XIX

Вместо разрушенной будущности надобно было создать другую; перебрали все предположения, какие могли прийти в голову двух молодых людей и маркизы; потом, перебрав их все, признав все невозможными, возвратились к первой пришедшей им мысли, которую они сперва отвергли, может быть, именно потому, что она была единственно благоразумной, начали разбирать условия, предложенные гваделупским дядей, и Генрих решился пуститься в торговлю.

Есть два рода торговли — обыкновенная, жалкая торговля лавочника, под тенью своей вывески ожидающего покупателя, у которого, после часа уверений и клятв, он выторгует что-нибудь, и поэтическая, величественная торговля моряка, соединяющая свет своим кораблем, моряка, который, вместо хитрой борьбы с покупателем, выдерживает борьбу с ураганом; всякое путешествие его есть битва с морем и небом; он входит в порт как победитель и венчает свой корабль флагом. Такова торговля Тира в древности, Пизы, Генуи и Венеции в средние века, и всех великих народов девятнадцатого столетия: торговцы подобного рода могут сравниваться с дворянами, барыш их всегда сопряжен с опасностью жизни, а всякое предприятие, влекущее за собой большую опасность, не унижает, а возвышает человека.

Генрих говорил себе все это, чтобы укрепиться в своем намерении; то же думала и Цецилия, но эти мысли устрашили ее. Поэтому-то предположение о путешествии на Антильские острова было сперва отвергнуто, но впоследствии, когда не нашлось лучшего способа, пришлось возвратиться к нему. Генрих, купив партию товара, мог быть уверен, что в Гваделупе будет с радостью принят дядей, который удвоит, утроит его груз, а так как дядя — миллионер, то, вероятно, даст племяннику товаров не менее как на 150 или 200 тысяч франков; выручив эту сумму, Генрих или пустится в новое путешествие, или, довольствуясь достигнутым, женится на Цецилии, удалится с ней и маркизой в какой-нибудь уголок, где счастье будет зависеть от него самого, и станет ждать изменения политических обстоятельств, которое позволило бы ему стремиться к будущности более блистательной и шумной; смотря на Цецилию и вопрошая свое сердце, Генрих чувствовал, что если бы этот переворот и не случился, то в нем самом довольно любви к спокойной жизни и безмятежному счастью.

Решили, что Генрих поедет в ноябре: оставалось три месяца до разлуки; три месяца в их годы как три столетия. Оба страдали, решаясь на разлуку, но отсрочка отъезда успокоила их: как будто бы она не должна была никогда кончиться, будто три месяца были как жизнь человека.

Однако день отъезда, медленно приближавшийся в течение первого месяца, стал поспешнее придвигаться во второй, получил крылья в третьем.

Грусть молодых людей увеличивалась по мере приближения времени разлуки; будущее, на мгновение казавшееся им блестящим, почти верным, становилось в глазах их непостоянным, подобно волнам, от которых зависело, печальным — подобно бурям, которые должно будет выдержать. Правда, время от времени сквозь их предположения и вздохи проглядывали мысли о радости возвращения, но робко, как будто влюбленные боялись, чтобы Бог не наказал их за слишком большую уверенность.

Что касается до маркизы, ее беззаботный характер не изменился; ее жизнь проходила спокойно — в сне, одевании и чтении. Любовь молодых людей шла подле нее, чиста и непорочна, хотя непорочностью своею была обязана не ее материнскому надзору, а самой себе. К счастью, Генрих настолько любил Цецилию, и оба настолько были, уверены во взаимной непоколебимости своей воли, что надзор их Ангела-хранителя был для них достаточен.

Настали последние дни третьего месяца; Генрих хотел отправиться в Плимут; он истратил в Париже те деньги, которыми мог располагать, и только в Англии надеялся, с помощью своего семейства или друзей, собрать сумму, нужную ему для покупки груза.

Возвышенным душам тягостнее всего в мире видеть свое счастье, зависящим от денег. Десятой части дохода, который имели семейства двух молодых людей, было бы достаточно для того, чтобы сделать их совершенно счастливыми. Ежеминутно, глядя на улицу, они видели какого-нибудь идиота или пролаза, покоящегося на мягких подушках великолепной кареты, и думали о том, как бы были счастливы они, люди высшего образования, знатного рода, если бы обладали суммой, которую этот человек ежегодно тратит на карету. От этой вздорной суммы, которой у них не было и утраты которой он и не заметил бы, зависела вся их будущность; для приобретения этой суммы их любящие и растерзанные сердца расставались на шесть месяцев, может быть, на год, хотя они не могли допустить, что в состоянии жить один день вдали друг от друга.

Потом, время от времени, когда они примечали, что со дня происшествия, разрушившего все их планы, все шло по-прежнему, когда видели, что все удавалось человеку, по-видимому, управлявшему миром по своему произволу, когда они вспоминали, что, за исключением нескольких верных сердец, все остальные забыли недавнюю жертву — тогда они спрашивали, не лучше ли закрыть глаза и опустить голову подобно всем. Но тогда голос их совести говорил громче голоса эгоизма, и, слабые при виде своего несчастья, они делались тверды при уверенности, что исполнили свой долг.

Иногда они спрашивали себя: нет ли другого средства, кроме того, на которое они решились? Не могут ли они извлечь пользу из образования, ими полученного? Но ни одна сторона их воспитания не была доведена до такой степени совершенства, чтобы могла доставить им помощь; притом Генрих был готов на все, но хотел, чтобы Цецилия была вне всякого влияния судьбы.

Есть минуты в жизни, когда чувствуешь себя опутанным какою-то железной сетью. Тщетно ищешь дороги; надобно идти по той, которую она вам открывает, которой ведет вас к спасению или гибели.

Бедные дети беспрестанно возвращались к идее о путешествии в Гваделупу, беспрерывно отталкиваемой ими и беспрерывно возвращавшейся.

Наступил день отъезда Генриха. Но ничто, кроме его собственной воли, не заставляло его ехать в этот день, то он, придя поутру к Цецилии, провел с ней весь день, и до конца вечера не было произнесено ни слова о горестной разлуке. Наконец, при прощании, они печально взглянули друг на друга, понимая чувства, которые их занимали.

— Когда вы поедете, Генрих? — спросила Цецилия.

— Никогда, — отвечал Генрих, — никогда, если меня не принудит к этому власть сильнейшая, нежели моя воля.

— Так вы останетесь здесь потому, что если я эта власть сильнейшая, нежели ваша воля, то я не буду в силах потребовать, чтобы вы меня оставили.

— Что же делать? — спросил Генрих.

Цецилия взяла его за руку и подвела к распятию, которое она сняла с изголовья матери и привезла с собой. Генрих понял ее намерение.

— Клянусь, — сказал он, — именем той, которая умерла, глядя на это распятие, что поеду через неделю, и во все путешествие единственной моей мыслью будет — возвратиться как можно скорее, чтобы составить счастье ее дочери.

— А я, — сказала Цецилия, — клянусь ждать Генриха, надеясь только на его возвращение; если же он не возвратится…

Генрих закрыл рукой рот Цецилии и остановил окончание фразы. Потом при этом распятии оба запечатлели свою клятву поцелуем, чистым и непорочным, как поцелуй брата и сестры.

В следующее утро Цецилия и Генрих вошли к маркизе. Молодые люди были в таких отношениях, что им нечего было скрывать состояние своих денежных дел. Генрих хотел знать, что остается у Цецилии, чтобы она и маркиза в его отсутствие распорядились этим как должно. Маркиза, которая ненавидела занятия делами, сперва хотела отклониться от ответа Генриху и Цецилии, но они так настаивали, что она решилась на последнее средство избавления — отдать Цецилии ключи от бюро и сказать ей, чтобы она сама свела счеты.

В бюро было восемь тысяч пятьсот франков: в этом заключался весь остаток от богатства маркизы и баронессы. Этим с большой бережливостью можно было прожить полтора года, а путешествие Генриха должно было продолжаться только полгода, следовательно, с этой стороны молодые люди могли быть покойны.

Однако Генрих дал совет, внушенный ему благоразумием и любовью. Он посоветовал Цецилии и маркизе переехать из отеля, в котором они остановились, в небольшую меблированную квартиру, которая будет стоить гораздо дешевле. Притом, если эта мера, на которую надобно решиться рано или поздно, будет принята в то время, пока Генрих еще в Париже, то он, по крайней мере, будет знать комнату, в которой живет Цецилия, и получит возможность во время продолжительного своего отсутствия мысленно следить за нею в этой комнате днем и ночью.

Последняя причина была не очень уважительна для маркизы, не знавшей всех нежных струн сердца, но ее убедили представлением о необходимости экономии.

На следующий же день Генрих пустился в поиски и нашел приличную квартиру на улице Сент-Оноре.

День был употреблен на переезд. В отеле заплатили немногим более пятисот франков, и таким образом капитал Цецилии уменьшился до восьми тысяч франков.

Генрих устроил Цецилию в ее новом жилище; поставил каждую мебель на то место, где она должна была стоять, привесил распятие к алькову, разложил на столе альбомы. Условились, что все останется на этих местах.

Маркизе все эти подробности казались вздорными, но для молодых людей они имели большую важность.

Время шло; часто Генрих спрашивал у Цецилии: чем она будет заниматься во время его отсутствия, и Цецилия отвечала ему, улыбаясь: «Я буду вышивать мое подвенечное платье».

Накануне отъезда Генрих принес Цецилии кусок превосходной индийской кисеи.

Она начала на ней первый цветок при нем, с тем чтобы последний вышить при его возвращении.

Молодые люди расстались в три часа утра. Это была последняя ночь, которую они должны были провести вместе, и они не могли решиться расстаться.

В восемь часов они снова увиделись.

Этот день имел для них что-то торжественное.

Дав клятву, Генрих и не подумал о том, чтобы остаться, и сообразно с этим взял место в почтовой карете, отправлявшейся в Булонь в пять часов вечера.

Не будем описывать подробностей этого последнего дня, не осмеливаясь проникать в таинства двух непорочных и отуманенных грустью сердец. Слезы, обещания, клятвы, продолжительные и нежные поцелуи — вот история этого дня в жизни Цецилии, одного из печальнейших после того, в который она лишилась матери.

Между тем час разлуки приближался быстро, неумолимо, безжалостно; бедные дети ежеминутно смотрели на часы. Они бы отдали годы жизни за один день, а когда наступил час разлуки, — за один час отсрочки.

Наконец, когда часы показывали пять часов без четверти, они пошли в последний раз преклонить колени перед распятием. Когда они встали, оставалось только время поцеловаться.

Генрих бросился из комнаты, но тогда Цецилия так сильно вскрикнула, что он воротился. Сказали последнее слово, дали последнюю клятву, канула последняя слеза, раздался последний поцелуй — Генрих вырвался, из ее рук и убежал.

Цецилия нагнулась на перила лестницы и следила за ним глазами, потом побежала к окну, чтобы видеть, как он сядет в кабриолет; Генрих приметил ее у окна и кланялся, маша шляпой.

Кабриолет удалился по улице Сент-Оноре. Экипажи остановили его на минуту, и Генрих высунулся, сколько мог, и махал Цецилии платком.

Потом в темноте он видел у окна тень и платок, ему отвечавшие.

Кабриолет пустился в путь, но Генрих оставался в прежнем положении до тех пор, пока кабриолет не повернул на другую улицу, тогда он опустился на свое место и зарыдал.

Он был так же отделен от Цецилии, как если бы между ними был целый Атлантический океан.

Загрузка...