Вследствие одного из тех атмосферных изменений, столь частых у берегов моря, погода совершенно переменилась, накануне шел проливной дождь, нынче день был такой ясный, какие редко бывают в это время года. Это позволяло пассажирам оставаться на палубе, за что Генрих от всей души благодарил Небо, потому что этот случай позволял Генриху не оставлять Цецилию, что непременно случилось бы, если бы какое ненастье заставило путешественниц удалиться в женскую каюту.
Все, что теперь видела Цецилия, было ново и интересно для нее. Она помнила, как будто во сне, как мать несла ее, ребенка, на руках по крутому берегу; потом, как они переплыли через большое пространство воды, которое осталось у нее в памяти в виде огромного зеркала; потом помнила, что она видела гавань, заполненную судами, качавшимися подобно лесу, колыхаемому ветром; но ей было три с половиной года, когда все эти предметы поразили ее, и они остались в ее памяти неопределенными, неясными, туманными видениями. Все это зрелище, это море, эти берега, эти корабли, все было ново для Цецилии, которая, подобно какому-нибудь растению, была верна почве маленького домика, где она провела двенадцать лет, видела горизонт только из окон своей комнаты или комнаты своей матери.
В первый раз после смерти матери что-то могло отвлечь ее мысль от понесенной ею потери, и, так как Генрих был подле нее, она с любопытством расспрашивала его обо всем, что окружало их. Генрих отвечал на эти вопросы как человек, которому знакомы все подробности, и Цецилия продолжала его расспрашивать, может быть, не столько из любопытства, сколько для того, чтобы иметь удовольствие слышать его голос. Ей казалось, что она вступила в совершенно новую жизнь и что Генрих был ее проводником в это неизвестное ей существование; этот корабль, несший ее в другой край, в ее родной край, отрывал ее от прошедшего и плыл вместе с ней к будущему.
Переезд совершился счастливо. Небо, как мы сказали, было столь ясно, сколь может быть ясно осеннее английское небо, так что через два часа после отплытия из Дувра виднелись уже в тумане берега Франции, тогда как английский берег был еще совершенно ясно виден; но мало-помалу Англия начала сливаться с горизонтом, тогда как Франция все более и более обозначалась. Глаза Цецилии попеременно переходили от одного берега к другому; который из них будет для нее счастливее, где она будет несчастнее?
Около семи часов вечера подошли к Булони. На дворе давно уже стемнело. Маркиза вспомнила гостиницу Почты, хотя и забыла имя прежней содержательницы ее, трактирщицы; только улица, где стояла эта гостиница, называлась прежде Королевской, потом улицей Клуба Якобинцев, а теперь называлась улицей Народа.
Хотя море, во время переезда было спокойно, маркиза чувствовала ужасную усталость. Генрих проводил ее и Цецилию до отеля, а сам возвратился наблюдать за выгрузкой багажа.
Мать Цецилии двадцать раз рассказывала ей происшествия бурной ночи, в которую они бежали из Франции. Она двадцать раз слышала от баронессы имя доброй госпожи д'Амброн, которая с таким самоотвержением проводила их до самого берега, и, менее забывчивая, нежели ее бабушка, девушка вспомнила это имя.
И как только Цецилия вошла в свою комнату, тотчас же велела позвать к себе теперешнюю хозяйку гостиницы Почты, и, видя по летам ее, что это не может быть та же женщина, о которой мать так часто ей рассказывала, она спросила, знает ли она госпожу д'Амброн, которая содержала гостиницу Почты в 1792 году, и живет ли еще такая в Булони?
Теперешняя хозяйка также называлась госпожой д'Амброн и была невесткой первой; она вышла замуж за старшего ее сына, и свекровь ее отдала в их распоряжение гостиницу.
Впрочем, госпожа д'Амброн жила в соседнем доме и почти целый день проводила в прежнем своем обиталище.
Цецилия спросила: нельзя ли поговорить с ней? Ей отвечали, что ничего не было легче, и пошли уведомить, что путешественники спрашивают ее.
Между тем Генрих возвратился; вещи были в таможне, и нельзя было их получить ранее двенадцати часов другого дня; он пришел известить об этой остановке маркизу и Цецилию, которые сперва имели намерение отправиться далее на другой же день, а теперь решили ехать через два дня утром.
Этот отъезд был предметом важного спора между маркизой и ее внучкой. Сперва маркиза хотела ехать на почтовых; надо было покупать или нанять экипаж, и Цецилия, знавшая о незначительности капитала, остававшегося у маркизы, объяснила своей бабушке, как было бы дешевле ехать в дилижансе; хозяин гостиницы, заведовавший вместе с тем управлением конторы дилижансов, пришел к ней на помощь и объяснил маркизе, что если она возьмет целое отделение кареты для себя, внучки и своей горничной, то ей будет столь же спокойно, как в коляске или в берлине, и она поедет почти столь же скоро, как и на почтовых.
Наконец маркиза, к большому своему сожалению, принуждена была убедиться в справедливости этих доводов и согласилась взять отделение кареты.
Узнав об этих распоряжениях, Генрих тотчас взял место внутри дилижанса.
В эту минуту явилась госпожа д'Амброн, поспешившая, с обыкновенным ей радушием, исполнить желание путешественников.
Увидав эту достойную женщину, которая столько сделала для бедных беглецов — ее бабушки, матери и для нее самой, Цецилия уже хотела броситься к ней на шею, но знак маркизы удержал ее.
— Что вам угодно, сударыня? — спросила госпожа д'Амброн.
— Моя милая, — отвечала маркиза, — я — маркиза де ла Рош-Берто, а вот моя внучка, Цецилия де Марсильи.
Госпожа д'Амброн поклонилась, но легко было заметно, что ей вовсе незнакомы были имена, названные маркизой. Та заметила это.
— Разве вы не помните, моя милая, — сказала она, — что мы некогда ночевали у вас?
— Может быть, вы, сударыня, уже оказали мне эту честь когда-нибудь, но мне стыдно признаться, я не помню, когда и по какому случаю.
— Любезная госпожа д'Амброн, — сказала Цецилия, — вы, верно, вспомните нас, я в этом уверена. Помните ли двух бедных изгнанниц, которые приехали к вам раз вечером в сентябре 1792 года в маленькой тележке, переодетые крестьянками и провожаемые одним из своих фермеров, по имени Пьер?
— Да, да, разумеется, я их помню, — вскричала госпожа д'Амброн, — одна из этих дам несла даже на руках маленькую девочку лет трех или четырех, милую, прелестную…
— Постойте, любезная, постойте, — прервала Цецилия, улыбаясь, — потому что, если вы будете еще продолжать в таком тоне, я не посмею сказать вам, что эта маленькая девочка, эта милая, эта прелестная…
— Кто же?
— Кто же? Это я!
— Как, это вы, бедное дитя мое? — вскричала добрая хозяйка.
— Это что! — проворчала маркиза, оскорбленная подобной фамильярностью.
— О! Извините меня, — вскричала госпожа д'Амброн, сама поправляясь и даже не слыхав возгласа маркизы, извините меня, сударыня, но я видела вас, когда вы были так малы.
Цецилия подала ей руку.
— Но вас было трое? — спросила госпожа д'Амброн, осматриваясь и как бы ища баронессу.
— Увы! — тихо сказала Цецилия.
— Да, да, — продолжала госпожа д'Амброн, понимая очень хорошо, что значило это печальное восклицание девушки, — да, тяжелая вещь эмиграция, многих я провожала отсюда и не увижу их возвращения. Надо утешиться, сударыня, Бог знает, зачем Он нас испытывает, и вы знаете, Он посылает несчастья только Своим избранным.
— Перестанем говорить о таких вещах, — сказала маркиза, — я очень чувствительна, и мне тяжело вспоминать об этом.
— Простите меня, маркиза, — сказала добрая хозяйка, — но я хотела только показать барышне, что я помню пребывание их в моем отеле. Теперь, если маркизе угодно будет сказать мне причину, для которой она призвала меня…
— Это не я, милая моя, призвала вас сюда, а моя внучка. Цецилия, объясняйтесь же с нею.
— Итак, если вам, сударыня, угодно…
— Я вас просила прийти сюда, добрейшая госпожа д'Амброн, для того, во-первых, чтобы поблагодарить вас от всего сердца, потому что услуга, вами оказанная, может быть оплачена только вечной благодарностью; попросить вас, не дадите ли вы мне кого завтра утром, чтобы проводить меня на берег моря, к тому самому месту, с которого, скоро тому двенадцать лет, мы отправились в Англию; если только бабушка позволит мне совершить это путешествие, — продолжала Цецилия, обращаясь к маркизе.
— Конечно, — отвечала госпожа де ла Рош-Берто, — если, впрочем, госпожа д'Амброн даст тебе в проводники кого-нибудь, кому можно бы доверить тебя. Я предложила бы тебе взять Аспазию, но ты знаешь, я не могу обойтись без нее, особенно утром.
— Я пойду сама, маркиза, я пойду сама, — вскричала госпожа д'Амброн, — я очень буду рада служить вам проводником, сударыня, и так как Бог позволил мне быть с вами, когда вы уезжали, если вам, сударыня, угодно будет знать какие-нибудь подробности, уж, конечно, я лучше, нежели кто-нибудь, буду в состоянии удовлетворить ваше желание.
— А мне, маркиза, — сказал Генрих, с большим участием присутствовавший при этой сцене, — позволите ли вы мне идти вместе с вами?
— Я не вижу никакого к тому препятствия, Генрих, — отвечала маркиза, — и так как вы любите живописные воспоминания, ступайте, дети мои, ступайте. Госпожа д'Амброн, я вам препоручаю их, смотрите за ними.
Госпожа д'Амброн отвечала утвердительным знаком. Условились идти на другой день утром, и все разошлись по своим комнатам.
Сладкую и спокойную ночь провели и Генрих и Цецилия; они расстались в одиннадцать часов вечера и должны были увидеться на другой день в восемь часов утра. Для них, видевшихся в Англии едва ли раз в неделю, и то при свидетелях, это было большой переменой. Они будут видеться каждый день; и если они и не будут одни, по крайней мере, они пойдут рука в руку; встретятся трудные дороги, где Генриху можно будет подать руку Цецилии; другие, еще труднее, где он будет поддерживать ее; одним словом, эта прогулка для них, а особенно для молодого человека, была большим праздником.
И потому в шесть часов он был уже совсем готов, не понимая, как время могло идти так медленно; он сердился на все часы Франции за то, что они так безбожно отставали от английских; он сердился на свои часы, которые до тех пор шли удивительно верно и теперь испортились во время переезда.
И Цецилия, со своей стороны, встала очень рано, но она не смела спрашивать о времени у часов. Правда, судя по свету, она догадывалась, что было еще очень рано; два или три раза она вставала с постели и подходила к окну, чтобы увериться в этом; и в один из этих разов сквозь занавеси окон она увидала Генриха, который, будучи совсем готов, казалось, хотел проникнуть взором в ее комнату, — но не мог, — чтобы знать, приготовляется ли и она также. И потому Цецилия решилась позвонить и спросить, который был час: была половина седьмого.
Она просила горничную, когда придет госпожа д'Амброн, тотчас прийти сказать ей.
Но так как госпожа д'Амброн не имела причин, по примеру Генриха и Цецилии, погонять время — то пришла в назначенный час.
Цецилия тотчас же сошла вниз; Генрих ожидал ее в общем зале. Молодые люди обратились друг к другу с обычными вопросами, и оба признались, что в этой бедной гостинице они провели такую прекрасную ночь, какой еще никогда, нигде не проводили.
Так как Цецилия особенно хотела видеть место, откуда отправилась ее мать, то госпожа д'Амброн не сочла нужным вести молодых людей по той самой дороге, по которой в тот опасный вечер Пьер должен был, чтобы отклонить подозрение, ехать снова на Монтрель; она повела их прямо по улице Народа; потом, дойдя до заставы, пошли влево, по маленькой тропинке, пролегавшей через поля и ведшей к крутому берегу моря.
Может быть, для всякой другой подобная прогулка показалась бы вещью самой простой и незначительной, но для нашей молодой девушки, которая никогда ничего не видала, прогулки которой ограничивались, с одной стороны, стеной ее маленького сада, с другой — дверью церкви, все было ново, все было необыкновенно; подобно птичке, выпущенной из своей клетки, которая с некоторым трепетом видит себя совершенно свободной, мир казался ей беспредельным; потом вдруг ей приходила мысль попробовать быстроту своих шагов, подобно тому как птичка пробует свои крылья, пробежать это пространство, искать в нем предмета, существование которого она предчувствовала, но которого она не видала и не понимала. Все это внезапно наводило краску на ее лицо, внезапный трепет пробегал по ее телу, который сообщался и Генриху, на руку которого она опиралась; Генрих отвечал нежным пожатием, произведшим на Цецилию столь сильное впечатление, когда она всходила на борт судна, которое должно было перевезти ее во Францию.
Наконец пришли к крутому берегу моря; отсюда виднелось оно во всем своем величии. Океан всегда имеет в себе какое-то мрачное величие, которого не имеет Средиземное море, даже и в самую бурю; Средиземное море — лазоревое зеркало, жилище, обиталище белокурой и капризной Амфитриты; Океан — это старик Нептун, баюкающий на каждой руке своей по целому миру.
В изумлении остановилась Цецилия; при виде этого беспредельного пространства в нее проникла мысль о смерти, мысль о Боге, мысль о вечности, и две крупные слезы скатились по щекам ее.
Потом у ног своих она заметила ту маленькую тропинку, по которой в бурную ночь сходила ее мать, неся ее саму на руках.
Госпожа д'Амброн не успела еще сказать ей, что это была та же самая тропинка, — Цецилия сама пошла по ней.
Генрих пошел за ней, готовый поддержать ее сзади, если она поскользнется, потому что невозможно было идти двоим рядом на этом узком пространстве.
Дошли до того места, на котором эмигранты дожидались маленького судна, которое должно было прийти за ними. Цецилия помнила, как будто сквозь сон, все эти подробности; больше всего поразил тогда малютку Цецилию этот вечный плеск волн, бьющихся о берег, который можно принять за мощное дыхание океана.
Плеск волн раздавался и теперь; и этот шум отозвался в глубине ее воспоминаний.
С минуту она стояла недвижимо, погрузившись в это созерцание; потом повернулась к Генриху, стоявшему подле нее, как будто при виде такого зрелища ей было необходимо опереться на что-нибудь; она оперлась на его руку, прошептав только:
— Как это прекрасно! Как это велико! Как это величественно!
Генрих не отвечал; он держал шляпу свою в руках и стоял с непокрытой головой, как в церкви.
Бог везде, но оба чувствовали, что здесь Он более, нежели где-либо.
Таким образом, созерцая эту картину, они простояли целый час, не сказав друг другу ни слова, но, будучи так близко один подле другого, они сознавали свою слабость и ничтожность в сравнении с такой силой, с таким величием.
Созерцая такую же картину, Павел и Виргиния поклялись вечно любить друг друга и никогда не расставаться.
Наконец госпожа д'Амброн напомнила Цецилии и Генриху, что пора было воротиться домой. Молодые люди целый день простояли бы на этом месте и не заметили бы, как протекло время.
И они отправились назад по той же тропинке; останавливаясь через каждые десять шагов, бросая назад долгие взгляды сожаления и прощания; они подняли несколько камешков яркого цвета, испещренных узорчатыми жилками, которым морская вода придает столько блеска, что их можно было бы принять за дорогие каменья, и которые, подобно многим вещам этого мира, часа два спустя превращаются в простой булыжник.
Когда они возвратились в гостиницу, маркиза была совсем одета и совещалась с одним адвокатом, которого она уже успела призвать, о правах на возвращение имений, конфискованных у нее во время эмиграции.
Адвокат объяснил маркизе вещи, о которых та не имела никакого понятия; именно, что консульство готово было превратиться в монархию, что не позже трех месяцев Бонапарт будет императором, и так как новому престолу необходима была поддержка прошедшего и будущего, то посему древние фамилии, которые согласились бы признать новую династию, непременно будут хорошо ею приняты.
О возвращении конфискованных имуществ и думать было нечего, но взамен и в вознаграждение империя давала деньги, места и майораты тем, кто согласится принять это.
Этот разговор заставил маркизу глубоко задуматься. Что же касается Цецилии, то она не понимала, какие политические дела могли иметь влияние на ее судьбу.
Кроме того, одна вещь очень удивляла маркизу: именно то спокойствие, с каким Франция признавала над собой владычество корсиканца, ничего не значащего артиллерийского офицера, который выиграл несколько сражений, сочинил 18 брюмера и больше ничего.
Долго говорили они об этом с Генрихом. Генрих в глубине души был предан низверженной династии, которой все семейство его осталось верным; но Генрих был молод; Генрих надеялся на славную блистательную будущность; Генрих был воспитан для военного звания; Генрих говорил сам себе, может быть, для того, чтобы заглушить тайный упрек совести, что служить во Франции, — значит, служить Франции. Этот человек, ставший во главе правления, создал могущество и славу его отечества; этого довольно было, чтобы простить ему его незаконность. В его глазах Бонапарт был похитителем престола, но, по крайней мере, он имел все блистательные качества, которые делали это похищение понятным.
День прошел в подобных разговорах; Генрих сидел с маркизой и Цецилией до тех пор, пока приличие дозволяло это; и сама маркиза продлила его визит, пригласив отобедать вместе с нею и внучкой.
Вечером Цецилии еще раз захотелось посмотреть на море, и она стала упрашивать бабушку пойти прогуляться до берега. Маркиза говорила, что это было ужасно далеко, что подобная прогулка истощит непременно ее силы, тем более что она совсем потеряла привычку ходить пешком, но Цецилия подвела ее к окну, показала ей, что гавань была в двух шагах от дома, и до тех пор мучила госпожу де ла Рош-Берто, покуда та согласилась.
Генрих шел с маркизой, Цецилия шла впереди вместе с мамзель Аспазией. На каждом шагу госпожа де ла Рош-Берто жаловалась на неровность мостовой; потом, когда они пришли в гавань, — на запах от кораблей, потом, дойдя до берега, она жаловалась на сырость морского воздуха.
Маркиза принадлежала к числу тех людей, которые, сделав что-нибудь для других, хотят беспрестанно напоминать им всю великость их жертвы.
Это еще яснее объяснило Цецилии разницу, какая существовала между маркизой и ее матерью.
Возвратились в гостиницу. Маркиза ужасно устала и хотела тотчас же идти в свою комнату. Молодые люди вынуждены были расстаться, но завтра они снова увидятся, завтра, в шесть часов, отправлялся дилижанс.
Впрочем, они оба чудесно провели ночь, у обоих было довольно воспоминаний об этом дне.
На другой день снова возобновились жалобы маркизы: виданное ли дело отправляться в дорогу в шесть часов утра? Она была в отчаянии, что не последовала своему первому решению, не взяла особого экипажа, что дало бы ей возможность не торопиться, ехать в одиннадцать или двенадцать часов, выпив сперва свой шоколад.
Но и тогда, как и теперь, кондукторы дилижансов были неумолимы. Маркиза должна была быть готовой к шести часам. Пять минут седьмого тяжелая громада отправлялась с места.
Как мы сказали, маркиза, Цецилия и мамзель Аспазия сидели в отдельной карете, Генрих — в общей, но на каждой станции Генрих выходил узнавать, хорошо ли было путешественницам. При первом разе и при втором маркиза была очень угрюма; и хотя она с ужасом подумала о том, какую ночь ей придется провести, но при третьей перемене лошадей она спала крепким сном.
Однако ж на другой день, в Абевиле, где остановились завтракать, она уверяла, что целую ночь не могла сомкнуть глаз.
Молодые же люди в самом деле не смыкали глаз, но они, как очень понятно, не говорили о том ни слова и особенно на это не жаловались.
Тотчас после завтрака отправились снова в путь и только в Бове остановились обедать. Генрих отворил дверцы прежде, нежели кондуктор успел выйти из своего кабриолета. Маркиза приходила все в больший и больший восторг от него.
За столом Генрих занимался только двумя нашими дамами и с удивительной заботливостью услуживал им. Садясь в карету, маркиза пожала ему руку в знак благодарности, Цецилия улыбнулась.
В семь часов вечера начали мелькать огни Парижа. Цецилия знала, что в город въезжали через заставу Сен-Дени и что таможня обыкновенно останавливала кареты. Она знала также, что в этой самой таможне маркиза, баронесса и она едва не были открыты; как ни мала она была тогда, ее поразило пребывание их в этой комнате, и, когда карета остановилась, она просила у бабушки позволения посмотреть еще раз на это ужасное место, где маркиза и баронесса столько страдали.
Маркиза разрешила, прибавив, что она удивляется, как можно находить удовольствие в таких грустных воспоминаниях.
Генрих пошел просить у начальника таможни позволения одной молодой даме пройти через караульню и войти на минуту в последнюю комнату.
Разумеется, нетрудно было получить это позволение.
Маркиза не хотела выходить из кареты, Цецилия пошла одна с Генрихом.
Она пошла прямо в ту комнату и узнала ее; все было по-старому: тот же старый дубовый стол, те же старые соломенные стулья.
На одном из этих стульев, перед этим же столом она в первый раз увидала доброго Дюваля.
Это воспоминание напомнило ей все. Вместе с Дювалем Цецилия вспомнила и его жену, и Эдуарда — Эдуарда, назначенного матерью ее ей в супруги, которого она перед отъездом даже и не видала.
И тогда что-то вроде укора совести пронзило душу бедного ребенка; она вспомнила о своей матери, и слезы полились ручьем из глаз.
Те, кто сопровождал Цецилию, исключая Генриха, не понимали, каким образом этот старый стол и эти старые соломенные стулья могли так кого-нибудь растрогать.
Но для Цецилии здесь была вся ее прошлая жизнь. Кондуктор позвал Цецилию и Генриха; оба сели в дилижанс, который двинулся и проехал через заставу.
Цецилия возвращалась в Париж через ту же самую заставу Сен-Дени, через которую двенадцать лет тому назад она выезжала оттуда.
Будучи ребенком, она плакала, выезжая; будучи молодой девушкой, она плакала, возвращаясь.
Увы! Еще раз, в последний, она должна будет, бедное дитя, выехать через ту же заставу.