Цецилия получила это письмо спустя четыре дня после того, как оно было написано; уже прошло два дня, как Генрих потерял из виду берега Франции и Англии.
Легко понять двоякое впечатление, произведенное сим письмом на бедную девушку. Посещение Генрихом загородного дома и могилы напоминало ей все ее прежние радости и печали. Отъезд Генриха, который он откладывал сколько мог и которого последние волнения выражались в письмах молодого человека, напоминал ей все ее будущие опасения и надежды.
В этот час Генрих плыл между небом и землей. Она упала на колени, окончив чтение его письма, и долго молилась за него Богу.
Потом она подумала о других обстоятельствах, находившихся в его письме, об этом добром семействе Дювалей, у которого Генрих просил помощи, не зная, что эта женщина, в любви к которой он признался, должна была быть женой Эдуарда — Эдуарда, который, нося в сердце другую страсть, невольник обещания, данного его родителями, сдержал бы его с такой же точностью, с какой негоциант платит по векселю, хотя бы эта уплата сделала его несчастным.
Тогда Цецилия кинулась к своему пюпитру и в порыве сердечного излияния написала госпоже Дюваль длинное письмо, в котором открывала ей душу свою и называла ее матерью. Прекрасная натура Цецилии была так способна чувствовать все благородное и великое!
Потом она возвратилась к своему подвенечному платью, своему главному занятию, главному развлечению свойственному счастью. Маркиза продолжала спать, по своему обыкновению, оставаясь по целым утрам в постели, читая или заставляя читать себе романы. Цецилия видела ее только в два часа, во время завтрака; между этими двумя женщинами была целая пропасть: одна была вся духовная, другая — вся чувственная. Одна судила обо всем сердцем, другая рассматривала все с точки зрения рассудка.
Что касалось Аспазии, Цецилия чувствовала к ней тайное отвращение; так что для того, чтобы не прибегать к ее помощи, в которой, может быть, та ей отказала бы, она условилась с одной доброй женщиной, жившей на чердаке того же дома и называвшейся госпожой Дюбре. Она всякий день сходила прислуживать бедной девушке.
Как мы уже сказали, маркиза сохранила сношения с некоторыми прежними друзьями. Эти друзья навещали ее время от времени в ее скромном жилище, в свою очередь приглашая ее к себе и предлагая располагать их экипажем, но маркиза стыдилась своей бедности. К тому же недостаток движения, к которому она привыкла в течение почти тридцати лет, сделал ее тучной: она была весьма толста, и всякая перемена места была для нее тягостна.
А потому она проводила жизнь в своей комнате, так же как Цецилия в своей.
Бедная девушка целый день мысленно или по карте следила за смелым кораблем, несшимся в другую часть света. Она поняла, что должно пройти по крайней мере три месяца, прежде нежели она сможет получить письмо от Генриха. А потому она не ожидала его, что, однако, не помешало ей вздрагивать всякий раз, как стучались в дверь. Тогда на минуту иголка дрожала между ее пальцами, потом являлся тот, кто стучался; ему обыкновенно и дела не было до Генриха, и Цецилия, вздыхая, опять принималась за работу.
Эта работа была чудом терпения, искусства и вкуса; это было не простое шитье — это было шитье гладью. Все эти цветы, хотя бледные, как те, из которых делают венки девушкам, которых ведут к алтарю или которых готовят к могиле, были живы и одушевленны. Каждый из них напоминал Цецилии какое-нибудь обстоятельство ее детского возраста, и, вышивая его, она говорила ему о том времени, когда жила она сама, эфемерное создание эфемерного солнца Лондона.
Однажды утром, когда Цецилия, по обыкновению, вышивала, постучались в дверь, но на этот раз она вздрогнула сильнее, нежели обыкновенно: ей послышалось, что звонит разносчик писем. Она сама побежала отпереть ему; то был он, и подал ей письмо. Она радостно вскрикнула. Адрес был написан рукой Генриха. Она взглянула на штемпель — штемпель был из Гавра.
Она едва не упала в обморок. Что с ним случилось? Как, едва прошло шесть недель после его отъезда, а она уже получает от него письмо из Гавра? Разве он возвратился во Францию?
Она держала письмо в руке и, вся трепеща, не смела распечатать его.
Она заметила, что разносчик стоит и дожидается; она расплатилась с ним и побежала в свою комнату.
Как ей нравилось улыбающееся лицо этого человека!
Она распечатала письмо; вместо числа, на нем было проставлено: на море.
Генрих нашел случай писать к ней; вот и все.
Она прочла следующее:
«Милая Цецилия!
Ваши молитвы, право, приносят мне счастье: вот, против всякого ожидания, я нахожу случай сказать вам, что люблю вас.
Нынче утром сторожевой матрос закричал: „Парус!“ Так как, по случаю войны все настороже, то капитан и пассажиры вышли на палубу. Но через несколько минут узнали, что корабль был купеческий; мало того, он поворотил на нас по ветру, делая отчаянные сигналы.
Не ждите же великого события, очень печального и весьма драматического. Нет, милая Цецилия, Богу не угодно было, чтобы ваше доброе сердце могло горевать об участи тех, которые везут к вам это письмо. Французский корабль, шедший из Гавра, был задержан, спустя несколько дней после своего отплытия из Нью-Йорка, тишью, продолжавшейся три недели, и опасался, что ему недостанет воды, прежде чем он достигнет Франции. Капитан послал ему дюжину бочонков воды, а я сел писать к вам, Цецилия, чтоб еще раз сказать вам, что я вас люблю, что думаю о вас ежечасно, днем и ночью, и что вы беспрестанно со мной, вокруг меня, во мне.
Знаете ли, о чем я думаю, Цецилия, смотря на эти два корабля, стоящие в ста шагах друг от друга, из которых один плывет к Пуант-а-Питру, а другой — в Гавр? Я думаю о том, что если б на одной из шлюпок, которые снуют между ними, я перешел с одного на другой, то в пятнадцать дней я был бы в Гавре, а через полтора дня потом у ваших ног.
И стоит только пожелать. Я бы опять увидел, увидел вас, Цецилия. Помните ли вы? Только это было бы, как говорится, глупостью и погубило бы пас.
О, Боже! Как мы не нашли какого-нибудь средства позаботиться о будущем, которое не отдаляло бы меня от вас? Мне кажется, что, ободряемый вашим словом, вашим взглядом, я успел бы во всем, что предпринял. Вы видите, Цецилия, что, осеняемый вами, я успеваю во всем, будучи даже вдали от вас.
О! Повторяю вам: это странное счастье пугает меня; боюсь, уж не покинули ли мы землю, Цецилия, и уж не на дороге ли мы оба к небу.
Простите за мои печальные предвещания, но человек на земле так мало создан для счастья, что на дне каждой из его радостей лежит сомнение, мешающее этой радости сделаться совершенным счастьем.
Знаете ли, как я провожу целые дни, Цецилия? Пишу к вам. Я привезу вам длинный дневник, где вы найдете все мои мысли, час за часом. Вы также увидите из него, что духом я ни на минуту от вас не удалялся.
Когда настанет ночь, так как на корабле запрещено иметь огонь, я выхожу на палубу, смотрю на великолепное зрелище заходящего в море солнца; слежу за звездами, которые одна за другой зажигаются на небе, и, странное дело, благодарность и благоговение к Богу погружает меня в грусть, потому что я спрашиваю самого себя, неужели Бог, двигающий всеми этими мирами, провидящий об этом вечном целом, заботится и о каждом человеке, простирающем к нему руки?
В самом деле, что значат для всемогущества и величия Божия эти мелочи нашей бедной жизни; что значат для него, великого, единого, счастливые или несчастные события нашего существования; что значит для этого великого жнеца, что несколько колосьев, в одном из миллиона полей его, называемых мирами, сломано градом или вырвано с корнем бурей?
Боже мой! Боже мой! Что, если ты не слышишь меня, когда я к тебе взываю, не слышишь меня, когда я умоляю тебя возвратить меня Цецилии, которая меня ожидает!
И вот, милая Цецилия, какие мысли приходят мне в голову. Каким-то случаем каждое письмо мое, вместо того, чтобы придать вам твердость, приносит вам только отчаяние? Простите, простите меня.
На корабле у меня появился друг: это кормчий. Бедняжка! И он также оставил в Грезенде любимую женщину. Потому, как он смотрел, вздыхая, на небо, я угадал, что мы братья по несчастью. Мало-помалу я с ним сблизился; он говорил мне о своей милой Женни. А я, Цецилия, простите меня, я говорил ему о вас.
Теперь со мной есть человек, которому я могу говорить ваше имя, говорить, что я вас люблю, теперь со мной есть сердце, которое понимает мое сердце!
Сердце матроса? — возразят мне. Несчастны те, которые это скажут!
Этот добрый молодой человек, с которым я каждую ночь говорю о вас, зовется Самуэль.
Я хочу, чтобы и вы знали его имя.
Помолитесь за него в ваших молитвах, чтобы и он увидел свою Женни. Я обещал ему, что вы это сделаете.
Прощайте, Цецилия, прощайте, любовь моя! Шлюпка с французского корабля отплывает назад, к своему судну. Отдаю это письмо шкиперу, который обещает мне честным словом, что сам отдаст его на почту по прибытии в Гавр. Еще раз прощайте, моя Цецилия; в двадцать или двадцать пять дней, если погода так же будет нам благоприятствовать, я буду в Гваделупе.
В тысячный раз — прощайте. Люблю вас.
P.S. Не забудьте в ваших молитвах Самуэля и Женни».
Невозможно передать читателям, какое глубокое впечатление произвело это письмо на Цецилию, это впечатление было тем сильнее, что письмо было неожиданно. Цецилия упала на колени с полными слез благодарности глазами. Она не молилась, она бормотала имена, и в числе этих имен, как просил ее Генрих, были имена Самуэля и Женни.
Потом, бодрее и увереннее, нежели когда-либо, она принялась за свое подвенечное платье.
Дни проходили за днями, с правильным однообразием, ничего не принося нового. Это неожиданное письмо, это счастливое письмо дало Цецилии надежду, что какое-нибудь происшествие, вроде первого, доставит ей известие о ее женихе; но, как сказал Генрих, это происшествие было ничем другим, как только счастливой случайностью, на повторение которой нельзя было надеяться.
Между тем совершились великие события: республика стала империей; Бонапарте сделался Наполеоном, устрашенная Европа, при этом странном зрелище даже не протестовала; все, казалось, предвещало долгую будущность царствовавшей династии; те, которые окружали новых избранников, были богаты, роскошны, счастливы. Когда изредка перед окнами Цецилии проходили эти блестящие воины и это великолепное дворянство, частью восстановленное, частью вновь созданное, она говорила сама себе со вздохом: «Вот чем был бы Генрих, вот чем была бы и я, если б мы последовали за ходом событий». Но вдруг она вспоминала о свежей еще крови, пролитой в Венсенских окопах, и с новым вздохом отвечала сама себе: «Совесть нельзя обмануть, мы хорошо сделали».
Прошел еще месяц. Цецилия начала ждать с большим нетерпением; потом прошла еще неделя, еще четыре дня, каждый день длиннее другого; наконец, на пятый день утром, раздался звонок, давно ожидаемый и столь знакомый. Цецилия бросилась к дверям: то было письмо от Генриха.
Предлагаем читателям это новое письмо.
«Милая Цецилия.
Прежде всего — мы так же счастливы, как и прежде. Я прибыл в Гваделупу после довольно долгого переезда, но который затруднило только безветрие, а не бури. Я увидел дядю, прекраснейшего и благороднейшего человека на свете, который так рад был тому, что я, как он говорил, перешел в их полк, что в ту же минуту объявил, что я могу считать себя его наследником.
А дядя мой, милая Цецилия, сказать мимоходом, чрезвычайно богат.
Так как во всем есть своя дурная сторона, то дядюшка объявил мне, что, лишь только увидел меня, он до того меня полюбил, что никак не отпустит меня раньше двух месяцев. Сперва мне сильно хотелось сказать ему, что при таком условии я отказываюсь от его наследства. Но я рассудил, мой друг, что почти два месяца нужны мне для продажи моего небольшого груза. Сверх того, капитан „Аннабель“ уверяет, что ему нужно по крайней мере столько же времени, чтобы вновь нагрузиться; так что волей-неволей я должен был покориться. Вот я прикован к Пуант-а-Питру по крайней мере на два месяца. По счастью, завтра утром один корабль снимается с якоря и привезет вам известие о вашем бедном изгнаннике, который вас любит, Цецилия, так, как не может выразить ни один человеческий язык, не может постигнуть пи одна земная мысль.
Я рассказал все дяде; сперва он делал гримасу, когда узнал, что вы не из купеческой фамилии, но потом, узнавши о всех ваших совершенствах, когда я уверил его, что вы, из любви ко мне, будете любить его, он утешился и тем, что вы принадлежите к прекрасному, славному и древнему дворянскому роду. Этот дорогой дядюшка, должно сказать вам, Цецилия, что несмотря на свою манию прослыть конторщиком, — воплощенная аристократия; частичка „де“ против воли вертится у него на языке, и, отнимая титулы у людей, которые их имеют, он прибавляет „де“ тем, у кого ее нет.
Какая великолепная и грандиозная природа, милая Цецилия! И как я был бы счастлив, если б мог восхищаться ею вместе с вами! Как терялась бы мысль паша в пространстве этого бесконечного моря! Как погружался бы взор наш в это небо, столь чистое и прозрачное, что всегда думаешь достигнуть взглядом Бога!
По несчастью, вся эта природа чужда вам, Цецилия. Вы не знаете этих растений, не знаете этих цветов, не знаете этих плодов, и они вас не знают. Намедни, увидев распустившуюся розу, я вспрыгнул от радости: это мне напомнило Англию, Гендон, ваш загородный домик, ваш сад и вашу могилу.
Какой ужасный и драгоценный дар неба — память! В одну секунду я перенесся за тысячу восемьсот миль и сел рядом с вами, в беседке вашего сада, представил себе его до мельчайшей подробности, начиная с ваших великолепных друзей — роз, лилий, тюльпанов, анемонов и фиалок, до смиренного зеленого дерна, по которому прыгали, весело ища ежедневно бросаемые вами зерна, веселые зяблики, блестящие щеглы и дерзкие воробьи.
Не знаю, отчего это происходит, милая Цецилия, по сегодня сердце мое полно надеждой и радостью; здесь все так прекрасно, во всем такая сила, в деревьях столько растительности, в людях жизни, что мое вечное сомнение начинает проходить, и сердце мое, столь долго сдавленное, расширяется и дышит свободнее.
Уже несколько строк я не говорил вам, что люблю вас, Цецилия, но я боюсь слишком часто повторять вам это; мне кажется, что если б я говорил вам это на словах, то выражение глаз моих, звуки голоса заступились бы за мои вечные повторения, и вы простили бы мне их.
Вот входит дядя и непременно хочет вести меня смотреть его плантации. Я противлюсь. Но он говорит мне, что когда-нибудь они будут вашими, и этот довод решает меня расстаться с вами на час или на два. До свидания, Цецилия.
Знаете ли, Цецилия, что мы сделаем, если вы приедете когда-нибудь жить в Гваделупу? Мы снимем планы загородного домика и маленького садика, возьмем семян от всех ваших цветов, и в поместье дяди мы воскресим маленький рай Гендона.
Я провожу жизнь, делая предположения, строя карточные замки; потом молюсь, чтобы Бог не развеял моих снов и дал им время осуществиться.
По счастью, я почти всегда один, то есть с вами, Цецилия; вы ходите рядом со мной, я говорю с вами, улыбаюсь вам; и когда обольщение доходит до того, что я протягиваю руку, чтобы взять вас за руку, тогда вы исчезаете как дым, улетаете как призрак.
Когда уйдет корабль, который доставит вам это письмо, по всей вероятности, я не буду иметь случая писать вам раньше месяца или шести недель; теперь корабли отплывают редко; потом, через два месяца, отправлюсь и я, в свою очередь. Цецилия, понимаете ли вы, какова будет для меня та минута, когда я увижу берега Франции, когда я увижу Париж, увижу улицу де Кок, когда я взойду на пятый этаж, позвоню у вашей двери, упаду к ногам вашим? Боже мой! Как мне перенести такое счастье и не сойти с ума?
Прощайте, Цецилия, иначе я буду вечно писать вам, и для чего? Для того, чтобы сто раз говорить и повторять вам то же самое. Прощайте, Цецилия, не говорю вам, чтобы вы меня не забывали: любить одному так, как я люблю вас, невозможно. Прощайте, Цецилия, молитесь, молитесь о моем возвращении; я уверен, что до сих пор мне во всем так везло и столько счастья, в сотый раз повторяю вам, пугает меня.
Прощайте, Цецилия; поручаю прекрасному золотистому облаку, такому блестящему, что оно кажется колесницей ангела, напомнить вам обо мне; оно тихо и плывет к Франции по прозрачному небу, о котором не имеют понятия в нашем климате, и, посмотрите, вот оно удаляется в сторону, принимает вид орла с распростертыми крыльями, чтобы лететь скорее; благодарствуй, прелестное облако, благодарствуй; поклонись ей, пролетая мимо, и скажи ей, что я люблю ее.
Прощайте, я не расстался бы с вами, если б не боялся, что вы станете столько же бояться моих бесконечных писем, сколько я желаю получить от вас хоть одну строчку, хоть одно слово.
Прощайте еще раз, еще раз; я люблю вас… прощайте, прощайте!
Как ни длинно было это письмо, Цецилии оно показалось слишком коротким; она читала и перечитывала его целый день; наконец, как и другие, заучила его наизусть. Таким образом, вышивая свое прекрасное платье, бедняжка тихонько повторяла себе слова жениха; потом время от времени, как будто ей было мало заученного, она вставала, брала письма, чтоб больше успокоить сердце, дотрагиваясь до бумаги и смотря на его почерк.
Между тем шитье продолжалось. Узор, как мы уже говорили, состоял из великолепной гирлянды, которая шла кругом и должна была со средины подниматься до пояса и тут разделиться на ветви, из которых одни должны были идти по корсету, а другие прихотливо виться по рукавам; середина платья должна остаться гладкой.
Почти половина платья была готова, и, так как, по всей вероятности, Генрих возвратится еще месяца через три или через четыре, к его приезду оно будет совершенно окончено.
Время от времени маркиза спрашивала об отсутствующем, но таким тоном, как будто она осведомлялась о чужом ей человеке. Маркиза предполагала эту свадьбу не из дружбы к Генриху, но из отвращения к Эдуарду. Она только не хотела, чтобы внучка ее была женой конторщика.
А между тем дни шли за днями: Цецилия знала, что раньше шести недель не отойдет из Гваделупы ни одного судна. Так писал ей, если вспомните, Генрих. А потому она довольно терпеливо ждала все это время; потом, когда прошло два месяца, она начала беспокоиться. Наконец однажды утром с таким же трепетом счастья, с таким же выражением радости она получила новое письмо следующего содержания.
«Я отправляюсь, милая Цецилия, отправляюсь.
Корабль, с которым я посылаю это письмо, выходит только восемью днями прежде меня, и даже, может быть, так как „Аннабель“ известна быстротой хода, я прибуду в одно время со своим письмом или прежде его.
Понимаете ли, Цецилия? Я отправляюсь… Я отправляюсь… отправляюсь богачом! На небольшом грузе своем я выручил сто на сто; я возвратил господину Дювалю пятьдесят тысяч франков. Мне остается еще пятьдесят тысяч, и дядя дал мне груз, который стоит около ста тысяч экю. Сверх того он дарит мне сто тысяч на свадьбу.
Понимаете ли, милая Цецилия, в каком я упоении? Я беспрестанно спрашиваю у капитана, Точно ли 8 марта назначено выйти в море, потому что мы должны отплыть 8 марта.
Он отвечает мне: да и что, если не будет противного ветра, он в этот день непременно выйдет в море, но в это время ветры обыкновенно дуют совершенно постоянно, а потому надеюсь, что нас ничто не задержит.
Боже мой, Боже мой! Так я увижу ее, увижу мою милую Цецилию, моего любимого ангела! Так все мои опасения были напрасны; так милости твои, Боже, неистощимы, и это счастье, сопровождавшее меня сюда, было только предвестником счастья, которое будет сопровождать меня во Францию.
Боже мой, ты благ, велик, милосерд; благодарю тебя.
Или, не правда ли, это она молится, бодрствует, это она заслужила перед тобой, Боже, и за себя и за меня.
Впрочем, у меня есть товарищ радости и счастья: Самуэль, бедный Самуэль; вы знаете, Цецилия, тот кормчий, о котором я говорила вам, бедняк, ему недоставало до счастья нескольких сотен франков, как нам недоставало нескольких тысяч. Понимаете ли, что тысячей экю я составил счастье человека? Эти тысячу экю, я дал их ему от вашего имени, Цецилия. По возвращении своем он женится на Женни, и если первый ребенок его будет мальчик, он назовет его Генрихом; если девочка, он назовет ее Цецилией.
Из этого вышло, что бедный Самуэль так же торопится теперь с отъездом, как и я.
Восемь дней! Как это долго — восемь дней! Ждать еще восемь дней, пока я стану приближаться к вам. По крайней мере, на корабле, или в экипаже, мчитесь ли вы на крыльях ветра, или на добрых лошадях, вы чувствуете, что двигаетесь, приближаетесь; движение утешает вас. Мать качает нас, когда мы малы; больших убаюкивает надежда. Мне кажется, что я лучше соглашусь остаться пятнадцать дней лишних в море с тем только, чтобы отправиться сию же минуту.
Я почти не решаюсь отправлять к вам это письмо, Цецилия. Если вы любите меня так, как я люблю вас, что, я боюсь, невозможно, и если наш корабль противным ветром или каким-нибудь случаем будет задержан лишнюю неделю, месяц, — какой пыткой будет для вас жизнь в беспрерывном ожидании! О! Вы будете ждать меня, Цецилия; я буду знать, что вы стремитесь мне навстречу, и не буду в силах сократить расстояние, нас разделяющее, кинуться к вам навстречу. О! Я знаю, что это будет для меня ужасным, невозможным, неслыханным несчастьем — я чувствую, что это будет хуже, нежели не иметь о вас известий, а между тем у меня недостает духу, чтоб не сказать вам: „Я еду, Цецилия, еду; ждите меня!“
Да, ждите меня, обожаемая Цецилия, да, я еду, спешу, ждите меня, вот я, возле вас, у ног ваших. Скажите, что вы меня любите, Цецилия; я же, я так люблю вас!
Без прощанья, Цецилия: через восемь дней я еду. До свиданья, Цецилия, до свиданья! Ждите меня с минуты на минуту. Еще раз, Цецилия, я еду.