Три месяца спустя после рассказанных нами происшествий красивый купеческий бриг шел на всех парусах к Антильским островам, стараясь попасть под пассатные ветры, дующие между тропиками.
Бриг этот был «Аннабель», наш старинный знакомец.
Четырнадцать дней тому назад как он вышел из Лондона, где взял груз для Гваделупы, около пяти часов после обеда сторожевой матрос прокричал слово, которое всегда производит такое сильное впечатление на пассажиров и даже на моряков:
— Земля!
При этом крике, проникнувшем до глубины судна, все пассажиры вышли на палубу.
В числе их была молодая девушка от девятнадцати до двадцати лет.
Она подошла к лоцману, который при виде ее почтительно снял шляпу.
— Точно ли я слышала, что закричали «земля!», — мой добрый Самуэль? — спросила она.
— Да, сударыня, — отвечал он.
— Какая же это земля?
— Азорские острова.
— Наконец? — сказала молодая девушка… И грустная улыбка мелькнула на лице ее; потом, обращая к лоцману взоры, с минуту окидывавшие пространство, она сказала ему: — Ты обещал указать мне место, где тело Генриха было брошено в море.
— Да, сударыня, и я сдержу свое слово, когда придет время.
— Далеко ли мы еще от этого места?
— Мы от него милях в сорока.
— Стало быть, в четыре часа мы его достигнем?
— Мы пройдем над тем самым местом, сударыня; можно подумать, что судно знает свою дорогу и не хочет отклониться от нее ни на десять шагов.
— И ты уверен, что не ошибемся?
— О! Нет, сударыня, первый остров составлял со вторым угол, и так как ночь прекрасная, то вы можете быть совершенно спокойны, я наверное узнаю место.
— Хорошо, Самуэль, — сказала девушка, — ты позовешь меня за полчаса до того времени.
— Я вам обещаю, — отвечал матрос.
Девушка кивнула головой Самуэлю, спустилась по задней лестнице и, войдя в свою каюту, № 5, заперлась в ней.
Через час после того, как она оставила палубу, раздался колокол, призывавший к обеду; все пассажиры сошли в столовую, но Цецилии не было. Впрочем, она редко садилась за стол, и потому ее отсутствия не заметили; только капитан приказал спросить, не желает ли она, чтобы ей принесли обед в каюту, но она отвечала, что обедать не будет.
Судно продолжало идти с попутным ветром, делая около десяти узлов в час, быстро приближаясь к Азорским островам; пассажиры вышли на палубу и наслаждались вечерней прохладой, глядя на архипелаг, отстоявший еще на четыре или пять миль в сторону от судна. Капитан Джон Дикс и лейтенант Тонсоп разговаривали, а кормчий Самуэль думал; время от времени оба офицера Капитан Джон Дикс и лейтенант Тонсон разговаривали, они подошли и остановились прямо перед ним.
— Не правда ли, Самуэль, это она? — сказал капитан.
— Та, о которой Генрих всегда говорил со мной.
— И которую он называл Цецилией?
— Она самая, капитан.
— Видишь, Вильям, — сказал капитан, — я угадал, это она.
— Зачем же она едет в Гваделупу?
— Да вы знаете, — отвечал Самуэль, — что у Генриха там дядя миллионер? Вероятно, она едет к нему.
И оба офицера продолжали разговор, который они прервали, чтобы задать Самуэлю приведенные нами вопросы.
Между тем ночь приближалась; на палубу принесли чай и спросили Цецилию, не хочет ли она выйти наверх, но она отказалась от чая, так же, как и от обеда.
Ночь настала с обыкновенной в этих широтах скоростью: в восемь часов было совершенно темно; в девять часов каждый отправился в свою каюту; на палубе остались только кормчий и вахтенный лейтенант; бриг шел под большим парусом и под марс-зейнями.
В девять часов с половиной из-за Азорских островов взошла луна, осветив ночь, как солнце освещает наш туманный северный день; острова ясно рисовались на горизонте.
Приближались к тому месту, где тело Генриха было брошено в воду. Верный своему обещанию, Самуэль велел позвать Цецилию.
Цецилия тотчас вышла на палубу; она переменила платье, была одета вся в белое, с покрывалом на голове, как невеста.
Она взяла стул и села возле кормчего.
Самуэль посмотрел на нее с удивлением; это белое платье, этот бесполезный наряд, о котором, видно было, заботилась Цецилия, показались странными для доброго матроса.
— Мы подъезжаем, Самуэль? — спросила Цецилия.
— Да, сударыня, — отвечал Самуэль, — и будем там через полчаса.
— И ты узнаешь место?
— О, за это я отвечаю так же, как если б я измерял высоту капитанскими инструментами.
— Я у тебя никогда не расспрашивала в подробности о его последних минутах, Самуэль, но теперь, нынешним вечером, мне очень бы хотелось знать, как он умер.
— Зачем всегда говорить о том, что для вас грустно, сударыня? Этак, наконец, вы будете меня ненавидеть.
— Скажи, Самуэль, если б умерла Женни, и умерла вдали от тебя, разве ты не желал бы узнать подробностей о ее смерти и не был ли ты, напротив, благодарен тому, кто тебе их сообщил? Это будет для меня великим утешением.
— О! Конечно, сударыня, конечно.
— Видишь же, Самуэль, что, с твоей стороны, было бы жестоко не исполнить того, о чем я прошу.
— Я и не отказываюсь, сударыня; я так любил его, бедного Генриха; и стоило, потому что, кроме того, что он был очень мил и любезен, он, уезжая из Гваделупы, дал мне три тысячи франков, которые мне были нужны для того, чтобы жениться на Женин; так что, если я теперь счастлив, этим обязан ему.
— Бедный Генрих! — прошептала Цецилия. — Он был так добр.
— Зато, когда Смит, студент медицины, сказал мне, что он болен, я тотчас поставил на свое место матроса и сошел вниз. Бедный молодой человек! Вот что мы такое! Накануне не только он чувствовал себя не совсем здоровым, ночью с ним сделалась лихорадка, а когда я сошел к нему, он уже был в бреду, но и в бреду, однако, узнал меня, сударыня; единственной мыслью его, — видите ли, что он помнил, несмотря на расстройство мозга, — это были вы, сударыня, одни вы.
— Боже мой! Боже мой! — проговорила Цецилия, и слезы снова потекли из глаз ее.
— Да, и кроме того, он говорил о домике в Англии, о цветах в саду, Булони, о подвенечном платье, потом о саване, который вы шили, чтоб похоронить в нем вас обоих.
— Увы! Увы! — сказала Цецилия. — Это правда.
— С первой минуты, понимаете… Желтая горячка не милует. Кроме того, никто не хотел ходить за ним, как будто у него, бедного, была чума. Ну, ну, брат Самуэль, сказал я сам себе, друзей узнают только в опасности, а дело касается и тебя. Я пошел к капитану и сказал ему: «Капитан, надобно поставить кого-нибудь на мое место у руля; мое место в эту минуту у постели Генриха, и я останусь там, пока он, бедняга, не умрет».
— Добрый Самуэль! — вскричала Цецилия, взяв в свою руку грубую руку матроса, тогда как другая рука продолжала лежать на руле.
— Капитана стали одолевать некоторые сомнения, потому что, изволите видеть, желтая горячка, она прилипчива, и он боялся за меня. Он знал, что я хороший кормчий, но я сказал ему: «Э! Капитан, мы прошли тропики, теперь дитя с завязанными глазами может довести вас до Плимута, только, если я заражусь и также умру, вы найдете у меня в котомке три тысячи франков, которые подарил мне Генрих: половину вы отдадите моей старой матери, другую — Женни». «Хорошо, братец, — сказал он, — раз ты считаешь это обязанностью, будь покоен, есть Бог над нами».
Цецилия вздохнула и посмотрела на небо.
— Я оставил его только на полчаса, и в это время болезнь еще усилилась. На этот раз он едва узнал меня; он был в жару! Каждую минуту он говорил: «Мне жжет дыхание, зачем дают мне дышать огнем?» — и просил пить. Потом он говорил о вас, все о вас, сударыня: и то Цецилия, и другое Цецилия. Он говорил, что вас хотели разлучить друг с другом, но что вы жена его и найдете его, где бы он ни был.
— Он был прав, Самуэль, — проговорила Цецилия.
— Так прошла ночь; он был все в горячке; я, чтоб его утешить, говорил ему о вас, потому что я видел, что хоть он и не узнавал меня, но всякий раз, как я произносил ваше имя, он дрожал. Тогда он спросил бумаги; он хотел писать, верно, к вам. Я, чтоб сделать ему удовольствие, подал ему карандаш, но он мог только написать три первые буквы вашего имени. Потом он оттолкнул карандаш и бумагу, крича: «Огонь! Огонь! Ты дал мне огня!»
— Так он очень страдал? — спросила Цецилия.
— Нельзя знать, — отвечал Самуэль, — когда нет рассудка, то некоторые говорят, что уж больше не страдают и что страдание бывает только тогда, когда есть ум, чтобы оценить его; только я этому не верю. Поэтому бедные животные, у которых нет рассудка, стало быть, не страдают. Наконец вся ночь прошла таким образом. Доктор приходил каждый час; он пускал ему кровь, ставил горчичники, но при всем этом качал головой; видно было, что он делал свое дело, чтобы успокоить совесть, и не надеялся на выздоровление. В самом деле, на третий день утром я начал отчаиваться; горячка проходила, но вместе с нею и жизнь. Когда он был в горячке, я едва мог иметь столько силы, чтоб удержать его: он все хотел идти к вам; когда горячка прошла, я одним пальцем удержал бы его в постели. О! Видите ли, сударыня, тут не то, чтобы он был слаб или чтобы я был силен, — тут была смерть.
— Боже мой! Боже мой! — сказала Цецилия, прости мне!
Самуэлю показалось, что он не понял ее слов, и он продолжал.
— Слабость увеличивалась; было еще два-три припадка, таких, что можно было полагать, что жизнь возвращается к нему, но, напротив, это тело прощалось с душой, и в три часа без пяти минут, сударыня, я еще вижу его, как теперь вас вижу, он приподнялся, пристально посмотрел вокруг себя, произнес ваше имя, упал на изголовье и умер.
— Потом, потом, Самуэль.
— Потом, вы знаете, сударыня, на корабле нет церемоний, особенно если покойник был болен заразной болезнью. Я приложил зеркало к лицу бедняжки — дыхания уже не было. Потом я пошел и сказал капитану: «Капитан, кончено, он умер».
— Боже мой! Боже мой! — проговорила во второй раз Цецилия, — простишь ли ты меня?
— «Что ж, — сказал мне капитан, — так как он умер, то пойдем, друг мой Самуэль, вместе с нами, составим протокол его смерти, а потом ты займешь свое прежнее место.
— Извините, капитан, — отвечал я, — но я еще не кончил. Бедный Генрих! Кто же зашьет его в койку. Потому, что он простой пассажир, — не бросать же его в море как собаку; это было бы несправедливо.
— Твоя правда, — сказал капитан, — но делай это поскорее.
— Я кивнул и принялся за дело, потому что все на корабле хотели поскорее освободиться от этого несчастного тела. Зато церемония была недолга. Когда я пришел сказать капитану, что все готово, капитан спросил:
— Положил ли ты ядро ему в ноги?
— Два, капитан, два, — отвечал я, для друзей нечего скупиться.
— Хорошо, — сказал капитан. Вели внести тело на палубу».
— Я взял его на руки и положил на доску. Капитан, ирландец, а следовательно, католик, прочел несколько молитв, потом доску приподняли, труп скользнул, упал в море и исчез. Все было кончено.
— Благодарствуй, мой добрый Самуэль, благодарствуй! — сказала Цецилия. — Но близко ли мы от того места, где ты бросил его в воду?
— Сударыня, мы около него, в пять минут, когда эта большая пальма, что на ближайшем от нас острове, поравняется с нашим бушпритом, это будет тут.
— А откуда бросили тело, Самуэль?
— С бакборта. Смотрите, — прибавил он, — отсюда вы не можете видеть этого места, его скрывает от нас большой парус, между лестницей и вантами бизань-мачты.
— Хорошо, — сказала Цецилия.
И она подошла к указанному месту и исчезла за большим парусом.
— Бедная девушка, — проговорил Самуэль.
— Когда мы будем на том самом месте, Самуэль, — сказала Цецилия, — ты мне скажешь, не правда ли?
— Будьте покойны, сударыня.
Самуэль наклонился, чтобы посмотреть под парус. Он увидел, что Цецилия стоит на коленях и молится.
Прошло почти пять минут, в течение которых кормчий не спускал глаз с пальмы. Потом, когда она пришлась прямо против бушприта, он сказал:
— Здесь.
— Я здесь, Генрих! — произнес чей-то голос.
И в то же время послышалось падение какой-то тяжести в воду.
— Кто-то в море! — закричал во весь голос вахтенный лейтенант.
В один прыжок Самуэль был у сеток. Он увидел что-то белое, кружившееся на черте, оставленной кораблем; потом что-то похожее на пар, плававший на поверхности воды, погрузилось и исчезло.
— Так вот за что, — сказал Самуэль, снова принимаясь за кормило, — вот за что просила она Бога простить ее!
«Аннабель» продолжала свой путь и после восемнадцати дней плавания благополучно прибыла в Пуант-а-Питр.
1844