Михайловичу, поэтому приведем полностью этот обширный фрагмент из его переписки с царем:

«А на Москве, государь, ей! слабо и в государственных делах нерадетельно поступают. Посольский приказ есть око всей великой России, как для вашей государственной превысокой чести, вкупе и здоровья, так промысл имея со всех сторон и неотступное с боязнию Божиею попечение, рассуждая и всечасно вашему государскому указу предлагая о народех, в крепости содержати нелестно, а не выжидая только прибылей себе. Надобно, государь, мысленныя очеса на государственныя дела устремляти безпорочным и избранным людям к разширению государства ото всех краев, и то, государь, дело одного Посольского приказа. Тем и честь и низость во всех землях. И иных приказов к Посольскому не применяют, и думные дьяки великих государственных дел с кружечными (кабацкими. — В. К.) делами не мешали бы и непригожих речей на Москве с иностранцами не плодили бы»{642}.

«Время» боярина Афанасия Лаврентьевича Ордина-Нащокина завершалось, царь Алексей Михайлович не смог дальше поддерживать своего советника. Виною этому стали тяжелые неудачи, последовавшие в землях «черкас», недовольных принятым без их участия Андрусовским договором. Кроме того, Ордин-Нащокин остался чужаком, попавшим в перекрестье ненависти придворной элиты, и, видимо, просто устал сражаться один за интересы Московского царства, как он их понимал.

Загрузка...