XXII Подвенечное платье

Легко понять, какое впечатление такое письмо произвело на девушку. Она бросилась на колени перед распятием; потом, окончив молитву, она побежала к маркизе, чтобы сообщить радостную новость, но маркиза собиралась читать новый роман, в котором вымышленная любовь была для нее гораздо интереснее истинной любви ее внучки; тем не менее она искренне поздравила Цецилию и поцеловала ее в лоб.

— Вот видишь, дитя мое, — сказала она, — что твоя бедная мать не имела здравого смысла, когда она решилась на предположение о замужестве твоем за Дюваля. Стало быть, твоим счастьем ты обязана одной мне; не забывай этого, дитя мое.

Цецилия вернулась в свою комнату со стесненным сердцем. Упрек, сделанный ее матери в эту минуту, когда она была так счастлива, тронул до глубины ее сердце. Сперва она становилась на колени, чтобы благодарить Бога; теперь она опять стала на колени, чтобы попросить у него прощения своей матери.

Потом она прочла и перечла десять раз письмо, наконец она села за свое подвенечное платье.

Можно сказать, что бедняжка рассчитала работу по времени отсутствия своего жениха и должна была в одно время кончить свое платье и увидеться с Генрихом, потому что ей едва оставалось на восемь дней работы. Впрочем, прошло около девяти месяцев между тем временем, как были вышиты первый и последний цветок этого великолепного узора.

Но с какой душой, с какой радостью, с каким счастьем она теперь работала! Как оживали эти цветы под ее пальцами! Как они, соперники детей весны, казались детьми любви! Это шитье, бывшее вначале поверенным ее печали, теперь, при окончании своем, было поверенным ее радости!

О! Да, Генрих сказал правду, часы казались долгими бедной Цецилии, а между тем они прошли; настал вечер, ночь; Цецилия едва могла заснуть. Она вздрагивала при проезде всякого экипажа. Не писал ли Генрих, что «Аннабель» известна быстротой хода и что, может быть, она придет в одно время с письмом; правда, это было бы слишком много; Генрих предвидел это, могла случиться остановка. Должно было подождать по крайней мере дней восемь; так надеяться было неблагоразумно. Цецилия повторяла сама себе, что было глупо надеяться, и между тем надеялась.

Между тем при всяком шуме в доме она бежала на лестницу, при всяком стуке на улице бросалась к окошку.

Так прошел следующий день, затем еще; там еще несколько дней; только восьмой, который Цецилия назначила концом своих ожиданий, был истинным мучением.

Накануне вечером Цецилия окончила свое подвенечное платье; последний цветок, блистательный и веселый, развернулся под ее пальцами.

Восьмой день прошел, как и другие. С двух часов до ночи Цецилия стояла у окна, устремив глаза на угол улицы Сент-Оноре, ожидая, что вот она увидит кабриолет, который привезет ей Генриха, подобно тому, как она видела кабриолет, увезший его от нее.

Потом по одной из тех странностей, которые, кажется, доказывают, что времени не существует, что это только одно пустое слово, весь промежуток времени, в которое она ожидала Генриха, исчезал для нее; ей казалось, что он уехал не дальше как вчера и что ночью она видела во сне, что это отсутствие его продолжается так долго.

Пришла ночь; темнота сгустилась. Цецилия всю ночь провела под окном. При первых лучах дня, утомленная, со стесненным сердцем, готовым разлиться слезами, она решилась лечь в постель.

Сон ее был короток и беспокоен; всякую минуту она вскакивала, думая, что слышит звонок. День прошел в таких же муках, как накануне.

Потом она старалась рассуждениями заглушить беспокойство любви, уверить сама себя, что оба корабля не могли плыть друг за другом с одинаковой скоростью; «Аннабель» могла отложить отплытие на несколько дней, может быть, на неделю; ее могло задержать безветрие, столь обыкновенное в тропических широтах; она назначила себе еще три дня, в которые хотела не позволить себе дожидаться; но что делать в эти три дня?

Бедная Цецилия опять принялась за свое подвенечное платье и начала шить по букету в каждом углу своего узора.

Прошло три дня, потом еще четыре, потом неделя, четыре букета были готовы.

Уже прошло пятнадцать дней со времени вероятного возвращения Генриха; Цецилия не только ожидала с нетерпением, она беспокоилась.

Тогда пробудились в ее уме все мечты, которые рождает беспокойное воображение: это обширное море, глухой ропот которого произвел на нее такое сильное впечатление в Булони, это ревущее море, с его причудами, с его бурями, ураганами, — что сделало оно с «Аннабель» и с Генрихом?

Дни, которые проводила Цецилия в беспокойстве и страхе, были ужасны, но ночи сделались еще ужаснее; мысль, беспрерывно присутствовавшая в уме ее, где днем пересиливал рассудок, ночью вставала как призрак и, не удерживаемая более силой воли, давила во сне как вечное, сверхъестественное привидение; едва засыпала она, как ей являлись то мать ее, то Генрих; потом начиналась целая бессмысленная поэма неимоверных страданий, от которых она наконец просыпалась в страхе и рыданиях.

Прошел месяц с того времени, как должен был приехать Генрих.

Чтобы рассеяться, Цецилия прибегнула к своему несчастному подвенечному платью; она решилась усеять середину его такими же букетами, какие она уже вышила по четырем углам.

Ее беспокоила и другая мысль, начинавшая мелькать в уме: маркиза продолжала жизнь в своей эгоистической беззаботности. Однажды Цецилия открыла бюро, в котором заключалось все имущество ее с бабушкой: там было полторы тысячи франков.

Она побежала к маркизе и с возможной осторожностью сообщила ей о причине своих опасений.

— Что ж! — сказала ей маркиза. — Пока выйдут эти полторы тысячи франков, то есть через четыре или пять месяцев, разве Генрих не возвратится?

Цецилия хотела сказать:

— Да, но если не возвратится?

Слова замерли у нее на языке; ей казалось, что она не должна так сомневаться в Божеском милосердии; что, сомневаясь, она заслужила бы свою участь. Она возвратилась в свою комнату, несколько ободренная уверенностью своей бабушки.

В самом деле, отчего Генриху не возвратиться? Разве прошло так много времени, что можно отчаиваться? Генрих опоздал несколькими неделями, вот и все. Могло случиться то, чего он опасался: без сомнения, «Аннабель» не вышла в море в назначенный день. Генрих был в дороге, Генрих был, может быть, у берегов Англии, может быть, подъезжал к Франции, Генрих приедет прежде, нежели она кончит новую свою работу; и Цецилия, с минутной веселостью, с легкой надеждой, садилась за свое платье, и новые узоры, как по мановению жезла феи, рождались под ее иглой.

Таким образом прошло три месяца. Все букеты были кончены; платье выходило чудом искусства. Те, кто видели его, говорили, что оно слишком хорошо для женщины…

Цецилия начала насыпь из цветов между большими букетами.

Однажды утром Аспазия вошла в комнату Цецилии, чего с ней никогда не случалось.

— Что тебе нужно, Аспазия? — воскликнула Цецилия. — Не случилось ли чего-нибудь с бабушкой?

— Ничего, слава Богу, сударыня, но в бюро нет больше денег, и я пришла спросить у вас, где взять их?

Холодный пот выступил на лбу Цецилии. Минута, которой она страшилась, наступила.

— Хорошо, — сказала она, — я пойду переговорить об этом с маркизой.

Цецилия вошла в комнату бабушки.

— Добрая бабушка, — сказала она, — то, что я предвидела, случилось.

— Что, моя милая? — спросила маркиза.

— Наше небольшое состояние истощилось, а Генрих еще не возвратился.

— О! Он возвратится, дитя мое, он возвратится.

— Но до тех пор, добрая бабушка, как нам быть?..

Маркиза поглядела на свою руку. У нее на мизинце был перстень с медальоном, оправленным в бриллианты.

— Увы! — сказала она со вздохом, — мне будет очень трудно расстаться с этим перстнем. Но, наконец, если так надобно…

— Бабушка, — сказала Цецилия, — расстаньтесь только с бриллиантами, которые можно заменить золотым обручем; перстень останется при вас.

Маркиза еще раз вздохнула, что доказывало, что для нее, по крайней мере, столь же были дороги бриллианты, как МП медальон, и отдала перстень Цецилии.

Девушка никому не могла поручить продажи перстня, отданного ей маркизой. Это значило бы объявить о близкой нищете, и всего менее желала она сообщать это Аспазии.

А потому Цецилия отправилась сама к ювелиру и принесла домой восемьсот франков, которые получила за перстень. Ювелир согласился также заменить бриллианты золотым обручем.

С этой минуты Цецилия поняла, что кроме несчастья не видеть Генриха было другое несчастье; зато, будучи бессильна против одного, она хотела оградить себя от другого. На третий день, отправляясь за перстнем маркизы, она взяла с собой свои узоры, и так как ювелир своим благородным видом внушил ей доверие, то она показала ему свои рисунки и спросила, не знает ли он какого-нибудь рисовальщика, который бы мог употребить в дело ее талант. Ювелир, налюбовавшись узорами, обещал Цецилии поговорить о ней с одним купцом. Через три дня Цецилия имела работу; она могла получать от шести до восьми франков в день.

С этих пор бедная девушка, более спокойная, стала решительно думать о Генрихе. Дни шли за днями, а о нем не было никакого известия; уже прошло четыре месяца с того времени, как он должен был возвратиться. Цецилия больше не улыбалась. Цецилия больше не плакала. Казалось, Цецилия все более и более делалась холодной и бесчувственной; вся горесть ее сосредоточилась в ней самой и скопилась около сердца. Еще время от времени она вздрагивала, если звонили в те часы, в которые обыкновенно звонил прежде рассыльный, но по звукам колокольчика она узнавала, что это был не он, и падала в кресла, с которых привставала. Вечным занятием ее, сделавшимся почти механическим, было ее платье; вся материя покрылась цветами. Ежедневно Цецилия вышивала новый промежуток; ежедневно новый цветок появлялся под чудесной иглой; так прошло еще три месяца, ни одно известие не возвратило бедняжке ни слез, ни веселья.

В течение этих трех месяцев деньги, вырученные за перстень маркизы, истощились, но благодаря новому источнику, который нашла Цецилия, никто этого не заметил. Всякую неделю молодая девушка относила купцу свои узоры, и всякую неделю он отдавал ей от сорока до пятидесяти франков. Этих денег доставало, хоть и с трудом, для их небольшого хозяйства; и так как новая работа Цецилии еще оставляла ей два или три часа в день для занятия рукоделием, то она продолжала заниматься своим платьем, потому что ей казалось, что, пока ей можно будет над ним работать, она еще будет чем-то связана с прошедшим и что надежда увидеть Генриха еще не потеряна.

Наконец пришло время, когда невозможно было сделать никакой новой прибавки, потому что малейшие промежутки были зашиты; подвенечное платье Цецилии было готово.

Однажды утром она держала его на коленях, печально качая головой и тщетно отыскивая на нем места, чтобы поместить какой-нибудь маленький цветок, какой-нибудь незначительный узор, как вдруг раздался колокольчик. Цецилия подскочила на стуле, потому что узнала манеру разносчика писем.

Цецилия побежала к двери — это был он. Он держал в руках письмо. Это был большой четырехугольный пакет с казенной печатью. Цецилия взяла его с трепетом.

— Что это? — спросила она замирающим голосом.

— Не знаю, сударыня, — отвечал разносчик, — знаю только, что вчера нас собирали всех к префекту полиции и спрашивали, не знаем ли мы, где живет девица Марсильи. Я отвечал, что уже давно я относил ей несколько писем на улицу Сент-Оноре, в дом под № 5. Мои слова записали, и нынче утром начальник отдал мне этот пакет и приказал отнести его вам; он из Морского министерства.

— О! Боже мой! Боже мой! — проговорила Цецилия. — Что это значит?

— Дай Бог, чтоб тут были добрые вести, сударыня, — сказал разносчик писем, уходя.

— Увы! — сказала Цецилия, качая головой. — Одна рука могла написать мне добрые вести, а это не ее почерк.

Разносчик писем отворил дверь, чтобы выйти.

— Подожди, я заплачу, — сказала Цецилия.

— Благодарствуйте, сударыня, — отвечал он, — письмо оплачено.

Он ушел. Цецилия удалилась в свою комнату.

Она держала в руках пакет и не смела его распечатать.

Наконец она сломала печать и прочла следующее:

«На палубе коммерческого брига „Аннабель“, под командой капитана Джона Дикса.

Сегодня, марта 28 дня 1805 года, в три часа пополудни, на высоте Азорских островов, под 32° градусом широты и 42° градусом долготы.

Мы, Эдуард Тонсон, шкипер брига „Аннабель“, будучи на вахте означенного судна по извещению кормчего Самуэля, что виконт Карл-Генрих де Сеннон, записанный в реестре пассажиров под № 9, умер.

Мы отправились, в сопровождении вышеименованного Самуэля и Вильяма Смита, студента медицины, в каюту № 5, где мы нашли труп, который, как все мы убедились, принадлежал виконту Генриху Сеннону.

Тогда кормчий Самуэль, бывший свидетелем смерти его, объявил, что в три часа без пяти минут виконт Карл-Генрих Сеннон скончался на его руках, что тогда он, желая увериться, совершенно ли оставила его жизнь, поднес ему к лицу зеркало; видя, что оно остается чистым и, следовательно, дыхание прекратилось, он не мог более сомневаться в действительности смерти и пошел известить нас об этом происшествии.

По осмотре трупа, Вильям Смит, студент медицины, пассажир, лечивший покойного, сказал:

„Удостоверяем по долгу совести, что виконт Карл-Генрих Сеннон умер от желтой лихорадки, которой он, вероятно, заразился, покидая Гваделупу; что первые признаки ее обнаружились тому три дня и ход болезни был так быстр и ужасен, что, несмотря на все усилия, он умер от нее сегодня в три часа без пяти минут“.

В удостоверение чего мы составили настоящий протокол, который, по прочтении, подписан нами, врачом, подававшим покойному помощь, и нижепоименованным свидетелем.

Заключен на палубе, в открытом море, того же дня, месяца и года.

Подписали: капитан корабля Джон Дикс, шкипер Эдуард Тонсон и студент медицины Вильям Смит; кормчий же Самуэль объявил, что писать не умеет, и потому поставил крест».

Окончив чтение, Цецилия вскрикнула и упала без чувств.

Загрузка...