Одетые в старую грязную форму, плохо выбритые и нечёсаные, Бюселье, Бистенав и Жоффрен вгрызались в мясо на вертеле в бистро «У Манюэля», которое располагалось недалеко от лагеря.
— Розовое вино[139] довольно хорошее, — сказал Бистенав, — крепковатое немного, но всё равно неплохое. И всё-таки это недостаточно веская причина, чтобы цепляться за Алжир.
Бюселье и Жоффрен ещё не приноровились к Бистенаву. Он был грязнее любого другого резервиста, но говорил с нарочитой элегантностью и курил дорогие сигареты с пробковым наконечником[140].
— Да и к чёрту их всех, — сказал Жоффрен, чувствуя, что должен как-то перещеголять сказанное. Он был здесь единственным контрактником и очень хотел, чтобы на этот недостаток закрыли глаза. Бистенав не обратил на него ни малейшего внимания.
— Распеги всё ещё нет. О нём говорили в городе Алжир, о нём говорили в «Соснах», но до сих пор никто не видел.
— Сегодня утром, — сказал Бюселье, — возле кухонь, я слышал, как драл глотку аджюдан, который мне раньше не попадался. Он был молод, разодет как принц и медали висели аж до пупа. Должно быть это один из тех, кого Распеги привёл с собой.
— И что там говорил этот твой аджюдан?
— Что кухня грязная, мясо гнилое, а вино и овощи куплены со скидкой, что всё это воняет чёрным рынком и взятками, и если солдаты захотят поджечь казармы, он сам даст им спички. Потом опрокинул ногой котелок с подливой — тот был немытый.
Сведения о полковнике Распеги, которые Бистенаву удалось раздобыть в городе Алжир, были крайне противоречивы. Некоторые называли его балаболом, помесью убийцы и кинозвезды, который любил напоминать, что вышел из народа — это льстило солдатам, — и что в 1939 году был сержантом запаса — это нравилось унтер-офицерам. Другие, кто, казалось, знал больше, описывали его как прирождённого лидера, лишённого каких-либо угрызений совести, любящего сражения и опасность, с острым умом, способным адаптироваться к любой ситуации и любой форме ведения войны, которого поддерживала команда бывших пленных из вьетминьских лагерей.
До сих пор Бистенаву, чтобы сеять вокруг себя беспорядок и создавать то, что он с удовольствием называл «анархией и революцией на службе мира», приходилось использовать только недостатки противника. Он вспомнил прибытие резервистов в казармы Версаля. Для их приёма не сделали никаких приготовлений — в комнатах не было кроватей, только пара-тройка соломенных тюфяков, несколько заплесневелых одеял и тот прогорклый, липкий запах, который бывает от ружейного масла, шариков от моли и помойной воды. Резервисты, возмущённые тем, что их оторвали от гражданской жизни, жён и аперитивов, кипели от ярости. Старый каптенармус с толстым брюшком ограничился извинениями и сожалениями, сказанными тоном соучастника, который так легко берут на себя трусы:
— Это не моя вина, больше ничего не выдали. Лично я думаю, что положение ваше не завидное. Если бы всё зависело от меня… Нет, офицеров здесь нет — они все дома.
Бистенав подытожил:
— Да он издевается над нами! Это недопустимо!
А потом он выбросил тюфяк из окна — все его товарищи последовали его примеру, и через несколько минут одеяла, тюфяки, матрасы, спальные мешки, подушки и остовы коек были разбросаны снаружи во дворе.
Военная полиция не осмелилась вмешаться, и «мятежники» отправились спать в город.
На следующий день против них не приняли никаких мер. Дряхлый, чрезвычайно заботливый старый майор мягко пожурил их, как будто они украли варенье.
Затем им выдали старую форму с армейского склада, который не использовался с 1945 года. И высокие пилотки времён войны 1939 года. Ботинки были в дефиците, поэтому им разрешили оставить обувь, в которой они явились в казарму.
Еда, которую подавали в столовой во время обеда, была несъедобной: какая-то сероватая похлёбка с плавающими в ней кусочками протухшего мяса, вино было разбавлено водой, хлеб заплесневел, а котелков хватило не всем.
Бистенаву стоило только подать сигнал, и всё вокруг разнесли в пух и прах — в воздух полетели котелки, бутылки с водой, столы и скамейки, а резервисты начали скандировать: «Долой войну в Алжире!» Некоторые затянули «Интернационал», но их товарищи к пению не присоединились. Пение «Интернационала» в армейских казармах смутно напомнило им Коммуну[141] и расстрельные команды на рассвете во рвах Венсенского замка.
Перепуганный дежурный офицер доложил полковнику:
— Господин полковник, они собираются сжечь всё это место дотла — все взбунтовались, а теперь маршируют с красным флагом и поют «Интернационал».
Полковник был существом мрачным и радовался любым бедам, зная, что его никогда не повысят до генерала.
— А что я вам говорил? Эти юнцы — все до единого коммунисты. А всё вина того парня, де Голля, который притащил Тореза[142] обратно. Что нам теперь делать?
— Что если вам перекинуться с ними парочкой слов?
— Шутите вы что ли? Чтобы этот сброд меня оскорбил? Вызывайте РРБ и быстро, пока они не поломали всё, что попадётся на глаза. Это работёнка для них.
Днём подъехали два грузовика РРБ. Полицейские, одетые в стальные каски и с автоматами на груди, немедленно заняли склад оружия, где не было ничего, кроме старых ржавых карабинов, а затем окружили здание, которое заняли «мятежники».
Бистенав чувствовал, что его товарищи падают духом. Пошли разговоры о децимации[143], о «бириби»[144] и Татавине[145]. Никто не стал сопротивляться РРБ.
Увещевающим голосом старый майор велел зачинщикам выйти вперёд. Его появление успокоило «Версальских мятежников», как их уже окрестили газеты. Трудно было представить, что этот старый хрыч примет суровые дисциплинарные меры.
Резервистов загнали в грузовики, а затем погрузили на поезд, который задержали за городом на открытой местности.
Состоялось несколько колоритных сцен в духе «Броненосец Потёмкин», они пришлись по душе Бистенаву как приверженцу авангардных фильмов: женщины, лежащие на железнодорожных путях, сигналы тревоги, раздающиеся каждые полчаса, крики, потасовки и аресты.
Море весь рейс волновалось, и Бистенав мучился тошнотой. Алжир показался ранним утром — ослепительно белый, с домами, спускающимися амфитеатром, и высотными зданиями.
Резервисты ожидали увидеть последствия войны. Но нашли бурлящий жизнью порт и город, где царил полный покой.
Часовой, чья стальная каска и автомат бесспорно придавали ему воинственный вид, был достаточно любезен для пояснений — днём никогда не бывало каких-то беспорядков, но прошлой ночью в Кло-Саланбье[146] были ранены двенадцать человек и семеро — убиты.
— Им всем перерезали горло, — сказал он и, показывая, провёл рукой по шее.
В качестве «дисциплинарной меры» триста Версальских мятежников были отправлены в Сосновый лагерь к парашютистам 10-го колониального полка, где, как их заверили, «они осознают своё несчастье».
Бистенав быстро убедился в разгильдяйстве и низком моральном духе этой части. Он чувствовал, что ставки в игре повысились — война в Алжире всё равно, что проиграна, если лучшие солдаты французской армии похожи на этих бесхребетных крикливых оборванцев.
Это даже слегка огорчило его, но роль, которую он выбрал для себя, требовала стать самым расхлябанным из всех и делать всё возможное, чтобы ускорить процесс разложения. Однако по натуре он был склонен к аккуратности и опрятности.
Никогда не бросаясь вперёд, избегая вступать в схватку, Бистенав стал настоящим заводилой резервистов.
И теперь, потягивая розовое вино и жуя баранину на вертеле, он пытался представить, как бы взялся за дело, если бы ему, Бистенаву, поручили навести порядок в этой банде босяков. Иногда нужно поставить себя на место противника, чтобы лучше его понять.
При раздаче пищи в обед еда сделалась уже значительно съедобнее, а к вечеру стала ещё лучше. К аджюдану Венсенье присоединились два старших сержанта — они не проявляли к солдатам никакого интереса, казалось, вообще не замечали их и забрали в свои руки все работы по внутреннему распорядку.
Как-то раз на главной улице Стауэли[147] три парашютиста и два резервиста проследовали мимо капитана Эсклавье и лейтенанта Орсини, и отдали им честь.
— Вам не нужно отдавать честь, — сказал Эсклавье своим суховатым голосом. — Я привык отвечать на приветствие солдат, а не олухов. Прочь с дороги.
На следующий день появился старший аджюдан Метайе, прозванный Полифемом. Среди парашютистов он слыл легендой, подобно Распеги или Эсклавье: офицер Ордена Почётного легиона, упоминаемый в приказах по армии семнадцать раз, четырежды раненый, он отказался принять звание офицера. Его доблестные подвиги обсуждали во всех столовках и преувеличивали при этом как его дурной характер, так и любовь к потасовкам.
Метайе был невысок и коренаст, а на одном глазу носил чёрную повязку. Он вызвал резервистов на смотр, и явилось меньше половины из них, тогда он распустил их всех, вызвал снова, и явились три четверти. В рядах послышался отчётливый ропот. Метайе вызвал их на смотр в третий раз.
— Мне некуда спешить, — сказал он.
Когда резервисты собрались, он, не торопясь, осмотрел их, и все могли видеть на его лице глубокое отвращение. Затем, без дальнейших церемоний, все были распущены.
На следующий день появилась ещё одна группа сержантов и три новых офицера, а лагерь вскоре заработал вовсю. Но эта деятельность никак не повлияла на резервистов.
Бистенав ухитрился притормозить Жоффрена, когда тот, тяжело дыша, промчался мимо.
— Что тут, чёрт возьми, происходит? — спросил он.
— Дело пошло. Нам выдают новую форму, прыжковые ботинки, патогасы[148] и оружие. Похоже, что мы отправляемся в горы.
— А что насчёт нас?
— Полифем говорит, что патрон…
— Какой ещё патрон?
— Распеги в Алжире из кожи вон лезет, чтобы избавиться от всех вас, говорит, что Десятый — не карательная часть. Мне пора бежать.
— Тебе что, зад поджаривают?
— Я целый год ждал новую форму.
— Что за холуи эти контрактники! — сказал Бюселье.
Три дня спустя парашютисты были заново экипированы, а их форма была подогнана по фигуре; исчезли усы и бороды; волосы стали длиной не больше двух сантиметров; и все носили странные каскетки, которые делали лица более худыми, придавая им вид молодых волков.
Теперь парашютисты ходили, расправив плечи и выпятив грудь, а сходства с резервистами становилось всё меньше и меньше.
— Ну, как всё идёт? — спросил Распеги у Эсклавье.
Полковник перебрался в маленькую виллу на берегу моря. Он не покидал её, но с помощью Будена просматривал личные дела каждого солдата в своём новом полку.
Эсклавье сел в плетёное кресло. Вид у него был безутешный.
— Эти восемьсот человек из Десятого — набраны с миру по нитке, скверно обучены, больше года скверно управлялись, последние три месяца предоставлены сами себе, бесхребетные, в плохой форме, реакций — нет; парашютисты они только с точки зрения наглости и бахвальства. Ввязываются в потасовки в кафе и чаще всего получают там больше всех. Вчера вечером четверых из них, решивших покрасоваться перед товарищами, вышвырнули из «Манюэля» хорошим пинком под зад — причём артиллеристы!
— У тебя есть их имена?
— Да. Прива, Сапински, Мюнье, Вертенёв…
— А резервисты?
— Смотрят как носятся наши солдаты — в уголке рта сигарета, руки в карманах, — но как ни крути, встревожены.
— Знаете кто там зачинщики?
— Пока знаем только двух: Бистенав и Бюселье. Бюселье, вероятно, коммуняка. Насчёт Бистенава мы не так уверены. Но, по словам Полифема, именно он ведёт в танце.
— Профессия?
— Кюре, — грустно ответил Буден.
— Что?!
— Да, кюре, то есть семинарист. Обучение он ещё не закончил — имею в виду, ещё не рукоположен. Хорошая семья, отец был полковником-интендантом — да, он сын того самого «Безштанов», которого де Латтр выкинул из Индокитая, едва сойдя на землю с трапа.
— Представление к завтрашнему дню готово?
— Мы установили три громкоговорителя. Первый сход состоится на пляже в восемь часов. Буафёрасу удалось раздобыть нужные пластинки.
В шесть часов утра Бистенава разбудила «Песня партизан», гремящая из громкоговорителей:
Мой Друг, слышишь ты как летят чёрные стаи над нами?
Мой Друг, слышишь ты стоны нашей страны что страдает?..
Он растолкал Бюселье.
— Слушай, скажи мне, что это неправда… «Песня партизан»… здесь…
— По-моему, это она и есть, — сказал Бюселье. — А им не откажешь в нахальстве, этим фашистам.
— Говорят, во время войны Распеги командовал какими-то партизанами, — сказал Мужен, — а немцы пытали капитана Эсклавье. Так что они имеют полное право использовать «Песню партизан».
— Но не в этой войне, — сухо заметил Бистенав.
Лагерь за одну ночь преобразился. Посередине установили флагшток, на котором развевался трёхцветный флаг, а под ним длинный чёрный вымпел с девизом «Я рискую».
— И не поспоришь, — сказал Бистенав, — он и вправду рискнул.
— Подъём, ребята! — проревел громкоговоритель. — Через десять минут всем парашютистам построиться на пляже в спортивных костюмах…
— А мы? — спросил Мужен.
— Им нет дела до таких прокажённых как мы, — кипятился Эстревиль, — мы просто останемся гнить в наших грязных палатках, в нашей изодранной форме…
Принесли «пойло» с ломтиками хлеба, намазанного маслом и джемом. Пойло пахло кофе, хлеб был свежим — ещё одно новшество.
— С тех пор как сюда приехал Распеги, дела пошли на лад, — заметил Торлаз. — Хотя бы есть что пожевать.
Из динамиков играли местные мелодии и «На набережной старого Парижа».
В восемь часов полк построился на пляже в каре. Небо было кристально чистым, а с моря, которое накатывалось на берег мягкими серо-зелёными волнами, веяло запахом йода и соли.
Резервисты образовали четвёртую сторону каре. Полифем просто сказал им:
— Постройтесь там — в шеренгу, если сумеете.
Унтер-офицеры рявкали, чтобы расставить своих людей по местам, и продолжали равнять и переравнивать ряды. Вскоре парашютисты выстроились в идеальную шеренгу, пока резервисты напоминали стадо коз, случайно забредших туда.
— Так больше не может продолжаться, — сказал Бюселье.
— Тебе достанется, знаешь ли, — мягко заметил Бистенав.
— Мне всё равно. На кого мы похожи? Не слушайте его, ребята.
Он вышел из строя и попытался выстроить своих товарищей в шеренгу.
— Ну же, выпрямитесь. Подберите животы. Ты там, подвинься немного вперёд, а ты, сдвинься…
Позади Бюселье появился Полифем:
— Скажи: «Равняйсь». Это обычное слово для команды.
И Бюселье обнаружил, что кричит:
— Равняйсь!
«В каждом коммунисте подсознательно сидит военный», — подумал про себя Бистенав.
Распеги вошёл в каре, за ним последовали Буден и Эсклавье. У всех троих на груди висели награды. Позади себя Бистенав услышал слова солдат:
— Посмотри на эту штуку, которую Распеги носит чуть ниже всех других. Это звезда великого офицера Ордена Почётного легиона. Он единственный подполковник, которому её дали.
— Все трое получили медаль Сопротивления[149], — сухо заметил Бюселье, как бы извиняясь.
«Со своей широченной грудью и жилистым задом, в камуфляжной форме и смешной маленькой каскетке полковник похож на тигра, — думал семинарист. — Жестокий зверь войны, овладевающий своей стаей».
Майор Буден пронзительно закричал с явным овернским акцентом:
— Десятый колониальный парашютный полк… Смир… но!
Ряды стояли неподвижно. Резервисты застыли более-менее в позиции «смирно», но один позади другого, как заменяемые кегли. Они были растеряны и сконфужены и всё время поглядывали друг на друга.
Распеги сделал три шага вперёд, отдал честь, а затем зычно позвал:
— Прива, Сапински, Мюнье, Вертенёв!
Четверо парашютистов вышли из рядов и остановились перед полковником в шести шагах.
Распеги повысил свой скрипучий голос, который, казалось, обвивался вокруг солдат, приковывая их к месту.
— Мне не нравится, когда мои люди создают проблемы, устраивают драки в барах, а потом их избивают артиллеристы. Я изгоняю вас из полка — подите и сдайте свою форму.
Побледнев, четверо парашютистов развернулись кругом и удалились.
Затем полковник медленно двинулся вдоль рядов, время от времени останавливаясь, чтобы задать человеку, которого узнал, несколько вопросов.
— Имя?
Солдат называл его.
— Это ведь ты был в Нашане?
— Да, господин полковник.
— И ты испугался и сказался больным. Но у тебя ничего не было. Ступай и сдай свою форму. А ты там, как тебя зовут? У тебя плохой послужной список. Залез в полковую казну. Убирайся.
Он остановился перед аджюданом.
— Распен, ещё только восемь часов утра, а ты уже пьян. Я изгоняю тебя из полка и немедленно — с парашютистами у тебя покончено.
— Я брошу пить, господин полковник.
— Я тебе не верю: ты уже клялся в этом в Индокитае. Мне жаль, Распен, потому что ты хороший солдат и умеешь сражаться.
— Пожалуйста, господин полковник, оставьте меня.
Распеги медленно покачал головой и дружески положил руку на плечо аджюдана.
— Нет.
Всякий раз, обнаруживая человека с изъяном, полковник избавлялся от него. Но это означало бы избавиться от половины полка. К тому времени, когда он добрался до резервистов, двадцать человек уже отправились сдавать форму.
«Прямо как де Латтр, такой же говнюк», — сказал себе Бистенав.
Он ненавидел Распеги и весь этот мрачный спектакль, который тот устроил, чтобы «взять полк в руки». Отец Бистенава часто описывал происшествие, которое называл своей «казнью».
Самолёт только что приземлился на сайгонском аэродроме. Чтобы поприветствовать нового главнокомандующего собрали войска со всего Тонкина. Они были одеты не лучше и не хуже остальных: патогасы, панамы, матерчатые ремни.
Де Латтр вышел из самолёта, тщательно позаботившись о том, чтобы показать операторам свой профиль с наиболее выгодной позиции. Он осмотрел солдат. Ему требовалась жертва, какой-то показательный пример. Вдруг он остановился и закричал:
— Разве можно позволять героям быть настолько неряшливо одетыми?! Пошлите за интендантом. Как его зовут? Безштанов[150]?! Вот ещё имя!
Интенданта Бистенава отправили обратно во Францию на том же самолёте, и его карьера рухнула. Он пробыл в Индокитае не больше двух недель — принял назначение всего три дня назад.
Именно так генерал де Латтр, благодаря своей любви к показухе и театральности, своей несправедливости и военной демагогии, позволил войне в Индокитае затянуться ещё на четыре года.
В глазах резервиста Поля Бистенава Распеги был сделан из того же теста и принадлежал к той же породе людей, что и маршал. И пастух, и дворянин одинаково жаждали власти, одинаково обожали роскошь и пышность и одинаково презирали справедливость.
Он был уверен, что Распеги из тех, кто продлит эту грязную войну в Алжире. А Бистенав ненавидел войну — его Христос был богом мира.
Теперь полковник шёл вдоль ряда резервистов и смеялся, поворачиваясь то к Эсклавье, то к Будену:
— Разве они не очаровательны в этих милых торчащих пилотках? Честное слово, настоящая армия Бурбаки[151]!
Он подошёл к Мужену, потому что тот был высок, силён и обладал решительным лицом.
— Тебе нравится, когда тебя так наряжают?
— Нет, господин полковник.
— Что ж, тогда подстригись коротко, как я, побрейся и умойся, брось свою пилотку в море, ступай к Полифему и скажи ему: «Я больше не резервист, а доброволец, которые присоединяется к Десятому парашютному полку на время своего призыва». Тогда ты будешь экипирован как и другие, но, как и другие, ты будешь маршировать, страдать и, может быть, умрёшь. Сделай свой выбор — ты и другие твои приятели… Бистенав и Бюселье, после смотра явитесь в мой кабинет.
В то утро две трети резервистов выбросили свои пилотки в море.
Первым с полковником имел дело Бюселье.
— Садись, — сказал ему Распеги. — Мне сказали, что ты коммунист, у меня даже есть официальный доклад о тебе. Погляди, что они говорят — опасный заводила. Поэтому я произвожу тебя в сержанты, поскольку ты знаешь, как руководить людьми.
— Я не вхожу в Коммунистическую партию, господин полковник, но симпатизирую им и выступаю против войны в Алжире.
— Какое, чёрт возьми, мне дело? Ты здесь находишься уже не знаю сколько месяцев. Ты можешь либо остаться здесь, где у тебя будет мужская жизнь и обязанности, настоящая солдатская работа, а можешь уйти и сгнить в каком-нибудь базовом лагере, куда, вероятно, придут феллага и отрежут тебе яйца, а защититься ты не сумеешь. Всё в твоих руках.
— Я останусь, господин полковник.
— Ступай — переодень форму и доложи своему новому капитану. Его зовут Эсклавье и он в соседнем кабинете.
Затем вошёл Бистенав.
— Если я верно понимаю, — сказал Распеги, — ты семинарист и пацифист, но также у тебя есть лидерские задатки, поскольку тебе удалось создать такой хаос среди своей группы резервистов. Я прав?
— Да, господин полковник.
— Я назначаю тебя сержантом.
— Я отказываюсь, господин полковник.
— Решать тебе, но я больше не собираюсь мириться с твоей тайной пропагандой и священническим лицемерием. Если будешь упорствовать, я тресну тебя по голове этой палкой — а это макила, которую мне дал мой собственный кюре. Итак?
Распеги чувствовал в Бистенаве решимость столь же твёрдую, как и его собственная.
— Что же мне делать, Безштанов? Я отправлю тебя в тюрьму в сопровождении двух жандармов. У кюре и сыновей полковников-интендантов есть полезные связи. Тебя скоро выпустят, но твои друзья, которых ты посадил в дерьмо, останутся в нём навсегда.
— Я хотел бы остаться со своими друзьями, господин полковник. Я даю слово оставаться абсолютно нейтральным и подчиняться приказам, но я отказываюсь от всякой ответственности или соучастия с вами. Я беру это на себя во имя Христа.
— Назови мне имена двух резервистов, которых я мог бы назначить сержантами.
— Мужен и Эстревиль.
— Хорошо. Иди и доложись капитану Эсклавье. Он обожает совестливых отказников. Ты сказал — Мужен и Эстревиль?
— Да, господин полковник.
«Я связал себя обязательствами даже сильнее, чем если бы меня назначили сержантом, — подумал семинарист. — Но, во всяком случае, я смогу избавиться от этих тряпок и стать, наконец, снова чистым».
Через несколько дней прибыли остальные офицеры.
Из резервистов полковник Распеги сформировал небольшой батальон из двух рот и передал командование Эсклавье. Мерль получил первую роту, а Пиньер — вторую. Де Глатиньи стал помощником Распеги по оперативной работе. Буафёрас отвечал за разведку, а Марендель был назначен ответственным за пропаганду и психологическую войну.
С виду 10-й колониальный парашютный полк ничем не отличался от любого другого полка парашютистов. Но его полковник и все его офицеры решили создать подразделение совершенно иного типа, которое позволило бы им вести войну так, как она должна была вестись в этом 1956 году.
Два месяца сержантский состав и рядовые 10-го полка проходили напряжённую подготовку.
Периоды физподготовки сменялись форсированными маршами. Прямо в центре лагеря была проложена особенно суровая и опасная штурмовая полоса. Распеги торжественно открыл её, пройдя в рекордно короткий срок. За ним последовали офицеры. Буден упал, но, хромая, дошёл до конца.
В паре-тройке бараков, служивших учебными аудиториями, висело несколько любимых лозунгов Распеги:
«Кто умирает, тот проигрывает», «Для победы — научись сражаться», «В бою смерть карает за каждую ошибку».
Резервисты-добровольцы подпадали под те же правила и ту же подготовку, что и парашютисты. В конце месяца их было трудно отличить друг от друга. В дневнике семинариста Бистенава за май 1957 года были следующие записи:
Я начинаю лучше понимать игру полковника Распеги.
Нам постоянно говорят о смерти, но смерти не как конечного результата человеческой жизни, великого шага, который совершается для перехода в следующий мир, но как своего рода технического несчастного случая из-за неловкости или отсутствия подготовки…
Во время учений с боевыми патронами были убиты двое парашютистов из третьей роты. Это была их собственная вина — они не следовали полученным инструкциям.
Распеги собрал солдат этой роты и произнёс похоронную речь над двумя телами, накрытыми квадратом ткани от палатки. «Они умерли за Францию, — сказал он, — и умерли как пара ослов. Я запрещаю вам поступать так же». Затем он зашагал прочь, посасывая свою трубку.
Бюселье, будучи коммунистом, счёл эту жестокость вполне нормальной. Я бы даже сказал — был заворожён ею.
Мы маршируем день и ночь до упаду — безмолвные, согбенные, обливающиеся потом, и когда думаем, что уже достигли предела, за которым уже невозможно сделать что-то ещё, Распеги и его волки гонят нас дальше. Я никогда не думал, что офицеры могут требовать от своих солдат так много, особенно от нас, резервистов, которые меньше двух месяцев назад кричали в Версале: «Долой войну в Алжире».
Но эти офицеры живут вместе с нами, трудятся вместе с нами, спят и едят вместе с нами. Достаточно старшему аджюдану Полифему заявить: «Я пью воду, потому что вино ударяет мне в ноги» — и уже через неделю ни у кого во фляге не будет вина. Мы все становимся трезвенниками.
В камуфляже и в этих наших странных каскетках мы все начинаем походить друг на друга: у нас одинаковые реакции, мы используем одни и те же словечки, одни и те же выражения, взятые в основном из радиокода. Для «да» говорим «так точно!», для «нет» — «никак нет!», для «всё в порядке» — «пять-пять», поднимая вверх большой палец. Мы описываем такого-то как «отличного», а другого — как «дрянного». Полковник делает всё возможное, чтобы пресечь любые связи между нами и внешним миром, дабы держать нас здесь взаперти — в этом странном монастыре на лесистом пляже у кромки воды. Он ограничивает наш отпуск, и мы знаем, что сам он никогда никуда не выезжает.
Сейчас создаются самые разные обычаи или, может быть, мне лучше сказать — обряды. На пьяниц и на завсегдатаев борделей смотрят косо — разговоров о девушках и предложений уйти в загул всё меньше и меньше. Что побуждает нас к целомудрию — усталость или эта атмосфера спортивной площадки, сельской ярмарки и церкви?
С невероятным мастерством и не покидая лагеря, «волки» незаметно подталкивают нас принять участие в этой войне в Алжире, против которой многие всё ещё выступают — я говорю от имени резервистов, — потому что считают её несправедливой. За пропаганду отвечает молодой капитан, тощий светловолосый паренёк, у которого всегда такой вид, словно он готовит розыгрыш или каверзу. Его зовут Марендель.
Громкоговорители беспрестанно выкрикивают песни, новостные заголовки, сведения и лозунги, и эти лозунги порой имеют самое диковинное звучание:
«МЫ ПРИШЛИ СЮДА НЕ ДЛЯ ТОГО, ЧТОБЫ ЗАЩИЩАТЬ КОЛОНИАЛИЗМ — У НАС НЕТ НИЧЕГО ОБЩЕГО С ТЕМИ БОГАТЫМИ ПОСЕЛЕНЦАМИ, КОТОРЫЕ ЭКСПЛУАТИРУЮТ МУСУЛЬМАН. МЫ ЗАЩИТНИКИ СВОБОД И НОВОГО ПОРЯДКА».
«Радио Распеги» уделяет особое внимание всему, что может вызвать у солдата отвращение к гражданской жизни. Внешний мир представлен как гнусный, продажный и упадочный, а власть — принадлежащей банде мелких мошенников.
Мои товарищи уже говорят «мы», отличая себя от всех, кто не носит нашу каскетку и камуфляжную униформу. Они чисты, опрятны и становятся проворнее; они непорочны, тогда как во Франции нет ничего, кроме продажности, трусости и подлости — «грешный мир» для наших монастырей.
Марендель очень умело воспользовался бесконечным расследованием информационных утечек, чтобы дискредитировать правительство, руководящую администрацию и конкретные воинские части.
В промежутке между вальсом и военным маршем громкоговоритель ревёт:
«ПОКА МЫ СРАЖАЛИСЬ В ИНДОКИТАЕ ИЛИ ТОМИЛИСЬ В ЗАСТЕНКАХ ВЬЕТМИНЯ, НЕКОТОРЫМ ЛЮДЯМ ПЛАТИЛИ СОЛИДНЫЕ ДЕНЬГИ ЗА ПРЕДАТЕЛЬСТВО НАС В ПОЛЬЗУ ВРАГА — ЭТОМУ СБОРИЩУ ЖУРНАЛИСТОВ И ГОМИКОВ-ПОЛИЦЕЙСКИХ, ВЫСОКОПОСТАВЛЕННЫХ ЧИНОВНИКОВ, НЕДОСТОЙНЫХ ГЕНЕРАЛОВ И ПРОДАЖНЫХ ПОЛИТИКОВ.
ИЗ ЭТОГО РАССЛЕДОВАНИЯ НИЧЕГО НЕ ВЫЙДЕТ, НИКОГО НИ В ЧЁМ НЕ ОБВИНЯТ. ВСЕ ОНИ ПРИНАДЛЕЖАТ К ЭТОЙ БАНДЕ МОШЕННИКОВ. ТОВАРИЩ, — он действительно употребил слово “товарищ”, — НЕ ЛУЧШЕ ЛИ ТЕБЕ ОСТАВАТЬСЯ ЗДЕСЬ, С НАМИ? ЗДЕСЬ НИКТО НЕ ПРЕДАСТ ТЕБЯ И НЕ БУДЕТ ТЕБЕ ЛГАТЬ».
Я проверил новостные сводки, передаваемые «Радио Распеги». Они точны и взяты из разных источников. «Либерасьон» и «Монд» цитируются так же часто, как «Насьон франсез» и «Орор», а иногда даже наша старая добрая «Темуаньяж кретьян»[152].
Мы живём в одной куче: офицеры, унтер-офицеры и солдаты — все вместе, но тон задают «волки» Распеги. Похоже, что они пытаются узнать наше мнение, как будто ждут, что мы проголосуем за них в тех рангах и должностях, которые они уже занимают. Как только мы их изберём, никто не сможет подвергнуть сомнению их приказ — каков бы он ни был.
Но это неравная игра. Эти офицеры не похожи на других — у них есть зрелость и «диалектическое» понимание человеческого общества, приобретённое в лагерях Вьетминя.
В программе, под которую нас подгоняют, нет ничего военного. После каждых манёвров взводы и отделения собираются вместе, чтобы раскритиковать их, и если бы не смех и шутки, легко можно было бы представить себя на сеансе коммунистической самокритики.
В июне месяце Бистенав писал:
«Волки» победили — они выиграли наши голоса, и если бы для каждого из наших предводителей провели выборы, не думаю, что заменили бы хоть кого-то из офицеров или сержантов. Вот почему связи между солдатами и теми, кто ими командует, здесь бесконечно сильнее, чем где-либо ещё.
Я был достаточно смел, чтобы вступить в дискуссию с капитаном Маренделем, и обнаружил, что имею дело с умом, открытым для любой формы доводов; он считает, что эффективны только марксисткие методы ведения войны. Но говорит мне, что верит в Бога.
Все они одержимы этим словом: эффективность.
Также я спросил его:
«Это общение, которое вы поддерживаете со своими солдатами, имеет какую-либо другую причину, кроме эффективности и только одной конечной цели — войны?» — «Нет, это потому, что они нам нужны. В Индокитае мы сами испытали одиночество наёмников — ощущали себя изгоями нации. Мы больше не хотим такой ситуации. Нужно создать народную армию, благодаря которой мы окажемся сопричастны с этим народом. Вот почему те, кто был призван, такие же контрактники как вы, гораздо важнее для нас, чем добровольцы, которые уже по факту вербовки более или менее выполнили обязанности наёмника».
Любой солдат может подойти к капитану Маренделю и поговорить с ним. В этом полку без священника он играет роль гражданского исповедника в политике. Но мне вдруг пришла в голову мысль — конечно же он политкомиссар!
Этот революционный эксперимент завораживает и пугает меня. Мои восемнадцать месяцев военной службы в казармах на окраине Парижа не подготовили меня к подобным стычкам.
Капитан Эсклавье, командующий двумя ротами резервистов, взял меня к себе в качестве посыльного, секретаря и четвёртого игрока в бридж. Прошлой ночью я спал возле него. Он поделился со мной одеялом и пайками. Я рискнул и проиграл.
Когда мы выходим на манёвры, мы никогда не знаем как долго продлится тренировка: несколько часов, один день или два, или три дня — так что стандартное учение состоит в том, чтобы взять с собой полотнище для палатки, спальный мешок и паёк на два дня. Я думал, что мы вернёмся в тот же вечер, и не хотел утяжелять себя. Была прекрасная, ясная ночь, и часовой, стоявший в нескольких метрах от нас, выделялся на фоне неба тёмным пятном.
Я спросил этого капитана, который уже много лет сражается на стороне Распеги, верит ли полковник в Бога. Он расхохотался — а для этого офицера, который редко теряет серьёзность, это редкость — смеяться. Капитан Эсклавье презирает мягкосердечных людей, пустомелей, а также всех, кто даёт слабину и изливает свою душу, но возможно, темнота делает его более человечным. Ответил он вот что:
«Однажды я тоже спросил майора Распеги, верит ли он в Бога, и он, казалось, удивился. “Когда у меня будет свободная минутка, — ответил он, — я непременно разберусь в этом вопросе”. Но можете быть уверены — у полковника Распеги никогда не будет времени разобраться в этом вопросе, как и у генерала Распеги…» — «А вы, господин капитан?» — «Я не верю в Бога, но чувствую, что связан с христианской цивилизацией».
Когда мы наедине, капитан обращается ко мне на «вы», но использует фамильярное «ты» в присутствии моих товарищей.
Эсклавье снова рассмеялся:
«Спроси вы меня, с чем я пришёл бороться сюда, я бы ответил: в первую очередь, с излишеством. Софокл говорит: “Излишество — величайшее преступление против богов”. Я борюсь против неистового и анархического национализма арабов, потому что он — излишество, точно так же, как я боролся против коммунизма, потому что это тоже — излишество».
Мне захотелось спросить его: «Что вы здесь практикуете, если не военный коммунизм? Но коммунисты, по крайней мере, могут оправдать свои методы, прагматизм и презрение к отдельному человеку, грандиозной целью: содрать с человечества его старую кожу; в то время как ваша конечная цель — просто выиграть эту войну, ничего, кроме этой войны, и, как бы вы ни отрицали, спасти привилегированные классы и поддержать экономическое, политическое и расовое неравенство. По сути, господин капитан, вы на самом деле не знаете, почему сражаетесь — по привычке, возможно, а ещё из варварской преданности главе вашего клана, которым и является Распеги».
Но капитан перевернулся на другой бок: он спал или дремал.
На следующее утро мы пересекли что-то вроде прерии, покрытой дикими цветами, и капитан указал, что там было очень мало пчёл и улей едва виднелся.
«Для меня, — сказал он, — как и для людей древнего мира, пчёлы — символ мира, процветания и организованности. Эта алжирская земля никогда не знала ничего, кроме войн и анархии, вот почему пчёлы не прилетают сюда».
У солдат странное отношение к капитану Эсклавье. Они проявляют к нему своего рода ревнивую, жестокую привязанность. Они горды его силой, его привлекательной внешностью, его мужеством и медалями (он офицер Почётного Легиона и соратник Освобождения[153] — и даже я неравнодушен к демонстрации такой славы), им нравится видеть его безупречно одетым и всегда деятельным, но их пугают его внезапные смены настроений и презрение к любой слабости. Он безукоризненный образчик парашютиста и любимый офицер Распеги.
На контрасте с этим, все резервисты первой роты чувствуют себя личными друзьями лейтенанта Мерля. Они всегда рады его видеть, боятся, когда он прыгает в свой джип, который водит как безумный, и предостерегли бы его, если бы посмели.
Этот лейтенант — брат, о котором все мы тайно мечтали. Он так же нахален и забавен, как и птица, чьё имя он носит[154], и при каждом удобном случае заявляет, что армия ему совсем не нравится. У него начисто отсутствует чувство собственности — он теряет всё своё снаряжение, и у него никогда не бывает ни сигарет, ни спичек, ни воды во фляге. Поэтому он одалживается у всех с притворно сокрушённым видом. Похоже, у него нет и чувства иерархии. Возможно, он единственный, кто не воспринимает Распеги всерьёз, к большому тайному удовольствию полковника.
Мерль очень дружен с лейтенантом Пиньером, этаким рыжим колоссом, который убеждён, что в мире нет ничего лучше, чем быть офицером-парашютистом в самом замечательном парашютном полку, которым, естественно, является тот, где ему довелось служить. Для Мерля суровый Эсклавье — как старший брат.
Есть у Мерля один порок: азартные игры, и он, едва только получив своё жалование, «спускает» его в казино «Алетти». В остальное время он живёт, занимая у Эсклавье в долг.
Майор Бёден или как его обычно называют — Буден, родом из Оверни и не любит, когда деньги тратятся впустую, поэтому в этом месяце он решил выдать Мерлю жалованье несколькими частями по 10 000 франков. В кабинете капитана Эсклавье я смог лицезреть сцену высокой комедии между Мерлем и майором. Всё это напоминало торговую сделку на ярмарочной площади.
Посреди этого цирка Буден единственный, кто сохраняет хладнокровие и чувство реальности — он страдает от всех этих нарушений рабочего процесса, но втайне очарован тем, что он единственный, способный справиться с ними. К Распеги он привязан, как верный пес, и каждый пинок от него получает с чем-то похожим на удовольствие. Говорят, что Буден чрезвычайно храбр в бою, но неспособен командовать ротой.
Майор де Глатиньи всё ещё сохраняет некоторую надменность кавалерийского офицера — в какой-то степени он более сложный человек, чем другие, всё ещё верит, что офицер волею божественного провидения. Он ходит к мессе, выполняет все свои религиозные обязанности, но тоже начинает погружаться в эту сумасшедшую атмосферу.
Распеги польщён, что командует этим потомком великой военной династии, и с напускной иронией обращается к нему «господин граф» или «господин коннетабль».
Майор де Глатиньи — единственный настоящий «традиционный» офицер во всём полку. Несмотря ни на что, он сохранил представление о том, что может и чего не может делать солдат, в то время как все его коллеги живут в бреду. Он чрезвычайно культурен и использует своё влияние, чтобы умерить эпатажность полковника.
Всякий раз, когда встречаю таинственного капитана Буафёраса, чувствую себя немного не в своей тарелке.
Он безобразен, у него скрипучий голос и невероятная выносливость. Он идёт, не издавая ни звука, и, как некоторые старые школьные надзиратели, настигает тебя раньше, чем успеваешь услышать его приближение. Он единственный офицер, который плохо одет — шакал среди волков. Я спросил о нём лейтенанта Мерля.
«Знаешь, старина, — ответил он (он всех называет «старина»), — я обязан жизнью капитану Буафёрасу, и это при том, что между нами не было заметно особой любви».
Капитан Буафёрас часто ездит в город Алжир и порой на несколько дней. Он «политический» офицер нашего полка, и его власть, очевидно, больше, чем у простого капитана.
В качестве шофера, метрдотеля, ординарца и телохранителя он держит какого-то китайца, который всегда маячит у него за спиной с револьвером на бедре. Непостижимая загадка Буафёраса всем будоражит воображение. Одни говорят, что он — тайный агент, другие — политик, залегший на дно, третьи — всё ещё специальный представитель правительства, и его репутация возрастает пропорционально окружающей его таинственности.
Наш военврач — великолепный негр, капитан Диа. Он обращается ко всем на «ты», от полковника до рядового. Его голос звучит точно медный барабан, он ест как великан-людоед, а пьёт как бурдюк с вином, но у него чуткие и нежные руки, которые приносят облегчение его пациентам. Он переполнен человечностью и любовью к жизни.
Диа ходит купаться по ночам. Однажды вечером я заметил его на кромке берега у моря — он играл на странной маленькой флейте. С ним были Эсклавье, Буафёрас и Марендель, и мне показалось, что у капитана Эсклавье — поскольку его лицо было видно в лунном свете, — на глазах стояли слёзы. Но человек такого склада не может так уж часто плакать, а лунный свет порой бывает обманчив.
Мне почудилось, я стал свидетелем богослужения в честь какого-то странного африканского или азиатского божества. Тоскливая нота флейты тонула в глухом рёве моря. Мне там не было места — тому, кто скоро станет священником Римской католической церкви.
Какие странные нравы у этих «волков»! Они знакомы с Софоклом, Марксом и Мао Цзэдуном, но я полагаю, что их обременяют тягостные тайны, и я знаю, что подчас они одержимы некими неведомыми тёмными силами.
Только что я посмотрел на себя в зеркало, и было одновременно приятно и страшно видеть, что я тоже начинаю походить на «волка».
Завтра мы покидаем Сосновый лагерь, завтра мы вступаем в эту отвратительную войну в Алжире, и от этой перспективы я почти чувствую облегчение.
Боже Милостивый, помоги мне против меня самого, против других и против искушений «волков»!
П. был похож на любой другой алжирский городок из окультуренной зоны: длинная улица с тремя кафе, мусульманской ассоциацией ветеранов, несколькими французскими магазинчиками и множеством мозабитских[155] лавок. Французы тут звались Пересами или Эрнандесами, а мозабиты, которые никогда не выходили дальше порога своих домов, были толстыми и вялыми, как личинки хруща.
В конце этой улицы, где асфальт был весь в выбоинах, возвышалась жандармерия — большое новое здание с красивыми жёлтыми полурешётками и белыми прутьями на окнах.
Ворота были укреплены мешками с песком, веранды кафе защищены от гранат железными сетками, а въезд и выезд из города перекрывали зигзагообразные заграждения из рогаток и колючей проволоки.
Колючая проволока повсюду: вокруг общественных парков и эстрады, где уже много лет не играл ни один военный оркестр; вдоль церкви, мэрии и пустой школы; перед маленькими бетонными блокгаузами под охраной часовых в стальных шлемах, державших палец на спуске.
Мусульмане жались к стенам и старались не сталкиваться с христианами — ненависть стала чем-то живым, осязаемым, у неё был свой запах и свои привычки, по ночам она выла на пустых улицах, как голодная собака.
За два месяца вся местность вокруг П. перешла к повстанцам. Фермы колонов горели, освещая ночь пожарами до самых городских ворот, стада резали, мужчин, женщин и детей пытали и убивали самым жутким образом. Машины на дорогах обстреливали, автобусы сжигали, и единственным средством связи между П. и остальным миром служил один конвой через каждые два дня. Части передвигались только в полном составе, но даже тогда, стоило им появиться, как начиналась стрельба.
Командующий сектором, полковник Картероль, попал в плен в 1940 году. Он не участвовал в Индокитайской войне и считал, что знает Алжир как свои пять пальцев, поскольку пятнадцать лет командовал тунисскими и марокканскими стрелками. Прежде всего он не хотел признавать, что две тысячи его солдат потерпели поражение от «банды головорезов и убийц, вооружённых букалами[156]». Но когда один из его взводов отправился в патрулирование в сторону фермы, расположенной в шести километрах от города, и был уничтожен, полковнику всё-таки пришлось запросить поддержку оперативного подразделения.
Вот так в один прекрасный день цирк Распеги появился в П. со своими грузовиками, громкоговорителями и парашютистами в нелепых головных уборах. Полковник Картероль подумал, что эти раскованные двадцатилетние парни в хорошо пригнанной форме, припудренные дорожной пылью, как маленькие маркизы, не внушают никакого почтения. Паяцы! Ему нравились здоровенные воины в касках, нагруженные рюкзаками и флягами — люди в стиле пуалю[157], которые пьют красное вино.
Картеролю удалось добиться обещания от штаба Десятой алжирской зоны, что посланные к нему парашютисты будут подчиняться его приказам, и что он будет командовать всеми операциями «персонально». Чтобы спровадить его, начальник штаба пообещал абсолютно всё.
Главнокомандующий подумывал отстранить Картероля от командования и отправить его обратно во Францию, но опасался, что может разразиться скандал. Просто чудо, что его до сих пор удалось избежать.
В Лилле партия СФИО только что приняла предложение по Алжиру, где просила правительство сосредоточить усилия на достижении перемирия и прекращения огня. Если бы газеты крупным шрифтом написали статью: «Взвод из двадцати восьми резервистов был уничтожен под П. бандой мятежников; потеряно три пулемёта, один миномёт 60-мм с минами и двадцать три карабина или автомата», то конгресс мог бы не просто попросить, но потребовать перемирия, а также дисциплинарных мер в отношении командиров, которые позволяли вырезать своих солдат.
Единственным подразделением в резерве был 10-й колониальный парашютный полк — по слухам, недостаточно обученный и лишённый командного духа. Генерал послал за Распеги, который явился с докладом в сопровождении Эсклавье. Их заставили ждать в маленькой комнатке, где взад и вперёд сновали деловитые молодые офицеры, тараторившие без передышки, точно старухи.
За ними пришёл капитан, под чьим мундиром красовался алый жилет с медными пуговицами — будто у распроклятого лакея, как заметил Распеги.
Генерал сидел за письменным столом, склонившись над большим листом стекла, под которым расстилалась карта Алжира. Лицо генерала было безжизненным, голос — бесцветным:
— Распеги, по вашей просьбе, я дал вам два месяца, чтобы обучить полк. Эти два месяца истекли — вы готовы?
— Да, господин генерал.
— У меня для вас грязная работа. Вы всё ещё хотите сохранить своих резервистов?
— Очень даже.
— Тогда это зависит от вас. Вы слышали, что случилось в П. Я хочу, чтобы оружие, которое мы там потеряли, было возвращено назад. Я хочу Си Лахсена — живого или мёртвого… Это — свободная охота, Распеги! В этом деле вы будете отвечать только передо мной. Я хочу результатов, и мне наплевать, какие методы вы используете.
Распеги спросил:
— Какова моя позиция по отношению к полковнику, который командует сектором?
— Любая, какая вам понравится. Если он вздумает встать на пути…
Генерал сделал жест, словно отмахиваясь от назойливой мухи. Его красивое лицо с правильными римскими чертами осталось непроницаемым, но Эсклавье заметил в глазах жестокий блеск — точно у мандарина из старого Китая, чей покой и медитацию нарушил назойливый незваный гость.
Незваный гость был командующим сектора.
Распеги представился полковнику Картеролю в предписанной военной манере — лихо вытянулся по стойке «смирно» и ловко отдал честь, не отрывая взгляда от некой точки перед собой. Но ни знаков различия, ни наград, ни оружия на нём не было, а расстёгнутая полевая форма обнажала загорелый торс.
«Надо сразу зажать его в кулак, — сказал себе Картероль. — Эти бывшие унтер-офицеры всегда стараются закусить удила».
— Послушайте, полковник, я заметил, что ваши люди не носят касок. Устав…
— Все уставы очень хороши, полковник, но упускают из виду кое-что важное.
— Что же?
— Что прежде всего мы должны победить. Сегодня уже никто не может сражаться как следует и побеждать, карабкаясь по горам в июле месяце с тяжёлой каской на голове. Я отдал своим людям приказ оставить свои каски в Сосновом лагере, но взять по две фляги с водой на каждого.
— Ваше дело. Завтра проводим операцию по занятию нескольких ферм, которые пришлось оставить из-за нехватки личного состава. Я сегодня договорился о размещении вашего подразделения в городе. Штаб можете устроить в школе.
— Нет.
— А?
— Нет. Сегодня вечером полк в полном составе разобьёт лагерь в горах и разожжёт несколько больших костров, чтобы феллага знали, что мы там. Мне не нравится идея с колючей проволокой, полковник — я навидался такого в Индокитае.
— Я запрещаю вам…
Распеги пожал широкими плечами и улыбнулся.
— Будет вам, полковник, нам лучше поладить. Кроме того у вас же будут неприятности, если мы не вернём оружие, которое вы позволили у себя стащить… а я чую, что это будет не так-то легко.
— Это происшествие изрядно преувеличено.
— То есть его замяли.
— Но если вам и вашим штабным не подойдёт школа…
— Я живу со своими людьми, иду вместе с ними, ем вместе с ними, страдаю от жары и жажды вместе с ними. И штабные тоже. Моё почтение, полковник.
Распеги отдал честь. Грузовики исчезли в огромном облаке пыли, направляясь к оголённым горам, что отливали голубым и лиловым в ясном свете позднего дня.
В последнем грузовике трое парашютистов пели протяжную и грустную ковбойскую песню.
«Ещё один фокус, из тех, что они привезли из Индокитая, — сказал себе полковник Картероль, — с их наплевательским отношением ко всему, отсутствием дисциплины, презрением к правилам и надлежащим инстанциям, их хвастовством и развалистой походкой… Посмотрим, на что они похожи за работой, эти фигляры».
К полковнику заглянул мэр города Весселье. У него был явно выраженный акцент черноногих и привычка размахивать руками во время разговора:
— Ай-яй, господин полковник! Куда они уехали, эти-то? Вперёд, не зная, где их враги. Стоило бы разместить их на фермах, чтобы хоть собрать урожай, который ещё не спалили…
— А он даже не представил меня своим офицерам, — пожаловался полковник. — Посмотрим на них завтра… У вас есть какие-то новые сведения об этой банде, мэр?
— Банда, банда… Предоставили бы всё нам, господин полковник, и дело пошло бы на лад уже давно. Как мы с вами знаем, эти арабы понимают только одно — дубинку в крепкой руке.
К девяти часам вечера главная улица П. опустела, все лавочки закрылись, но снаружи на балконах сидели хозяева домов, вдыхая свежий воздух и глядя в сторону гор, где ярко горели огни лагеря парашютистов.
На следующий день с докладом к полковнику Картеролю явились майор де Глатиньи и капитан Буафёрас. Полковник знал имя де Глатиньи. И был чрезвычайно любезен.
— Мы хотели бы связаться с вашим офицером разведки, — сказал майор.
— Я пошлю за ним.
Вскоре, жеманно семеня, появился толстый капитан, чьи маленькие глазки-пуговки утопали в жире. Он выглядел тупым, ограниченным и упрямым как мул.
Вновь прибывший плюхнулся в кресло и вытер пот со лба.
— Муан, расскажите этим господам, что вы знаете о банде Си Лахсена.
— По нашим оценкам их около ста тридцати человек, разбросанных по всему хребту. Днём они спят в мештах, а ночью — рыщут по округе. Автоматического оружия у них нет…
— А что насчёт ваших автоматов, которые они захватили? — спросил Буафёрас.
— У них нет патронов.
Лгал капитан Муан с полным убеждением, уверенный, что его прикроют и он ничем не рискует.
— Значит, когда мятежники уничтожили ваш взвод, — упорствовал де Глатиньи, — у них не было автоматического оружия? Тридцать человек с тремя пулемётами и несколькими автоматами позволили застать себя врасплох феллага, у которых не было ничего, кроме допотопных винтовок. Так получается?
— Я был на побывке в городе Алжир.
— Но вернувшись вы создали следственную комиссию.
— Я здесь уже три года. У меня есть свои источники информации. Один из них был свидетелем боя. Феллага всего лишь бросили в грузовики несколько гранат. Наши люди потеряли голову.
— Кто были эти солдаты?
— Призывники из пехотного полка с севера Франции.
— Кто ими командовал?
— Аспирант из резерва, который только закончил училище.
— И вы ни разу не пытались познакомить их с обстановкой или подготовить к такого рода войне?
— С ними провели два или три занятия после высадки в Алжире, во всяком случае, так они сказали.
— Всё это неважно, — сказал Картероль, — мы не можем вернуть этих парней к жизни. Я удивлён, что с вами нет вашего полковника — нам нужно договориться, чтобы занять определённое число ферм. Я обсудил это с мэром — инженерно-саперные части должны мне прислать колючую проволоку и несколько мин.
Глатиньи ответил тем вежливым, слегка надменным тоном, которому научился, пока служил в штабе.
— Весь полк сегодня был на выполнении боевых операций с четырёх часов утра, и я не думаю, что полковник Распеги хоть на минуту задумывался о занятии каких-то ферм.
— Чего же он тогда хочет?
— Банду и, особенно, оружие. Для этого нам нужны сведения, потому что на войне такого рода без информации ничего не сделать. Кто такой Си Лахсен?
— Бандит с большой дороги, — сказал капитан Муан, ковыряя в зубах.
— Есть ли у него какая-то семья, друзья или родные, которые могут дать о нём какие-то сведения?
— Мы арестовали его брата, но он сбежал в тот же вечер.
— Значит у Си Лахсена должны быть сообщники в городе — этого следовало ожидать. Кто его сообщники?
— Это дело жандармов, а не армии.
Тут Буафёрас достал из кармана лист бумаги.
— Поскольку вы, похоже, ничего о нём не знаете, капитан, я скажу вам, кто такой Си Лахсен: бывший аджюдан из стрелков, имеет Воинскую медаль, в Индокитае четырежды упоминается в наградных донесениях. Отмечен своим руководством как замечательный унтер-офицер. Вернувшись сюда, он вложил все сбережения в транспортное дело и купил автобус. Но гражданский администратор[158] подпольно владел автобусным парком. Он всячески усложнял Си Лахсену жизнь, не переставал налагать штрафы и однажды предложил выкупить автобус за мизерную цену. Подстрекаемый своими старыми друзьями, которые подняли мятеж, не в силах отыскать ни единой души, которая могла бы защитить его от того администратора, разорённый Си Лахсен отправился в горы и начал жечь автобусы своего соперника. Однажды ночью он спустился сюда собственной персоной и перерезал администратору горло. Тут нет ошибки, верно?
В залитой светом комнате жужжали мухи. Полковник достал из кармана носовой платок и вытер лоб. С того самого случая он занял дом администратора и не любил, когда ему напоминали о произошедшем.
— Я хочу немедленно видеть полковника Распеги. Он находится здесь, чтобы проводить операции по моему приказу. То, что происходит в секторе — моё и только моё дело. Я бы предпочёл не знать источник вашей недостоверной информации. Однако хотел бы заметить, что вы оскорбляете память высокопоставленного должностного лица, глубоко уважаемого в округе. Жду вашего шефа. Это всё, господа.
Они покинули комнату. За ними на улицу проследовал Муан. Буафёрас попросил капитан раздобыть ему переводчика.
— Я вам найду его, — ответил Муан, — зайдите после полудня или завтра.
Муан хорошо знал администратора Бернье — маленького, брюхастого, с коротенькими ножками, — знал и о его политических и финансовых махинациях с местными влиятельными каидами[159] и крупными строительными организациями. Он достроил себе виллу на Лазурном берегу — собирался уйти на пенсию с небольшим состоянием (упомянутая сумма составляла сто миллионов, что для администратора было не так уж плохо), и даже был награждён Орденом Почётного легиона за добросовестную и преданную службу. Примерно в это же время, звеня медалями, явился из Индокитая Си Лахсен и решил вложить сбережения в автобусный парк.
«Он радетель, этот администратор, — думал Муан. — В его время о мятежниках не было и речи — и он обращался с этими чурбанами на свой собственный лад, одновременно отечески и решительно, но больше, скорее, решительно, чем отечески. Он не был гордецом, и его дом был открыт для других. Он крал сколько мог, но позволял подчинённым делать то же самое. С ним не нужно было рисковать; его защищали все: социалисты, кюре, франкмасоны и колоны». Это он, Муан, обнаружил его тело с перерезанным от уха до уха горлом. Как парашютисты узнали обо всём этом? Он даст им в переводчики Ахмета, хитрого парня, которого он крепко держал в своих руках и который мог дать сведения о том, что крутится в их мозгах. Некоторые горячие головы утверждали, что у Ахмета были связи среди мятежников, но то же самое говорили обо всех арабах».
Едва очутившись на улице, де Глатиньи повернулся к Буафёрасу и спросил:
— Где ты достал информацию о Си Лахсене?
— Я наткнулся на Махмуди в городе Алжир. Си Лахсен служил под его началом. Когда Махмуди услышал, что мы собираемся в П., то рассказал мне всю эту историю. Ему сейчас несладко приходится.
— Махмуди — французский офицер.
— Но он служит как мусульманин, обладая особым статусом[160], и никто не упускает случая напомнить ему об этом. Я потянул за кое-какие ниточки, чтобы его перевели в Германию.
— Что ему делать в Германии?
— Будет ждать, пока мы не избавим Алжир от всех его феллага, мошенников, гражданских администраторов, и армию — от старых маразматиков вроде Картероля или ленивых ублюдков вроде капитана Муана.
— Это обширная программа, мой дорогой Буафёрас. Не скоро Махмуди вернётся из Германии.
Два офицера уселись в джип и с облегчением покинули П., отправляясь к полковому лагерю в горах.
Трясясь на выбоинах, с карабином зажатым между колен, Буафёрас пытался сосредоточиться на задаче: как захватить банду Си Лахсена, без какой-либо информации, кроме нескольких донесений от жандармов и стариковских россказней. Отряд численностью в сто тридцать человек при движении по голой, засушливой местности обязательно заметят; ему нужны запасы продовольствия, воды и боеприпасов. Люди не могут оставаться в горах до бесконечности. Он толкнул де Глатиньи локтем:
— Глатиньи, что бы ты сделал на месте Си Лахсена? Не забывай, что Си Лахсен служил в Индокитае.
— На месте Си Лахсена?
— Да. Стал бы ты на такой жаре играть под открытым небом в скаутов, когда мог бы просто оставаться в мештах вокруг П., пить прохладную воду, слушать радио и забавляться с девочками?
— Продолжай, — сказал де Глатиньи.
— Предположим Си Лахсен, который видел, как работают вьеты, создал в городе разведывательную сеть и хорошую военно-политическую организацию. Он знал бы всё: любое передвижение наших войск, время отправки конвоев. Пока полковник Картероль вынужден защищаться со всех сторон, он мог бы нанести удар где хочет и когда хочет. Группа или подразделение, устроившие засаду, выполняли бы свою задачу и сразу же рассеивались по горам. На следующее утро они возвращались бы, смешиваясь с крестьянами, идущими на рынок — у них были бы свои тайники с оружием. Всё, что для этого требуется — хорошо контролировать население. А мы тем временем носимся по голым горам, изматывая наших людей — так мы никогда ничего не найдём.
— Итак, по твоему мнению нам надо обосноваться в П.?
— Да, и удерживать все окрестные деревни, собирать сведения любой ценой и любыми способами, заставить Си Лахсена и его людей действительно уйти в горы и отрезать их от населения, которое снабжает их новостями и кормит. Только тогда мы сможем сражаться с ними на равных.
Полковник Распеги вернулся в лагерь вместе со своими людьми, измученными жарой и тяжёлым маршем по засушливым ущельям, по острым как бритва камням и пересохшим руслам рек.
Они не нашли ничего: ни следа банды Си Лахсена, ни даже одну из тех небольших стен, которые называют шуфами — сложенные вместе несколько валунов, служившие укрытиями для дозорных. Но в десяти километрах отсюда, на равнине у подножия горы, нескольких батраков с семьями, которые решили остаться на брошенной ферме колона, нашли с перерезанным горлом.
Прислонившись спиной к белой стене маленького марабута[161] и покуривая трубку, Распеги наблюдал, как тени проносятся по равнине чередой волн, которые вскоре набегали и разбивались о его скалу.
Ребёнком он ненавидел спускаться с гор. Город — с его хитрыми корыстными лавочниками, толпами в базарный день, громкими голосами, кафе и музыкой приводил его в замешательство.
Внизу замерцали огни П., и прожектора начали прочёсывать заграждения из колючей проволоки. Рация затрещала. Распеги устроил засаду на каждой тропе, на каждом подступе, который могли использовать феллага, и принял меры, чтобы ему тут же докладывали о всяком происшествии, дабы в любой миг оказаться на месте.
Рядом опустился Эсклавье, и Распеги протянул ему пачку сигарет и фляжку с кофе. Затем к ним присоединились де Глатиньи, Марендель и Буафёрас. И тоже, в свою очередь, уселись.
Слышно было, как часовой взводит автомат, а подальше кто-то поёт песню. Малейший шум доносился до них, лишаясь в чистом воздухе своей сути, приобретая торжественность молитвы, кристальную прозрачность.
— Славно здесь, — сказал Распеги, — чисто и никого, кроме нас.
— Но всё происходит внизу, — возразил Буафёрас своим скрипучим голосом.
— Объяснись, — устало ответил Распеги.
На следующий день парашютисты вернулись в П.
В час полуденного отдыха, когда весь город спал, они маршировали, как на параде, по шестеро в ряд, бесшумно ступая на своих каучуковых подошвах, с отсутствующим выражением глядя прямо перед собой и распевая ту протяжную печальную песню из Индокитая, которую так же пели американские морпехи в Тихом океане.
Мусульмане выползали из своих лачуг и молча наблюдали за этими солдатами, которые не походили ни на кого другого, которые, казалось, не замечали их, проходя мимо неторопливым, размеренным шагом. И они чувствовали как их охватывает страх, потому что, как и все люди, боялись необычного и неизвестного.
В мозабитской лавчонке сквозь щели в ставне Си Лахсен тоже наблюдал за этим странным шествием вдоль улицы.
Он повернулся к Ахмету:
— Я бы предпочел, чтобы они оставались в горах, но, как видишь, они вернулись. Собираются устроиться среди нас и ворошить муравейник, пока что-нибудь не покажется…
— Можно сделать их жизнь в П. невыносимой. Этим вечером два человека бросят гранаты в окна двух кафе на улице Мажино.
— Ты их не знаешь, Ахмет. Сразу видно, что не прошёл Индокитай вместе с «ящерицами». Если они поймают твоего метателя гранат, они не передадут его жандармам, а сцапают сами, и этот человек заговорит — ты ничего не будешь знать об этом, пока они не придут и не уволокут тебя — тебя, официального переводчика разведки, — прямиком к командующему сектором.
Ахмет пожал плечами. Кабил[162] Си Лахсен был ему малосимпатичен, как и его повадки бывалого унтер-офицера, медлительность и осторожность. Отряд, которым он командовал, всё больше и больше походил на обычную роту, и если дать ему волю — он раздавал бы нашивки, знаки различия и отличия, запретил бы изнасилования и грабежи, по сути всё, что придавало этой войне мощную привлекательность для примитивных существ под его началом.
В душе Си Лахсен глубоко уважал французскую армию, и ему не нравилось, когда его считали бандитом. Это был тощий, неказистый, но крепкий и жилистый, как виноградная лоза, человечек; Ахмет же выделялся ленивой красотой араба пустыни.
В тех местах Ахмет был политическим руководителем зоны, а Си Лахсен — военным. Командование мятежников ещё не решило у какой ветви власти, политической или военной, будет преимущество перед другой, так что два этих человека часто не находили общего языка.
Си Лахсен насвистывал сквозь зубы песню парашютистов. Он часто слышал её в Индокитае, когда батальоны отправлялись на очередную самоубийственную операцию, откуда мало кто возвращался.
Однажды, во время службы на краю Дельты, он собственными глазами видел, как вернулись парашютисты, про которых больше месяца сообщалось, будто они погибли или попали в плен. Люди прошли сотни миль через джунгли, окружённые вьетами. Свои карабины они приспособили под костыли — многие были босиком, лица у них распухли от укусов москитов, а кожу в подмышках и между бёдер разъел пот. Они жутко воняли и едва держались на ногах, но продолжали петь эту песню, потому что знали — если остановятся, больше не сделают ни шага.
В тот день аджюдан Си Лахсен гордился, что служит в той же армии, что и они.
Теперь он вспомнил, что тем батальоном командовал тот самый Распеги, который только что прошёл через П. без всяких знаков различия во главе своих людей.
— Ну, и что же нам теперь делать? — спросил Ахмет, на этот раз по-французски. — Мы что, просто будем ждать, пока нас возьмут?
— Лучше бы на время затаиться, — задумчиво ответил Си Лахсен. — Оставайтесь в горах, пока они в городе, возвращайтесь сюда, если они снова пойдут в горы, и не лезьте в стычки с ними…
— Нет. Местные всё ещё не определились, несмотря на те примеры, которые я им устроил. Они перейдут на более сильную сторону, то есть к тем, кто запугает их больше всего. Конкретно сейчас — это мы, но завтра, если станем сидеть сложа руки и ничего не делать, это будут уже парашютисты.
— Опять ты о гранатах.
— Думаю, что смогу устроить кое-что получше и заставлю твоих «ящериц» раз и навсегда потерять лицо.
На следующий день Ахмет стал официальным переводчиком парашютистов на время операции и был приставлен к капитану Буафёрасу. Ему выдали каскетку, форму и пистолет. Он сам превратился в «ящерицу».
Вскоре Ахмет заметил, что азиат, который всегда находился при капитане, ни на мгновение не сводит с него глаз. Дважды он видел, как тот демонстративно тянулся к своему карабину, явно желая, чтобы жест заметили. Это было неприкрытое предупреждение.
Цены начали расти, парашютисты заполонили кафе и магазины — с местными солдатами у них случилась одна или две драки.
Распеги, заняв здание школы, приказал полностью убрать колючую проволоку вокруг него. «Всё на что она годна — впиваться человеку в зад, когда он возвращается вечером впотьмах», — пояснил он.
В классной комнате, где до сих пор стояли парты и висела школьная доска, он собрал всех руководящих членов местного общества: каида Джемаля и его брата, мэра Весселье, представителя мозабитских торговцев, председателя ассоциации ветеранов и капитана Муана. Буафёрас, Глатиньи, Эсклавье и Мерль, чья рота резервистов окружила школу, смешались с ними. Ахмет находился на встрече как официальный переводчик, и брат каида Джемаля, знавший, какую роль Ахмет сыграл в мятеже, то и дело бросал на него восхищённые взгляды.
Распеги стоял на трибуне с куском мела в руке. Офицеры и влиятельные гражданские сидели за партами и невольно копировали школьников, опираясь на локти, шаркая ногами и почёсывая носы.
Мерль затаился за спиной Эсклавье и снова перечитывал письмо Мишлин.
Оливье, любимый мой,
С тех пор, как ты уехал в Алжир, я всё обдумала и теперь знаю, что люблю тебя как глупенькая стенографисточка и, точно в песне, «пока не настанет свету конец».
В юности мы играли в эту жестокую и коварную игру: ненавидели друг друга, любили, рвали друг друга в клочья, заставляли ревновать. Когда ты вернулся из Индокитая, я не могла не играть дальше, и, кроме того, ты знаешь, как я люблю шокировать людей. Я хорошо провела время, делая из моего малыша Оливье пугало для всех туренцев.
Я рада, что ты покинул наш город, хлопнув всеми дверями, рада, что ты в Алжире, зарабатываешь не больше 80 000 франков в месяц и рискуешь быть убитым, пока мой верный супруг, «малыш Безег», получает в десять раз больше за то, что бродит по барам и смотрит украдкой на маленьких мальчиков.
Но мне хочется кричать, когда я остаюсь одна в комнате. Я капитулирую, Оливье. Я попрошу развод и приеду к тебе. Жена или любовница, я буду жить с тобой, и на этот раз буду знать своё место, которое принадлежит каждой женщине — не рядом с любимым мужчиной, но чуть позади.
Я люблю тебя и всегда к твоим услугам.
МИШЛИН
Мерлю очень хотелось зачитать это письмо своим товарищам, но Пиньер носился где-то по горам, а что до остальных — на днях вечером он слышал, как Буафёрас сказал Эсклавье:
— Нет для женщин более чуждого мира, чем мир солдат, священников и коммунистов, под кем я понимаю сражающихся солдат, воинствующих коммунистов и священников, проповедующих Евангелие…
Эсклавье, который гонялся за девушками, как за дичью, но никогда не бывал в них влюблён, склонен был согласиться.
Они дразнили его и называли неоперившимся юнцом. Они отказывались понимать его, наверняка, потому, что никогда не знали радости просыпаться утром рядом с красивой молодой девушкой, которую ты любил всю ночь.
Распеги, писавший что-то на доске, сделал ему выговор, точно школьный учитель.
— Раз уж ты здесь, Мерль, то можешь быть и повнимательней.
Оливье быстро сунул письмо обратно в карман, как будто боялся, что его могут отобрать. Он увидел, как Ахмет улыбнулся ему, и улыбнулся в ответ.
— Всё сводится к следующему, — сказал Распеги. — Если мы не сможем получить хоть какие-то сведения, мы никогда не доберёмся до этой шайки — фермы и посевы всё так же будут сжигать дотла, террор всё так же будет делать жизнь невыносимой… Нам нужна нить — нить, которая приведёт нас к банде. Эту нить можно найти в городе. Дайте мне один лишь кончик, и я скоро прослежу путь до Си Лахсена. Вы что-нибудь знаете, мэр? А вы, каид Джемаль, или кто-нибудь ещё? Вы напуганы? Привыкать к страху так же плохо, как привыкать к болезни.
Капитан Муан довольно попыхивал окурком сигареты. Что ж, пускай парашютисты поводили плечами и зажигали в горах костры — ничего лучше тех, кто застрял здесь на месяцы, они сделать не смогли. И приползли обратно в П., повесив головы. Тот же корабль, что и Муана, доставит их обратно во Францию, и они навлекут на себя те же упрёки — всё прочее было всего лишь спектаклем.
Конечно, ниточка, которая могла бы привести их к этой банде, в городке была, но каждый раз, когда кто-то думал, что крепко ухватился за неё, она обрывалась. И на этом всё заканчивалось. А между тем делать было решительно нечего, кроме как пить анисовую водку и два или три раза в неделю вызывать из борделя шлюху.
Когда встреча закончилась и все вышли из классной комнаты, Мерль оказался рядом с Ахметом. Он пригласил переводчика выпить. Мусульманин был изящным образованным симпатичным человеком — он смотрел прямо в глаза и смеялся искренним смехом. Форма парашютиста сидела на нём безупречно.
— Самое сложное в этой войне, — сказал Ахмед, допивая пиво, — найти ту самую путеводную нить. Однако я слышал кое-какие разговоры… Но ведь всегда о чём-то да болтают, мы, арабы, неисправимые сплетники!
Мерль, который замечтался о Мишлин, навострил ухо.
— Да, господин лейтенант, говорят, что в отряде Си Лахсена есть определённые разногласия. Это только слухи. Си Лахсен — из кабилов, а его люди — нет, он жесток с ними… он авторитарен… и его ненависть к французам свела его с ума. Говорят, он сам режет глотки своим пленникам… и не только глотки. По слухам десяток человек из его банды, захватив своё оружие, укрылись в мештах, желая сдаться.
— Одурачим его, Ахмет?
— Я не знаю, насколько правдивы эти сведения. Война разрывает меня надвое, и мне не трудно признаться в этом. Я никогда не смогу стрелять в своих единоверцев, несмотря на все их зверства, но я бы очень хотел привлечь их на нашу сторону — если бы удалось пообещать, что их оставят в живых и не будут преследовать.
— Полковник Распеги пообещает и сдержит слово.
Ахмет пожал плечами и рассмеялся.
— Вы очень славный, но очень неосторожный человек. Что если я пытался заманить вас в ловушку? На мой взгляд, эти сведения не слишком достоверны.
— Откуда вы всё узнали?
— У торговца-мозабита.
— Можно мне повидать его?
— Ну если вам правда хочется… Этот человек показался мне настолько сомнительным, что я даже не сказал об этом капитану Буафёрасу.
— А могу я увидеть его сегодня вечером?
— Можно навестить его вместе, но всё-таки лучше поберечься — возьмите с собой охрану, чтобы вас подождали снаружи.
— Это далеко?
— Прямо в городе, всего в нескольких шагах отсюда. Не забывайте, что ночь на стороне мятежников, а Си Лахсен оказал мне большую честь, назначив цену за мою голову. Я уже дважды спасся от покушений на себя.
— Отлично. Заберите меня из столовой.
— Я бы хотел, чтобы вы не говорили об этом капитану Буафёрасу. Я с ним работаю, и это может его рассердить. Кроме того, всё это так тривиально! И только для того, чтобы потешить ваше любопытство. Вы найдёте меня возле школы.
Ахмет несколько раз постучал в дверь, и мозабит отворил им, часто моргая. С виду он был жестоко напуган:
— Я ничего не сделал, господа, я большой друг Франции.
— Но платит при этом ФНО, — сказал Ахмет, пожимая плечами, — поставьте себя на его место… Мы не собираемся причинять вам вред, просто хотим, чтобы вы повторили лейтенанту то, что уже рассказали мне.
Ахмет оттёр его в сторону, и они вошли внутрь.
Бюселье и Бистенав встали на страже снаружи лавки. В городке царила тишина, в тёмном-претёмном небе ярко сияли звёзды. С другой стороны двери донёсся шёпот.
— Мне это совершенно не нравится, Бюселье, — вдруг резко произнёс Бистенав.
— Струхнул?
— Нет, но мне не нравится эта война, не нравится это внезапное возвращение в П., не нравится Мерль, который нюхается вокруг, словно пудель в поисках кости, и Ахмет с его красивым, вероломным лицом тоже не нравится.
— По-твоему, здесь предательство, в пятидесяти метрах от штаб-квартиры? Да ты, должно быть, с ума спятил!
Десять минут спустя вслед за Ахметом вышел Мерль:
— Похоже, дело серьёзное, — сказал он, — и срочное.
— Я не доверяю этому мозабиту, господин лейтенант. Он с этого не получит ничего, кроме больших неприятностей. Подумайте хорошенько.
— Но ведь он совершенно уверен, что сегодня ночью к нам готовятся перейти одиннадцать человек с автоматом. Они будут защищаться, если увидят, что появились значительные силы, они нам не доверяют, но сдадутся одному офицеру с парой человек, не больше. Мозабит подтверждает то, что вы рассказали мне о расколе в банде Си Лахсена. И зачем ему заманивать меня в ловушку? Если он солгал, то дорого за это заплатит — его лавка будет сожжена дотла…
— Это верно. Но я всё-таки опасаюсь. Кроме того, у этой группы мятежников наверняка есть наблюдатели, и если они услышат шум грузовиков, у них будет время сбежать. Такого рода обещания часто давали, а потом не выполняли. В сводке «тридцать погибших» звучит лучше, чем «тридцать сдавшихся». Эту попытку нужно предпринимать в одиночку или не предпринимать вообще. Я — за то, чтобы отказаться от этой идеи. Однако же, пойду и поставлю в известность капитана Буафёраса.
Мерль жестом велел Бистенаву и сержанту Бюселье подойти ближе.
— Вот что, ребята. В пяти километрах отсюда есть кучка домишек. Мы уже проходили через те мешты раньше — прямо сейчас там прячутся одиннадцать феллага из отряда Си Лахсена. Они хотят сдаться, но только одному офицеру в сопровождении пары человек. Уже завтра их там не будет, они боятся, что их уничтожат, и выставили наблюдателей. Если мы подъедем на грузовиках, они удерут. Мой друг Ахмет не очень высокого мнения об этих сведениях и считает, что мы ничего там не найдём.
— Десять против одного, — сказал Ахмет, — что рисковать ради этого не стоит.
— Вы только представьте, как мы трое возвращаемся с нашими одиннадцатью мятежниками — резервисты, обучающие профессиональных парашютистов, как вести войну!
— Это, — сказал Бюселье, — было бы очень здорово.
Волнуясь, Мерль схватил Бистенава за плечи и встряхнул:
— И без единого выстрела, кюре. Мы прыгаем в джип, и если там ничего не будет, вернёмся через час. Ахмет, подождите немного, пока мы уйдём, а потом поставьте в известность капитана Буафёраса.
— Разве вы не собираетесь доложить капитану Эсклавье? — спросил Бистенав, у которого пересохло во рту от дурных предчувствий.
Он не решался открыто протестовать. Бюселье только твердил, что он трус. Мерль приплясывал от нетерпения:
— Эсклавье вместе с Распеги ужинает у полковника Картероля. Когда они выйдут на крыльцо, мы вручим им оружие вместе с нашими одиннадцатью мятежниками, и у Картероля случится удар.
— Поступайте, как хотите, — сказал Ахмет. — Я доложу капитану Буафёрасу через пару часов. Если будете осторожны, ничего опасного не случится, но я почти уверен, что в мештах вы не найдёте ни души.
Ахмет неторопливо зашагал прочь, но по дороге домой, под жёлтым светом уличного фонаря, столкнулся с капитаном Буафёрасом и его китайцем. Капитан дружески помахал ему рукой, а Мин положил руку на револьвер и оставил там.
Китаец произнёс несколько слов на резком наречии, но капитан пожал плечами.
Джип умчался. Иншаллах[163]! Кости брошены, и одному Всевышнему известно какой стороной они выпадут.
На выезде из города лейтенанту Мерлю пришлось вести переговоры с часовым, который не хотел его пропускать, и Бистенав несколько мгновений надеялся, что их безумная экспедиция закончится на этом сторожевом посту перед заграждениями из колючей проволоки.
Мерль объяснил, что у него есть приказ от полковника Распеги связаться с патрулём, который должен прибыть с пленными и что дело чрезвычайно срочное.
На сцене появился сержант.
— Взяли парочку пленных, да?
— Да, одиннадцать.
— Надо признать, господин лейтенант, у вас всё идёт куда лучше, чем у нас.
Он помог часовому убрать заграждение.
Взошла луна, и джип, светя одними подфарниками, начал медленно подниматься по тропе.
— Я собираюсь жениться, — сказал Мерль, ведя машину. — Да-да, на невероятной девушке. Есть сигарета, Бистенав? Зажги её. Спасибо.
— Мы совсем потеряли разум, господин лейтенант.
— Конечно, это ведь так забавно. Послушай, а что насчёт сигареты?
— Надо было нам доложить капитану Эсклавье, — задумчиво сказал Бюселье.
— Послушай, старина, Эсклавье проделывал такое десятки раз, и можешь быть уверен — он никогда никому не докладывал. Ты вправду становишься каким-то служакой. Всё очень просто: есть кучка людей, которые хотят сдаться, а мы собираемся их забрать.
— Ночь на их стороне, господин лейтенант.
— Ночь на стороне того, кто в ней находится, а я в жизни не видел такой ночи, как сегодня. Лунный свет как будто заморозил всё вокруг, точно снег…
— Мешты, господин лейтенант…
Мерль заглушил двигатель.
— Бистенав, ты пойдёшь со мной. Бюселье, ты стой у джипа. Я не думаю, что это ловушка, но если что-нибудь случится, возвращайся и доложи капитану Эсклавье. Если я позову тебя, но только если позову, присоединяйся к нам. Однако всё будет хорошо, я знаю — у меня в кармане есть талисман на удачу. Идём, Бистенав. Мозабит сказал: первая мешта слева и постучать три раза. Странно, что не слышно лая собак.
Час назад собакам перерезали глотки, а трупы бросили в канаву.
Бюселье смотрел, как лейтенант в сопровождении семинариста карабкается на небольшой гребень. Он услышал, как тот постучал в дверь мешты рукояткой револьвера — дверь открылась.
Вдруг темноту разорвала автоматная очередь, близко, всего в нескольких метрах. Бюселье ощутил толчок в плечо и внезапную острую боль. Джип катился вниз по склону, должно быть, он отпустил тормоз — уже не помнил. Он завёл двигатель. Над головой прошли очереди — две, три. Он включил фары. Горячая кровь капала на ладонь, и Бюселье чувствовал, как немеет левая рука. Переключая передачу, он развернул машину.
Всё, что он знал — нужно как можно скорее добраться до лагеря Первой Роты, предупредить капитана Эсклавье и поднять всех на ноги. Если действовать достаточно быстро, лейтенанта и Бистенава ещё можно будет спасти.
Когда он проезжал мимо поста охраны, по нему чуть было не открыли огонь.
— Что случилось? — спросил сержант.
— Быстрее, тут беда… Быстрее, ради Бога… Уберите заграждение. Капитан Эсклавье…
В эту минуту Бюселье потерял сознание. В чувство его привёл стакан воды, выплеснутый в лицо. Он был в лазарете, лежал на носилках. Над ним стоял капитан Эсклавье вместе с Диа, военврачом-негром. Букелье заметил, что руку ему перевязали.
— Быстрее, быстрее…
Он услышал снаружи шум двигателей фургонов джи-эм-си и беготню.
— Рассказывай, — сказал Эсклавье.
Он рассказал.
— Дурни! — с болью воскликнул капитан.
Эсклавье открыл окно и оглушительно заревел:
— Первая рота! Готовьтесь выступать!
— Я хочу с вами, — сказал Бюселье.
— Он может идти, — подтвердил Диа. — Всего лишь мякоть задело. И я тоже иду, потому что мне очень нравился Мерль.
Бюселье внезапно осознал, что все говорят о лейтенанте Мерле так, будто тот уже мёртв. Он хотел закричать, что это неправда, что это не может быть правдой, потому что никто не имел права убивать лейтенанта Мерля.
На гребне холма перед мештами они нашли два распростёртых тела — с перерезанными глотками, вспоротыми животами и засунутыми в рот половыми органами. Фары грузовиков осветили это ужасное зрелище.
Су-лейтенант Азманян отметил, что тела были повёрнуты в сторону Мекки, словно животные, принесённые в жертву. Он слышал, что когда-то турки делали то же самое в Армении. Су-лейтенант отвернулся и его вытошнило.
Резервисты медленно вышли вперёд с оружием в руках и образовали безмолвный круг. Они стояли не шевелясь, прикованные к этому зрелищу.
Бюселье дрожал с головы до ног — он перестал замечать боль в плече.
— Дай мне автомат, — сказал он Мужену, — я иду в мешты.
Послышался ропот солдат:
— Мы все идём.
Капитан Эсклавье появился в центре круга, и никогда прежде его не видели таким высоким и грозным. Не говоря ни слова, он расстегнул пояс и снял снаряжение и револьвер, оставив только кинжал в руке.
— Только мужчин, — сказал он сухо. — Не трогайте женщин и детей, только мужчин, и только кинжалами — чтобы те, у кого хватит мужества, могли хотя бы защититься.
— Феллага, сделавшие эту работу, ушли, — мягко заметил Диа. — Те ребятки ничего не стоят.
Следуя примеру Эсклавье, солдаты снимали снаряжение, бросали винтовки, автоматы и гранаты, оставляя только кинжалы.
Их ярость, жажда крови и мести были настолько сильны, что они казались почти спокойными и равнодушными.
Они медленно двинулись к безмолвным мештам — и не ощущали ничего, кроме лёгкой усталости, своего рода странной жажды, что гнала их вперёд.
Эсклавье снёс дверь ударом плеча. Никто из арабов не сопротивлялся.
Уже поднималось солнце, когда появился Распеги, задумчиво посасывая трубку — ему доложил обо всём Диа. Двадцать семь мёртвых мусульман лежали в ряд — их глотки были перерезаны, а головы повёрнуты на Запад, в сторону Рима. Вокруг тел уже жужжали и пили кровь мухи.
— Ну и наворотил ты дел! — сказал Распеги.
Эсклавье сидел по оливой, прислонившись спиной к стволу. Он был очень бледен, черты лица заострились, а под глазами залегли тёмные круги, будто после недавней изнурительной болезни — он слегка дрожал, замёрзнув.
Распеги осторожно приблизился, словно боялся напугать его:
— Филипп… Филипп…
— Да, господин полковник.
— То, что ты сделал, не очень-то красиво.
— Не сделай я этого, они бы вырезали всех, включая женщин и детей… И я бы не смог их удержать.
— Я бы предпочёл, чтобы ты использовал гранаты и автоматы и всё уничтожил. Ножи превращают войну в убийство. И вот мы творим то же самое, что и они, так же пачкая руки. Но, может быть, так было надо, и нам стоило с чего-то начать, раз уж пришлось спуститься с высот на равнину и уродование Мерля и Безштанов оскорбило нашу мужскую гордость. Это первобытный человек, а не солдат, дал отпор, устроив эту резню. Собери людей, Филипп, мне нужно с ними поговорить.
Распеги взобрался на большой камень над телами. Первая рота стояла перед ним — сто пятьдесят человек, раздавленных отвращением, страхом и ненавистью к войне, на грани бунта, готовые на всё, чтобы забыть только что содеянное, и в то же время, связанные вместе кровью и ужасом, чувствуя себя как никогда близкими друг другу.
Распеги негромко заговорил, уставившись на свои ботинки.
— Господа…
Обращаясь к ним таким образом, он немного возвращал им утраченное достоинство.
— Господа, вы действовали в порыве гнева, но сегодня утром я бы должен был хладнокровно и обдуманно отдать приказ расстрелять каждого взрослого мужчину в этом дуаре[164], и вы отвечали бы за их казнь. В этом отношении инцидент исчерпан.
Он наклонил голову вперёд, как сокол, готовый взлететь, и медленно оглядел ряды перед собой.
— Поскольку вы любили лейтенанта Мерля и малыша Бистенава, именно вам я поручаю отомстить за них, потому что это, — он указал на тела, — не возмездие, это всего лишь расправа. Я дарю вам банду Си Лахсена. Он ваш со всеми своими винтовками и автоматами; но в следующий раз вам понадобится что-нибудь посущественнее кинжалов. Это всё.
Солдаты ощутили как с них словно бы сняли тяжёлую ношу. Они испытывали к полковнику новое чувство, в котором восхищение смешалось с благодарностью и смущением.
— Что делать с телами? — спросил аджюдан Мурлье.
— Оставьте их там до вечера, — ответил Распеги. — Они ещё могут пригодиться.
Так родилась жестокая легенда о «ящерицах в каскетках», о воинах с кинжалами, ещё более грозных, чем ударные части ФНО. За стенами дуаров их стали считать демонами, неуязвимыми для пуль, сыновьями Малика и Азраила — ангелов смерти.
— Быстрее, капитан, — сказал Мин Буафёрасу.
— Что ты выяснил?
— Ахмет побывал на почте и снял всё свои сбережения. Вчера вечером у него был долгий разговор с лейтенантом Мерлем.
Ахмет жил один в домишке на окраине города: две голых комнаты. В одной стояла походная кровать с армейскими простынями и шерстяными одеялами, в другой — стол, а рядом с раковиной — спиртовка.
Машаллах[165]! Кости выпали неудачно.
Переводчик начал запихивать в рюкзак консервы и пачки сигарет. Несмотря на все принятые меры предосторожности — до него быстро доберутся. Он сменил форму парашютиста на холщовые брюки, свободную рубашку и полосатую джеллабу.
Он наклонился, поднял плитку в полу и вытащил документы и деньги — двести тысяч франков большими синими банкнотами.
Когда он снова поднял голову, перед ним стоял Мин — его револьвер был направлен прямо на Ахмета. Концом ствола азиат сделал знак встать и поднять руки. Вошёл Буафёрас — он взял деньги, документы и бумаги, а затем уселся на стул верхом.
— А теперь послушай, — сказал он Ахмету, — или ты расскажешь мне всё, что случилось, или с тобой разберётся Мин.
— Я не понимаю. Я сделал всё, что мог, чтобы помешать лейтенанту Мерлю пойти туда посреди ночи. Я пытался уведомить вас.
— Эти деньги с твоего сберегательного счета в почтовом отделении… рюкзак… Мы теряем время, Ахмет. Ещё и документы!
Буафёрас восхищённо присвистнул — он только что просмотрел отпечатанный на машинке документ на французском и арабском языках, со всевозможными красными и синими печатями, который был выдан в Каире и подтверждал, что Ахмед был политическим руководителем зоны.
— Я тебя недооценил.
Ахмет ринулся вперёд, чтобы схватить револьвер Мина, но на голову ему обрушился стул.
Когда он пришёл в себя, то обнаружил, что сидит на кровати, а его запястья привязаны телефонным проводом к металлическим прутьям спинки.
— Пошёл ты, — невозмутимо сказал он Буафёрасу, — ты и твой китаец. Я ничего не скажу.
— У тебя свои причины, у меня — свои, я мог бы оказаться на твоём месте, ты мог бы очутиться на моём. Это судьба.
«Игральные кости», — подумал Ахмет.
— Я не сентиментален, но в Индокитае спас жизнь юному Мерлю и был очень привязан к нему. Но забыть его я могу. Просто, перерезав ему глотку, как собаке, ты оскорбил всех нас. Такое не прощают. Теперь нам всем нужен Си Лахсен и его банда. Это стало личным делом.
— Если вам нужен Си Лахсен, ступайте и поищите его в горах. Еще раз, капитан Буафёрас, пошёл ты. Я ничего не скажу. Но однажды мы вышвырнем вас отсюда и отправим туда, откуда вы пришли. И вместе с вами мы выгоним всех ваших жён и дочерей.
— Думаешь мне не насрать? — совершенно спокойно ответил Буафёрас. — Я хочу знать, как работает ваша городская организация, мне нужны имена, расположение укрытий и твои контакты с Си Лахсеном.
— Нет.
— Более того, я очень спешу. Когда Мин тебе надоест — дай мне знать.
Мин вышел, затем вернулся, покачивая носком, полным мелкого песка. Этим носком он начал колотить Ахмета по голове, не слишком сильно и, как его учили вьеты, всегда в одно и то же место — но в те дни удары наносил Вьетминь, а Мин их принимал!
Ахмет терпел четыре часа — на три часа меньше, чем сам Мин. В тот же вечер у Буафёраса был полный список членов политической организации П. Они были немедленно арестованы. Что касается Си Лахсена, тот давным-давно ушёл в горы.
Когда полковник Картероль зашёл к Распеги, он просто кипел от ярости.
— Что происходит? — спросил он. — Мне ни о чём не докладывают. Похоже, что один из ваших подчинённых был убит, а в отместку вы зачистили двадцать семь феллага. Вы арестовали переводчика Ахмета, каида и его брата… а во всех лавках — обыски. Что всё это значит?
— Держу пари, полковник, что отряд Си Лахсена прекратит своё существование через неделю. Мы оба сможем вернуться в город Алжир.
— Почему оба?
— Потому что ни у кого больше не будет причин удерживать вас здесь на месте командующего. Весь город, вся администрация прогнили насквозь, а в подвале ратуши мы нашли три ящика боеприпасов — как раз для мятежников. И ещё кое-что, что вы, наверное, хотели бы услышать… Си Лахсен жил здесь, в П., всё это время; Ахмет, ваша правая рука, был политическим предводителем восстания, а мэр — этот достойный месье Весселье, он платил феллага за свою спокойную жизнь Но мы — другие. Нам пришлось грестись через эти помои, а маленькому лейтенанту Мерлю отрезали яйца. Это я привёл Мерля сюда, он принадлежал мне, был частью меня. Вы убили его своей тупостью и бездарностью. Завтра мы хороним его, но я запрещаю вам приходить на похороны. Если вы это сделаете, я прямо у всех на глазах вас изобью.
— Ну что? — спросил Диа у Эсклавье.
Капитан обхватил голову руками — он был небрит, и вместе с военврачом только что прикончил полбутылки коньяка.
— Ну, ничего.
— А ты разве не знаешь? Я получил письмо от Лескюра. Угадай, чем он занимается. Днём слушает лекции по этнологии в Сорбонне, а по ночам играет на пианино в ночном клубе. Говорит, что очень счастлив.
— А что насчёт вчерашнего, Диа?
— Я думаю, ты снизил ущерб.
— Диа!
— Ты стыдишься того, что позволил чёрной пантере вырваться на свободу. Она мирно спала глубоко внутри тебя, а те, другие, разбудили её, потом она вернулась и снова улеглась, а её морда и когти были в крови. У меня тоже есть своя пантера, и она очень громко зарычала, когда я увидел тело Мерля, но не сбежала. Ты знаешь Маренделя, он никогда не бывает таким, как все — он никогда не поверит, что глубоко внутри каждого из нас спит пантера. Он сказал мне: «Объективно говоря, репрессии не такое уж и гиблое дело. Страх переменил сторону, языки развязались, а наши солдаты теперь хотят сражаться. За один день мы получили больше, чем за шесть месяцев боёв, и к тому же всего из-за двадцати семи убитых, вместо нескольких сотен».
— Я не понимаю слова «объективно».
Эсклавье вытащил из кармана экземпляр «Слепящей тьмы».
— Смотри, что Буафёрас дал мне почитать.
Он открыл книгу на загнутой странице: цитата из немецкого епископа Дитриха фон Нихайма, жившего в четырнадцатом веке.
«Когда Церкви угрожают враги её, она освобождается от велений морали. Великая цель будущего единения освящает любые средства, которые применяет она в борьбе с врагами своими, вплоть до коварства, предательства, подкупа, насилия и убийства. И отдельного человека приносит она в жертву всеобщему благу людскому».[166]
— Буафёрас только что приказал застрелить Ахмета, поужинав и напившись с ним вместе. Он даже пообещал позаботиться о его жене.
— Что ж, — сказал Диа, — мы собираемся продолжать напиваться, и я очень рад, что убивать тебя заставила твоя чёрная пантера, а не бредни этого старого епископа. Я пью за твою чёрную пантеру, Эсклавье, и за свою тоже.
— Что делает Глатиньи? — внезапно спросил Эсклавье.
— Он в церкви, читает свои молитвы.
Через неделю после ареста Ахмета Си Лахсена и его банду согнали с равнины и вынудили укрыться в горах. Мятежникам пришлось покинуть тайники и укрытия — те больше уже не были безопасны. Сведений стало мало, а провизия из П., где была обезглавлена вся политическая и административная организация восстания, больше не поступала.
К пещере, в которой обосновался Си Лахсен, один за другим подходили старосты дуаров, чтобы увидеть его. Все они хотели сказать только одно:
— Си Лахсен, мы знаем о твоём мужестве и силе, но уведи своих моджахедов подальше от нашего дуара, потому что рано или поздно французы обязательно прознают об этом, и тогда они сожгут наши мешты, перережут нам глотки и расстреляют твоих людей.
Си Лахсен изо всех сил пытался сдержать их панику. Он приказал устроить несколько показательных казней, но даже около сотни мужчин и женщин, которых он приказал застрелить или зарезать, не смогли стереть память о мештах Рахлема. Он действовал без ненависти, ибо на кону была его жизнь и жизнь его отряда. Только один-единственный раз он ощутил сожаление, когда понял, что эта бойня оказалась совершенно бесполезной.
Сидя возле своей пещеры с накинутым на плечи одеялом, для защиты от утренней росы, он позволил себе погрузиться в воспоминания.
В Индокитае его лучшим другом был сержант Пирá, живой тощий паренёк, который брался за любое дело и читал всё подряд. Он обычно подмигивал, сворачивая себе сигарету, а табак хранил в какой-то круглой металлической жестянке.
Каждый раз, когда они натыкались друг на друга во время операции, Пира подмигивал и спрашивал:
— Ну что, Лахсен, как судьбишка?
Если бы Пира не погиб во время операции «Атланта»[167], он, возможно, сейчас сражался бы против него, переодевшись «ящерицей». Си Лахсен представил, как держит его на прицеле своей винтовки, пока тот, стоя на скале, точно горный козёл, достаёт табачную жестянку и нетерпеливо сворачивает сигарету.
Он бы выстрелил, но в сторону, чтобы напугать его: Пира был его другом. Он внезапно понял, что все его друзья были в той армии, против которой он сейчас сражался, а его собственный народ, напротив, был чужд ему — некоторые же, такие как Ахмет, и вовсе вызывали отвращение. Ахмет умер так же, как жил — не как солдат, а как стукач. Попав в плен, он выдал всё, что знал.
Пришёл часовой и доложил, что из П. только что прибыл связной, некий Ибрагим.
Ибрагиму могло быть лет пятьдесят, а может и шестьдесят: окладистую бороду тронула седина; одевался он в европейское платье, через жилет тянулась цепочка от часов, но на голове был полотняный тюрбан сомнительной чистоты, а ноги — босы. Это был рассудительный, жестокий и невозмутимый человек. Долгое время он командовал небольшой группой убийц, которые по ночам контролировали П. и окрестные дуары: просто чудо, что его ещё не поймали, когда все его люди уже пали от пуль французов.
Ибрагим приблизился, присел на корточки рядом с Си Лахсеном и предложил ему сигарету.
— В чём дело? — спросил главарь мятежников. — Я сказал тебе оставаться в П. и заново набрать свою группу.
— Си Лахсен, ни одной «ящерицы» не осталось в городе. Все они исчезли этой ночью. Они охотятся за тобой в горах и знают, где ты.
— Кто меня выдал?
— Вчера вечером они поймали трёх твоих моджахедов, когда те уходили из мешты, чтобы присоединиться к тебе. Один из них предпочёл умереть, но двое других заговорили.
— Дозорные не заметили на дороге ни одного грузовика.
— «Ящерицы» воюют как мы — они шли пешком всю ночь и сейчас меньше чем в двух километрах от твоей пещеры. Они идут вперёд и заглядывают под каждый камень и за каждый куст, чтобы убедиться, что там нет укрытия.
— Как думаешь, я ещё могу пробраться через Уэд-Шахир?
— Этим путём шёл я. И они уже там. Я чуть не столкнулся с их патрулём, который устроил засаду и двигался на рассвете вверх по сухому руслу. Я спрятался под ветками и подождал пока они пройдут, а потом снял обувь и поднялся сюда, очень стараясь не сдвинуть ни камешка.
Си Лахсен поднялся и, вместе с Ибрагимом, по-прежнему босым, осмотрел свои позиции. Он не смог бы выбрать ничего лучше. Вместе со своим отрядом он разбил лагерь на чём-то вроде пика, который возвышался над небольшой галечной равниной, ровной, как гласис[168] — открытый участок земли, ограниченный горами, где придётся наступать его противникам.
Позади возвышался отвесный утёс, слева была расселина, по которой взобрался Ибрагим и которую легко было защитить парой ящиков гранат. Уязвимым оставался только правый фланг: он образовывал довольно пологий склон, что щетинился естественными препятствиями и вёл к Уэду. Но путь это был узок — с его пулемётом, тремя автоматическими винтовками и миномётом ничего не стоит сорвать атаку врага, который не сможет развернуться и вынужден будет идти в лоб.
— Мы подождём их здесь, — решил Си Лахсен. — Если они хотят сражение, они его получат.
Взошло солнце. Оно светило Ибрагиму прямо в глаза, заставляя его щуриться, и это придавало ему довольно хитрое выражение старого крестьянина из Берри. Он погладил бороду:
— Аллах-и-шуф[169]. Дай мне винтовку.
В распоряжении Си Лахсена находилось около сотни человек, остальная часть отряда не смогла присоединиться к нему. Он заставил каждого из них — и это было трудной задачей — окопаться на подготовленной позиции и соорудить из камней небольшой бруствер для защиты. Он дал приказ стрелять только наверняка, и экономить боеприпасы, поскольку им придётся продержаться до темноты, прежде чем удастся отойти к высотам. Он сам разместил автоматическое оружие, поставил каждому чёткую задачу, установил миномёт, а затем удалился к себе в пещеру. У входа он заметил необычное пятнышко солнечного света, которое то появлялось, то исчезало.
Си Лахсен порылся в своём вещмешке, ища плитку шоколада. Вытащил маленький кожаный футляр с Воинской медалью. И несколько минут рассматривал его. Ленточка была того же тёплого оттенка, что и пятно солнечного света.
Да, он безусловно заслужил свою медаль в Индокитае! Его опорный пункт занимал выгодную позицию над Красной рекой. Стены были из брёвен, а сторожевая башня, высоко поднятая на сваях, походила на одну из тех присад для хищных птиц[170], которые ставят посреди виноградников, когда виноград созревает.
Командовал опорным пунктом очкастый лейтенант с длинной шеей и выступающим кадыком — каждое утро он тоскливо спрашивал:
— Но почему, чёрт возьми, вьеты не атакуют? Они могут выгнать нас, когда захотят.
По сути, опорный пункт был полностью отрезан — он полагался на одну лишь только выброску грузов с неба, но часть контейнеров чаще всего падала в реку.
Лейтенант Барбье и старший сержант Лахсен командовали сотней туземных ополченцев и дюжиной европейцев. Ополченцы, подстрекаемые пропагандой Вьетминя, только и ждали удобного момента, чтобы предать. Истощённые лихорадкой, ослабленные влажным климатом, французы казались неспособными отразить новую атаку. Лейтенант Барбье уже слегка повредился умом — ему без конца мерещилось, что кто-то хочет его убить; при малейшем шорохе он выхватывал револьвер и палил из него. Ещё он убил всех живших в доме агам[171], которые приносят удачу, и размазал их по стенам своей комнаты, используя ботинок, как молоток — дурной знак.
Однажды ночью Вьетминь высадился на берег реки ниже опорного пункта. Другая группа заняла деревню. В четыре часа утра они атаковали с обеих сторон, а ополченцы взбунтовались.
Лейтенанта Барбье убили в собственной постели. Обычно он просыпался при малейшем звуке, но на этот раз не слышал приближения своего убийцы. Лахсен и уцелевшие белые укрылись в центральном блокгаузе — они продержались шесть часов против целого батальона Вьетминя.
Когда у них не осталось гранат, на помощь пришли динасо[172], идущие вверх по реке на своих бронированных баржах. Лахсен получил пулю в лёгкое, и всё ещё помнил розоватую пену, которая засохла у него на губах, как зубная паста; у этой пены был тошнотворный солёный вкус — вкус его собственной крови.
Его эвакуировали в Ханой на вертолёте. Там его сразу же прооперировали, а три дня спустя к постели с белоснежными простынями пришёл генерал, чтобы вручить ему Воинскую медаль и объявить, что его повысили до аджюдана. На столе стояли цветы, и всякий раз, когда становилось слишком жарко, медсёстры вытирали ему лицо. Пира пришёл навестить его с бутылкой коньяка, спрятанной под курткой. Правила госпиталя, как и Коран, запрещали любое спиртное.
Лахсен был счастлив — о нём должным образом заботились, он был на равных с французами: те же права, те же друзья. Он смеялся над теми же шутками, что и его боевые товарищи. В первом же увольнении такие же аджюданы, как он, только звали их Лё Гуан, Порталь и Дюваль, напоили его в бистро до беспамятства, а затем потащили в бордель.
Теперь, окажись он ранен, ему не положен ни вертолёт, ни госпиталь, а попади он в плен — получил бы пулю в голову от Лё Гуана, Порталя или Дюваля, если бы кто-то из них оказался поблизости.
Для них он был попросту отступником, хуже вьета. Если бы администратор П. не напомнил ему так жестоко, что он всего лишь чурбан, если бы не обокрал его, он остался бы на стороне французов… остался бы?
Нет, он всё равно перешёл бы на другую сторону, чтобы отомстить за целый ряд других несправедливостей — напомнить французам, что алжирец тоже имеет право на уважительное отношение.
Две очереди из автомата, три взрыва гранат. Си Лахсен сунул Воинскую медаль в карман и выбежал из пещеры. Взвод французов, что приближался к расщелине, был яростно атакован.
Командир отделения, Махмуд, жестом пригласил Си Лахсена выйти вперёд и показал ему тела двух парашютистов — жалкие кучки камуфляжной ткани в сотне метров отсюда, — и немного подальше, раненого радиста с рацией на спине — тот подавал сигналы товарищам, что укрылись за несколькими валунами.
— Просто наблюдай, Си Лахсен, — сказал Махмуд, — как на охоте за дичью…
Парашютист бросился вперёд и попытался оттащить радиста, пока товарищи открыли огонь из всего, что было, чтобы прикрыть его. Командир отделения спокойно прицелился. С пулей в голове «ящерица» упал на своего товарища.
— Может хотите следующего? — спросил Махмуд.
Си Лахсен взял винтовку и прикончил радиста. Затем вернулся обратно к пещере. Только что поступила информация, что парашютисты начали продвижение вперёд на правом фланге и теперь удерживали гребень, выходящий на открытую местность.
Ибрагим присоединился к нему в пещере. Усевшись на землю и скрестив ноги, он закурил сигарету, затем достал из жилетного кармана часы — это были большие серебряные часы-луковица, их подарил ему его хозяин — колон из окрестностей П. Ибрагим был очень привязан к нему, но судьба распорядилась так, что этот руми[173], когда подожгли его фермерский дом, находился там со своей женой и детьми. Ибрагим осторожно положил часы обратно в карман.
— Десять часов утра, Си Лахсен, а стемнеет только в десять часов вечера — ждать придётся долго. У них будет всё время мира, чтобы послать за своей авиацией и, может быть, за артиллерией.
— Мы могли бы пойти к высотам, а потом рассеяться, но только на рассвете, а ты пришёл слишком поздно.
Си Лахсен послал за пятью командирами отделений и рассказал им свой план:
— Мы продержимся до темноты, затем попытаемся прорваться в самом слабом месте позиции противника и двинемся к сухому руслу.
Технические слова и выражения Си Лахсен неизменно произносил на французском, и ему доставляло определённое удовольствие демонстрировать перед подчинёнными свои военные познания.
— Мы отрезаны от гор… Любой, кто попытается сдаться, будет расстрелян на месте — раненых придётся бросить. Нас могут атаковать с воздуха, так что окапывайтесь лучше и делайте это быстро…
Командиры отделений завели один из тех бесконечных разговоров, во время которых никогда не решается ни одна проблема, но появляется повод убить время, а заодно обменяться сигаретами, прекрасными мыслями и, порой, оскорблениями.
Три миномётных мины упали перед пещерой, положив конец шикае[174]. Закричал раненый. Командиры отделений бросились обратно к своим людям, которые палили как безумные по утёсам — пули визжали и рикошетили от голых камней. Ничего не было видно, но моджахеды были уверены, что одна рота добралась до разлома и копает окопы. Они прислушались и, действительно, стало слышно, как скрежетали камни.
Другая рота бегом пересекала открытую местность под беспорядочным, а значит почти бесполезным автоматным огнём мятежников. Си Лахсен приказал открыть огонь из миномёта, но мины упали слишком далеко.
С вершины пика длинные шеренги солдат выглядели колоннами неуклюжих упрямых муравьёв, которые спотыкались о препятствия, либо исчезали за ними и появлялись снова. Из-за «тирольского» рюкзака, который парашютисты носили на спине, казалось, что у них широченная грудь и тонкие ноги.
Си Лахсен наблюдал за ними, лежа на животе перед пещерой. Передовые части вскоре достигли подножия пика и скрылись из виду.
В небе появился самолёт-разведчик — размером чуть больше мухи, он настырно, по-мушиному, жужжал. Потом развернулся и, увеличиваясь в размерах, превратился в хищную птицу, чья свирепая тень пронеслась по скалам. Несмотря на приказы, моджахеды открыли по нему огонь, выдав свои позиции. Самолёт, казалось, был подбит — он накренился на крыло и устремился вниз к равнине медленным, грациозным движением раненой морской птицы.
Несколько минут спустя над хребтом с рёвом пронеслись два истребителя. При первом заходе они сбросили несколько бомб, которые разорвались с оглушительным грохотом, вызвав град камней, но не причинив урона. При втором заходе — выпустили ракеты, и четверо, что скорчились в окопе, были убиты. Было видно, как один подскочил в воздух со сломанной спиной, точно дикий кролик, получивший полный заряд дроби.
Лахсен знал, что они налетят снова и будут стрелять из пулемёта на малой высоте. Только тогда самолёт будет уязвим для огня из автоматов и винтовок.
Один из самолётов с рёвом пронёсся над пещерой, стреляя из всех бортовых пулемётов. Обжигающе горячие гильзы дождём посыпались на Си Лахсена, который всё ещё лежал ничком у входа.
Затем наступила тишина. Си Лахсен прополз вперёд под прикрытием скал и осмотрел свои позиции. От пулемётной стрельбы погибли двое его людей, а ещё двое оказались серьёзно ранены. С раной в животе у них не было ни малейшего шанса выжить. Во всяком случае таково было мнение Мокри, врача отряда, который два года учился на медицинском факультете в городе Алжир.
Весь день раненые не переставали стонать и просить воды — морфия, чтобы дать его им, не было. Они подрывали моральный дух отряда и бессмысленно страдали, поскольку их в любом случае пришлось бы оставить.
Си Лахсен вытащил револьвер, «люгер», тот самый, который администратор П. обычно держал на прикроватном столике, и не спеша, совершенно спокойно, прикончил двух мужчин. Один из них успел проклясть Си Лахсена перед тем, как ему вдребезги разнесло череп.
Затишье длилось час, затем по ним начали бить из 81-мм миномётов. После пары выстрелов «вилкой»[175] они начали находить цель. Были уничтожены один пулемёт и его расчёт из трёх человек.
Ибрагим вытащил из кармана часы. Всего лишь час пополудни.
Распеги сидел, скрестив ноги, возле своего передатчика и ел чёрствый хлеб, намазанный армейским мясным паштетом, по вкусу напоминавшим опилки и стружки. Перед ним лежала крупномасштабная карта в пластиковом чехле, где он делал несколько красных и синих карандашных пометок, по мере того, как каждая рота сообщала ему о своей позиции.
Майор де Глатиньи, который только что вернулся от миномётчиков, подошёл и сел рядом с ним.
— Выглядит не так уж плохо, — сказал Распеги. — Мы приближаемся к ним, и парни держатся стойко. Потери?
— Четверо убитых и семеро раненых. Все погибшие — люди Эсклавье.
— Что они затеяли на этот раз?
— Группа Бюселье продвигалась по ущелью почти вплотную к позициям мятежников. Они думали, что одолеют врага одной левой и шли вперёд вопреки приказам. Пиньер, который пришёл к ним на помощь, получил в руку осколок, но отказывается эвакуироваться.
— Командовать сможет?
— Да.
— Значит сам разберётся.
— Смерть Мерля стала для него большим ударом. Он был помолвлен с его сестрой, и, думаю, эта смерть положила конец всему.
Распеги жестом показал, что ничего из этого не имеет значения и принадлежит прошлому. Сейчас его занимала только банда мятежников, которая попала в сети, но собиралась сделать всё возможное, чтобы спастись.
Полковник снова склонился над картой. Тень от каскетки скрывала верхнюю часть его лица.
— Глатиньи!
— Да, господин полковник.
— Вы — Си Лахсен, вы окружены на высоте и с вами сотня человек или около того, у вас почти нет запаса еды, воды или боеприпасов. Что станете делать?
— Мне не стоило позволять загонять себя в угол на этой высоте. По моему мнению, Си Лахсен дождётся темноты, а затем попытается прорваться к сухому руслу реки и в долину.
— Верно, именно так он и сделал бы. Но в какую сторону?
— На своём левом фланге. Там ему проще всего.
— Нет, вдоль хребта справа от него, чтобы его людям не пришлось преодолевать чересчур большое расстояние до столкновения с нашими силами и попытки потеснить их. Его последний шанс — быстрая, яростная рукопашная.
Распеги снял трубку и отправил вызов:
— Командиру Синих от Пасавана.
— Командир Синих слушает.
— Ну что, Эсклавье?
— Я кое-как увёл Бюселье. Они были под огнём, но отказались отступать и бросить тела четырёх товарищей.
— Банда — ваша, вы поимеете их этой ночью, приготовься.
Прибежал радист.
— Вызов из П., господин полковник, от полковника Картероля, это срочно.
— У него всё срочно. Принеси сюда рацию.
Радист подтащил к Распеги свой «300», и тот взял наушники, но держал их на вытянутой руке — Картероль на другом конце провода орал, будто с него живьём сдирали кожу:
— Немедленно пришлите вертолёт, чтобы я мог добраться до вашей позиции!!!
— Вертолёт используется исключительно для транспортировки раненых, господин полковник, а у нас уже довольно много раненых.
— Это приказ!
— Если желаете, идите пешком. Это всё. Отбой.
И Распеги оборвал разговор, приказав радисту прекратить всякую связь с П. Затем повернулся к де Глатиньи.
— Из-за этого Картероля убили людей и будет убито ещё больше, а теперь он хочет прилететь сюда на вертолёте, похлопать по спине наших ребят, которые часами жарятся на солнце, у которых не было времени поесть, у которых больше нет воды во флягах, и по-отечески спросить их: «Как делишки, старина?» — а сам только что из-за стола и упился пивом.
— Он всё ещё командующий сектором, господин полковник. Ставить под сомнение иерархию в армии — это не шутка. В данном конкретном случае, вы, вероятно, правы! Но в другое время, чаще всего…
— Жак, — это был первый раз, когда Распеги назвал его по имени, принимая в свою военную семью, как Эсклавье и Будена, — ты думаешь, я не осознаю опасности? Но если мы хотим выиграть эту войну, нужно отбросить все условности. Все мы ответственные люди и держимся вместе. То, что сделали Эсклавье и Буафёрас, что осуждается каждым армейским уставом, позволило нам сегодня заполучить этот отряд в свои руки. Мне не нравится ни резня, ни пытки, но я чувствую, что это ты, я, мы все, перерезали глотки тем людям в Рахлеме и заставили Ахмета и его маленьких дружков из П. говорить.
— А Бог, господин полковник?
— Сегодня вечером Эсклавье и его резервисты сразятся на равных с феллага Си Лахсена. В этом сражении они сведут счёты с Богом или со своей совестью. Сегодня вечером они будут исповедоваться смерти. И мы вмешаемся только в том случае, если они не сумеют справиться сами, но я знаю, что они выстоят.
Распеги прислонился спиной к скале, и у де Глатиньи создалось впечатление, что он уходит в себя, ища в кровавых, тягостных и славных воспоминаниях силы продолжать свою войну.
Но на самом деле Распеги грезил о тёмном стоячем озере, что щетинилось сухими ветками и тростником, кишело медлительной рыбой и источало вязкие миазмы. Он осторожно опустился в эти воды, напрягая живот, раздувая ноздри, борясь со страхом и отвращением.
Рация начала потрескивать:
— Амарант вызывает Фиалку. Пришлите нам ещё чуток гранат, у нас не хватает.
Охота вновь началась, и взрывы бомб и ракет эхом отдавались в глубине долин.
Де Глатиньи сидел, обхватив голову руками, и вспоминал высокогорье мяо.
Ночь опустилась беззвучно — стрельба затихла. Казалось, мужчины позабыли о своей распре и воспользовались миром и покоем, чтобы собраться вместе, вокруг костра, где, сбросив бремя гнева, мужества и преступлений, они могли довериться друг другу и поговорить о своих домах, об изобильных, приветливых телах своих жён, о своих полных урожая амбарах, об овцах, что жарятся на раскалённых вертелах, и крике детей.
Но вокруг вершины повсюду, не обращая внимания на волшебство ночи, трещали громче сверчков беспроводные рации со своими маленькими оранжевыми лампочками.
— Пасавану от Синего — они наступают.
Это был голос Эсклавье. Де Глатиньи и Распеги тут же приклеились к рации.
Эсклавье разместил людей на полпути вверх по ущелью, в том месте, где оно начало расширяться. Они не стояли сплошной линией, а были разбросаны по двое и по трое, прячась в расселинах или за камнями. В шахматном порядке они уходили вглубь на примерно двести метров. Внизу, в сухом русле, ждала в резерве рота Пиньера.
Стояла непроглядная тьма, луна должна была взойти только через час.
Зашуршали, сдвигаясь, камешки, передовые посты насторожились — и феллага с воплями набросились на них. Теснина вспыхнула от края до края — автоматы выпускали длинные опустошительные очереди, глухо бухали гранаты. В то же время миномёты посылали осветительные снаряды, которые плавно кружили над ущельями и хребтами, превращая их в папье-маше.
Бюселье оказался возле пулемёта. Его заклинило, и наводчик никак не мог вставить новый магазин. Бюселье отпихнул его, чтобы занять место, и неожиданно на него свалилось тело, огромное тело, закутанное в шершавую джеллабу. Всем существом он ощутил свирепый удар — и тут же вспышка света пронзила и разрушила темноту вокруг.
«Они поимели меня, как Бистенава», — подумал Бюселье.
Но он ничего не чувствовал, а его голову по-прежнему окутывала воняющая шерстью джеллаба.
Потом он услышал какие-то крики, какие-то слова команды, громоподобный голос лейтенанта Пиньера. Несколько автоматов стреляли короткими, резкими, злыми очередями. Послышался крик Сантуччи:
— Но где же Бюселье?
Он внезапно был тронут до слёз, потому что они говорили о нём, точно он был ещё жив. Мелькнула глупая мысль: «Хорошо иметь друзей и не погибнуть в окружении незнакомцев, как в какой-нибудь автомобильной аварии».
Тело на нём всё ещё оставалось мягким и тёплым, но не двигалось и пахло рвотой и мочой. Он окликнул их и поразился, услышав странный голос, который оказался его собственным:
— Друзья, сюда! Это я, Бюселье.
Тело феллага стащили с него, и сержант поднял глаза, увидя над собой несколько звёзд, равнодушно мерцающих в небе, а затем лица товарищей. Руки ощупывали его тело, но не причиняли боли, расстегивая камуфляжную куртку и ослабляя ремень.
— Но с тобой всё в порядке, — сказал ему Эсклавье.
Капитан помог ему выбраться из ямы. Бюселье был весь в крови, но не ранен. После этого он разразился громким хохотом, нервическим взрывом смеха, который закончился чем-то вроде икоты. Эсклавье обхватил его за плечи и прижал к себе, как потерянного ребёнка, который наконец нашёлся.
— Знаешь, тебе повезло, Бюселье. Феллага, что набросился на тебя, превратило в кашу гранатой, которую бросил один из его же дружков. Тебе лучше спуститься к сухому руслу — санитар даст тебе чего-нибудь выпить, а если считаешь, что справишься, можешь потом вернуться. Это ещё не конец.
— Они прорвались, господин капитан?
— Нет, но точно попробуют ещё раз. Однако по ходу дела они потеряли тридцать человек.
— А мы?
— Парочку.
Бюселье навсегда запомнил это проявление привязанности, когда Эсклавье обнял его.
Четверть часа спустя феллага снова попытались прорваться. На сей раз основная тяжесть легла на плечи роты Пиньера. Но людям Си Лахсена не удалось подойти вплотную — взошедшая луна осветила ущелье и беспорядочную схватку, которая последовала дальше.
Когда феллага внезапно обратились в бегство, лейтенант заметил позади них невысокого человека, чей силуэт вырисовывался на фоне неба — человек стрелял по беглецам из автомата, пытаясь вновь собрать их вместе.
Пиньер поднял карабин, расставил ноги, тщательно прицелился и выстрелил — раз, другой, третий.
Си Лахсен упал на колени и выронил оружие, потом прокатился по склону несколько ярдов, и его стиснутые ладони медленно разжались. Пиньер обыскал мертвеца и вытащил из кармана Воинскую медаль. В бумажнике также нашлось пенсионное удостоверение и последний приказ по армии, в котором он упоминался — в Индокитае.
— Что-то не так с этой войной, — сказал Пиньер Эсклавье.
Несколько хорошо окопавшихся феллага всё ещё понемногу сопротивлялись, но на рассвете их выбили с позиций. Пятеро или шестеро из них сдались — остальные предпочли умереть.
Полк отошёл в сторону П., забрав своих убитых. Известия о смерти Си Лахсена и гибели его банды уже достигли города — население знало, что это была жестокая безжалостная борьба и что все сражались доблестно.
Когда парашютисты проходили мимо, несколько старых чибани[176], чьих сыновей, вероятно, убили там, в горах, помахали им — на их серых джеллабах висели медали — все до единой. Это приветствовали не врага, а просто тех, на чьей стороне в тот день был Всевышний.
На следующее утро в честь двенадцати солдат 10-го колониального парашютного полка, погибших в недавнем сражении, провели религиозную и военную церемонию. Семеро из них были резервистами.
На грузовики погрузили гробы — гробы сколоченные из простых деревянных досок, толщина которых, как и диаметр гвоздей, была установлена интендантством.
Именно тогда Распеги заговорил, обращаясь исключительно к резервистам.
— Вы отменно сражались. И заплатили высокую цену за право быть вместе с нами — поэтому, когда мы вернёмся в город Алжир, любой из вас, кто пожелает, сможет пройти курс подготовки парашютистов. Господа, я горжусь вами и отдаю вам честь.
И Распеги, выпрямив спину и расправив плечи по стойке «смирно», отдал честь отъезжающему с интендантскими гробами грузовику и паре сотен лиц, смотрящих на него — мятежникам Версаля, чьи черты искажала усталость, но на душе было счастье — бой освободил их от кровавой памяти Рахлема.
Затем, в компании майора де Глатиньи и капитана Буафёраса, Распеги пошёл проститься с полковником Картеролем.
— Господин полковник, — сказал он, — у меня для вас подарок.
Он достал Воинскую медаль Си Лахсена и положил её на стол, вместе с листом бумаги, сложенным вчетверо и покрытым пятнами дождя и пота.
— Это цитата из приказа по армии, господин полковник, но она принесла аджюдану Си Лахсену Военную медаль.
Распеги резко встал по стойке «смирно» и зачитал благодарность мятежнику:
— «Аджюдан Си Лахсен из Третьего полка алжирских стрелков, великолепный руководитель и стойкий боец, окружённый в опорном пункте неисчислимо превосходящими силами противника, принял командование после гибели своего офицера, и, хотя был тяжело ранен, отказался сдаваться, сдерживая атаку в течении шести часов до прибытия подкрепления». Это тот самый Си Лахсен, господин полковник, который умер от руки Пиньера, пытаясь остановить бегство своих людей. Было бы проще держать его на нашей стороне. Ах да, чуть не забыл — господин мэр, думаю, у капитана Буафёраса тоже есть для вас кое-что.
— Это расписка о пожертвовании для ФНО, — усмехнулся Буафёрас.
— Это фальшивка, — сказал Весселье.
— Расписка, которая выписана не на ваше имя, а на имя Педро Артаса — управляющего вашим поместьем Бугенвиллеи. Не могу понять, как Педро Артас, который имеет жену и троих детей и зарабатывает в месяц сорок тысяч франков, умудряется при этом каждый квартал выплачивать из собственного кармана четыреста тысяч франков.
— У меня тоже есть подарок, — сказал де Глатиньи. — Это для капитана Муана. Письмо Ахмета Си Лахсену, которое я нашёл среди его бумаг.
Попыхивая окурком старой сигареты, Муан слегка приподнял голову, и его маленькие глазки выдали звериную ненависть к элегантному стройному майору, что зачитывал письмо Ахмета, поставив ногу на стул:
Брат Лахсен,
Что до капитана Муана, тебе не о чём беспокоиться. Он напивается каждую ночь и должен 300 000 франков мозабиту Мешайену. Если с ним начнутся хлопоты, мы сможем пригрозить ему. Но он слишком глуп, ленив и труслив…
— Вот, возьмите письмо, капитан.
Не двигаясь с места, Муан протянул за ним руку.
Полковник Картероль попытался сменить тему:
— Я набросал несколько благодарностей, поскольку должен признать, что ваши люди действовали превосходно…
Распеги отозвался с подчёркнутой учтивостью:
— Господин полковник, у меня есть привычка лично награждать своих людей, как живых, так и мёртвых, и я не поручаю эту задачу никому другому.
Он отдал честь и удалился вместе со своими офицерами.
Муан разорвал письмо на мелкие клочки, затем растёр их каблуком и внезапно поднял голову.
— Я надеюсь, господин полковник, вы собираетесь подать рапорт о поведении офицеров Распеги в П. Они пытали, а затем ликвидировали Ахмета вместо того, чтобы передать его соответствующим властям.
— Но, Муан, вы сами проделывали такое бесчисленное множество раз…
— Да, но я всегда составлял отчёт, который подписывала жандармерия — у меня был полный порядок.
Полк не сразу вернулся в Сосновый лагерь, а скитался по всей Кабилии, поддерживая войска сектора всякий раз, когда проводилась важная операция…
Колонна «ящериц» шагала через пробковые леса сквозь древесные тени цвета индиго. Папоротники гнулись и похрустывали под их прыжковыми ботинками, а мухи, напившиеся живицы и растительных соков, налетали и садились на них, после неуклюжего, неровного полёта, точно мертвецки пьяные.
Они истекали потом над раскалёнными камнями Орес-Неметша и с пересохшими глотками мечтали о свежих источниках Франции, наполовину заросших жерушником и диким щавелем.
Они слизывали солёный пот, что капал им на губы. Они совершали переходы, устраивали засады и убивали мятежников, вооружённых охотничьими ружьями или автоматами.
27 июля выяснилось, что египтяне национализировали Суэцкий канал. Но им было ни холодно, ни жарко, поскольку среди них не было акционеров Компании.
Они продолжали шагать или глотать дорожную пыль в открытых грузовиках. Однажды их послали занять несколько маленьких оазисов у подножия Сахарского Атласа, сменив подразделение Иностранного легиона.
Эсклавье со своими двумя ротами резервистов разместился в В., на месте старого римского лагеря Корнелия Бальба. Немного позади оазиса простирались дюны Сахары.
В пальмовой роще, орошаемой сегуйями[177], стояла прохлада и пахло абрикосами. Роща была разделена на бесчисленные маленькие садики, где мерно и спокойно постукивали нории[178]. Женщины с открытыми и татуированными лицами, с тяжёлыми серебряными украшениями, улыбались солдатам, а дети, бывшие настырнее мух, бегали за ними, выпрашивая шоколад или предлагая удовольствия, которые женщины оазиса не могли предоставить без некоторой опасности.
Восстание ещё не добралось до этих мест — полк прохлаждался, и офицеры убивали время, навещая друг друга и показывая свои пальмовые рощицы с гордостью и радостью владельцев. Будена Распеги оставил в Лагуате, чтобы тот занимался административными вопросами и снабжением.
Однажды вечером почти все офицеры заглянули к Эсклавье, который заграбастал себе мебель легионеров и устроил чрезвычайно уютный клуб-столовую. Тот мог похвастаться холодильником, парочкой вентиляторов и примитивной фреской на побеленной стене, изображавшей бой при Камероне[179].
Де Глатиньи привёз газель, которую подстрелил из своего джипа, Буафёрас — ящик виски, заказанный им в Алжире, а Буден прислал маленький бочонок красного Маскара. Они решили кутить всю ночь и принялись методично пить, желая опьянеть как можно скорее — с помощью выпивки они пытались справиться с тягостными, непрошеными воспоминаниями, что преследовали их по пятам, пытались бороться с ними и выматывали себя в этих попытках, чтобы наутро проснуться с трещащей от боли головой и покоем в сердце.
Они выпили прежде всего за Мерля и всех остальных, кто умер, затем за себя, с кем то же самое могло случиться в любой день, за Си Лахсена, которого им пришлось убить, и за полковника Картероля, Муана и Весселье, которых им очень хотелось расстрелять. Однако, напиваясь всё больше и больше, они начали постепенно забывать Алжир и Францию, и немного погодя — все говорили или грезили об Индокитае.
В то же самое время все офицеры и унтер-офицеры французской армии, все, кто знавал Тонкин или Кохинхину, Верхний регион, Камбоджу или Лаос, сидели ли они в столовой, лежали в засаде или спали в палатке, точно так же растравляли свою жёлтую заразу, ковыряя покрывавшие её тонкие струпья.
Эсклавье никогда не мог выносить пьяные разговоры слишком долго и вышел в прохладную синюю ночь пустыни. Он бродил по развалинам римского лагеря, пока не вышел на край плато. Присев на основание сломанной колонны, он внимательно глядел на бесконечное пространство неба и дюн — и ощутил как по спине пробежала дрожь, но, возможно, это был всего лишь холодный ночной воздух. Чтобы успокоиться, Эсклавье провёл пальцами по колонне и коснулся надписи, которую разобрал утром в день прибытия: Тит Гай Германик центурион III Августова легиона.
Двадцатью веками ранее римский центурион грезил у этой колонны и вглядывался в простор пустыни, ожидая прихода нумидийцев. Он оставался здесь, чтобы охранять границы Империи, пока Рим приходил в упадок, варвары стояли лагерем у его ворот, а жёны и дочери сенаторов с наступлением темноты выходили за стены, чтобы прелюбодействовать с ними.
Обычно африканские центурионы жгли костры на склонах Сахарского Атласа, чтобы нумидийцы думали, будто легионы по-прежнему стоят на страже. Но однажды нумидийцы узнали, что их осталось всего горстка, и перерезали им горло, в то время как их товарищи бежали в Рим, где, чтобы заставить забыть о своей подлости, избрали нового цезаря.
Центурион Филипп Эсклавье из 10-го парашютного полка пытался понять, почему он тоже разжёг костры, чтобы сдержать варваров и спасти Запад. «Мы, центурионы, — размышлял он, — последние защитники человеческой невинности от желающих поработить её во имя первородного греха, против коммунистов, которые отказываются крестить своих детей, никогда не принимают обращение взрослого и всегда готовы усомниться в нём, но мы против и некоторых христиан, которые думают лишь о грехах и забывают об искуплении».
Издалека Филипп услышал тявканье шакала и совсем близко — песню, которую орали его товарищи, стуча по тарелкам ножами и вилками…
Он подумал о коммунистах — в какой-то степени он уважал их, как уважал центурион Тит Гай Германик тех кочевников, что рыскали вокруг его лагеря в пустыне. Коммунисты были достаточно откровенны, чтобы сказать, чего хотели — весь мир. Они сражались честно, не ожидая ни пощады, ни жалости. Знал ли Тит Гай, что ему перережут глотку?
Но Филипп чувствовал, как в нём поднимается ненависть и отвращение к людям в Париже, которые заранее радовались своему поражению, ко всем этим сынам Мазоха, что уже получали от этого наслаждение.
Тит Гай, должно быть, думал то же самое о римских прогрессистах. Варварам, как и коммунистам двадцатого века, нужны были эти предатели, которые откроют им ворота города. Но их презирали, и в день своей победы решили немедленно истребить.
Странная мысль пришла в голову капитану: «Возможно, мы могли бы предотвратить крах империи, превратившись в варваров и коммунистов, став самцами, которые испытывают отвращение ко всем этим самкам».
Порывшись в кармане в поисках сигареты, Эсклавье наткнулся на письмо от кровосмесительной Гитте, которая отказалась оставаться его приёмной сестрой. Он давал ей денег и дарил одежду, как настоящей сестре — даже оплатил её маленькую машину. Гитте распустила слух, что для него совершенно нормально содержать её, поскольку она его любовница и живёт с ним.
Старый Гольдшмидт, до которого дошли эти слухи, строго выговорил дочери в присутствии капитана. Она просто пожала плечами и сказала:
— Это только для того, чтобы помочь Филиппу. Он боится создать мне плохую репутацию — теперь, когда она у меня есть, чего же он ждёт?
Гитте помедлила пару минут, но Эсклавье не шевельнулся, и она вышла из комнаты — больше он не видел её до самого отъезда. Но только что она написала — у неё появился любовник и подходил ей во всех отношениях.
Мина продолжала посылать ему открытки с Лазурного берега, куда ездила отдыхать. Это были фотографии роскошных отелей, обнажённых девушек на пляже, зонтиков от солнца, водных велосипедов, регат и чемпионов по водным лыжам. Филипп расклеил их в столовой — су-лейтенанты и аспиранты-резервисты приходили и часами предавались тоскливым раздумьям над этими праздничными снимками.
Каким ничтожным показалось вдруг всё посреди этой африканской ночи!
Он услышал страшный грохот — там, в столовой, рухнул стол.
Вышел Марендель и присоединился к Эсклавье.
— Они мертвецки пьяны, — сказал он. — Диа поспорил, что сможет перепрыгнуть через стол и приземлился прямо на него. Пиньер вырубился в углу комнаты, раздетый по пояс и весь в бинтах. Глатиньи сидит, откинувшись на спинку стула, и преспокойненько курит трубку, а Буафёрас упражняется в метании кинжала у двери.
— А Распеги?
— Он молчит, ест, пьёт и режет хлеб своим ножом. Он не очень-то любит эти регулярные попойки. Думает, что это пустая трата времени, сил и слов.
— А ты, Ив?
— Я уже сыт по горло.
— Своей женой?
— Я больше не люблю её, но должен выкинуть из головы — на это уйдёт некоторое время. Поговаривают о вмешательстве французов и британцев в дела Египта. Ты знаешь, у нас довольно хорошие отношения со штабом города Алжир после того случая в П.
— Я не особо горжусь этим… Мы говорим, что пришли защитить алжирцев от варварства ФНО, а потом я и мои люди вдруг ведём себя как головорезы Ахмета или Си Лахсена.
— Мы, знаешь ли, пришли сюда, чтобы победить и больше ничего. Именно благодаря примеру, который вы подали в Рахлеме, мы уничтожили лучшую организованную банду алжирцев и тем самым спасли жизни сотням, может быть, тысячам мужчин, женщин и детей.
— Когда я вошёл в мешты с кинжалом в руке, я не думал об этом. Я хотел бы участвовать в войне, которая не была бы гражданской, в хорошей чистой войне, где есть только друзья и враги, и нет предателей, шпионов или перебежчиков, в войне, где кровь не мешается с дерьмом…
Сзади к ним подошёл Распеги.
— Неплохо здесь, — сказал он. — Можно было бы остаться ещё немного, но через неделю мы возвращаемся в город Алжир. Нас только что вывели в резерв.
— Что это значит, господин полковник? — спросил Эсклавье.
Распеги положил руки на плечи капитанов, тяжело опираясь на них.
— Это значит, что мы отправимся в Каир.
Две недели спустя 10-й колониальный парашютный полк вернулся на свои позиции в Сосновом лагере.
Перед демобилизацией резервистов, которые только что отслужили шесть месяцев, Распеги настоял, чтобы все желающие прошли курс парашютистов. Резервисты, принимавшие участие в деле Рахлема, все до одного вызвались добровольцами.
— Я не вижу, как мы можем сделать что-то ещё, — сказал Бюселье.
Он не мог точно объяснить почему, но чувствовал, что это необходимо. Пятеро или шестеро солдат, которых отпугнули суровость тренировок или страх сломать ногу как раз перед отъездом домой, попытались отвертеться. Но товарищи не давали им покоя, пока те не решились прыгнуть вместе со всеми.
Однажды вечером в восемнадцать ноль-ноль, во время ежедневной пресс-конференции в Доме правительства, начальник информационного отдела по работе с прессой в Десятой зоне, объявил, что «мятежники Версаля» за несколько дней до мобилизации собираются прыгать с парашютом в Сосновом лагере и что все они вызвались добровольцами. Журналистов пригласил подполковник Распеги, командовавший подразделением, к которому они приписаны. Пресс-секретарь, который присутствовал на конференции, тут же вцепился в Виллеля — любимого своего «мальчика для битья».
— Вы напишете об этом в своей газетёнке, не так ли, месье Виллель — что некоторые резервисты, коммунисты, попросили разрешения прыгнуть с парашютом перед отправкой в Алжир?
— Я посмотрю, — сказал Виллель. — Я отправлюсь туда, и если это правда, обязательно напишу об этом.
Он повернулся к Пасфёро:
— Идём?
Они спустились по широкой лестнице форума до памятника павшим и зашли в кафе, где заказали себе анисовой водки.
— Ты слышал об этой истории? — спросил Виллель. — Ты ведь хорошо знаешь всю эту компашку Распеги, не так ли?
Он слегка усмехнулся.
— Особенно этого парня Маренделя.
— Когда-нибудь, мой милый друг, я набью тебе морду, если ты не бросишь эту тему. Нет, не слышал.
— Может нам стоит пойти и посмотреть?
— Ты сказал, что всё равно пойдёшь, я тебе тоже нужен?
— Нет… но я нахожу этот сюжет занимательным. Ты мог бы меня подвезти… Давай встретимся возле «Алетти».
— Почему бы тебе не взять тачку на прокат, как все остальные?
— Я никогда не бываю в городе Алжир дольше пары дней за раз. Пожалуйста, разреши заплатить за твою выпивку.
Виллель не мог не задаться вопросом, как бы отреагировал Пасфёро, если бы узнал, что он включил расходы на автомобиль в свои издержки, хотя машину всегда одалживал у друга. Ему даже удалось разжиться парочкой пустых квитанций прокатной фирмы «ЕропКар».
На глазах двух или трёх генералов, горстки полковников и дюжины журналистов двести резервистов во главе с капитаном Эсклавье в седьмой раз бросились в синеву. Несколько мгновений их парашюты парили в воздухе. Натянув стропы, они благополучно приземлились и получили свой новенький значок парашютиста из рук полковника Распеги. Затем прошли парадным строем, вернулись в свои казармы и приготовились к отбытию. Бюселье, который снова подписал контракт, потому что боялся теперь возвращаться во Францию, наблюдал за ними с комком в горле.
Остальные покидали армию, они взяли препятствие, а он ещё нет, по крайней мере ему так думалось.
Полковник Распеги, Эсклавье и Пиньер спустились в доки, проводить резервистов, которые погрузились на «Сиди Брахим», и остались с ними до самого отплытия корабля.
Ожидая их в баре «Алетти», Пасфёро, Виллель, Марендель и Буафёрас продолжили пьянствовать. Именно после пятой порции виски Буафёрас упомянул о Левкадийской скале.
— Я когда-то знавал в Бирме одного англичанина, — сказал он, — чокнутого типа, который однажды утром парашютировался к нам с парой ёмкостей бензина, которые направили другому подразделению — у них, в отличие от нас, было по крайней мере то, на чём можно было ездить. Англичанин оказался настоящим профи, но по Древней Греции. О Дальнем Востоке он не имел ни малейшего понятия, но многое знал о Греции и её эзотерических обычаях. Всё, что он умел — это говорить, и я частенько слушал его. Однажды вечером, когда комары занимались тем, что поедали нас заживо, а мы пытались запихнуть себе в глотку рагу из мартышки, он спросил меня: «Знаете ли вы о происхождении парашюта? Я думаю, нет. И полагаю, что вы не слышал и о греческом острове Левкадия, не так ли?» — Он оказался чуток занудой, когда взялся за свой профессиональный тон, проныв до этого весь день. — «Что ж, лейтенант, именно на Левкадии был рождён парашют. На Левкадии есть белая скала, посвящённая Аполлону (Левкадия от левкас, то есть, белый, вы знаете греческий, лейтенант?), высотой в сорок четыре метра, с вершины которой в очень отдалённую эпоху, вероятно, праисторическую, — то есть в некоторый промежуток между предысторией и историей, — бросали людей в море в качестве жертвы богу Солнца. Это были юноши или девушки, на которых возлагались все преступления общины, подобно козлу отпущения в Книге Левит. Позднее жрецы Аполлона искали добровольцев среди неизлечимо больных, преступников или жертв неразделённой любви, которые в глазах древних были почти одним и тем же. Нелюбимый — значит виновен, не забывайте».
Марендель чуть не опрокинул свой стакан. «Нелюбимый — значит виновен!»
Но Буафёрас, перемежая свой рассказ тихими смешками, пародируя голос археолога-парашютиста, продолжал:
— Говорят, что Сапфо в минуту отчаяния бросилась с Левкадийской скалы. Но какая Сапфо? Их было две, одна была куртизанкой, другая — поэтессой. Женщина, которая пишет, вряд ли сможет полюбить, так что, должно быть, прыгала куртизанка. Тот, кому удавалось пережить прыжок с Левкадийской скалы, очищался от грехов и был уверен, что непременно исполнит желание своего сердца. Жрецы смягчили и облагородили этот прыжок, разместив внизу лодки, чтобы подбирать тех, кто прыгнул со скалы. Но пришло время, когда никто уже не был готов идти на такой риск — в ходе своего развития цивилизация изничтожает героизм. Те, кому не везло в любви, стали сдержанней или же выставляли себя на посмешище. Так что вместо желающих искупить свои грехи, жрецы сами вызвались прыгать за определённую плату. Они старательно тренировались, занимались гимнастикой, укрепляли мышцы, упражняли реакции и учились падать. Чтобы задержать падение, они прикрепляли к себе перья, живых птиц и не знаю, что ещё… другими словами, парашют. Я знал всё это когда прыгал с парашютом и, наверное, поэтому вывихнул лодыжку. В Оксфорде я всегда был козлом отпущения — теперь наконец обрёл покой.
Буафёрас осушил свой стакан, заказал ещё по одному и предложил довольно странный тост:
— Я пью за прыжок с Левкадийской скалы, который совершили сегодня двести резервистов Эсклавье, чтобы очистить себя от греха, который, как они думали, совершили.
— Какого греха? — спросил Пасфёро.
— Разве ты ничего не слышал о мештах Рахлема?
— Нет, — ответил Виллель.
Он чуть было не спросил о новых подробностях, но чутьё предостерегло его — этим вечером его едва терпели.
— К слову, — продолжал Буафёрас, — я забыл рассказать вам, что стало с тем англичанином. Боги посчитали, что он недостаточно очистился от своих грехов, или же грехи Оксфордского университета были слишком тяжелы. Во время второго прыжка у него скрутило парашют и он разбился.
Опершись на балюстраду, увитую сиреневыми бугенвиллеями, де Глатиньи и Эсклавье смотрели на город Алжир. Они только что проснулись и, босиком, в халатах, ждали, когда Махмуд принесёт им завтрак на террасу. Старый друг де Глатиньи, Этьен Венсан, предложил им, пока они остаются в городе Алжире, пожить на его вилле с террасы Сен-Рафаэль[180].
Де Глатиньи любовался белым городом, который правильными ярусами поднимался над заливом, где два грузовых судна, отсюда совсем крошечные, выписывали в утреннем море, гладком и сером, как шёлк, две длинные параллельные линии. Не оборачиваясь, он тихо произнёс:
— Мой друг-моряк однажды сказал, что ранним утром на высотах города Алжир у воздуха есть особое свойство не похожее ни на что в мире, — смесь запахов солёной воды, дёгтя, сосны, оливкового масла и цветов. Мне нравится город Алжир, но он вызывает лёгкое беспокойство. Этот город сбивает с толку, и он всегда удивлял меня своей реакцией. Жители города Алжир… ну, достаточно взглянуть на Венсанов… У них две тысячи гектаров виноградников, а их семья относится к числу самых богатых колонов в Митидже[181]. Само собой, Этьен склонен судить о людях, скорее, по количеству виноградных лоз или апельсиновых деревьев, которыми те владеют, а снобизм Жюльетты — то, что в целом присуще богатой провинциальной буржуазии…
— Я никогда раньше не видел тебя таким лиричным, Жак. Это всё воздух города Алжир?…
Эсклавье вдохнул морской бриз, чтобы ощутить запах соли, дёгтя, сосны и оливкового масла, о которых упоминал де Глатиньи, но воздух города казался каким угодно, только не пьянящим. Он нашёл его довольно пресным и грязным.
— Этьен Венсан был со мной в Италии, — продолжал майор. — Его ранило на берегах Гарильяно[182], и он просто чудом остался жив. Он принадлежал к тому выпуску Шершеля[183], все аспиранты которого были убиты или ранены, выпуску черноногих или беглецов из Франции. Этьен обожает свою землю со свирепостью севенского крестьянина[184], свой городок — точно средневековый буржуа, готовый в любой момент взять пику и шлем и встать на городских валах, а Францию — с простодушием санкюлота[185]… Филипп, не противься, позволь себе упасть в объятия этого города.
— Нет, — сказал Эсклавье. — Я дитя Средиземноморья. Я обожаю солнце, праздность, пустую болтовню и девушек с хорошей фигурой. У меня есть некоторое пристрастие к юриспруденции и риторике, оживлённым кафе и Республике, к светскому образованию и великим принципам. Я, конечно, потомок многословных и демагогичных греков и высоких чинуш Рима, но мне не нравится город Алжир.
— Здесь у тебя есть море и солнце. Люди красивы, молоды и хорошо сложены: девушки — длинноногие и загорелые, юноши — мужественные и мускулистые.
— Да, но они разговаривают… и с таким акцентом — я вульгарнее в жизни не слышал.
— Как и на юге Франции у тебя также есть уличные кафе с игроками в белот и франкмасоны, которые бесконечно готовятся к избранию… но также есть и яуледы[186] — продавцы сигарет и чистильщики обуви… эти вороватые воробьи алжирских тротуаров. Тут запах Средиземноморья посильнее, чем по другую сторону океана. Это запах Берберийского побережья, который ощущается уже в Испании: смесь амбры и козлиной вони.
Эсклавье покачал головой.
— Тебе никогда не соблазнить меня городом Алжир. Это пуританский город, пуританский на манер Испании. Девушки тут прелестны, но очень уж старательно берегут свою девственность, потому что это валюта, которая до сих пор в ходу среди берберов. Похоже, что для этих новоиспечённых парвеню деньги — единственное мерило ценностей. Я нахожу самодовольство и показуху этих выскочек ещё невыносимее, чем отношение арабов. Их разговоры, которые вертятся вокруг интимных сравнений, их понятия о чести, которые ограничиваются чреслами, беспрестанное подтверждение мужественности… всё в них отталкивает меня.
— Филипп, ты всего лишь самозваный парижский латинянин и страшный буржуазный пурист. Ты просто не способен увидеть забавную сторону невзгод семьи Баб-эль-Уэда, которая в воскресенье отправляется на пляжный пикник с плитой, кастрюлями и провизией, в компании всех детей, бабушек и дедушек, двоюродных братьев и незамужних тёток. Это настоящий цирк. Светская их беседа комична и почти всегда изрядно скабрезна. Наши патауэты[187] переходят от гнева к смеху, от оскорблений — и Господь свидетель, они довольно свободны в этом отношении, — к объятиям и поцелуям, от слёз к шуткам, и всегда с глубочайшей искренностью. Мы все ощутили, вернувшись из Индокитая, что Франция превращается в огромное кладбище, где бродят чрезвычайно выдающиеся покойники. В городе Алжир люди хотя бы живут со вкусом. Иногда я жалею, что не родился на маленькой улочке в Баб-эль-Уэде. У меня было бы великолепно шумное и растрёпанное детство, пускай даже я оказался бы слегка вульгарным и ограниченным для тебя в последующие годы.
— Тебе не хватало солнца и грязи?
— Совершенно нет — мои родители были хорошо воспитаны, ужасно хорошо воспитаны и донельзя скучны.
Шаркая кожаными шлёпанцами, появился Махмуд. Он нёс большой медный поднос, полный тяжёлых гроздей чёрного винограда Митиджи, и апельсинов с грейпфрутами из долины реки Шелифф[188], груш, жёлтых как домашнее масло, и румяных, как детские щёки, яблок, только что собранных в саду виллы.
Свет солнца стал теперь немного резче, но воздух всё ещё хранил прозрачность раннего утра. На крышах хлопало бельё; мимо неторопливо проезжал на осле арабский торговец, расхваливая свои овощи.
— Мне нравится город Алжир, — ещё раз сказал де Глатиньи. — Я чувствую себя как дома в этом городе, в абсолютной гармонии с ним — и никогда не смогу согласиться на то, чтобы мы его оставили.
— Я тоже не смогу… потому что мы больше не имеем права ничего отдавать, но я ощущаю это из принципа, а не влечения. Город Алжир мне не нравится.
Через несколько минут появился Этьен Венсан и присоединился к ним. Он хромал, и, несмотря на загорелое лицо, широкие плечи и волевое выражение, которое он пытался напустить, можно было понять, что внутри него сломалась какая-то таинственная пружина. Последние три месяца он усиленно пил, и его глаза были налиты кровью.
Колон был напуган, и страх, который он больше не мог изгнать, сражаясь, не оставлял его ни на миг.
Он откинулся в плетёном кресле.
— Вчера вечером в Кло-Саланбье взорвалась бомба — там большие разрушения. На бульваре Телемли[189] бросили несколько гранат, стреляли из револьвера на спуске с бульвара Бюжо, сожгли ферму в Майо… Феллага увели с собой всех европейцев, что там были: женщин, детей, всех. Их нашли неподалёку, со всеми обошлись одинаково.
Эту череду катастроф и ужасов он описывал бесцветным, монотонным голосом, и его руки на подлокотниках кресла — красивые, нервные, крепкие руки — слегка дрожали.
— Быть солдатом просто, — внезапно воскликнул он, — очень просто, и я хотел бы снова подписать контракт.
Он отказался от чашки кофе и ушёл. Де Глатиньи понял, что колон отправился в свою спальню, чтобы выпить.
— Знаешь, Филипп, Этьен был одним из самых храбрых солдат, которых я когда-либо знал… Какие у тебя планы на сегодня?
— Я должен вернуться в лагерь — подписать бумажки… Потом пойду купаться в Сосновый клуб.
— Ты знаешь, что тамошний частный пляж — самое престижное место в городе Алжир? Не так-то просто было убедить его пользователей разрешить простым офицерам-парашютистам приходить туда и лежать на их песке.
— Неужели эти господа в самом деле так волнуются за своих жён — боятся, что им наставят рога?
Де Глатиньи неторопливо набил трубку, раскурил её и пару раз выдохнул дым. Тщательность, с которой он выполнял каждое действие с неизменной серьёзностью и полным отсутствием спешки, действовала Филиппу на нервы. Когда капитан покидал террасу, насмешливый голос де Глатиньи заставил его обернуться:
— Местные жители рогаты не больше, чем все прочие, Филипп, просто кричат и протестуют громче. Не забудь прийти на ужин сегодня вечером — там будет весь город.
Филипп Эсклавье, лежа с закрытыми глазами под солнцем пляжа Соснового клуба, обнаружил, что находится где-то между сном и явью. Шум прибоя, крики играющих детей, шелест ветра в сосновом лесу смешивались с бессвязными образами его снов и служили им звуковой дорожкой, наделяя каждое видение собственной реальностью.
Вот Этьен Венсан, в вечернем костюме, с винтовкой в руке, командует патрулём в пробковом лесу Великой Кабилии. Он достал из кармана огромную бутылку коньяка, и сказал, что Алжир надо пить, пока тот ещё свежий. Глатиньи отказался от бутылки, предложенной Венсаном, но Эсклавье из вежливости и потому, что ему не нравился город Алжир, счёл своим долгом её принять. Коньяк был липким и вязким, как кровь…
Женский голос совсем рядом развеял этот бессвязный образ.
— Он спит, как убитый.
Это был приятный нежный голос, который, казалось, опустился на него, точно бабочка. Опасливо зазвучал другой голос:
— Кто он? Я никогда не видела его здесь.
— Он — франгауи[190]. Смотри сама — белый, как таблетка аспирина. А ещё у него шрам на животе, на груди ещё один… Какой он худой… Это офицер…
— Ты жульничаешь, ты увидела армейский жетон на его серебряном браслете.
— Я ничего не видела, но я психолог.
Эсклавье приоткрыл глаза и увидел двух молодых женщин, сидящих на пляжных полотенцах и втирающих в кожу масло для загара.
Одна была брюнеткой, высокой и стройной, с немного мальчишескими ухватками. На вид ей было лет двадцать восемь, самое большее — тридцать. Другая оказалась пепельной блондинкой, и когда она села, Филипп сравнил её пышущее жизнью тело с луком, гибким и в то же время крепким. Это она назвала его таблеткой аспирина. Её подругу звали Изабель. Они продолжили разговор:
— Изабель, ты придёшь сегодня вечером? Там будет Берт…
— Берт — зануда. Он вечно киснет и всегда выглядит так, будто собирается попросить у моего мужа разрешения строить мне куры. Временами мне хочется его ударить… Нет, я ужинаю с Венсанами на террасе Сен-Рафаэль. Разве тебя не приглашали?
— Я не принадлежу, как ты, к дворянству винных пробок…
— Жюльетта Венсан сказала мне, что там будет граф, самый настоящий, крестоносец и всё в таком духе… Он майор-парашютист… Знаешь, те парашютисты в смешных кепи…
Позабавленный, Эсклавье приблизился к двум молодым женщинам и опустился на колени рядом с ними. Вид у них был возмущённый.
— Майор де Глатиньи, — сказал он, — отец пятерых детей, добрый христианин и верный муж. Позвольте представиться: Филипп Эсклавье, капитан Десятого парашютного полка, из тех, что в смешных кепи. Я тоже остановился у Венсанов. Если я выгляжу как таблетка аспирина, то это потому, что у нас в горах было не так много времени для принятия солнечных ванн. Я холостяк и без всяких моральных принципов…
— Капитан, — возразила Изабель, стараясь, чтобы голос звучал как можно более сухо, поскольку она находила рослого парашютиста малопривлекательным, — капитан, здесь, в Алжире, мы не привыкли, чтобы к нам на пляже приставали незнакомцы. Так просто не принято.
— Знаю, я просто паршивый франгауи…
— Но раз уж вы друг Венсанов, не надо стоять тут на коленях, будто собираетесь бежать стометровку. Проходите и садитесь.
Темноволосая Элизабет прикурила сигарету золотой зажигалкой, которую достала из сумочки. «У мужчин совсем нет здравого смысла, — думала она. — Они влюбляются в Изабель, которая превращает любовь в бесплодную, обидную игру — она лишена чувств и потому соблазнительна». Элизабет могла быть сердечной, нежной и матерински заботливой с этими суровыми и чувствительными, угрюмыми и невинными детьми-мужчинами, которые только что вернулись с войны и вскоре должны были снова уехать.
Ей хотелось бы развлечь капитана в запасной спальне, которую она приберегала для гостей и любовников, в своём старом мавританском доме с видом на ущелье Фам-Соваж.
Оставшись не у дел, де Глатиньи отправился на улицу Мишле, чтобы пропустить стаканчик в университетском баре. Ему хотелось побыть себялюбивым старым холостяком и хоть разок забыть о жене и детях. Потом он собирался пообедать в «Ля Пешри» красной кефалью на гриле и жареными кальмарами.
Спускаясь по узким улочкам и лестницам, он ощущал счастье и смутное беспокойство, будто бы прогуливал занятия в школе — и чуть было не купил немного цветов у старого араба, что сидел скорчившись у своей корзины, — но кому их дарить? Одна его подруга однажды рассказывала, что Сент-Экзюпери, когда был пьян, обычно скупал охапки цветов по вечерам на Центральном рынке и торжественно украшал ими мусорные баки. Но у Сент-Экзюпери не было детей, и он не был женат на Клод.
Де Глатиньи сел на террасе университетского бара и заказал анисовой водки, которую подавали с чёрными маслянистыми оливками и маленькими кусочками сыра. Какой-то молодой человек толкнул симпатичную юную брюнетку с тёмными глазами и бархатистой кожей, присущей некоторым андалузкам, которая несла в руке пляжную сумку. Сумка упала на землю. Вместо того, чтобы поднять её и извиниться, молодой человек фыркнул, как рассерженный кот:
— Убирайся назад в Касбу, мавританская шлюха!
Затем он поспешил к тощей, высохшей европейской девице чьи соломенного цвета волосы были собраны сзади в хвост.
Глатиньи встал, поднял сумку и вернул её юной владелице. Она смотрела на него горящими ненавистью глазами.
— Разве вы не слышали, господин майор? Я всего лишь мавританка, мавританская шлюха.
Слова буквально кипели у неё на губах.
— Я приношу извинения за этого никчёмного идиота. Пожалуйста, не принимайте это близко к сердцу. Вот, идите и посидите со мной.
Девушка крепко прижала к себе сумку, как будто боялась, что её отнимут.
— Вы, майор парашютистов, просите никчёмную мавританскую шлюшку сесть за ваш столик?
— Пожалуйста.
Девушка посмотрела на него, поколебалась, затем села рядом, но демонстративно отодвинула свой стул. Заказав апельсиновый сок, она, по-видимому немного взяла себя в руки.
— Тот студент, что толкнул меня, — сказала она, — дважды провалил свои медицинские экзамены на первом курсе. Он — дурак. Я начала учиться в одно и то же время вместе с ним, но сейчас я на третьем курсе…
— Меня зовут Жак де Глатиньи, — мягко сказал ей майор.
— А я — Айша…
Она чуть было не назвала свою фамилию, но вдруг остановилась.
— И я тоже из больших шатров[191].
Это выражение вызвало на губах майора улыбку, но понравилось ему. В его глазах расизм и раздутый национализм были принадлежностью среднего класса и парвеню, и он чувствовал близость с людьми больших шатров, независимо от их страны, религии или цвета кожи, потому что находил в них тот же отклик, что и в самом себе. Айша вертела ножку своего бокала между пальцами, задумчиво разглядывая его.
— Говорят, — сказала она, — что «ящерицы» пролили в горах много крови.
— Это тягостная, несчастная война…
— Обычные репрессии, вот и всё, с пушками, танками и самолётами против обнажённой груди. Революционеры 1789 года вами не очень-то гордились бы.
— Знаете, Айша, ваши революционеры 1789 года были немало заняты моей семьёй… в основном, отрубая головы. Не хотите ли сигарету?
Она взяла одну, но он видел, что девушка не привыкла курить. Губы намочили бумагу, табак рассыпался между зубами, и она постоянно кашляла.
Айша была прекрасна, как те фрукты, которые они ели утром на завтрак на террасе Сен-Рафаэль — яркая и сочная, с упругой молодой грудью и от природы алыми губами. Он представил её крепкие загорелые бёдра под лёгким платьем и устыдился этой мысли.
— Мне пора, — вдруг сказала она.
И напустила на себя нахальный вид, который ей совсем не подходил.
— Вы бы зашли так далеко, чтобы проводить меня домой?
— Конечно.
— Я живу в Касбе.
Де Глатиньи оплатил счёт и взял её за руку — кожа была мягкой, с нежным пушком. Он поймал такси.
— Улица Баб-Азун, — сказала она водителю, — да, всё верно, у входа в Касбу.
Водитель-европеец поморщился.
Незадолго до нужного места такси остановил патруль. Айша крепко прижала к себе свою сумку. Увидев де Глатиньи, сержант отдал честь и махнул рукой, чтобы они проезжали.
Вход в Касбу перекрывало сетчатое заграждение из колючей проволоки, и его охраняли зуавы в стальных касках, державшие пальцы на спусках своих автоматов. У них были напряжённые вытянутые лица напуганных людей.
Де Глатиньи шагнул через брешь в заграждении, по-прежнему держа Айшу за руку.
— Мадемуазель с вами, господин майор? — спросил толстый капитан в тесноватой форме, но с живыми глазами и дружелюбным голосом.
— Да, капитан.
Капитан махнул девушке рукой, чтобы та проходила, но остановил де Глатиньи.
— Простите, господин майор, но вы не можете идти дальше. Вы не вооружены, мне следовало бы выделить патруль, чтобы сопровождать вас.
Айша обернулась со злорадной усмешкой.
— Я хотел бы увидеть вас снова, — сказал де Глатиньи.
— Завтра в то же время, на том же месте, господин майор Жак де Глатиньи… И спасибо вам за мою сумку.
Она начала подниматься по лестнице, её юбка развевалась вокруг ног.
Скучающий капитан зуавов попытался завязать разговор. Он сказал де Глатиньи:
— В Касбе до сих пор живёт парочка-другая европейцев и довольно много евреев. Интересно, как долго это продлится…
Итак, капитан подумал, что Айша была еврейкой или европейской девушкой. Де Глатиньи не видел причин разочаровывать его. Он спросил:
— Неужели всё так плохо?
Капитан всплеснул руками:
— Ещё хуже. Мы абсолютно не контролируем сотню тысяч арабов в Касбе. Чтобы пройти несколько метров нам нужен взвод сопровождения… Так что мы обнесли их заграждением, точно кроликов в клетке. Это глупо. Мы просто ставим заграждение перед бастионом ФНО. Да, господин майор, вот до чего дошло.
Ни красная кефаль, ни кальмары не доставили де Глатиньи радости, а розовое вино, казалось, отдавало уксусом.
Айша бегом взбежала по лестнице, распугав кошек, которые тут и там поедали отбросы возле тяжёлых обитых шипами дверей с бронзовыми молотками. Иногда на каменных оконных перемычках были написаны молитвы. Над улицей нависали обломки старой машрабии[192] — в маленьком окошке с железными решётками поднялась, а затем снова опустилась занавеска. Но Айша знала, что теперь опасность ей не грозит. С марта французские законы больше не действуют в Касбе. Фронт полностью контролировал происходящее. Все «подсадные утки» были уничтожены или работали на ФНО: последнего диссидента из АНД[193] убили накануне, и у полицейских инспекторов за мешками с песком больше не было своих осведомителей. Полиция с ужасом ожидала появления убийц, чьи шайки однажды придут и перережут им глотки.
Айша гордилась тем, что принадлежит к этой организации, что она боец, трудящийся на благо Дела, вместо того, чтобы тратить время на бессмысленную учёбу. Позже, когда над городом Алжиром будет реять зелёно-белый флаг, она снова за неё возьмётся.
На углу улицы Де-ля-Бомб и улицы Мармоль она наткнулась на проститутку Фатиму, прислонившуюся к стене. На Фатиме были тяжёлые племенные серьги из серебра, жёлтый платок и пушистый белый пуловер — у неё было привлекательное беспокойное лицо девушки, много повидавшей в жизни.
Фатима дружески подмигнула ей и прощебетала:
— Да пребудет с тобой Всевышний, сестрица Айша.
Фатима знала о её роли и опасной работе — сама она тоже принадлежала Фронту, как и все они, как и весь город Алжир. Его участники называли друг друга братьями и сёстрами. И сердце Айши наполнялось гордостью, она чувствовала, что делает нечто в самом деле стоящее. Девушка приостановилась, чтобы погладить какого-то ребёнка, и тот удивлённо уставился на неё — вся его голова была покрыта стригущим лишаём.
На улице Де-ля-Бомб, дом 22, она постучала три раза, сделала паузу, а затем постучала ещё дважды. Ей стало интересно — что бы сказал майор-парашютист, заяви она ему:
«У меня в сумке есть всё необходимое, чтобы взорвать город Алжир и все его красивые кварталы, а я направляюсь на улицу Де-ля-Бомб-двадцать-два, где есть люди, которые знают, как это использовать».
Дверь открыла пожилая женщина, чьи ладони были окрашены хной. Она с презрением посмотрела на молодую девушку. Старая Зулейка до сих пор соблюдала законы ислама и считала Айшу бесстыжей девкой за то, что та не носила вуаль и одевалась по-европейски. Но Айша знала, что Фронт, когда он победит колонизаторов, запретит многоженство, сорвёт вуаль со всех женщин, и сделает их, как на Западе, равными мужчинам.
А майор обращался с ней как с мадемуазель, поднял для неё сумку с детонаторами, — которую только что передала ей коммунистка, — открыл перед ней дверцу такси и поклонился, прощаясь. У майора была стройная, ладная фигура, а глаза — ласковыми и полными нежности…
— Ну, не стой там, разинув рот, — крикнула Зулейка на своём пронзительном арабском, — входи.
Она спустилась по нескольким коридорам, поднялась по нескольким лестницам и пересекла открытую террасу, затем снова поднималась по лестницам и спускалась по коридорам, где мужчины и женщины тихо свистели или сигналили друг другу, пока она проходила мимо. Вся охрана Амара была на месте. Значит, это он ждал её.
Старуха так и шла впереди. Несмотря на преклонный возраст, она была необычайно легка на ногу. Говорили, что Юсеф Нож доводился ей сыном. Как будто у этого грязного пса могла быть мать!
Зулейка открыла дверь, украшенную чёрной полустёртой «рукой Фатимы»[194]. В маленькой комнате за дверью стояли Юсеф Нож и один из его приспешников — оба были вооружены пистолетами-пулемётами МАТ, которые когда-то принадлежали убитым французским солдатам.
— Входи, сестричка, — сказал Юсеф.
Он поманил её рукой, унизанной тяжёлыми кольцами. Пытаясь напустить на себя вид человека из высшего общества, Юсеф попыхивал длинной сигаретой в мундштуке, но всё равно походил на сутенёра, которым и был.
— У тебя есть то, что нужно?
— Да, — сказала она, — у меня в сумке. Европейская женщина дала его мне.
Маленькие холодные и жестокие глазки Юсефа оглядели её с головы до ног, задержавшись на пуговицах и «молниях» платья, задержавшись на груди и между бёдер. Он провёл кончиком длинного похабного языка по губам, заставив своего помощника глупо захихикать при этом.
Айша передала сумку Юсефу — тот поставил её на стол и схватил девушку за руку, совсем как майор, но, в отличие от прикосновения офицера, против которого она ничуть не возражала, — это было ей неприятно.
— Оставь меня в покое, — сказала она. — Где брат Амар?
Она сама слышала как неуверенно звучит её голос.
— Скоро увидишь. Неужто ты такая чувствительная, маленькая моя газель? Дочь каида Абд эль-Кадера бен-Махмуди не любит, когда её трогают, во всяком случае, не любит, когда её трогает Юсеф, потому что Юсеф родился в канаве. Так ведь?
Он встряхнул её, а его помощник ухмыльнулся ещё глупее. Айша внезапно почувствовала себя слабой, беззащитной и бесконечно уязвимой, а Юсеф схватил её крепче. Губы сутенёра коснулись волос девушки.
Айша содрогнулась от омерзения и попыталась вырвать руку. Тут в комнату вошёл Амар — щуплый, опрятно одетый человечек. Он носил очки в золотой оправе, а его руки были маленькими, как у ребёнка. С виду он был хрупким и безвредным. А его голос — мягким и кротким.
— Отпусти её, Юсеф.
— Это просто шутка, брат Амар.
— Отпусти её и никогда больше так не делай, иначе Фронту придётся избавиться от тебя.
Юсеф сделал шаг назад: его власть и мужская сила были бесполезны против этого маленького человечка, который, по слухам, никогда не прикасался к женщине и за которым более десяти лет охотилась полиция. Юсеф знал, что если его исключат из Фронта, он умрёт… возможно, даже до того как узнает, что его исключили… наподобие Бада Эббота, бандита, надзирающего за всеми девушками Касбы, всеми игроками в чик-чик и торговцами кифом[195]. Все знали его как Эббота, потому что он был таким же толстым, как американский комик[196], но по-настоящему его звали Рафаи, и он был убийцей, которого боялись все. Пулемётная очередь, пробившая его тело, дала понять, что больше он тут не хозяин.
В то время Юсеф находился во Франции из-за кое-каких проблем с женщиной. По возвращении его вызвали в эту самую комнату. Ему приказали поднять руки и заставили проглотить большую чашку соли, «чтобы очиститься». Затем Амар рассказал Юсефу о смерти Эббота и потребовал работать на Фронт вместе с остальными членами его шайки.
Амар говорил с ним своим обычным мягким голосом, пока один из его приспешников, стоя сзади, держал наготове удавку, чтобы задушить сутенера, если тот решит отказаться.
Эта маленькая шлюшка Айша горячила Юсефу кровь — разжигала её, приходя к нему в горячечных снах, но он всё же хотел спасти свою шкуру.
— Пойдём, сестра Айша, — сказал Амар.
Именно он потребовал, чтобы они называли друг друга братьями и сёстрами. Юсеф считал всё это глупостями, но смеяться никогда не осмеливался.
Амар провёл Айшу по коридору в более чистую, только что побеленную, комнату. Из мебели там были только деревянный стол, походная кровать и два соломенных стула. На столе стояла портативная пишущая машинка, на стене висел флаг ФНО.
Амар усадил Айшу на кровать, и молодая девушка начала докладывать, пока он расхаживал взад и вперёд с поразительной грацией, бесшумный, как кошка: эту привычку он приобрёл в камере, где провёл пять лет.
Когда Айша заговорила о ячейке Коммунистической партии Алжира, с которой вошла в контакт, Амар попросил её предоставить подробную информацию и заставил описать каждого из членов ячейки. Он относился к ним с опаской, потому что в массе своей это были европейцы или евреи, которые уже доказали свою работоспособность, а также имели доктрину и методы, проверенные в остальном мире. Амар был националистом, «националистом типа Морраса[197]», как однажды сказал ему сокамерник в Ламбезе, бывший лейтенант ЛФД[198]. Как мусульманин, Амар испытывал глубокое отвращение к ренегатам и сутенёрам, но он уже пользовался услугами алжирского преступного мира и был вполне готов сотрудничать даже с коммунистами. Ему нужны были бомбы, и только коммунисты знали, как их делать… пока. Когда они выполнят свою задачу, он избавится от них так же, как избавился от присоединившихся к партизанскому отряду Тлемсена: Гераля, Лабана, Майо, Боналана…
— Давай разберёмся с ними по очереди, Айша, — сказал он. — Что за человек этот Персевьель? Не знаешь, может он курит, пьёт или питает слабость к женщинам? Говоришь, они готовы взять двух наших людей в свои мастерские и научить их делать взрывчатку? Чего они хотят взамен? Принадлежать к Фронту? Мы могли бы принять их только в частном порядке, при условии, что они готовы выйти из КПА. Посмотрим… Скажи, ты видишься иногда со своим братом, капитаном Махмуди? Он сейчас служит в Германии? Дай мне его адрес, будь добра. Нет, не бойся, мы не причиним ему вреда… Совсем никакого… На самом деле, скорее наоборот. Мы считаем его одним из нас. Не всё, что Франция устроила здесь, оказалось совсем уж бесполезным — она предоставила нам пару-тройку очень хороших солдат… Таких как твой брат…
Венсаны пригласили на ужин около двадцати гостей — все были знатные и уважаемые люди, во всяком случае, они так считали.
Жюльетта Венсан, хмурясь, пересчитывала их на пальцах, в то время как непокорная прядь развевалась над её лбом. Четверо военных: генерал, командующий районом военного округа, и его начальник штаба, — генерал оказывал ей знаки внимания чуть больше, чем того требовала простая вежливость, — Жак де Глатиньи, к которому она питала слабость с 1945 года, и его друг, капитан Эсклавье, ещё профессор геологии из Университета, только что возвратившийся из Сахары, где, по словам всех, сделал несколько замечательных открытий… — во всяком случае, в тот месяц он был в моде, — а также его жена, которую она никогда не видела и никто не видел. Есть такие женщины, которых никто никогда и нигде не видит. В общей сложности шесть гостей — так сказать, иностранцев.
Затем пошли жители города Алжир, те, кто был родом исключительно отсюда и не имел за его пределами земель, доставшихся им от предков. Прежде всего, доктор Ив Мерсье со своей женой и невесткой Женевьевой, которая считалась его любовницей — эту троицу всегда приглашали вместе. После были Бонфис и Маладьё — два крупных строительных подрядчика, что устроились по обе стороны Средиземного моря и ворочали миллионами. У них имелись важные политические связи, и они щедро делились своими секретными сведениями. Бонфис женился на девушке из алжирских верхов — её первого мужа убили в Италии. Милая крошка Ивонн по-прежнему великолепно изображала из себя солдатскую вдову. Кроме того, в число её достоинств входило шесть или семь гектаров прекраснейшей земли. С Маладьё была молоденькая актриса, что играла главную роль в труппе, представлявшей «Бал воров» в Алжирском оперном театре («Боже мой, куда я подевала билеты?» — подумала вдруг Жюльетта). Ещё мэтр Бюффье и две его дочери. Поговаривали, что, овдовев, адвокат искал утешения у своих юных секретарш, а его дочери, Монетт и Лулу, были нарасхват — их можно было увидеть на каждом балу, на каждой вечеринке-сюрпризе. Обе они искали мужей, предпочтительно из метрополии. Жюльетта уже знала, что обе сестры Бюффье накинутся на де Глатиньи и Эсклавье. Когда они узнают, что майор женат, то устроят ссору из-за капитана. По обыкновению им завладеет Лулу, а Монетт придёт плакать у неё на плече. Жюльетта питала определённую привязанность к бедняжке Монетт. Когда-то, чтобы удержать возможного нареченного, она полностью ему отдалась, что было и неразумно, и бесполезно. К счастью, об этом знали только несколько близких друзей.
Затем Изабель Пелисье, её муж, а также их поклонник. Именно так Жюльетта называла Берта — «поклонник». Венсаны, Пелисье, Бардены и Кельберы принадлежали к одному клану — крупным колонам Митиджи и реки Шелифф. Изабель была Кельбер, а Жюльетта — Барден.
Между Полем и Изабель не всё шло гладко, но они были друзьями детства. «Какая же она своеобразная девушка, эта Изабель», — подумала Жюльетта. Изабель считали легкомысленной и кокетливой, и всякий раз, когда она исчезала из города Алжир на несколько месяцев, все думали, что у неё роман. Но на самом деле она ездила к старому дедушке Пелисье на его ферму, которую тот поклялся больше не покидать.
До всей этой смуты старик обычно проводил во Франции шесть месяцев в году — в город Алжир его нога не ступала с ноября 1954 года.
«Что бы ни случилось, — сказал он, — я оставлю ферму только трупом: или померев от старости (ему было восемьдесят), или потому что меня прирезали феллага, или потому, что мы потеряли Алжир, и я пустил себе пулю в висок».
Говорили, что он по-прежнему выпивает за завтраком литр розового вина.
Из Дома правительства на ужине не будет никого. Венсаны рассорились с министром-резидентом.
Первой появилась Изабель в очень простом сером платье.
— Оно чудесно тебе идёт, — сказала Жюльетта, целуя её в щёку. Изабель знала, что комплимент был искренним, потому что в нём звучал лёгкий оттенок зависти.
— Я пришла помочь тебе принять гостей, — сказала она. — Давай посмотрим твой план стола. Ты посадила меня рядом со старым полковником Пюисанжем. У меня от него мурашки по коже, он блудлив, как старый кюре. Нет, посади меня сюда, вот-вот, рядом с этим капитаном Эсклавье.
— А как же Монетт?
— Отдай ей Берта.
— Капитан Эсклавье лысый, жирный и жутко воняет, когда потеет.
— Лгунья. Он высокий и стройный, с чудесными серыми глазами. А ещё дерзок и очень самоуверен.
В саду, на закате солнца, арабские слуги подавали шампанское со льдом. Они были одеты в традиционную униформу: красные кожаные туфли без задников, мешковатые брюки и короткие блузы с позолоченными пуговицами.
Делая Жюльетте свои обычные лейтенантские комплименты, генерал машинально следил за Монетт и Лулу Бюффье, которые при каждом движении крутили юбками, демонстрируя золотистые ноги.
Генералу было не по себе. Он совсем недавно узнал, что 10 августа в долине реки Суммам состоялась большая встреча главарей мятежников, что она проходила совершенно открыто, и что кабилы и упрямцы из Алжира взяли верх над арабами и беглыми политиками. Теперь надо было ждать войну не на жизнь, а на смерть, теперь герилью и засады будут устраивать самые образованные из алжирцев. Кроме того, они могли бы финансово и политически полагаться на 200 000 кабилов, работавших во Франции.
Генерал попросил ещё шампанского. Оно было сухим и охлаждённым — именно таким, как он любил. Безусловно Венсаны были внимательны к своим гостям — их стол считался лучшим в городе Алжир. Генерал решил позабыть о всех тревогах.
Полковник Пюисанж присоединился к де Глатиньи и Эсклавье, которые беседовали с Изабель и её мужем. Он дружески завладел рукой майора.
— Рад снова видеть вас, мой дорогой Глатиньи. Что слышно о Клод? Как поживают пятеро детишек?
Этим он предостерегал Изабель, если та ещё не знала, что де Глатиньи был отцом большого семейства. «Любая женщина, — подумал Пюисанж, — испытывает ужас перед такими мужчинами-кроликами».
С самого приезда в город Алжир он положил на Изабель глаз и продолжал плести вокруг неё хитроумные сети.
Де Глатиньи представил ему Эсклавье.
— Рад знакомству, капитан. Ваше имя мне, конечно же, известно. Прославленное имя нашей Республики…
Изабель взглянула на капитана с новым интересом. Пюисанж был невыносим. Он повернулся к Изабель, прекрасно осознавая её горячий национализм и привязанность к земле Алжира:
— Это имя может ничего вам не говорить, мадам: дело Дрейфуса, Народный фронт 1936 года, Борцы за мир, Стокгольмское воззвание. Конечно, раз уж капитан здесь, с нами, он совершенно на другой стороне.
Лицо Эсклавье побелело.
— Вы, кажется, забыли о деятельности моей семьи во время Сопротивления, господин полковник, не говоря уже о той роли, которую сыграл мой дядя Поль — представитель генерала де Голля. Наш министр-резидент был одним из его ближайших друзей. Я едва осмеливаюсь его навещать, потому что ему не терпится взять меня на службу в своё военное ведомство, тогда как по складу характера я предпочитаю действовать… в горах.
Де Глатиньи по достоинству оценил эту стычку. Эсклавье только что нанёс удар точно в цель. Пюисанж из кожи вон лез, чтобы поступить на службу в военное ведомство министра, а его ужас перед сражениями и кампаниями стал в армии легендарным.
К ним подошёл профессор геологии. Линзы его очков напоминали увеличительные стёкла, за которыми его глаза, казалось, плавали, как пара рыб в аквариуме. Он был страшно худ, с медно-красным загаром, характерным для Сахары, и носил плотную зимнюю одежду — с развязанным шнурком на одном ботинке. Профессор спросил капитана:
— Вы сын профессора Этьена Эсклавье, не так ли? Я восхищён!
Он схватил Филиппа за руку и начал энергично её трясти — очень неожиданно от такого скелета.
Видя, что всё идёт совсем не так, как ожидалось, Пюисанж заковылял обратно к своему генералу. Но невинное удовольствие, которое этот почтенный человек получал от хорошего обеда, что вот-вот должны были подать в прекраснейшей обстановке города Алжир, распалило его ещё сильнее. Он решил испортить генералу вечер и наклонился к нему.
— Я чуть не забыл, господин генерал. Главнокомандующий хочет получить подробный отчёт для Министерства обороны о ситуации в Алжире. Он хотел бы увидеть его к утру понедельника.
— Проклятье! — сказал генерал. — Вот и плакало моё воскресенье… Ситуация… ну… вы знаете её так же хорошо, как и я, Пюисанж…
— Отчёт нужен министру, чтобы поставить вопрос перед Ассамблеей… И он должен внушать бодрость, не скрывая, при этом, известных фактов…
Подали консоме с мадерой.
Поль Пелисье наблюдал за своей женой, другой Изабель, женщиной, которой она внезапно становилась, когда хотела понравиться незнакомцу: её глаза искрились, кожа сияла, голос звучал теплее. Сам он имел право только на замкнутое выражение лица, на безвольное и безответное тело. Последние шесть месяцев они спали в разных комнатах.
Он заметил Берта, который тоже смотрел на неё и тоже, как он, страдал, но ему не посчастливилось хотя бы раз или два подержать Изабель в своих объятиях — то ли удача, то ли разочарование.
Изабель пыталась соблазнить капитана, сидевшего рядом — она демонстрировала всё своё очарование, но, конечно, избавится от него раньше, чем он сделается её любовником. Бывали моменты, когда Поль радовался, что его жена фригидна.
Его собственной соседкой была Монетт. Он знал, что маленькая дурочка легла в постель с Тремажье, надеясь женить его на себе. Он почувствовал желание сделать гадость:
— Ну, Монетт, ты что-нибудь слышала об Альбере последнее время?
Молодая девушка покраснела и опустила голову.
По другую сторону от неё Бонфис и Маладьё, прямо через голову сидевшей между ними маленькой актрисы, обсуждали свои рабочие дела. Он прислушался. Маладьё говорил о планах по строительству нового жилого комплекса в Эль-Биаре. Поль был прямо заинтересован в этом — если проект осуществится, стоимость принадлежащей ему земли увеличится втрое.
Недвижимость и сделки на фондовой бирже увлекали его так же сильно, как и азартные игры, зато никогда не интересовали виноградники и цитрусовые деревья. Дни колонов были сочтены. Изабель всё ещё ощущала сильную привязанность к этой земле, но была попросту сентиментальной. Поль считал себя кем-то более современным, человеком времени, с интернациональным кругозором, не уступающим нью-йоркскому брокеру с его привычками к роскошным отелям. Лето на Лазурном берегу или Балеарских островах, зима в Швейцарии. У него было определённое пристрастие к этой стране с её стабильными финансами, и он был далеко не равнодушен к уважению, которое её жители проявляли к деньгам… Он провёл три месяца в тамошнем санатории и сохранил приятные воспоминания об этом времени стерильного полубессознательного состояния.
Когда он уезжал в санаторий, старик Пелисье сказал отцу Поля:
— Ты смог подарить мне только одного внука, и тот оказался слабаком.
Поль не мог понять, почему его дед так горячо обожал Изабель. В моменты сомнений и противоречий, когда он слишком много пил, а его жена отказывала ему в супружеских правах, он воображал, что против него готовится громадный заговор, и делал вид, что принюхивается к еде, как будто она отравлена.
Де Глатиньи вёл светскую беседу с Лулу Бюффье. Молодая девушка находила майора изысканным и умным и сожалела, что он женат. «Ещё один бесполезный ужин», — подумала она. Лулу обратила внимание на капитана Эсклавье, но им полностью завладела Изабель. У этой сучки был удивительный талант держать мужчину, который её интересовал, отдельно от всех остальных. Поль лопался от ревности, а Берту кусок в горло не лез — это было очень забавно, и поделом им! Эй, а там Монетт, вытирающая глаза носовым платком. Всё ещё думает о Тремажье, дурочка! Под большим секретом она сказала ему, что не ощутила никакого удовольствия — и это в самом деле стало последней каплей! Профессор геологии шумно поглощал свой консоме. Временами он останавливался, держа ложку в воздухе, и заявлял, что в Сахаре есть нефть.
Де Глатиньи думал об Айше. Он попытался представить её на этом ужине, яростную и непокорную, напоминающую им всем о трагедии, что разыгралась в Алжире — из всех присутствующих женщин она была бы самой красивой, не считая этой странной Изабель, которая склонилась к Эсклавье и спорила с ним, её щёки пылали.
— Нет, — говорил Эсклавье Изабель. — Единственная причина, по которой я здесь, — мой долг офицера, и я стараюсь исполнить его как можно лучше. Я продал душу в Индокитае: здесь же просто делаю свою работу.
— Здесь вы находитесь во Франции, господин капитан. Мой дедушка был родом из Эльзаса. В 1870 году немцы выгнали его из дома, и он получил участок для поселения. Моя фамилия — Кельбер, а наша деревня в Эльзасе называется Винценгейм. Там тоже делают вино. Уезжая, дедушка привёз с собой несколько виноградных лоз и пятьсот золотых франков — всё своё имущество. Нет, не смотрите на моего мужа, он не один из нас — он из города Алжир. Его дедушка и мой были близкими друзьями. Он приехал из Турени со своими виноградными лозами. Я так хотела бы, чтобы вы поняли… Не хотите ли поехать завтра со мной в наше поместье в Митидже? Мы навестим старого Пелисье — мой дедушка умер, но Жюльен Пелисье так на него похож… что я чувствую себя его внучкой. Мы отправимся на рассвете, как только дорога будет открыта.
Для Эсклавье Изабель вдруг перестала быть той кокетливой обольстительной девицей с великолепным телом, которую он хотел бы заключить в долгие объятия — она начала обретать свою надлежащую форму и существовать в этом окружении, которое его не привлекало.
Идея смотреть на виноградники в компании нимфы из Французского Алжира ни капли ему не понравилась. И всё же он принял предложение в надежде, что поездка сблизит их и предоставит определённые возможности, которыми он сможет воспользоваться.
— Я заеду за вами в семь часов, — продолжала Изабель. — Возьмите с собой оружие.
«Трагический взгляд на жизнь, присущий средиземноморским расам», — подумал Эсклавье.
Венсан, который много выпил, поднялся из-за стола раньше своих гостей. Все притворились, что ничего не заметили. Маладьё с бесчеловечным лиризмом рассуждал о городе Алжир, где здания росли как грибы. Пожалуй для этого конкретного дельца развитие алжирской столицы было не только разумной спекуляцией, но и приключением, которое подходило его жизнелюбивой натуре.
Маленькая актрисочка была очаровательна и глуповата — она прочитала несколько стихотворений, и все захлопали. Генерал удалился — он выглядел очень обеспокоенным. Пюисанж пригласил Эсклавье и де Глатиньи пообедать с ним на следующий день в «Сен-Жорж». Оба были рады возможности отказаться, Эсклавье сославшись на обязательство перед Изабель Пелисье, а де Глатиньи — из-за неотложных дел, требующих его внимания.
Геолог по-прежнему болтал о нефти, антиклиналях и графолитическом песчанике. Все с умными видом кивали.
Лейтенант Пиньер в одиночестве пил в пивном ресторанчике «Лотарингия». Он пытался написать сестре Мерля письмо, но один за другим порвал уже несколько черновиков. Всё было кончено. Что можно было ответить на это заявление молодой девушки:
«Я так сильно любила Оливье, что мне невыносима мысль видеть рядом с собой его лучшего друга…»
Пиньер повертел в уме несколько стандартных фраз, типа: «Жизнь продолжается» и «Ничто не вечно», но на бумаге они выглядели бессмысленно и мерзко.
Пиньер больше не мог выносить своё ужасное одиночество. Он заказал двойной коньяк и решил наведаться в подпольный бордель, где, как ему сказали, можно найти вьетнамскую девушку… Завтра он будет искать спасения у Диа, который возьмёт его порыбачить со спиннингом, что сделалось последней страстью доктора. Потом они приготовили бы себе рыбный суп и напились так, что валялись бы на сером песке пляжа.
— Разве вы не знаете, как есть палочками для еды? — спросил Марендель у Кристины. — Это не так уж сложно — вы держите одну палочку неподвижно, а другую используете как рычаг. Нет, поднимите их немного повыше… Попробуйте ещё раз.
Они были в маленьком вьетнамском ресторанчике, который совсем недавно открылся в начале бульвара Сен-Санс. Кроме них в помещении были только с полдюжины нунгов в чёрных беретах, принадлежащих к личной охране главнокомандующего, два аджюдана колониальной пехоты и какой-то полукровка.
Кристина Белленже отложила свои палочки для еды и ела рис ложкой. Она была удивлена и втайне восхищалась своим приключением: этим импровизированным ужином с молодым капитаном парашютистов.
Поскольку он был на пять лет моложе, то показался ей грустным и неприкаянным юным парнишкой с большой пытливостью и живым умом. Она удивилась, когда он признался, что кадровый офицер и служит в армии с девятнадцати лет.
В музее Прадо[199], в маленьком закутке рядом с залом, посвящённому искусству Сахары, она занималась снятием гипсового слепка с неолитического черепа, который сама и нашла в Гардайе. Как раз, когда она вытирала руки испачканные гипсом, зашёл робеющий капитан, держа в руке красный берет.
— Прошу вас, мадам, не могли бы вы сказать мне, куда подевался гид? Я никого не могу найти в музее даже чтобы заплатить за билет.
Она рассмеялась:
— Вам так не терпится заплатить за свой билет?
— Нет, но я ищу каталог с какой-нибудь информацией о тех первобытных рисунках, найденных в Сахаре…
— Это всего лишь копии, оригиналы находятся в Тассилин-Адджер.
— Я даже не знаю, где находится Тассилин-Адджер. Видите, как сильно мне нужен каталог или гид!
Таким образом, Кристина Белленже, преподаватель этнологии в университете города Алжир, вымыв руки и сняв халат, весь день играла роль гида для молоденького капитана.
Никогда ещё у неё не было такого внимательного и страстно заинтересованного ученика — в результате добросовестная и непритязательная Кристина просто блистала. Она пустилась в самые смелые сравнения, рисуя в воображении историю тёмных веков Магриба с такой же лихостью как и достойный мэтр Э.‑Ф. Готье[200]. Капитан пригласил её на ужин. Теперь уже он вёл беседу, посвящая её в тайны вьетнамской кухни, рассказывая ей о Дальнем Востоке, о войне в Индокитае, чью сложность и запутанность она никогда не осознавала, о вьетминьцах, к которым он явно проявлял определённую симпатию.
Когда позже он провожал её домой, Кристина пригласила его выпить. Только открыв тяжёлую, обитую гвоздями дверь своего старого арабского дома, она вспомнила, что мужчины для неё ничего не значат, что она решила обойтись без них и обустроить всю свою жизнь вокруг работы. Но капитан был скорее дитя, чем мужчина, со своим забавным хохолком светлых волос на макушке.
«Я не пойду», — сказал себе Распеги.
Буден, развалившись в старом расшатанном кресле с детективным романом в руке, с довольным видом курил трубку.
— Что ты думаешь о женщинах? — внезапно спросил его полковник.
Буден с удивлением выглянул из-за своей книги:
— На самом деле я не слишком много о них думал…
И вернулся к чтению. Распеги посмотрел в окно на море и толпу купальщиков на пляже. Мимо прошёл араб, неся что-то вроде канистры с мороженым.
— Мороженое… Мороженое… Холодное как снег… Пятьдесят франков…
«Ладно, я пойду, но в штатском, — решил полковник. — И скажу ей, что если она не собирается спать со мной сегодня вечером, то может проваливать в любое другое место: разбитная смуглянка с Менорки, которая начинает бить крупом, завидев пару кальсон… Узнай об этом Эсклавье или Глатиньи, я бы выставил себя на посмешище. С Буденом никакой опасности нет — у него соображения не хватит».
Полковник ушёл переодеться в свою комнату — когда он вернулся, Буден по-прежнему читал.
— Куда-то идёшь? — спросил майор.
— Да, подумал, что съезжу в город, посмотрю, что показывают в кино, может быть, переночую в отеле.
— Тогда увидимся завтра.
— Увидимся.
Буден бросился в комнату, чтобы надеть выходную форму. Он был уверен, что полковник отправился повидать свою шлюшку с Менорки. Этим вечером Буден собирался поужинать в «Посольстве провинции Овернь», плотно поесть сосисок с капустой, пока все его соотечественники благоговейно слушают его рассказы и пересчитывают его медали. Они упрашивали взять с собой полковника, но тогда ужин потерял бы всю свою пикантность, поскольку центром притяжения стал бы Распеги.
Конче было семнадцать, у неё были тёмные кудри и выпуклый лоб юной козочки. Красная юбка подчёркивала тонкую талию, а блузка — упругую молодую грудь. Едва заметные усики оттеняли её полные губы, густо намазанные тёмно-красной помадой.
Весь Баб-эль-Уэд высовывался из окон, ожидая обещанного появления полковника, с которым она выходила в свет. Полетт, её подруга и заклятый враг, стояла рядом с ней у дома Мартинесов, чтобы узнать — «настоящий ли это полковник». Конча топнула ногой.
— Мira[201], я ведь уже говорила тебе. Он полковник — я даже видела его нашивки, по пять полосок на каждом плече.
— Ты их видела?
— Ну, почти. Ты — чудовище! Приходил парашютист, заговорил с ним о его джипе и назвал полковником.
— Хорошенькая шутка! Наверное, твой полковник всего лишь водитель.
— Полковник, говорю тебе, хоть и зовут его Распеги, — и он прибудет в полной форме.
— Распеги не французская фамилия!
— Не французская фамилия? Зато Лопес очень французская, правда?
Фамилия Полетт была Лопес, но имя делало её непреклонной в вопросах происхождения.
Большая чёрная машина плавно поднялась вверх по спуску и остановилась перед двумя девушками. Взбешенный тем, что девчонка смогла до такой степени вскружить ему голову, Распеги ударил по тормозам. Открыв дверцу, он высунулся наружу:
— Ты идёшь?
— Почему ты не надел свою форму?
— Menéate un poco![202] — рявкнул он по-испански.
Уперев руки в бока, Полетт торжествующе фыркнула.
— Вот видишь, он всего лишь водитель… Какой-то испанец из Орана, который хочет, чтобы люди думали, будто он родом из Франции.
— Ну и ладно, ты никогда не ездила на такой машине!
Конча забралась в машину, разъярённая, что потеряла лицо, пока кумушки, высунувшиеся изо всех окон, визжали от смеха и хлопали себя по бедрам.
— Куда поедем? — спросил Распеги.
— Мне всё равно. Я должна вернуться пораньше.
— Разве ты не сказала мне, что свободна сегодня вечером?
— Для полковника — да, но не для водителя.
Полковник заглушил двигатель и достал из кармана удостоверение офицера.
— Умеешь читать? Нет! Однако можешь посмотреть фотографию. Теперь ты либо немедленно убираешься, либо остаёшься со мной. Pronto, puta de chica[203]… решай.
— Как ты со мной разговариваешь!
Она искоса посмотрела на него и откинулась на спинку сиденья.
— Я останусь.
Вскоре, когда машина мчалась по прибрежной дороге, Конча, надувшись, заговорила снова:
— Какая мне польза от того, что ты полковник, если другие этого не знают. Не гони так быстро, а то убьёшь меня, грубиянище.
И всё же она была горда, что полковник пренебрегает правилами дорожного движения, и всякий раз, когда он проезжал мимо чьей-то машины, яростно сигналя, она дерзко махала ручкой — а раз или два даже показала язык, но только потому, что ей почудилось будто она узнала некоторых торговцев из своего района.
Присутствие молоденькой девушки горячило Распеги кровь, и по спине у него бежали мурашки. Он тщательно расставил свою ловушку, сняв номер в небольшом приморском отеле. Мальтиец-хозяин, к которому он пришёл в форме, чтобы произвести впечатление, оказался в высшей степени понимающим.
По дороге он поглаживал грудь Кончи. Несколько минут она позволяла это, а затем внезапно расцарапала ему руку.
«Сегодня вечером ты за это ответишь, девочка моя, — сказал он себе, — или я позабуду всю свою латынь».
Потом он понял, что не сможет так уж накрепко забыть свою латынь, поскольку вообще никогда её не учил, и нажал на акселератор.
Первым делом они отправились купаться, и Конча восхитилась мощным телосложением полковника, его мускулами без единой капли жира.
«Он красивый мужчина, — подумала она, — но у него на теле совсем нет волос».
Волосатость была очень популярна в семье Мартинес, которые считали её признаком мужественности.
«Франгауи, — говорила ей Одетт, — не такие шустрые, как наши мужчины… но они гораздо хитрее».
Конча решила быть предельно осторожной. Беда уже не раз была близко от неё. Желание мужчин больше всего беспокоило девушку ночами, когда «кровь вскипала» при мысли об их ласках.
Распеги заплыл далеко в море, пока его голова не превратилась в чёрную точку, а когда вернулся, она увидела как вздымается и опадает его грудь от тяжёлого дыхания.
— Надо же! — сказала она. — А я думала, ты собрался утопиться.
— И что бы ты сделала?
— Пошла бы ловить машину, чтобы вернуться назад.
К аперитиву они съели немного мяса, жареного на шампурах. Остыв после долгого заплыва, Распеги наблюдал за послеполуденной воскресной толпой жителей города Алжир. Ему понравилась её жизнерадостность, смесь детской невинности и вульгарности, но он подумал, что мужчины здесь слишком размахивают руками во время разговоров и в этом отношении похожи на арабов. Несколько крепких и красивых парней прошли мимо их столика, глазея на Кончу, но вряд ли кто-то из них годился в парашютный полк, и Распеги почти хотелось сказать им об этом.
— Слушай, — сказала Конча, — давай после ужина сходим куда-нибудь потанцевать или в кино. Я должна вернуться к полуночи из-за комендантского часа.
— У меня есть пропуск.
— А у меня нет.
Кланяясь, управляющий провёл их в ресторан.
— У нас не осталось свободных столиков, господин полковник, — сказал он, — они все заказаны, но вы можете подняться наверх, если хотите, и поужинать в одной из маленьких комнат с балконом, выходящим на море. В будние дни они используются как спальни, но по субботам и воскресеньями мы подаём туда еду.
— Давай пойдём куда-нибудь ещё, — сказала Конча.
— Нет.
Она исподлобья посмотрела на полковника, но женская интуиция, заменявшая в её случае разум, подсказала, что он не уступит ни на йоту и скорее бросит её одну на дороге.
На балконе был накрыт небольшой столик. Конча заметила в углу комнаты кровать с белым покрывалом и полотенца, висящие возле умывальника.
Пока они ели, Распеги не делал никаких попыток поцеловать её или приласкать. Он осыпал девушку маленькими знаками внимания, но его жестокие глаза не отрывались от неё и следили за каждым жестом, за малейшим движением — они были такими же холодными и завораживающими, как глаза рептилии.
Кончу разморило.
В конце ужина полковник заказал шампанское. Она первый раз пила шампанское. Оно щекотало в носу, и Конча рассмеялась бы, не чувствуй она себя такой испуганной и не получай в то же время такого удовольствия от этого страха. Она одновременно надеялась и боялась, что может что-нибудь случиться.
Полковник встал и запер дверь — он двигался с опасной медлительностью, не издавая ни звука.
— Нет, — сказала она, — комендантский час…
Он до сих пор не прикасался к ней, и всё же её тело предчувствовало эти ласки и готово было сдаться.
Он поднял девушку на руки, и, когда опустил на кровать, она собрала всю свою силу и нацелилась ударить его ногой в пах. Она мужественно боролась несколько минут, вспоминая историю о козочке господина Сегена[204], которую им рассказывали в школе, но быстро поняла, что та козочка всегда хотела, чтобы волк съел её, и поэтому, подобно ей, она сдалась со вздохом облегчения.
Распеги привёз Кончу домой только на следующий вечер. Вся округа поняла, что произошло. Из бравады, уходя, она наклонилась и поцеловала своего любовника. Увидев знакомые лица, высунувшиеся из окон, она пожала плечами.
— Этим парням, которые там ухмыляются, и невдомёк, что никто из них не силён так, как мой полковник, несмотря на все волосы у них на груди!
Вот уже несколько лет Конча обладала детальными познаниями о постельных способностях мужчин. В Баб-эль-Уэд женщины обсуждали это с той же страстью, с какой их мужья обсуждали футбольные матчи.
Чтобы отомстить за честь Мартинесов, мать хорошенько отколотила её метлой, и, хотя не причинила ей никакого вреда, но Конча, которая знала, чего от неё ждут, сразу же подняла крик: «Убивают!», давая всем соседям повод столпиться на лестнице.
Когда они начали протестовать слишком громко, Анджелина Мартинес вышла и дала им понять, что её дочь была маленькой потаскушкой, и что если она хочет её убить, то имеет на это полное право.
Затем она набросилась на Монсеррат Лопес, и поскольку обе они были достаточно красноречивы, произошла шумная перебранка, которая эхом и подголосками разнеслась по гулкому тупику Баб-эль-Уэда.
— И если на то пошло, моей дочери нечего стыдиться, — сказала Анджелина, — потому что, если она и распутничает, то по крайней мере с полковником, да, настоящим полковником. Мой сын Люсьен ходил это выяснять. Полковник Распеги, так его зовут, командует теми — в забавных кепи; а ваша дочь каждую ночь шастает из дома и кувыркается с солдатами на посту охраны, которые даже не сержанты!
— Моя дочь! Лейтенант попросил её выйти за него замуж, но она не захотела…
Тем временем старый Мартинес даже не пошевелился в своём кресле — как добрый испанец, он считал, что мужчине, достойному этого звания, не пристало вмешиваться в дела женщин.
Он просто сказал дочери:
— Теперь, когда уже ничего не воротишь, делай всё, чего пожелает твой полковник, всё, что угодно, понимаешь, как puta[205], чтобы удержать его. Так твоя мать меня на себе женила.
Затем он снова погрузился в молчание и, казалось, больше не проявлял интереса к этому вопросу.
— Сколько нам ещё? — спросил Эсклавье.
Они проехали пятнадцать миль по плоской однообразной сельской местности, между лозами, отягощёнными виноградом, готовым к сбору урожая. Солнце жарко сияло. Мимо изредка попадались обширные сараи из рифлёного железа и огромные фермерские дома, крытые красной черепицей и похожие на фабрики.
Несколько раз приходилось съезжать на обочину, чтобы освободить место для колонн бронированных автомобилей.
— Вот мы и прибыли, — сказала Изабель.
Она свернула налево и проехала через большую деревянную арку, на которой красовалась свеженанесённая надпись «Винодельческое хозяйство Пелисье».
Машина миновала несколько сараев и надворных построек, за которыми расположилась лагерем рота пехоты со своими палатками и полевой кухней, пересекла благоухающую апельсиновую рощу и остановилась перед длинным, низким свежеокрашенным домом с верандой по всему периметру.
Появился невероятно высокий старик, опирающийся на две палки. У него было румяное лицо с кустиками белых волос, растущих на подбородке, из ноздрей и ушей.
Он, казалось, был в ярости и рявкнул:
— Где Поль? Его с тобой нет? Поди сюда и поцелуй меня.
Эсклавье заметил, что когда старик обнял молодую женщину, его глаза заблестели, словно от слёз.
— Кто этот парень?
Он указал на капитана своей палкой.
— Я привела его сюда, дедушка, чтобы ты мог рассказать ему, отчего мы хотим остаться в Алжире, потому что он не понимает. Он грязный франгауи, который много сражался… за китайцев… Но его совершенно не заботит наша война.
— Иди сюда, — сказал старик. — Пойдём, я не собираюсь тебя есть. Ты похож на другого моего внука, настоящего, которого убили в Италии — высокий и худощавый, сплошь кости и мышцы. Я вижу, у тебя есть Орден Почётного легиона, а это что такое, да, зелёное?
— Крест Освобождения.
— Значит ты был с де Голлем? Я сам был целиком и полностью за Петена и Жиро, потому что они, по крайней мере, приличные люди, а ваш де Голль — просто политикан, вернувший коммунистов. Но ты сражался, и это правильно.
В гостиной с высокими жалюзи, сквозь которые просачивались, поблёскивая пылью, солнечные лучи, им подали розовое вино со льдом, чья терпкость скрывала его крепость.
— Я сам делал это вино, — сказал старик, — лучшее розовое в Митидже. Я продаю его в бутылках собственной марки и не экспортирую во Францию для укрепления наших худосочных вин. Значит желаете знать, почему я хочу остаться здесь, в Алжире? Ради этого вина и ряда других вещей. Когда я привёз сюда первые ростки, это был слабенький кларет из Анжу. Посмотрите, что сделала с ним земля Алжира — отдала немного собственного огня.
— Это правда, — сказал Эсклавье, — но, возможно, вашему вину не хватает утончённости и деликатности…
— Хватит с нас утончённости и деликатности — что нам нужно, так это сила и справедливость. Он твой любовник? — внезапно спросил старик Изабель. — Нет? И всё же я ведь сказал тебе обзавестись одним. Поль, эта тряпка, не может удовлетворить такую красотку, как ты. Наши женщины должны выбирать себе мужей или любовников из числа мужчин, которые способны защитить нас.
— Я говорила тебе, дедушка, этот человек не хочет нас защищать.
— Я никогда не говорил ничего подобного, — запротестовал Эсклавье.
Ему начинал нравится этот старик — за своё неистовство, прямоту и абсолютное презрение к условностям.
— Ну тогда что ты сказал? — рявкнул старик. — Женщины всегда понимают мужчин, в которых влюблены, либо слишком хорошо, либо недостаточно хорошо.
Изабель попыталась дать отпор.
— Я ни в кого не влюблена.
— И всё же это первый офицер, которого ты ко мне привела. И должен сказать, сделала неплохой выбор. Когда война закончится, он может уволиться из армии и переехать сюда, к тебе.
— А как же Поль?
— Поль получит то, что заслуживает: пинок под зад.
Когда они отправились обедать, Изабель взяла Эсклавье за руку и на мгновение задержала его.
— Вы должны простить его, Филипп… Неприятности немного ударили ему в голову.
Капитан отметил, что она назвала его по имени. После долгой поездки на солнце в открытой машине вино слегка одурманило его, и рефлексы притупились — «весь размяк», как говаривала его мать. Не часто он думал о ней.
На обед были жареные кабачки и кускус с острыми специями, которые запивались всё тем же розовым вином — оно ударило в голову и вызвало приятную вялость в конечностях.
Выплеснув свой гнев на город Алжир, Париж, Республику, других колонов и этих безмозглых мохаммедов, которые собрались всё потерять в своём восстании, старик крепко заснул за столом.
Подошли двое слуг-арабов, помогли ему подняться на ноги и осторожно повели наверх, в спальню.
— Они обожают его, — сказала Изабель. — Он проклинает их, говорит им убираться к феллага и оставить его в покое, но все они знают, как сильно он их любит. Он построил для них дома и лазарет, выделил им участки земли — он платит им гораздо больше, чем другие колоны, что доставило довольно много хлопот. В какой-то момент даже распространяли слух, что он помогает националистам.
— Как по-арабски будет «Независимость»?
— Истикляль.
— Это очень крепкое слово, как вино вашего дедушки — оно сильнее благодарности… Ну и ну, я засыпаю в кресле…
— Там для вас приготовлена постель.
— А как же вы?
— Я собираюсь объехать ферму на джипе. Ребёнком я часто играла в апельсиновых рощах… с мальчиком, которого убили в Италии. Поль обычно прятался за деревом и наблюдал за нами.
Не снимая одежды, Филипп лёг на свою кровать в комнате полной книг, спортивных трофеев и клубных вымпелов.
На противоположной стене в рамке из лимонного дерева висела фотография аспиранта в форме. Аспиранту было лет двадцать, на левой щеке — ямочка, и казалось, что он разглядывает гостя с заговорщической улыбкой. Филипп погрузился в сон, и улыбка юного покойника была с ним.
Когда он проснулся, Изабель сидела рядом. Она протянула капитану стакан воды со льдом.
— Вы спали два часа, — сказала она.
Он заметил, что она переоделась — вместо лёгкого набивного платья, в котором она выехала из города Алжир, на ней была грубая льняная рубашка, пара старых джинсов и полотняные ботинки, а на кожаном поясе висел револьвер в отполированной до блеска кожаной кобуре.
— Мне не нравится, когда женщины играют в солдатиков, — сказал он.
— Я не хочу, чтобы меня изнасиловали и перерезали горло в нескольких ярдах от дома, потому что мне нечем было защитить себя. Мой дедушка был слишком расстроен, чтобы сказать это — мы хотим удержать эту землю, потому что здесь родились и сделали её такой, какая она есть. Мы имеем на неё такое же право, как поселенцы Дальнего Запада, которые остановились в своих крытых фургонах на берегу реки, где не было ничего, кроме горсточки индейцев. Они построили свои хижины и стали возделывать землю. Только американские поселенцы убивали индейцев, тогда как мы — заботились об арабах. Было бы безумно, несправедливо, немыслимо изгнать нас с этой земли, которую мы первыми начали обрабатывать со времён римлян, из этих домов, которые мы построили… Что, ради всего святого, мы сделали вам, вам, людям из Франции? В 1943 и 1944 годах мы пошли сражаться за вас. В то время мы любили Францию больше, чем вы можете себе представить, а наши братья и женихи погибали в грязи Италии, на пляжах Прованса и в лесах Вогезов. Почему вы хотите бросить нас?
Изабель была очень взволнована, заламывая руки перед капитаном, по её щекам текли слёзы, которые она даже не вытирала.
Эсклавье взял её за руку и нежно привлёк к себе. Он был тронут, видя как элегантная куколка, кокетка из Соснового клуба, превратилась в «пассионарию» Алжирской земли.
Изабель легла рядом с ним. Он расстегнул на ней пояс и отбросил в угол комнаты вместе с оружием.
Позже, когда Изабель пыталась вспомнить, как всё произошло, вспомнить она ничего не могла — только волну, которая накатывала издалека, вздымалась над ней, разбивалась о неё и захлёстывала её, увлекая за собой в круговерти песка и золота.
В другой миг она думала, что стала землёй Алжира. Воин, склонившийся над этой землёй, оплодотворял её своей силой, и благодаря их союзу она навсегда сделалась частью него.
Впервые она познала наслаждение, и когда волна отступила, оставив её на берегу, когда она увидела Филиппа, лежащего рядом с ней, обнажённого, но ни в коем случае не бесстыдного и отталкивающего, каким до сих пор казалось ей тело любого мужчины, она ощутила, что никакая беда больше не постигнет её, что Алжир спасён и все опасности рассеялись.
Она погладила его шрамы, сначала робко, кончиками пальцев, потом поцеловала их.
Вечером они гуляли рука об руку по апельсиновым рощам. С ними был и старый Пелисье в своём инвалидном кресле.
— Я объяснила Филиппу, — сказала ему Изабель.
Старик провёл рукой по своим бакенбардам.
— Должно быть это было непросто, раз вы подняли столько шуму по этому поводу. Ты действительно думаешь, что он понял только потому, что ты потёрлась об него, как влюблённая кошка?.. Ну, как бы то ни было, теперь у него в городе Алжир есть кое-что достойное защиты.
— Что?
— Ты.
Ночь Изабель и Эсклавье провели у Пелисье. Волна накатила и снова захлестнула Изабель, а Филипп больше не пытался бороться с охватившей его страстью.
Посреди ночи пришёл слуга и разбудил их. Они вышли из дома — в небе стояло красное зарево, подожгли соседнюю ферму.
Ферма Мюрсье была одной из старейших в округе — её основал один из офицеров Бюжо через несколько лет после завоевания, ушедший из армии, чтобы осесть в Алжире.
Опираясь на свои палки и принюхиваясь к воздуху, старый Пелисье продолжал без умолку ругаться. В конце концов, он потерял сознание, и его пришлось уложить в постель. Изабель решила остаться на ферме, и Филипп возвращался обратно в город Алжир один, на машине молодой женщины. Прежде чем оставить её, он сказал:
— Я бы хотел познакомить тебя с Диа.
— Кто это — Диа?
— Негр, наш полковой врач. Для некоторых из нас, особенно для меня, он играет чрезвычайно важную роль. Если бы у меня, как у доброго христианина, однажды возникло бы желание пойти на исповедь, в качестве отца-исповедника я выбрал бы Диа.
— Что это значит?
— Что может быть я влюблён в тебя, может быть, по-настоящему влюблён, но я бы очень хотел, чтобы Диа сказал мне это.
Капитан Буафёрас договорился встретиться со старшим инспектором Пуастоном в баре по соседству с «Мавританией». Он знал инспектора ещё в Сайгоне, когда тот работал с китайской общиной.
— Они немного опасаются меня, — сказал инспектор, — потому что я родом из Индокитая, но, по крайней мере, я знаю свою работу и не обманываю себя… Город Алжир находится в руках мятежников. У нас есть имена всех лидеров ФНО. Мы знаем, где они скрываются, но не можем их тронуть. В Алжире действуют те же законы, что и во Франции — они не позволяют нам предпринимать какие-либо действия. Полиция и жандармерия заняты тем, что следят друг за другом, и каждый готов донести на своего соперника, если тот допустит малейшее нарушение. Сделать тут можно только одно… на мой взгляд. Пускай парашютисты займут Касбу — целой дивизией. Мы бы держали их в курсе дела, а они смогли бы исполнять работу, которая нам запрещена. Но это нужно сделать прямо сейчас.
— Мы должны отправляться на Кипр.
— Вряд ли это подходящий момент!
— Министр-резидент говорит, что французская дивизия в Египте стоила бы четырёх в Северной Африке.
— Но когда вы вернётесь, флаг феллага будет развеваться над Домом правительства, а резидента повесят на фонарном столбе, если он не сумеет сбежать. События развиваются быстро. Вы слышали об автономной зоне города Алжир?
— Нет.
— Представьте, что Сайгон полностью в руках Вьетминя, не считая нескольких жилых кварталов. Хо Ши Мин, Зяп, Та Куанг Быу и другие уже захватили город. Потому что, если вы не знаете, главари мятежа уже в городе Алжир. Они только что вернулись из Кабилии.
— Засадите их в тюрьму.
— Алжир может катиться ко всем чертям, пока продолжается наше соперничество. Мне лучше уйти, капитан — не очень-то приветствуется, когда тебя видят разговаривающим с армией… Но поторопитесь и возвращайтесь из Египта, пока всё не утонуло в крови.
В сентябре и начале октября случилось несколько событий, захвативших всё внимание французов города Алжир. Для членов Яхт-клуба устроили вечеринку-сюрприз, которую Изабель Пелисье провела в честь капитана Эсклавье, чтобы все до единого могли знать — он был её любовником. Баб-эль-Уэд, с типичными для этого квартала бестактностью, непредвзятостью и отменным чувством юмора, внимательно следил за связью Кончи Мартинес и её полковником-парашютистом. Единственное, что временно взяло верх над этим — матч между «РЮА» и «Сент-Эженом»; но с той поры Баб-эль-Уэд глубоко привязался к полковнику, сделал его своим героем, а заодно приёмным сыном и забил его имя в глотку неприступных богатых кварталов города.
Там же, в тех кругах, которые сейчас принято называть «модными», появился таинственный месье Арсинад. Он был красноречив и улыбчив, любил сладкие пирожные, знал все тонкости алжирского вопроса и располагал внутренней информацией о секретах парижской политики. Буафёрас, встретившись с ним несколько раз, никак не мог решить, был ли тот двойным агентом, полицейским осведомителем или искренним патриотом, чей разум несколько помрачило слишком усердное чтение множества триллеров и шпионских историй.
Зато «Соединение А», которое должно было высадиться в Египте и стояло наготове с 22 сентября, чьё существование сделалось теперь секретом Полишинеля, вскоре перестало представлять для местного общества какой-либо интерес.
Каждое утро жители города Алжир открывали ставни, высовывали наружу носы, чтобы вдохнуть морской воздух и замечали, что пятнадцать торговых судов, реквизированных для перевозки войск, по-прежнему стоят в гавани. После чего, пожав плечами, все расходились по своим делам.
Таксист Жюль Падра, который держал свой автомобиль на стоянке у подножия спуска Бюжо и был завсегдатаем в «Баре дез ами», дважды в день подводил итоги ситуации возможно довольно грубовато, но в то время в городе Алжир не было человека, который не разделял бы его точку зрения:
— Египетская экспедиция? Да херня это всё!
Фраза сопровождалась великолепным насмешливым жестом. Очень скоро все называли «Соединение А» не иначе как «Херовая экспедиция».
Только после появления в отеле «Сен-Жорж» двух сотен гражданских пилотов, которые должны были доставить парашютистов в Каир, жители города Алжир начали относиться ко всему этому немного серьёзнее.
С другой стороны, за исключением нескольких немногочисленных инициаторов мятежа, никто не знал, что некий Кхаддер, до этого выполнявший весьма незначительную роль санитара в горах, только что был направлен в автономную зону города Алжир. Благодаря правительственной стипендии ранее он получил хорошее образование на факультете естественных наук. У него были сутулые плечи и плаксивый голос, и он бесконечно и непрестанно жаловался на боль в одном из позвонков, который сместился после падения — он твердил об этом как старый ипохондрик о своём здоровье или генерал про единственную свою победу, и среди сокурсников заслужил тем самым прозвище «Кхаддер-Позвонок».
Мысли Кхаддера порой блуждали, он забывал, где находится, какой эксперимент проводится и кто из его друзей находился рядом. Тогда Миро, бывший его соседом по лаборатории, давал ему хорошего тычка ногой под зад.
— Тычок под зад для бедолаги как лечение током, — едко замечал он.
Миро грыз гранит науки в колледже и, по слухам, когда-то проявлял склонность к Алжирской коммунистической партии.
Пасфёро отозвали в Париж «для консультаций». Директор его газеты, человек солидный и увешанный наградами, любил придавать передвижениям своих корреспондентов важность дипломатической миссии. Когда министр иностранных дел отправил за своими послами и экспертами, дабы расспросить о возможных последствиях Суэцкой экспедиции на Ближнем Востоке и во всём остальном мире, директор незамедлительно последовал его примеру, вызвав всех своих постоянных представителей в главный офис «Котидьен».
Большую часть сведений послы получали от корреспондентов «Котидьен», а те, в свою очередь, доставали эти сведения от поддельных военных и коммерческих атташе, фальшивых консулов и барбузов[206], которые были чрезвычайно хорошо информированы, но их превосходительства никогда не стали бы общаться с ними.
Две встречи состоялись в один и тот же день, в одно и то же время, одна на левом берегу реки, другая — на правом. У директора «Котидьен» и министра иностранных дел были «связи» в конкурирующем учреждении. Оба ждали: министр — принятия решения, директор — определения политики своей газеты и отбора сенсационных новостей, которые не могли не появиться на этих встречах.
У Виллеля была большая свобода передвижения — управление его газеты раз и навсегда решило поддерживать оппозицию до той поры, пока им не предложат принять бразды правления. Для этих беспардонных типов Париж был самой Францией, а еврейские банки, Нормальная школа[207], Политех и 16-й округ[208] были Парижем, кафе Сен-Жермен-де-Пре — школой для мыслителей, а прогрессизм — политическим кредо. Молодые, блестящие и хорошо одетые, они обладали нужным количеством наглости, хамства и цинизма, чтобы поддерживать эту иллюзию.
Поэтому находившийся в городе Алжир Виллель смог понаблюдать за тем, что позже назвали «Скандалом в Эль-Биаре». Именно он рассказал обо всём Пасфёро, рассказал достаточно точно, хотя и с некоторой издёвкой.
Пасфёро встретился с Жанин в Париже и возобновил с ней связь. А директор поздравил его с «прекрасной работой в Алжире». И он тут же забыл попросить о давно обещанной прибавке к жалованью.
Уже опускалась ночь, и он, полулежа в шезлонге в саду отеля «Сен-Жорж», сонный и зевающий от счастья, вполуха слушал рассказ своего спутника. Имя Маренделя вывело его из оцепенения.
— Представь, — говорил Виллель, — одну из этих роскошных квартир на последнем этаже здания, с террасой вокруг, уставленной цветочными горшками, сочными растениями, карликовыми пальмами и олеандрами; большие французские окна выходят на Алжирский залив со всеми его мерцающими огнями; толстые ковры, мягкие диваны, первоклассные напитки. Этот сутенёр Эсклавье определённо умеет выбирать себе любовниц. Кроме профессионального интереса, который он у меня вызывает, я уже начинаю испытывать к нему некоторые тёплые чувства.
Я встретил его накануне вечером в баре «Алетти», и он попросил меня прийти… Что за прелестная индокитайская рекомендация для всех этих армейцев! Что бы ты про них ни написал, стоит единожды ступить на землю Вьетнама и ты оправдан, ты — член семьи.
Официальной причиной вечеринки стало, конечно, не то, что капитан Филипп Эсклавье доставил радость Изабель Пелисье, хотя та всегда считала себя фригидной. Нет, вечеринка была в честь офицеров Десятого парашютного полка, которые совсем скоро отправлялись захватывать Каир. Там был её муж: маленький узкогрудый хлюпик, но не лишённый ума. Будь я капитаном или его возлюбленной, я был бы несколько осторожнее…
В кои-то веки общепризнанная иерархия города Алжир оказалась перевёрнута с ног на голову. Например твой кузен, Марендель, притащил…
— Что-что?
— А, так и думал, что тебя это растормошит! Марендель пришёл с довольно зрелой женщиной, преподавателем сахарской этнографии в университете. Ни он, ни она не давали ни малейшего повода усомниться в их отношениях. В их связи было нечто кровосмесительное — просто Эдип и его мать… Подходит это для твоей книги?
— Ну и сволочь же ты!
— А ты знаешь, что в нашем скучном, лицемерном, терпимом мире играть роль отъявленной сволочи всё труднее и труднее?
Парашютисты явились в полевой форме, с закатанными рукавами и голой грудью под полотном куртки. Все жители города Алжир были в чёрных галстуках, шёлковых рубашках и белых чесучовых костюмах, а женщины, по большей части, в коктейльных платьях от ведущих парижских дизайнеров.
Местные сановники подняли большой шум из-за наёмников, в которых так остро нуждались, чтобы подчинить Лигу арабских государств, угрожавшую их привилегиям. Вспомни «Саламбо»[209], ужин в Мегаре в саду у Гамилькара. Я всё время думал об этом… «По мере того как солдаты пьянели, они всё больше думали о несправедливости к ним Карфагена. Под влиянием винных паров их заслуги стали казаться им безмерными и недостаточно вознаграждёнными. Они показывали друг другу свои раны, рассказывали о сражениях… Они почувствовали себя одинокими, несмотря на то, что их было много. Большой город, спавший внизу в тени, стал пугать их своими громоздившимися лестницами, высокими чёрными домами и неясными очертаниями богов, ещё более жестоких, чем народ…»[210]
— Ты знаешь Флобера наизусть?
— Да, в пятнадцать лет я мог цитировать целые главы. Я украл из киоска книгу, и это оказалась «Саламбо» — только представь, если бы вместо этого я взял «Парижские тайны»[211] — и вдруг я вынужден пойти работать в «Котидьен»… Полковник Распеги явился с маленькой шлюшкой из Баб-эль-Уэда, очень аппетитной, ладно скроенной, вульгарной и воняющей жареным мясом и гвоздичным перцем. Да уж, комплексов у него нет. Он сразу заметил, что светские дамы города довольно неброско накрашены, поэтому повернулся к своей мартышке, размалёванной в красное, синее и чёрное, взял её за шиворот, запер в ванной и хорошенько отмыл. Когда она вернулась, то была ярко-красной, как будто её только что чистили наждачной бумагой. Она кипела от злости и до конца вечера не открывала рта, разве что шипела: «чёрт!» — всякий раз, когда какой-нибудь достойный господин предлагал ей бокал шампанского и пирожные…
Сначала разные компании держались порознь. Парашютисты обсуждали войну, колоны — вино и цитрусовые, дельцы — деньги, женщины — тряпки и сплетни — и все, потягивая виски или шампанское, шептались об Изабель и её парашютисте и бросали косые взгляды на Поля Пелисье, чтобы понять, как им стоит относиться к жене-прелюбодейке и её любовнику. Ибо редко я видел, чтобы два человека так открыто демонстрировали, что влюблены и спали вместе. Они оставляли за собой, как кильватер, горячий и дерзкий запах постели.
Чуть позже появился негр Диа со своим мелким приятелем Буафёрасом — мутным типом со скрипучим голосом. Оба выглядели так, словно уже выпили по стаканчику-другому. За ними шёл рыжий верзила-лейтенат с застывшим лицом, который начал с того, что запнулся за ковёр. Он растянулся во весь рост на полу и вызвал едкий комментарий Распеги:
«Пиньер, если не можешь вместить больше литра, не стоит пить бочку».
Диа залпом осушил стакан неразбавленного виски, рыгнул от удовольствия и избытка чувств, затем обнял Изабель и Эсклавье и прижал их к груди. У Диа голос как у Поля Робсона — богатый, глубокий и мелодичный, голос созданный для искушения женщин, детей и рабов… пробирает до сердца и печёнок. Все гости, которые были на террасе, снова зашли внутрь — этот голос привлёк их, как горшочек мёда приманивает ос.
«Филипп, — сказал он капитану, — я рад, что ты влюбился в женщину, которая так похожа на тебя, которая в твоём вкусе, настоящая живая женщина… на этот раз. Как твоё имя?» — «Изабель». — «Сегодня вечером, Изабель, мы должны кое-что сделать — должны убить твою маленькую соперницу, хотя она уже однажды умерла, знаешь ли. Не пугайся её так уж сильно: это была девушка с косами и в шлеме из пальмовых листьев. Мы все любили маленькую Суэн, она была нашей войной в Индокитае, она была той, кого мы пришли защищать, хотя и не знали этого, защищать от тех самых людей, вместе с которыми она сражалась. Мы любили её, как маленькое существо, находящееся вне времени и пространства. Суэн не была такой живой как Изабель. Индокитай не был таким настоящим как Алжир… Это было особое место, где мы жили сами по себе, на войне, которую придумали сами для себя, куда мы ползли умирать, как те больные или раненые слоны, которые на собственных ногах добираются до своих тайных кладбищ. С тобой, Изабель, всё гораздо проще. Ты стала девушкой Филиппа, чтобы он мог прийти со своими друзьями и защитить твой дом…» — «Черномазый мертвецки пьян! — пронзительно закричал Поль Пелисье. — Как он смеет обращаться на “ты” к моей жене! Пусть катится к чертям! Он сошёл с ума…»
Тогда Распеги схватил муженька за руку.
«Если хотите, мы все можем уйти с ним. Мы уйдём вместе с нашим черномазым и оставим Эль-Биар, город Алжир, сам Алжир, Сахару — оставим вас разбираться с вашими арабами, которых вы, по вашим же словам, так хорошо знаете. Но если бы не мы, они бы давно утопили всех вас в море».
В тот момент, можешь мне поверить, все сочли вполне естественным, что Изабель должна быть любовницей Эсклавье, и даже, что ей нужно объявить об этом факте перед всеми, даже собственным мужем… Бедного маленького Поля Пелисье на самом деле потрясло лишь то, что Диа фамильярно «тыкал» его жене и обнял её. Вечер понемногу подходил к концу, бокалы были опорожнены и наполнены вновь, а наёмники завели разговоры о войне, Сопротивлении, Индокитае и лагерях военнопленных. В тот вечер я многое узнал о них.
Теперь я понимаю их, наивных и жалких, желающих быть любимыми и наслаждающихся презрением своей страны, способных на энергию, упорство и мужество, но также готовых отказаться от всего ради девичьей улыбки или возможности хорошего приключения. Они предстали передо мной в истинном свете: тщеславные и бескорыстные, жаждущие знаний, но не терпящие наставлений, горюющие, что не могут следовать за большим, несправедливым и щедрым вожаком и вынужденные искать среди экономических и политических теорий причину сражаться, что заменит им вожака, которого они так и не смогли найти.
Те «отверженные», которые отдавали Изабель дань уважения своими сказками о кровопролитиях, дикими или ностальгическими песнями, обожанием на расстоянии и безумными мечтами о завоеваниях, которые срывали с себя медали и разукрашенные доспехи, чтобы бросить их к её ногам — они были трогательными и в то же время возмутительными. Они повзрослели в Индокитае, но благодаря предстоящему выступлению против Египта в старой доброй завоевательной войне, внезапно снова превратились в прежних напыщенных невыносимых вояк.
Это был абсурдный, героический кошмар: Убю превратился в героя[212]. Я представлял себе, как эта дурочка Изабель облизывает губы с видом довольной сытой кошки, пока они поджигают мечети и дворцы Каира.
Знаешь, о чем я подумал, Пасфёро? Ради Бога, послушай, потому что это серьёзно… куда серьёзнее твоих сентиментальных проблем. Все эти парашютисты свободны и не связаны никакими узами, они высматривают хозяина. И единственные, кто способен создать такого хозяина, который бы знал, как сломить их и в то же время покрыть славой, навязать им дисциплину, к которой они стремятся, и вернуть им восхищение народа, в котором, как они чувствуют, им отказывают, — это коммунисты. В тот вечер они проходили фазу инфантилизма, возможно последнюю в их жизни. Пока они ласкали девушек, ломали мебель и осушали бутылки, а негр, стуча по найденному на кухне медному тазу, продолжал подстрекать их на глазах у перепуганных мужчин, «ответственных» за этих дам, которые теперь стояли как вкопанные, превратившись в простых зрителей, я думал о той истории из «Саламбо» и о приказе, который Карфагенский сенат отдал Гамилькару — загнать наёмников в глубокое ущелье и там истребить. Потому что однажды эти ваши когорты должны быть уничтожены, и буржуазному правительству придётся взять за это ответственность. Пасфёро, не нальёшь ли мне двойного виски? Я только что рассказал тебе чрезвычайно интересную историю.
— Ты рассказал её мне, поскольку это невозможно использовать как материал, потому что никто бы его не понял… Ты случайно не знаешь, как зовут ту девушку, которая была с Ивом Маренделем?
На следующий день после «скандала» Поль Пелисье встретился с Арсинадом в доме нескольких общих друзей. Его голова была ещё тяжела после возлияний, а разбитое сердце и уязвлённое тщеславие заставляли его ощущать себя так, словно с него живьём сдирали кожу.
Месье Арсинад знал как залечивать раны подобного рода. Его пухлое тельце старательно умостилось в глубине большого кресла, а в руке он согревал стакан коньяка.
— Мой дорогой друг, — сказал он Полю, — я много слышал о вас, о вашей прославленной семье, которая обосновалась здесь со времён завоевания алжирской земли, с которой нас хотят изгнать, и о том влиянии, которым вы пользуетесь в определённых кругах — вот почему я хотел встретиться с вами. Вы, без сомнения, осведомлены об огромном заговоре, который угрожает городу Алжир… заговоре с бесчисленными последствиями… Я знаю, вы сразу подумали о левом крыле, о коммунистах… Нет, этот аспект заговора несерьёзен. У него есть и другая, бесконечно более пагубная сторона, которая завоевала доверие среднего класса, деловых кругов и даже части армии…
— В самом деле?
— Знаете полковника Пюисанжа? Недавно на днях он рассказывал мне, как ему было не по себе из-за этого. Несколько офицеров, в том числе некоторые из лучших, подхватили эту заразу в Индокитае. А некоторые даже не стали дожидаться Индокитая. Полагаю, вы знакомы с капитаном Эсклавье?
На щеках Поля вспыхнул жаркий румянец, но Арсинад, казалось, не заметил этого.
— Несомненно, блестящий послужной список… но с де Голлем и в Сопротивлении, что придаёт ему определённый… политический характер… Прежде всего, это его семья, которая издавна связана с международным коммунизмом. Похоже, что капитан Марендель и майор де Глатиньи, как и он, принадлежат к организации, которая, скажем так, — он презрительно надул губы, — либеральная. Полковник Распеги особенно гордится своим происхождением из народа. Это не те защитники, в которых нуждается Алжир. Нам нужны сильные люди с убеждениями, настоящие солдаты Христа и Франции, которые днём будут колонами, коммерсантами, рабочими или офицерами… однако по ночам сумеют управиться с ножом или автоматом… Этих людей должны организовать специалисты, обеспеченные оружием, новейшей техникой и надлежащей поддержкой, как в Париже, так и в городе Алжир, как в армии, так и среди гражданского населения… Но поскольку эти люди честны и искренни, им никогда не хватает денег…
Поль слегка вздрогнул. Несмотря на огромное состояние, у него была репутация «скареды». Арсинад ногтем нарисовал на столешнице сердце, увенчанное крестом.
— Это знак Шарля де Фуко[213], — сказал он, — но также и знак шуанов[214].
И удивительный месье Арсинад пронзительным голосом, напоминавшим кваканье лягушек иными летними вечерами, внезапно принялся с жаром петь шуанскую песню.
В море бросим останки ваши,
И навек опозорим вас,
В том лишь и есть честь наша —
Следом идти за Богом.
С нами «Синие» ронду танцуют,
Кровь пьют из наших сердец,
Там лишь наши сердца существуют —
В сердце нашего Бога.
— Я надеюсь, мы встретимся снова, мой дорогой Пелисье, и очень скоро. Конечно, я должен попросить вас держать всё сказанное при себе. Кстати, вы знали, что капитан Эсклавье был масоном? Довольно высокопоставленным, к тому же… как наш главнокомандующий или министр-резидент.
По дороге домой, Поль решил больше не встречаться с этим приторно-сладким безумцем. Здравый крестьянский смысл, унаследованный им от предков, заставлял его оставаться настороже, но нельзя было не признать, что сказанное Арсинадом — чрезвычайно тревожно, а он сам казался хорошо осведомлённым.
Садясь в машину, Поль насвистывал сквозь зубы песню шуанов:
С нами «Синие» ронду танцуют,
Кровь пьют из наших сердец
«Синие» — означало Эсклавье… И с его губ срывался весь подавленный романтизм хилого ребёнка.
20 октября парашютисты 10-го полка получили приказ грузиться на самолёты, которые должны были доставить их на Кипр.
Полковник Распеги подъехал на своём джипе, чтобы попрощаться с Кончей — он был в полной форме, со знаками отличия на плечах и двумя вооружёнными охранниками, сидящими позади.
Весь Баб-эль-Уэд высунулся из окон. Бельё развевалось под палящим средиземноморским солнцем.
Полковник поцеловал молодую девушку, похлопал её по заду и отправился захватывать Каир под бешеные аплодисменты толпы, где испанцы, мальтийцы, арабы и маонцы стояли плечом к плечу с горсткой «коренных французов».
5 ноября, в шесть часов утра, парашютисты 10-го полка высадились к югу от Порт-Саида, чтобы захватить мост, по которому шли в Каир автомобильная дорога и железнодорожная ветка. Этот мост пролегал через вспомогательный канал, соединяющий Суэцкий канал с озером Манзала, и зоной высадки была узкая полоса между двумя участками воды.
Их сбросили с высоты 150 метров, при том, что минимальная безопасная высота составляла 180 метров. Пришлось снизить скорость до 200 километров в час, сделавшись при этом прекрасной мишенью для египетской ПВО.
Едва в небе появился первый самолёт, как зенитные батареи, сосредоточенные вокруг моста, открыли огонь, обнаружив тем самым расположение своих скорострельных пушек, спаренных пулемётов и «оргáнов Сталина»[215]. С самолёта сбросили только технику: пару джипов и безоткатную 106-мм пушку, которые приземлились в канал. В неподвижной воде белые парашюты походили на гигантские, только что распустившиеся кувшинки. Парашютисты спрыгнули под прикрытием дымовой завесы, и большинству из них удалось опуститься на песчаную полосу. Потери оказались не такими тяжёлыми, как ожидалось.
Эсклавье со своими людьми достиг отстойников Городского Водоканала чтобы захватить мост с тыла. Для этой цели им пришлось пересечь заросли, которые удерживали федаины — отряды смертников Насера. Каждый из этих федаинов укрывался за деревом и был вооружён обычным мини-арсеналом: автоматом, винтовками и базуками. Они открыли по французам огонь из всего, что у них было, но не причинили особого ущерба, поскольку их огонь был безнадёжно неточен, а парашютисты знали, как наилучшим образом использовать малейшие складки местности. Видя, что парашютисты отнюдь не отступают, а продолжают наступать, федаины внезапно прекратили сражение, бросив свою позицию, с которой их было бы нелегко выбить, вместе с оружием, формой и боеприпасами. Преследуя их, парашютисты пересекли мост и практически вышли за него на 200 метров. Дорога на Каир была открыта. Но другим ротам, которым пришлось тяжелее под сильным артиллерийским огнем, потребовалось несколько часов, чтобы догнать их.
Де Глатиньи, согнувшись вдвое, пересёк пролёт моста, который в очередной раз обстреливали из пулемёта, и бросился в окоп Эсклавье, как раз в тот момент, когда позади него разорвалась миномётная мина.
— Прежде всего, — сказал де Глатиньи, — прими мои поздравления. Распеги просил передать, чтобы вы не дали себя обойти. Мы находимся на острие всех союзных сил… на этот раз у нас наконец-то есть союзник, чего не случалось с 1945 года. Это настоящая война, Филипп, и она приносит пользу.
— Да, настоящая война, конечная цель которой — Каир.
— Знаешь, что означает Каир на арабском? Эль-Кахира — «Победоносная».
— Мы будем вести себя как Наполеон, — ухмыльнулся Эсклавье. — Разграбим музей. Мой отец однажды сказал, что это один из самых богатых и хуже всего обустроенных музеев: настоящая пещера Али-Бабы… Золото Тутанхамона!
— Мы туда ещё не добрались.
— Что нас остановит? Несколько банд бедных феллахов[216], которые не знают, что им защищать, и парочка киношных фанфаронов, увешанных пулемётными лентами, что при первом же выстреле бросаются наутёк — иными словами, ничего. Каир наш. Мы будем жить в садах Семирамиды, на берегах Нила, поднимемся на пирамиды и посетим Долину Царей. Мы наконец-то сбежали из этой тюрьмы под названием Алжир…
Ещё одна миномётная мина разорвалась рядом с их окопом, подняв облако пыли. Но единственной реакцией был смех, потому что они захватили Каир.
Пиньер и пятьдесят его парашютистов взяли штурмом казармы федаинов в Порт-Фуаде. Они убили или взяли в плен сто пятьдесят человек и собрали достаточно оружия и боеприпасов, чтобы снарядить целый полк.
— Замечательная война, — сказал он, вытирая лоб.
Капитан Марендель и лейтенант Орсини с грузовиком, набитым парашютистами, без приказа двинулись вперёд по дороге Эль-Кантара и оказались в нескольких километрах от города. Там их довольно вяло обстреляли несколько регулярных полков, которые быстро отступали, полагая, что израильтяне уже в египетской столице. Пленных взяли так много, что приходилось отпускать их на свободу, ограничившись лишь тем, что оставили им одну только рубашку.
Распеги наладил связь с одноглазым генералом, который кружил над ними в своей «Дакоте» — летающем штабе.
— Суэцкая дорога свободна, — доложил полковник. — Одно из моих подразделений находится недалеко от Эль-Кантары. Чего мы ждём? Следует ли мне наступать?
— Мы ожидаем приказов с минуты на минуту.
«Дакота» продолжала кружить над водоочистными сооружениями, затем внезапно взяла курс на север, в сторону моря и Кипра.
— Что, чёрт возьми, происходит? — спросил Распеги, ощущая внезапную тревогу.
Ответил ему лётчик:
— Ничего. Мы собираемся заправиться.
Теперь в эфире прозвучал краткий сигнал: «Франко-британские войска наступают на Суэц». Все стратеги делали расчёты на своих картах: танки двигались со скоростью 25 км в час, но французские лёгкие танки АМХ могли достичь скорости 100 км в час. Исмаилия будет взята в течение ночи, а она находилась в 156 километрах от Каира. Разгром египетской армии набирал обороты. Распеги был вне себя от нетерпения. Он боялся, что другой отряд может обойти его.
На следующее утро военно-морские силы приступили к разгрузке грузовиков, джипов и тяжёлой техники в Порт-Саиде и Порт-Фуаде. Кипя от ярости, Распеги смотрел, как сначала были сняты машины полков Фоссе-Франсуа и Конана, а затем и Бижара, и только к вечеру он наконец получил на руки свой «подвижной состав».
В десять вечера генерал, командовавший парашютной дивизией, прислал ему срочное приказание явиться.
— Все готовы отправиться в Каир через час, — гаркнул он. — Ни грузов, ни припасов, только оружие и боезапас. Всё, что нам нужно, возьмём по дороге.
Генерал был груб, если не сказать неотёсан, но Распеги, которому он совсем не нравился, — а нравился ли ему когда-нибудь хоть кто-то, кто им командовал? — был готов признать, что тот «не робкого десятка».
— Садитесь, — сказал ему генерал.
И протянул стакан с бутылкой виски.
— Выпей-ка. Нет, побольше, ради всего святого!
Он внезапно обратился к Распеги на «ты», что заставило полковника понять — дела плохи.
— А теперь слушай и не бушуй… потому что мне самому охота всё бросить. Я только что получил приказ прекратить огонь. Мы отходим.
— Но ведь мы уже победили!
— Идену пришлось уступить, Ги Молле попытался спасти ситуацию, но не особо успешно. Мы не выиграли, а проиграли. Ультиматум от русских, угрозы от американцев. Я не знаю, что там у русни, но венгры, похоже, взбунтовались.
— Плевать я хотел на венгров. Если бы не этот приказ, мы наступали бы сейчас на Каир…
— Думаешь, я про это не думал? Но французское командование в любом случае должно было бы озаботиться нашим прикрытием.
— Это возможно.
— Боюсь, что нет. В отличие от тебя или меня, наш главнокомандующий — выпускник Академии Генштаба. Он воюет с помощью карт, статистики и макетов местности. Он никогда не поверит, что четыре парашютных полка сами по себе могут гнать взашей целую армию этих ничтожных дешёвок. Так что вбей себе в голову, Распеги: я запрещаю тебе двигаться вперёд. Но если хочешь напиться со своими офицерами… Я могу прислать целый грузовик виски. Недостатка в нём нет.
— Что ждёт нас потом?
— Снова город Алжир, хотя решение его проблемы, вероятно, можно найти и здесь…
— Город Алжир! Дерьмовый гадюшник!
— Да, снова нас обрекают на этот дерьмовый гадюшник. Ты знаешь, что гарнизон Порт-Саида только что капитулировал?
— Плохое это дело, господин генерал, сдаваться вот так, когда победа была почти в кармане… а нам очень нужна победа. Особенно это вредно для наших людей. Они думали, что сбежали из тюрьмы. Теперь их отведут назад в камеры под конвоем жандармов…
Парашютисты 10-го полка погрузились на корабль 14 ноября, за несколько часов до прибытия полиции ООН — девяноста пяти датских солдат в голубых касках. У них были волосы и кожа светлые, как сливочное масло, оружие, которое они использовали только на учениях, и совершенно спокойные лица и совесть.
20 ноября в ночной темноте полк высадился в городе Алжир. Полковник Распеги распорядился, чтобы их без промедления отправили в горы, поскольку чувствовал, что должен снова прибрать своих людей к рукам. Совсем недавно поступило сообщение о группе феллага в Атласских горах близ Блиды. Уже на следующий день «ящерицы» отправились за ней в погоню.
В субботу, 30 сентября, в пять часов пополудни, когда улицы были запружены людьми, в «Милк-бар» на углу улицы д'Исли и площади Бюжо взорвалась бомба, как раз напротив квартиры, которую занимал главнокомандующий в здании штаба Десятой зоны.
В то же время в «Кафетерии» на улице Мишле взорвалась вторая бомба. Она была сделана из того же примитивного взрывчатого вещества, что и первая: шнейдерита[217], изготовленного из хлорида калия. Два этих взрыва убили трёх человек и ранили сорок шесть. Среди жертв было несколько детей, которым оторвало ноги.
В кафетерии несколько санитаров как раз уложили кричащего от боли ребёнка на носилки — они собирались закрыть двери машины скорой помощи, когда один из них заметил, что оставил детскую ногу и ботиночек на тротуаре. Он бросил и то и другое в низ носилок и, прислонившись к дереву, тут же сблевал. Его звали Малеский. Он регулярно, раз в неделю приглашал медсестру поужинать в швейцарском ресторане, иногда проводил с ней ночь. Он был счастливым человеком, и до этого дня никакие политические, моральные или сентиментальные вопросы никогда его не преследовали.
Взрыватель третьей бомбы, заложенной в главном зале аэровокзала, не сработал. Она состояла из будильника, подключенного к электрической батарее, и содержала то же взрывчатое вещество, что и бомбы в «Кафетерии» и «Милк-баре»: шнейдерит.
5 октября в автобусе город Алжир-Табла взорвалась ещё одна бомба, из-за чего погибли девять пассажиров-мусульман…
Ужас воцарился в городе Алжир под завывания сирен скорой помощи, среди разбитых витрин магазинов и луж крови, наспех присыпанных опилками.
Натянутые до предела нервы жителей города трепетали при каждом слухе, при самой невероятной вести. Но порой эти же самые люди, казалось, не обращали никакого внимания даже на самые ужасные зрелища и, попивая анисовку, поднимали бокалы за следующую гранату, жертвой которой могли стать они сами. Потом доводили себя до исступления разговором о футболе или регби.
Ужас сменился страхом и ненавистью. Мусульман начали избивать без всякой причины, просто потому, что в руках у них был свёрток или из-за «гнусной рожи». Европейцы избавлялись от старых арабских слуг и фатм[218], которые двадцать лет были частью их семьи.
«Нельзя доверять никому из них, — говорили они. — В один прекрасный день мы проснёмся и обнаружим, что нам перерезали горло, а наших детей отравили».
Затем цитировалась история о пекаре, который был убит своим помощником. Эти двое мужчин больше десяти лет работали вместе каждую ночь — они стали близкими друзьями, и каждое утро их видели выходящими из пекарни в муке с головы до ног. Они ходили обедать в бистро на другой стороне улицы, прихватив с собой свежеиспеченного хлеба и заказывая к нему немного ветчины.
За пару-тройку дней Баб-эль-Уэд стал свидетелем явного раскола между мусульманами с одной стороны, и евреями и европейцами — с другой. Именно этого хотел ФНО — разделить этот неопределённый район и расколоть её обитателей, которые всё больше и больше походили друг на друга, потому что у них было так много общего: некая беспечность, любовь к сплетням, презрение к женщинам, ревность, безответственность и склонность грезить наяву.
Виллель и Пасфёро каждую ночь проводили в офисе «Эко д'Альже», где была радиостанция, настроенная на волну полицейского передатчика. Они прослушивали вызовы и таким образом могли установить количество нарушений и места, где те произошли. В ноябре их оказалось в среднем более пяти в день, и на их долю приходилось две сотни смертей.
В первые дни журналисты сразу же мчались на место происшествия на машине, мотоцикле или такси. Там они видели несколько тел, лежащих на тротуаре и накрытых старым одеялом; видели раненых, которых увозили в больницу Майо; или бессильную ярость мужчины, чьё лицо искажали страдание и ненависть; там они слышали крики женщины, которая бежала за полицией или работниками скорой помощи и цеплялась за них. Самыми неуправляемыми были испанки и еврейки.
Очень скоро журналистам стало невыносимо фотографировать эти ужасы и слышать эти крики, а им ещё и выговаривали так, будто это они вооружали террористов.
Пасфёро и Виллель снова присутствовали на пресс-конференции в Доме правительства. Пресс-секретарь дал искажённую версию расправ и преуменьшил число жертв — чаще всего беспорядки скромно именовались «инцидентами». Он объявил об аресте нескольких террористов, «личности которых не удалось установить», пообещал, что против них будут приняты меры, и сообщил об уничтожении значительной банды феллага на полуострове Колло, откуда было изъято немалое количество оружия.
Виллель понимающе улыбнулся, а Пасфёро с огорчённым видом пожал плечами, что вызвало гнев пресс-секретаря:
— Вы снова сомневаетесь в точности моей информации?
— Естественно, — спокойно ответил Виллель, поднимаясь на ноги.
— Приходите ко мне в кабинет вместе с Пасфёро. Мы должны вместе разобраться с этим раз и навсегда.
Коллеги из местной прессы с удовольствием безупречных паинек наблюдали за тем, как два плохиша отправились в кабинет директора.
Едва оставшись наедине с двумя специальными корреспондентами, пресс-секретарь сменил тон. Он откинулся в кресле, голова безвольно запрокинулась на подголовник.
— Выкладывайте, — устало сказал пресс-секретарь.
— Начнём с того, — сказал Виллель, — что в результате беспорядков погибло семнадцать человек, а не шесть, не было произведено ни одного ареста, а правительство не планирует никаких дисциплинарных мер…
— Во-вторых, — вмешался Пасфёро, — в перестрелке в Колло нам досталось больше всего: пятнадцать убитых и двадцать два раненых. Изъятое оружие представляло собой два охотничьих ружья. Но как же оружие, которое было потеряно? Оно не упоминалось ни в одном отчёте.
Пресс-секретарь поднялся и начал расхаживать взад-вперёд по толстому офисному ковру, разглядывая двух подручных из-под ресниц, изогнутых и длинных как у женщины — он так часто запутывал и обманывал их, что теперь был вынужден отнестись к ним с определённой долей откровенности и честности.
Су-префект, сделавший карьеру в кильватере министра-резидента, пресс-секретарь позволил себе увлечься алжирской трагедией и, со всеми ресурсами живого ума, со всей беспринципностью ученика Макиавелли, посвятившего себя какому-то делу, он шаг за шагом приступил к защите Алжира.
— Хорошо, — сказал он, — нет смысла вас обманывать, ваша информация совершенно верна. Но что хорошего в том, чтобы обнародовать её на данном этапе? Это только усилит общую тревогу. Мы находимся на грани катастрофы — в ближайшие несколько дней может произойти всё, что угодно. Толпа может стать полностью неуправляемой, европейцы и мусульмане могут начать убивать друг друга. Но мы ничего не можем поделать, наши руки связаны твоими друзьями, Виллель: им нужна потеря Алжира, чтобы захватить власть… и не страшно, если весь город Алжир сгорит в огне.
— Господин пресс-секретарь, вы преувеличиваете, мы только хотим спасти то, что ещё можно спасти, договорившись с некоторыми действующими бойцами ФНО.
Зазвонил телефон.
— Какого чёрта, интересно, надо этому ублюдку?
Живя теперь в компании военных, пресс-секретарь перенял грубую манеру речи, которая, по его мнению, от него требовалась.
Однако трубку снял.
— Алло? А, это ты Вивье?… Что такое? Фроже только что убили? Где? На ступеньках главного почтамта… Серьёзно? Мне, чёрт возьми, следовало бы так думать. Теперь мы влипли, Вивье. Нет, уведомить шефа — ваше дело. В конце концов, вы глава службы безопасности…
Не медля больше ни минуты, оба журналиста выскочили из комнаты и помчались вниз по мраморной лестнице Дома правительства.
Амеде Фроже, президент Федерации мэров Алжира, в силу своих достоинств и недостатков стал знаменосцем всех колонов. ФНО ударило европейцев прямо между глаз. Последствия этого обещали быть ужасающими.
В одиннадцать часов вечера Пасфёро, который только что передал свой материал по телетайпу, присоединился к Виллелю в пресс-клубе, единственном месте, которое оставалось открытым после комендантского часа. Этот коридор, который заволакивал сигаретным дым, представлял собой бурлящую массу журналистов, представителей полиции, сутенёров и осведомителей, торговцев наркотиками, агентов секретной службы, профессиональных проституток и шлюх-любительниц, причём последние, как и первые, высматривали новичка, который был достаточно пьян, чтобы пойти к ним домой.
— Ну, — поинтересовался Виллель, — что новенького?
— Похороны назначены на завтра, двадцать восьмого декабря. Отличное начало Нового года!
— Этот год ещё увидит независимость Алжира, это неизбежно. История, подобно реке, всегда течёт в одном и том же направлении.
— Чушь! — сказал Пасфёро. — Эта необратимость истории — полная чушь… Твои маленькие коммуняцкие дружки очень умно выбрали себе судьбу. Какую силу она им даёт!
— Думаешь, Алжир можно спасти? Разве ты не видишь — он прогнил насквозь. Он кажется вполне цельным, но это всего лишь фасад, который будет разрушен в результате всеобщей стачки, которой Каир и Тунис угрожают перед дебатами в ООН. У нас в Доме правительства столько же чиновников, даже больше, чем в прошлом году, и все они продолжают посылать друг другу меморандумы и публиковать отчёты, но машина работает вхолостую, никто их не читает, никто не действует в соответствии с ними. Тем временем четыреста тысяч солдат стоят наготове, ожидая возможности вернуться домой.
— Ты преувеличиваешь, армия удерживает сельскую местность.
— Возможно, но она не контролирует ни одного города — сфера её полномочий заканчивается у ворот. А что ты найдёшь в городах? Парочку-другую старых фликов, которые запутались в своих нормативах мирного времени, у которых нет информации и которые слишком озабочены спасением своих шкур. Восстание, словно червь, проникло в этот беззащитный плод и пожрало его изнутри. ФНО владеет городами, начиная с самого города Алжир: следовательно он победил. Вспомни Марокко — восстание там началось в мединах, а затем их примеру последовали внутренние районы.
— Почему бы не ввести армию в города?
— Об этом не может быть и речи, это незаконно.
— Но сейчас законность служит для прикрытия банды террористов и убийц. Ты и сам прекрасно знаешь, что несколько сотен убийц контролируют весь город Алжир.
— Те, кто выступает за вывод войск из Алжира, очень заинтересованы в юридическом аспекте. Законность интересна только тогда, когда она полезна для нас и на нашей стороне.
— Ты говоришь как Луи Вейо[219], дорогой мой Виллель: «В свободе, которую вы требуете от нас во имя ваших принципов, мы отказываем вам во имя наших».
Подошла девица и села за их столик — светлые волосы упали ей на лицо, груди обвисли, и от неё разило выпивкой.
Виллель шлёпнул её ладонью по заду:
— Знаешь, Пасфёро, я собираюсь с ней переспать. Чаще всего человек спит с тем, кто попадётся под руку.
Он поднялся на ноги и обеими кулаками упёрся в залитую вином скатерть:
— И, возможно, по этой же самой причине я плыву по течению истории.
Похороны Амеде Фроже вызвали несколько вспышек насилия, во время которых сколько-то мусульман, не имевших никакого отношения ни к убийству, ни к ФНО, были забиты до смерти дубинками, зарезаны ножом или застрелены разъярённой толпой. Такого рода погромы обычно назывались «охотой на крыс».
В семь часов вечера Пасфёро вместе с Парстоном, одним из своих американских коллег, стоял возле «Алетти», когда с улицы Де-ля-Либерте и улицы Колонна д'Орнано вышла толпа и устремилась по узким переулкам и лестницам к улице д'Исли.
У табачного киоска на другой стороне улицы стоял пожилой араб, с изумлением наблюдая за этой толпой и гадая, какая таинственная причина может скрываться за этим. Пасфёро ясно увидел, как какой-то мужчина подбежал к арабу и ударил его тяжёлым железным прутом по голове.
Пасфёро бросился через улицу, прокладывая локтями путь сквозь толпу, и начал поднимать старика. Тот был уже мёртв, ему проломили череп, и журналист убрал руки, которые уже испачкались в крови. Но он видел, как полицейский, который стал свидетелем убийства, бросился наутёк.
Пасфёро медленно выпрямился — его гнев был так силён, что его трясло с головы до ног.
— Когда-нибудь я заставлю одного из этих ублюдков заплатить за всё, — сказал он американцу, который подошёл к нему.
Парстон был человеком опытным, побывавшим на каждой войне и в каждой революции. Он взял Пасфёро за руку.
— Араба убил не человек, — сказал он, — это была толпа. Толпа — странный вид зверя, который набрасывается наугад, а потом ничего не помнит, а ещё она склонна к убийствам, поджогам и грабежу. Человек, который ударил его, вероятно, был милым парнем, который любит мать и заботится о своих кошках. Я долго изучал толпу… Оставь всё это… и пойди вымой руки.
— Я ненавижу этого зверя и хотел бы пристрелить его насмерть…
— Все ненавидят толпу, но все к ней принадлежат.
Они пошли назад, в «Цинтру», и остаток ночи провели за выпивкой. Чтобы успокоить Пасфёро, Парстон угостил его описанием всех ужасов, свидетелем которых был за последние двадцать лет. Теперь он говорил о толпе, как о какой-то чудовищной, мифической гидре, вроде той, которой Геркулес отрубил голову и лапы, однако она тут же отрастила их заново.
Затем Пасфёро вспомнил полицейского, который, как он видел, пустился бежать — закон и порядок исчезли, гидра разгуливала по городу Алжир и сдержать её было некому. Вскоре ФНО сможет вывести своих людей на улицы и бросить Касбу против европейских кварталов. День за днём вооружённые диверсанты, прибывавшие из Вилайи IV[220], небольшими группами проникали в Касбу или таились в пригородах Алжира.
Со своей стороны, европейцы покупали оружие и гранаты не взирая на стоимость. Месье Арсинад внезапно приобрёл большую важность — однажды все стены в городе оказались испещрены его эмблемой: красным сердцем, увенчанным крестом.
Первое собрание созданного им антитеррористического диверсионного отряда состоялось в тот самый вечер, когда случились кровавые похороны Амеде Фроже, и проходило в Телемми, на съёмной квартире, которую занимал Пюидебуа — маленький колон из Блиды. Пюидебуа, вспыльчивый, жесткий откровенный мужчина с коренастым, мощным телосложением, коротко стриженными волосами и синим подбородком, который ему приходилось брить по нескольку раз в день, повторял снова и снова:
— Нам приходится выбирать между чемоданом и гробом. Мой выбор — гроб, но лучше бы ему быть побольше, потому что я собираюсь прихватить за компанию немало людей.
Поль Пелисье пришёл в компании Берта. К действию его побудили самые разные чувства. Горячее желание удивить жену и забрать её у Эсклавье смешивалось с потребностью «что-то сделать» и не чувствовать себя таким отъединённым от всех и, следовательно, таким несчастным посреди этого города, который рушился в анархии и кровопролитии. Теперь, когда у него было оружие, он чувствовал, что наконец-то стал особенным человеком, не таким как все — порождением революции и заговора.
Берт, как и всегда, следовал за Полем. Это был благодушный, красивый, богатый молодой человек, но в его 80 килограммах здоровой плоти не было жизни, а на лице, красивом, как у греческой статуи, не было ни желания, ни даже самой банальной зависти, ничего, кроме Поля, которому он принадлежал с детства.
Санитара Малеского привёл Малавьель, служащий Дома правительства, завербованный Арсинадом.
Во всём мире Малавьеля пугало только одно: не оказаться «в гуще событий». Он обожал таинственность, как другие мужчины обожают спорт, азартные игры или женщин, и страдал именно по той причине, что в той жизни, которую он вёл, таинственности не было вовсе — просто жизнь образцового мелкого чиновника, который ютится в дешёвой квартирке со своей непритязательной маленькой женой и тремя чрезмерно воспитанными детишками.
Малеский не мог выбросить из головы видение «Кафетерия», машины скорой помощи и раненого ребёнка. Его преследовали кошмары и галлюцинации — женщины внушали ему страх, в горло не лезло ни кусочка мяса, ни капли вина. Его ненависть к «чурбанам» была сродни ненависти трезвенника, который стремится сохранить свою безгрешность — она была холодной и неумолимой, не проявлялась ни словом, ни жестом и граничила с безумием.
Студент Адрюгес не совсем понимал, как он тут очутился. Однажды вечером ты заводишь в кафе разговор с незнакомцем, выпиваешь пару стаканчиков анисовки, принимаешь приглашение на ужин и оказываешься вовлечён в заговор. Поскольку подобное случалось с ним уже не в первый раз, это не произвело на него особого впечатления.
Арсинад занял свою позицию во главе стола, на котором лежали Библия и револьвер. Он был без пиджака, с расстёгнутым воротом, пухлый и блестящий от добротного пота.
— Господа, — сказал он, — мы находимся на грани поражения. Завтра Алжир перестанет быть французским… если мы не будем действовать быстро и решительно! Наша организация уже насчитывает сотни приверженцев, нет недостатка в добровольцах для печатания брошюр, расклеивания листовок и сбора информации, но этого недостаточно — теперь нам нужны люди для убийства.
«Как всегда, — сказал себе Адрюгес, — мы должны убить, но кого? Похоже, никто не пришёл к единому мнению на этот счет… одна только уйма разговоров об охоте на крыс и автоматах. Но если не будешь в гуще событий, нет ни малейшего шанса заполучить девушку. В наши дни нужно запастись пистолетом, прежде чем получишь право хлопнуть их по заду».
— На террор, — продолжал Арсинад, — нужно отвечать террором, на бесчинство — бесчинством. Вы все так думаете, не так ли, Пюидебуа, не так ли, Малеский?
Он повысил голос и ударил кулаком по столу.
— Но это не выход! Прежде всего, мы должны быть результативными. Недостаточно бросить в ответ несколько собственных бомб, мы должны выяснить, кто их бросает в нас. Мы должны выполнять работу, которую полиция выполнить не в состоянии, а для армии она не дозволена: бороться с терроризмом. Этим вечером вам, кого я выбрал за преданность стране, за высокие моральные качества, за мужество и самоотречение…
Он снова стукнул по столу.
— …я приношу поддержку от нескольких важных руководителей нашей армии. Мы действуем по согласованию с Секретным Генштабом.
Адрюгес навострил уши. На этот раз всё выглядело куда серьёзнее, чем обычно.
Арсинад безоговорочно верил в этот Секретный штаб, миф, который нежно лелеял с той поры, как завязал контакты с одной из бесчисленных подпольных организаций, процветавших при Виши во время оккупации, ибо этот обманщик других преуспел и в обмане самого себя.
Он трижды встречался с полковником Пюисанжем и в осторожных выражениях говорил с ним об «определённых шагах, которые планировал предпринять». Самое меньшее, что мог сделать полковник это «заручиться поддержкой Генштаба».
Арсинаду, который всегда был склонен читать между строк, ничего больше не требовалось, чтобы представить себе некий обширный сговор между его собственной организацией и этим великим Генеральным Штабом, представителем которого в городе Алжир мог быть никто иной, как Пюисанж.
— Прежде чем продолжать, друзья мои, попрошу вас принести клятву на этой Библии, что я сейчас и сделаю перед вами.
Арсинад расправил плечи и, проявляя большое волнение и искренность, поклялся в следующем:
— Во имя Христа, во имя Франции, во имя того, чтобы Алжир остался Французским, я клянусь сражаться до смерти, держать свою деятельность в тайне и выполнять любой приказ, который мне отдадут, каким бы он ни был. Если я нарушу клятву, меня ждёт казнь, как предателя.
Новые единомышленники повторяли клятву один за другим: Пюидебуа, дрожа от волнения, Берт, не понимая ни слова, Малавьель с восторгом, Малеский с угрюмой убеждённостью одержимого, произносящего формулу изгнания нечистой силы, а Поль Пелисье с таким глубоким беспокойством, что заикался от усилий. Эжен Адрюгес говорил сильным, чистым голосом, который на всех произвёл впечатление — и ни на миг не поверил в клятву.
— Теперь, что касается действий, — сказал Арсинад, — наш друг Малавьель должен сделать наиважнейшее объявление.
— Дело вот в чём, — сказал Малавьель. — Я наблюдал за ним последние три недели, и теперь знаю, что он один из главных лидеров восстания.
— Кто? — спросил Пюидебуа.
— Бен Шихани, торговец тканями с бульвара Лаферьер.
— Давайте будем серьёзны, — сказал двадцатилетний Адрюгес. — Всё, о чем думает Шихани — это деньги, он без сомнения вносит небольшой вклад в восстание, как и любой другой мусульманский торговец, но…
— Я уверен в том, что говорю, — сказал Малавьель. — У меня есть информация и доказательства.
Он вообще ни в чём не был уверен, но, поскольку каждый день проходил мимо магазина Шихани, в голову ему пришла мысль заподозрить этого самодовольного коротышку, который хорошо вёл дела и стоял в дверях, потирая руки от удовольствия.
— В таком случае, отправляемся, — сказал Пюидебуа. — Мы отведём его в какое-нибудь тихое местечко, хорошенько дадим по шее и заставим говорить. Этот мелкий ублюдок все свои деньги зарабатывает на европейских клиентах.
Арсинад вмешался.
— Эта первая операция должна быть организована с большой тщательностью, и я должен прежде всего передать её… вы знаете кому. Есть добровольцы?
— Я, — сказал Пюидебуа, — и кроме того, у меня есть машина.
— Я тоже, — сказал Малеский.
Малавьель не мог поступить иначе, как тоже стать добровольцем.
Адрюгес, который ни на секунду не воспринял эту экспедицию всерьёз, даже не счёл нужным предупредить торговца тканями.
Студент был перед ним в долгу. Когда мать Адрюгеса овдовела, Шихани одолжил ей немного денег.
Четыре дня спустя, когда Адрюгес проходил мимо магазина Шихани, в дверях он никого не увидел. Студент зашёл внутрь — сын торговца, Люсьен, стоял за кассой и выглядел довольно странно.
— Где ваш отец? — спросил Адрюгес. — Я хочу его кое-о-чём спросить.
Молодой человек подошёл к студенту и, оглядев магазин, прошептал ему на ухо.
— Он исчез, его не видели последние два дня. Мы знаем, что это не ФНО и не французская полиция.
— Тогда кто же?
— Ему позвонили по какому-то делу. Это было позавчера, в десять часов утра — это последнее, что мы о нём слышали. Если бы вы могли узнать…
— Но откуда ты знаешь, что это не ФНО?
Вид у Люсьена Шихани вдруг сделался крайне смущённым.
— Потому что… потому что у них нет ничего такого, что они могли бы нам предъявить.
Адрюгес узнал правду только вечером, когда ему удалось связаться с Арсинадом. Маленький человечек был совершенно не в себе. Судьбе было угодно, чтобы Шихани стал казначеем всей автономной зоны города Алжир, которому повстанцы доверили распоряжаться средствами, превышающими сто пятьдесят миллионов франков. Шихани знал большинство лидеров ФНО и даже места некоторых укрытий, не говоря уже обо всей политико-административной организации.
После того, как Пюидебуа окунул его головой в бак с водой, он во всём признался.
— Мы должны немедленно передать его полиции! — воскликнул Адрюгес.
Арсинад всплеснул маленькими ручками:
— Слишком поздно. У него было слабое сердце. Возможно, мы перестарались, и ночью у него не выдержало сердце. Малеский сделал всё что мог, чтобы оживить его.
— Разве эту информацию не мог выдумать кто-то другой?
— Нет, Шихани рассказал нам о временном складе оружия на своей вилле в парке де Галан. Мы нашли там двенадцать автоматов и двадцать миллионов франков.
— Двадцать миллионов!
— Да, — Арсинад скромно опустил глаза. — Пюидебуа отвёз тело на своей машине и сбросил в сухой колодец возле своей фермы.
«Я схожу с ума, — сказал себе Адрюгес, — живу в абсолютном сумасшедшем доме…»
— Что вы теперь собираетесь делать, месье Арсинад?
— Я видел полковника Пюисанжа. Парашютисты прибудут в город Алжир через два дня. Он посоветовал мне переговорить с офицером разведки одного из полков, неким капитаном Буафёрасом. Я договорился встретиться с ним сегодня вечером.
Решение перебросить в город Алжир парашютную дивизию из четырёх полков, которые по факту были усиленными батальонами — пять тысяч человек максимум — обсуждалось 15 января на драматическом совещании, которое состоялось в большой палате заседаний Дома правительства, где присутствовали члены гражданского и военного кабинетов, начальники полиции, а также представители главнокомандующего и префекта города Алжир.
Министр-резидент находился в это время в Париже. Его уведомили по телефону об итогах встречи, и в тот же вечер он получил разрешение президента принять эти меры «со всеми рисками, которые они могут повлечь». Генерал, командовавший дивизией, был немедленно наделён всеми гражданскими и военными полномочиями «на время чрезвычайного положения».
Режим разыгрывал в этой афере свою последнюю карту. Он бросил её на стол, потому что был доведён до крайности, но с неохотой, через силу, как будто уже осознавал, что, принимая такое решение, обрекает себя на смерть.
Виллель, в свою очередь, был вызван в Париж. Там его «патрон» поинтересовался, что он думает о парашютистах.
— В них много хорошего и много плохого, — ответил он. — Они опасны, потому что идут на всё, и ничто их не остановит. Они усвоили марксистскую концепцию привлечения масс и, подобно коммунистам, находятся за гранью общепринятых представлений о добре и зле.
Затем его попросили высказать мнение о 10-м Колониальном парашютном полке, его командире и офицерах. Он ответил:
— Это тот самый полк, который лучше всех справится с нынешней формой боевых действий. Почти можно сказать, что для этой цели он и был создан.
Патрон достал папку, посвящённую резне в мештах Рахлема.
— Мы собираем материал о пытках и мерах подавления.
— А как насчёт ФНО?
— Они нам не интересны. Что следует сделать с этой папкой?
— Ждать.
— Как думаете, сможете остаться в городе Алжир, не подвергая себя слишком большому риску?
— Да. Парашютисты будут присматривать за мной, потому что у них есть потребность убедить меня, перетянуть на свою сторону. Они как коммунисты, ещё не считают меня «неисправимым».
— Какие у них шансы на успех?
— Почти никаких. Парашютисты ничего не знают ни о восстании, ни о его организации, ни о менталитете жителей города. Полиция и гражданская администрация сделают всё, что сумеют, чтобы вставлять им палки в колёса — из зависти, потому что не могут позволить другим преуспеть там, где сами они потерпели неудачу. Остальная армия завидует воздушно-десантным подразделениям, и все они делятся на враждующие лагеря, смотря по тому, носят ли они красные, зелёные или синие береты или кепи.
— Сможете встретиться с кем-нибудь из «политических руководителей» восстания?
— Нет. Вы иногда забываете, что я родом из города Алжир, и что бомба в любой день может взорвать мою мать, брата и сестёр.
— Когда вмешиваешься в политику, лучше быть выше такого рода непредвиденных обстоятельств.
— Это легко, если вся твоя семья живёт на проспекте Фош[221].
— Разве вы не рассорились со своими?
— В такое время как сейчас, нельзя всё продолжать в том же духе.
— Господин Мишель Эсклавье хочет увидеться с вами.
— Он может катиться куда подальше!
— Он близкий друг дома и впервые попал к нам в когти. Он не хочет, чтобы из-за шурина его имя было скомпрометировано в этой истории о рахлемских мештах.
— Это не его имя!
— Точно так же, как Виллель — не ваше. Ему не терпится отмазать капитана Эсклавье. Вы выглядите довольно нервным и агрессивным… Или это всё воздух города Алжир? Когда возвращаетесь?
— Завтра.
— Ступайте отдохните, а потом приходите поужинать с нами сегодня вечером. Вечеринка обещает быть довольно интересной…
— Я уже знаю, кто там будет: академик, три посла, пара-тройка бывших, настоящих и будущих министров, финансисты и маркиза, американский коммунист, чиновник из стран народной демократии, который только что выбрал свободу, доминиканец, несколько отказников по соображениям совести, профсоюзный деятель и кинозвезда… Интересная вечеринка! Я лучше составлю компанию этому идиоту Пасфёро.
— Каково мнение Пасфёро о ситуации?
— У него нет мнения. Он всего лишь журналист, который реагирует на каждое событие и передаёт свою реакцию пятистам тысячам читателей. Идиотская, преданная своему делу рабочая кляча.
— Думаете нас покинуть?
— Нет, потому что вы на стороне победителей.
— Вы иногда забываете, что это я вас создал.
— Я хорошо вам служил.
— Если бы в городе Алжир начались бои, вы бы вышли на улицы?
— Я бы бросился наутёк, надеясь, что всё превратится в дым, а от города ничего не останется… потому что, господин мой, я люблю город Алжир. Вы однажды сказали мне, что у человека, который привязан к чему-то, неважно к чему, к городу, женщине, стране или идее, никогда не может быть великой судьбы.
— Я люблю свою страну, свою жену и детей.
— Страну, которая является всего лишь вашим отражением, жену, потому что она ничто иное, как ваша тень, а детей, потому что вы не можете себе представить, чтобы они когда-нибудь будут отличаться от вас.
— Вы мне тоже нравитесь, Виллель.
— Противоречивая эмоция, но вполне объяснимая. В этой газете вам нужен человек, который будет противостоять вам, но только до известного предела, просто как стимулятор, чашка кофе.
— Я сделаю вас начальником канцелярии.
— Очень на это надеюсь.
— Приходите поужинать сегодня вечером.
— Как зовут эту вашу актрису?
— Эвелин Форен. Она свободна и одинока.
— Закатывается?
— Напротив — восходящая звезда.
— Хорошо, тогда я приду.
Патрон подписал расходный чек для Виллеля. Сумма была в два раза больше обычного.
Виллель ухмыльнулся:
— Четыреста тысяч франков для Иуды.
20 января начальник штаба дивизии вызвал офицеров разведки всех полков в город Алжир.
Буафёрас и Марендель приняли участие в этом странном совещании, на котором дюжина офицеров получила приказ как можно быстрее очистить город Алжир, сорвать стачку, раскрыть террористические сети, взять всю организацию города в свои руки и сделать это таким образом, «чтобы избежать слишком большого количества жертв».
— Как работает город с населением в семьсот тысяч человек? — наивно поинтересовался Марендель.
— Понятия не имею, — ответил полковник, пожимая плечами. — В Академии Генштаба нас такому не учили.
— Есть ли у нас какая-нибудь информация о восстании, о том, как оно организовано, об именах их руководителей? — поинтересовался капитан в красном берете.
— Очень мало. В городе Алжир создана автономная зона с гражданским и военным руководителями, чьих имён мы не знаем, трибуналами, бомбовой сетью, комитетами и даже, по слухам, больницами. Вам выдадут небольшую брошюру о восстании, которую я переписал специально для вас, ту же самую брошюру, которую раздают иностранным журналистам, приезжающим в Алжир. Это всё, что полиция готова нам предоставить.
— Как город будет поделен? — спросил Буафёрас.
— На четыре сектора, по одному на каждый полк. Десятый, например, будет иметь в своём секторе западную часть Касбы и приморский бульвар, включая, конечно, Баб-эль-Уэд.
Раздался взрыв смеха, потому что вся дивизия знала об интрижке Распеги.
— А что насчёт приказов? — поинтересовался пожилой капитан.
— Никаких письменных распоряжений. Поступайте так, как считаете нужным. Генерал прикроет вас, можете положиться на его слово.
— В деле такой важности слова бригадного генерала как-то маловато, — заметил молоденький майор. — Как насчёт правительства?
— Это правительство отдало вам приказ оккупировать город Алжир и действовать таким образом, чтобы…
— Письменный приказ?
— Мы здесь для того, чтобы сражаться, а не обсуждать порядок действий. Мы должны выполнять эту работу независимо от всякой законности и общепринятых методов. Стачку необходимо предотвратить, иначе ФНО сможет показать ООН, что они контролируют город Алжир. Если мы не добьёмся каких-то быстрых результатов в борьбе с терроризмом, европейцы выйдут на улицы, начнутся массовые убийства, и все снова скажут, что Франция не в состоянии поддерживать порядок в Алжире — поэтому его необходимо освободить, поставить проблему на международное положение и направить наблюдателей ООН, что будет равносильно победе ФНО.
— Это всё ещё означает, — продолжал майор, — что после того, как нам пришлось побывать школьными учителями и выкармливать детей из рожка, от нас теперь хотят выполнения полицейской работы. Это крайне неприятно.
— Да, но вы все прошли подготовку в области оперативной разведки. Рассматривайте это алжирское дело, как битву, которую вы должны выиграть любой ценой, самую важную из ваших битв, даже если это не обычная кампания. Здесь ставки даже выше, чем в Дьен-Бьен-Фу. Полки войдут в город Алжир после наступления темноты двадцать четвёртого января. Население должно проснуться утром в новом городе, хозяевами которого будете вы. Удивление, шок, должны быть одинаково сильны и для мусульман, и для европейцев. У вас есть право на реквизицию, вы можете войти в любой дом, днём или ночью, без ордера на обыск.
— Кто даёт нам это право? — спросил Буафёрас.
— Вы сами его возьмёте. Генерал встретится со всеми командирами подразделений в полночь двадцать четвёртого числа. Доброй охоты, господа.
Буафёрас расстался с Маренделем, который решил провести ночь у Кристины Белленже, и отправился с докладом к полковнику Пюисанжу, который послал за ним.
Буафёрас был одним из немногих офицеров-парашютистов, которые состояли с ним в хороших отношениях. Этот человек не внушал капитану отвращения, несмотря на свой извращённый ум, любовь к интригам, отсутствие совести, добросовестности и чести, а также чудовищную жажду власти, которую он мог утолить только в тени старших по званию, что делало его коварным и в то же время озлобленным. Буафёрас испытывал определённую тягу к людям, которые по образу и подобию его отца преследовали великие цели окольными путями — к ученикам Макиавелли, Игнатия Лойолы, Ленина и Сталина.
В тот день Пюисанж сидел с лицом сфинкса, полузакрыв глаза. Он был посвящён в великие тайны и стремился казаться таковым.
— Мой дорогой капитан, — сказал он, — вас отправляют в приключение, которое имеет все шансы сломать вам спину. Вы знаете, какое глубокое уважение я питаю к полковнику Распеги, лучшему солдату французской армии, а также к вам и вашим друзьям… Поэтому я решил помочь и предоставить один из ключиков к городу Алжир, который позволит вам двигаться дальше, пока остальные топчутся на месте. Этот ключ зовётся месье Арсинад. Он будет ждать вас сегодня вечером в восемь часов в баре «Алетти» — на нём будет серый костюм, и он будет демонстративно читать «Нувель Франс». Отныне, мой друг, всё зависит от вас!
После ухода капитана Пюисанж позволил себе улыбнуться, барабаня пальцами по стеклянной панели, покрывавшей его стол. Он чрезвычайно ловко выпутался из затруднительного положения, избавившись от этого безумца Арсинада, подсунув его Распеги вместе с трупом торговца тканями, и сведя тем самым счёты с полковником.
После часовой беседы с Арсинадом Буафёрас пришёл к выводу, что этот человек — буйный сумасшедший, и что Пюисанж в очередной раз позволил себе манёвр, для которого он не видел ни смысла, ни причины. Арсинад утверждал, что главный лидер восстания Си Миллиаль проживал в городе Алжир под именем Амар, а вместе с ним руководители восстания в Алжире — Аббан, Белкасем Крим, Бен М'Хиди и Далхад Саад, — и что он, Арсинад, завладел двадцатью миллионами франков, принадлежавших мятежникам, не говоря уже о плане всей финансовой организации автономной зоны.
Он достал этот план из кармана вместе со списком имён торговцев, которые выступали в роли казначеев ФНО.
— Денежные вопросы, — сказал Арсинад, — всегда были слабым местом ФНО. Многие сборщики сделали ноги с кубышкой, поэтому Шихани решил разделить торговцев на группы по десять человек — получив подписку от девяти из них, сборщик затем передавал средства десятому, что позволяло не оставлять в руках молодых головорезов большие суммы…
«Если эта безумная история правдива…» — внезапно задумался Буафёрас.
Он положил бумаги в карман и попросил Арсинада собрать свою команду «активистов» следующим вечером, а также принести с собой найденные средства.
Слово «активист» имело подлинно революционный оттенок, и Арсинад сразу же ухватился за него. Он нашёл новое слово, имеющее определённую твёрдость, к которому мог прицепить, точно красные воздушные шарики, свои фантасмагории.
Расставшись с ним Буафёрас позвонил инспектору Пуастону и спросил:
— Какое управление полиции хранит конфиденциальную информацию, связанную с восстанием, иными словами, картотеку мятежников?
— ДСТ[222], — ответил Пуастон, — но ничто не убедит их открыть к ней доступ, тем более для вас.
— Где хранится картотека?
— Управление национальной полиции, третий этаж префектуры, комната четыреста семнадцать. Это всё, что вы хотите знать? Вам лучше поторопиться, картотека может быть перемещена в любой момент.
— Спасибо за информацию, Пуастон.
— Но я не давал вам никакой информации!
Вечером 20 января Марендель навестил Кристину Белленже. У него не было времени предупредить о своём приходе, и он застал её в компании друга-мусульманина, которого ему представили под именем Амар. Кристина сказала, что знает его очень давно, потому что он был её проводником во время первой экспедиции в Мзаб[223]. Ему удалось ввести её в некоторые круги ибадитов[224], в священный город Мелику и познакомить со старым чиновником кофа, который поделился с ней ценными сведениями об имамате Тиарета в X веке.
Кристина была какая-то суетливая и встревоженная — она то и дело прибегала к техническим терминам и историческим ссылкам, чтобы сделать присутствие Амара более оправданным.
Сначала капитан подумал, уж не спала ли она с этим арабом в его отсутствие, но быстро понял, что это крайне маловероятно. С Кристиной Марендель обрёл покой и счастье, удовольствие от долгих бесед, а также ласку и заботу — всё то, чего не могла дать ему Жанин. Она была не из тех женщин, которые стали бы скрывать другую связь, если бы та существовала. Она откровенно призналась ему в куда более постыдных вещах, например в прошлой страсти к одной из своих юных учениц, от которой так и не смогла до конца исцелиться.
Амар казался довольно странным парнем, с искрящимися умом глазами, широким лбом над довольно заурядным лицом и маленькими, как у ребёнка, ручками.
— Я очень рад познакомиться с вами, господин капитан, — сказал он своим мягким голосом. — Кристина часто рассказывала мне о вас и о том, что вы пережили в Индокитае. Она немного беспокоится, потому что считает, будто я ещё не совсем оправился — однажды я пять лет провёл в тюрьме в Ламбезисе за… давайте назовём это национализмом… и ходят слухи, что вы, парашютисты, скоро станете хозяевами города Алжир, что вас облекут всеми полномочиями, включая, следовательно, полномочия полиции. Но не волнуйтесь, мои болезни роста уже позади, и теперь мне уже нечего поставить в вину.
— Вы ведь останетесь на ужин, Ив? — спросила Кристина. — В городе мы все стали очень нервными. Вся эта стрельба на улицах, эти бомбы и обыски… Видите, я даже спрашиваю вас, останетесь ли вы на ужин, хотя этот дом такой же ваш, как и мой! Я попросила Амара переехать сюда. До сих пор он жил в Касбе, где с ним случаются разные неприятности. Он такой же как и я, не имеет никакого отношения к этой войне.
После ужина Марендель долго беседовал с Амаром.
Неловкая атмосфера разрядилась: Кристина поставила на проигрыватель пластинку с концертом Моцарта для валторны, который напомнил Иву об их первых неловких объятиях. Амар сидел с закрытыми глазами, попыхивая сигаретой.
— Как долго вы были в плену? — спросил он капитана.
— Четыре года.
— Я просидел пять. О чём вы думали всё это время? Что позволило вам… как бы сказать… оставаться самим собой?
— Я сделал всё, что мог. Вьетминь научил меня целому ряду вещей… среди прочего, и тому, что старый мир обречён.
— В Алжире он обречён точно так же, как и на Дальнем Востоке. Почему же вы боретесь за его сохранение?
— Мой друг Буафёрас сказал бы: «Чтобы опровергнуть саму историю». Историю как со стороны националистов, так и со стороны коммунистов. Любой, кто пытается превратить человека в покорного робота, плывёт по течению истории. То, против чего я борюсь в Алжире — механизация человека.
— Будь я мятежником, сказал бы, что сражаюсь почти по той же причине. Одно время я боролся за то, чтобы мы, мусульмане, стали французами. Это была большая ошибка. Именно в самих себе, в своей истории, нации должны искать причины своего существования.
— А если у них нет никакой истории?
— Они должны её выдумать.
— Франция — детище Рима, но она этого не стыдится.
— Алжир также станет детищем Франции. Но приходит время развода, и один из родителей отказывается разводиться, во имя прошлого, во имя моральных прав, потому что его колоны обрабатывали поля, строили города и многоэтажки. Вьетминь наверняка научил вас, что история неблагодарна.
— Националисты заходят слишком далеко, чтобы добиться этого развода: бесчинства, поджоги, бомбы, массовые убийства детей… а кульминация всего — коммунизм. Если вы думаете, что история…
— Слабые вынуждены использовать любое оружие, которое есть под рукой. Бомба может стать орудием веры, а праведником (как сказал один француз из Алжира) — тот, кто бросает бомбу, чтобы уничтожить тиранию, даже если эта бомба убивает сколько-то невинных жертв. Если бы вы предоставили нам независимость, возможно, мы и вернулись бы к вам.
— Вы разделены между собой разными языками и обычаями, а жители гор ненавидят жителей равнины… Предоставь мы вас самим себе — и вы вцепитесь друг другу в глотки. Вы не нация.
— Я знаю. Я также, как Ферхат Аббас, скажу: «Я искал Алжир в книгах и на кладбищах, но так и не нашёл его». Но с тех пор вы в достаточной степени заполнили наши кладбища, чтобы создать для нас историю.
— А вы верите, что алжирский народ выиграет от независимости?
— Уже слишком поздно об этом думать. Алжирский народ уже слишком изранен войной, его существование слишком нарушено, чтобы повернуть время вспять на нынешнем этапе. Вы сами создаёте Алжир с помощью этой войны, объединяя все народы: берберов и арабов, кабилов и шавийя. Мятежникам следует почти благодарить вас за те жестокие репрессивные меры, которые вы предприняли.
— А миллион французов?
— Почему вы считаете, что мы, насчитывающие восемь миллионов, должны становиться такими, как они, чего те, в любом случае, всегда старались не допустить?
— Очень скоро все люди в мире будут жить одинаково.
— То, что нас интересует происходит сегодня, а не завтра.
— А что думаете вы, Кристина? — спросил Марендель.
— Всё, чего я хочу — это мира, — сказала она, — и чтобы народы имели право отвечать за себя.
— За народы всегда отвечает всего лишь горстка людей, и, увы, из мира никогда не получалось ничего великого, ни нации — как только что сказал Амар — ни дел. Мирное время всегда было царством посредственностей, а пацифизм — блеянием стада овец, которые позволяют вести себя на бойню, не пытаясь защититься.
— Я никогда не представляла вас апостолом войны, Ив, но я всё время забываю, что вы офицер.
— Вы только что сказали, — продолжал Амар, — что за народы всегда отвечает лишь горсточка людей — так и есть. Но эти люди всё равно должны следовать основному направлению народа. По-моему мнению, горстка людей, составляющих ФНО, либо здесь, либо в Каире, движется именно в этом направлении.
— Мой дорогой Амар, победит та сторона, которая возьмёт народы в свои руки: и это мы… Я имею в виду нашу собственную маленькую армию, которая численно уступает феллага или вам.
— Я не мятежник. Можете ли вы представить такого непрактичного интеллектуала, как я, во главе восстания? Но давайте представим, ради аргументации, что я — мятежник, лидер мятежа.
Глаза Амара озорно сверкнули. Он продолжил:
— Для меня есть только одно слово: истикляль, независимость. Это глубокое, прекраснозвучное слово, раздающееся в ушах бедных феллахов громче, чем нужда, социальное обеспечение или бесплатная медицинская помощь. Мы, алжирцы, погрязшие в исламе, больше нуждаемся в мечтах и достоинстве, чем в практическом попечении. А вы? Какое слово вы можете предложить? Если оно лучше моего, значит, вы победили.
— У нас его нет, но сейчас мы собираемся серьёзно задуматься об одном из них. Спасибо за совет.
— Пустяки, вы не сможете его найти, потому что это слово уникально и принадлежит нам. Давайте, если вы не возражаете, продолжим притворяться, господин капитан. Насколько я понимаю, вы только что вернулись из Египта?
— Да.
— Египтяне победили вас.
— И всё же они довольно быстро бежали, при виде нас, теряя оружие, а порой и штаны.
— Эта кучка беглецов, ничтожная армия, неспособная использовать оружие, которое им дали русские, эти офицеры с роскошными усами, которые разделись до кальсон, чтобы бежать быстрее, всё-таки победили вас — вас, парашютистов, которые, по слухам, лучшая сила во всей свободной Европе — и победили, пустившись наутёк! Весь мир восстал против Франции и Англии, как русские, так и американцы, потому что в Европе вы пытались играть в игру, в которую сегодня больше уже не играют. Вам разрешили снова поиграть в неё в Алжире, но продлится это недолго. Возможно, в ближайшие несколько дней всеобщая стачка станет погребальным звоном по французскому империализму в Магрибе.
— Если мы сорвём эту стачку…
— Позже мы начнём ещё одну, пока весь мир не поддержит нас против вас.
— Неужели нет способа прийти к взаимопониманию?
— Покиньте страну, забирайте своих солдат, как вы сделали это в Порт-Саиде. Мы защитим ваших колонов, если они будут соблюдать наши законы.
— Покинуть страну, оставив позади миллион заложников…
— Четыреста тысяч мусульман, проживающих во Франции, также стали бы заложниками.
— Какой режим вы бы хотели установить в Алжире?
— Демократию, у которой не было бы таких недостатков, как у вас, с безмерно более сильным исполнительным органом, коллективное руководство во всех ведущих организациях …
— Как я уже сказал, конечным результатом обязательно станет коммунизм. Возможно, мы защищаем устаревшую систему, но ваша революция тоже устарела — это буржуазная революция, и если она хочет добиться успеха, ей придётся использовать единственные современные методы, то есть коммунистические — только ваше коллективное управление одно из примеров этого, — если только ваши военные не возьмут верх…
— Мы будем знать, как защититься и от наших военных, и от ваших коммунистов. Но давайте прекратим эту игру. Я всего лишь незначительный человечек по имени Амар. И пойду спать.
— Ещё один вопрос: хотелось бы знать, по-прежнему ли вы мусульманин?
— Единственный аспект ислама, который я сохранил, — вера в бараку, ту благотворную силу, которой пользуются люди, чья судьба не похожа на судьбу других.
Позже, когда они лежали в постели, Ив Марендель спросил Кристину:
— Амар меня очаровал — играл роль лидера мятежников с абсолютной убежденностью и, кажется, в курсе международной политики. Откуда он взялся? Каково его прошлое?
— Уже полицейский допрос?
— Не будьте такой обидчивой — я просто выполняю свой долг в меру возможностей. Я хотел бы помочь Амару в случае каких-то проблем, при условии, конечно, если вы гарантируете, что он не член ФНО.
— Амар родом с гор Ксур, а его семья, которая чрезвычайно богата, присылает ему достаточно денег на жизнь. Он много читает и изучает, а его исключительный интерес к политике — теоретический. Но вполне возможно, что он симпатизирует ФНО. Ив, давайте забудем обо всём этом деле, об Амаре, бомбах и обо всём остальном. Обнимите меня. Я буду несчастна, если что-нибудь нас разлучит…
Именно в ночь на 25-е Буафёрасу удалось заполучить картотеку ДСТ. Ему пришлось преодолевать сомнения Распеги, но он убедил его, что если 10-й парашютный полк не справится с заданием, то с ним справится другой полк и получит себе все почести. В сопровождении дюжины парашютистов в полевой форме он отправился в это отделение полиции, которое на деле действовало как разведывательная служба, и «запросил» его руководителей о сотрудничестве.
— Что будет, если мы откажемся предоставить вам эту картотеку? — спросил заведующий отделом.
— Нам придётся прийти к выводу, что вы покрываете мятежников, что вы их сообщники, кроме того, мы будем вынуждены считать вас предателями и, во избежание какого-либо скандала…
Буафёрас обратил его внимание на автоматы.
— …убрать вас.
— Я подчиняюсь перед лицом силы.
— Пожалуйста, давайте говорить — перед лицом разума.
Буафёрас забрал картотеку и сразу же отправил письмо, за подписью Распеги, где благодарил за столь оперативное проявление духа сотрудничества с подразделениями, ответственными за безопасность города.
Проснувшись утром 26 января, жители Алжира обнаружили, что живут в новом городе.
Когда Пасфёро и Виллель пытались в своих статьях объяснить успех парашютистов в битве за город Алжир и провал стачки, причиной они называли чрезмерную самоуверенность ФНО. Полагая, что победа не за горами, Фронт не принял обычных мер предосторожности при ведении подпольной работы, в частности, меры безопасности, заключённые в необходимости отделить различные ячейки и сети друг от друга. В качестве доказательства журналисты сослались на арест Си Миллиаля, за которым последовал арест Бен М'Хиди и поспешное бегство всех членов КИК[225], что обосновались в городе Алжир, как будто город уже стал резиденцией правительства Алжирской Республики.
На самом деле, обстоятельствами, определившими их успех, стали дерзость, с которой Буафёрас захватил картотеку, его связи с Арсинадом, комический поворот судьбы и проявленная парашютистами быстрота. Такая их скорость была результатом как незнания полицейских методов, так и привычки всегда полагаться на внезапность как основу успеха в проведении операции.
10-й парашютный полк разместил свой штаб у ворот Касбы, в старом арабском дворце, который был давно заброшен. Ночью парашютисты провели телефонную сеть и систему электрического освещения, работающую от нескольких электрогенераторов. Таким путём, даже в центре города у них всё ещё создавалось впечатление, что кампания проходит «в полевых условиях», а они остаются солдатами и не превращаются в полицейских.
Роты расквартировали в этом же квартале, люди жили в реквизированных домах или виллах. Буафёрас и Марендель переехали в большую пустую комнату на втором этаже, выходившую на галерею, которая опоясывала внутренний дворик. Крыша осыпалась, а небесно-голубая краска на стенах стала от сырости грязно-серой.
В подвале старого дворца, который соседняя школа использовала в качестве кладовой, они нашли несколько столов, парт и большую классную доску на деревянной подставке. Поскольку собственной мебели у них не было, а вещи ещё не прибыли, они присвоили то, что было под рукой.
Буафёрас приволок картотеку — массивный шкаф из полированного дерева с прочным замком. Он вскрыл его кинжалом — внутри было сто пятьдесят карточек.
В три часа ночи пришёл сержант Бюселье и принёс двум капитанам кофе, который они разбавили двумя маленькими бутылочками рома, выуженными из коробок с пайками.
Гудевшие где-то внизу электрогенераторы то и дело сбоили, и голые лампочки, висящие на проводах, начинали тускнеть — один или два раза они и вовсе гасли.
От холода офицеры надели поверх формы синие куртки. Время от времени они расхаживали взад-вперёд по комнате, хлопая себя по бёдрам, чтобы согреться, и на фоне классной комнаты походили на двух Больших Мольнов[226].
Буафёрас начал перебирать карточки. Продолжали всплывать одни и те же имена: Мохаммед абд эль-Кассем, Ахмед бен Джаули, Юсеф бен Кишриани… У большинства не было адреса — некоторые жили на улицах и в переулках Касбы, в трущобах Кло-Саланбье или в балке Фам-Соваж.
В записях упоминалось, что Мохаммед абд эль-Кассем принадлежал к «Североафриканской звезде», затем к УДМА; что Джаули был членом МТЛД, после того как сперва присоединился к ПАН[227].
Все эти аббревиатуры и наглядные свидетельства антифранцузской деятельности ничего не значили для капитана, совершенно несведущего в политической истории Алжира.
Марендель просмотрел брошюру, розданную офицерам разведки парашютных подразделений. Она была помечена красным словом «конфиденциально», а по содержанию и оформлению напоминала одну из тех брошюр, что раздавались туристам в аэропорту или на границе.
Бюселье сидел на скамейке и читал старый журнал, который увлекательно рассказывал о личной жизни королей и принцев.
В пять утра, совершенно измученные, они заснули за столами, положив головы на руки.
Внезапный голос Распеги заставил их вздрогнуть и проснуться:
— Ну что, думаете над задачкой о кранах и бассейнах? В этом полку все полусонные, точно вы на отдыхе.
Полковник был уже и умыт, и побрит — и, разминаясь, только что обошёл старый дворец. Он жаждал немедленных действий, но как и его офицеры, не знал, куда направить энергию.
Распеги начал листать картотеку, проглядывая имена, которые вписал заглавными буквами какой-то старательный чиновник.
— Всё это попахивает мятежниками, — сказал полковник. — Это ты стащил у фликов, Буафёрас? Ну и когда мы собираемся действовать, исходя из этого? У тебя уже есть хотя бы парочка адресов. Пошевеливайтесь — стачка начнётся через два дня, а в этом ящике у нас могут быть имена людей, которые её организуют.
— Ничего тут нет, — сказал Буафёрас, — кроме обычных донесений информаторов и устаревшего политического хлама, никаких надёжных доказательств, ничего, кроме слухов… Говорят, что такой-то сделал то-то и то-то… Говорят, что такой-то находится там-то и там-то…
Распеги немедленно вспылил:
— Приступай к работе! Может этих людей отметили верно, может нет, но среди них обязательно найдётся парочка таких, у кого совесть не чиста. Мы их соберём и немного побеседуем…
— Господин полковник, комендантский час закончился два часа назад, — заметил Марендель, — птички улетели, и как только мы поймаем первую, арабское народное радио тут же поднимет тревогу. Мы должны арестовать всех или никого. Адреса тех, кто живёт за пределами нашего сектора, можно было бы передать другим полкам.
— Чёрта с два! У нас есть карточки и мы не выпустим их из рук!
— Комендантский час начинается в полночь, — заметил Буафёрас. — Пять минут первого ночи — самое подходящее время для начала операции, так как наши птички будут считать, что по закону в этот час они в безопасности от полицейского обыска.
— Надо тщательно всё обдумать, — сказал Распеги. — Бюселье, ступай к доске! И убери это выражение со своего лица, ты что, сроду не видел классную доску? Капитан зачитает тебе имена на карточках, а ты запишешь их мелом; Марендель, ты укажешь адреса на карте города. Мы разделим подозреваемых по районам, по одному для каждой роты. Тогда сможем собрать всю партию в мешок меньше чем за полчаса. Я хочу, чтобы все командиры рот явились ко мне в тринадцать ноль-ноль. В любом случае, сейчас пойду и предупрежу их, посмотрю, как они устроились.
Распеги зашагал прочь, радуясь возможности вырваться из атмосферы классной комнаты — большую часть детства он провёл, прогуливая уроки.
Он ехал через Баб-эль-Уэд на своём джипе так, словно этот район принадлежал ему, и громко посигналил, проезжая мимо «каса де лос Мартинес». Открылась ставня, и в окне появилась Конча — ещё совсем сонная, с юными грудями, выглядывающими из-под ночной рубашки.
«Надо попытаться выкроить сегодня днём минутку-другую», — подумал он.
А поразмыслив, сказал сам себе:
— Но почему бы не навестить её дома? Теперь я хозяин Баб-эль-Уэда.
Буафёрас занимался зачитыванием карточек, а Бюселье, которому надоела эта работа, изо всех сил старался скрипеть мелом, записывая имена на доске.
— Смотри-ка, — внезапно воскликнул Буафёрас, — а вот хорошая штука, заполнена с обеих сторон и в ней куда меньше свидетельств с чужих слов, чем обычно:
Си Миллиаль, из влиятельной семьи в Ксуре, выпускник университета, учился в Сорбонне, бакалавр филологии, принимал активное участие в националистических движениях. Во время войны установил контакты с немецкими и итальянскими спецслужбами, затем, после высадки союзников, с американским УСС[228]. Арестован во время работы на данную организацию и приговорён всего к пяти годам тюремного заключения за сотрудничество с врагом — в его пользу вмешались американцы. В 1948 году, почти сразу после освобождения, принял участие во Всемирном фестивале молодёжи в Праге, где выступил против преступлений французского колониализма. Позже был замечен в Ираке, Сирии, Ливане и Каире.
По-прежнему владеет квартирой в Париже, на набережной Блерио. Большой личный доход, но недостаточный, чтобы обеспечить его уровень жизни и путешествий.
Судя по всему, довольно быстро поднялся до руководства ФНО, хотя с 1 ноября 1954 года, даты начала восстания, о нём ничего не известно.
Имя «Си Миллиаль» зазвенело в голове Буафёраса. Теперь он вспомнил — о нём упоминал тот безумец Арсинад.
Капитан перевернул карточку, мгновение помедлил, а затем протянул её Маренделю.
— Есть что-то интересное для тебя?
Нижняя строка была подчёркнута красным:
Говорят, что в городе Алжир, Си Миллиаль проживает на Пассаж-де-Дам, 12, по адресу Кристины Белленже, преподавательницы Университета; считается, что она его любовница.
Марендель побелел как полотно, и карточка задрожала в его пальцах. Она была из числа немногих, на которой красовалась официальная фотография, удостоверяющая личность — анфас и сбоку, — сделанная в тюрьме в Ламбезе. С тех пор Амар почти не изменился, но застывшее выражение лица не давало даже намёка на его живой ум и обаяние.
Бюселье нетерпеливо ждал с мелом в руке.
— Оставь мне эту карточку, — сказал Марендель. — Я сам разберусь с этим делом.
Буафёрас взял другую карточку и начал зачитывать:
— Аруш, дантист, улица Мишле, сто семнадцать… МТЛД…
В пять минут первого ночи около двадцати джипов выехали из расположения 10-го полка и въехали прямиком в опустевший город — в каждой машине находилось по три вооружённых солдата. Каждый отряд получил имя, адрес, а в некоторых случаях и фотографию.
На совещании с командирами рот Распеги высказался предельно ясно:
— Расставляйте силки пошире, собирайте всех, и если кому-то из них это не понравится…
Он сделал рукой сметающий жест.
— Имейте в виду, никаких грубостей, но я не хочу побегов…
Эсклавье осведомился с наисерьёзным видом:
— А если они попросят предъявить наши ордера на обыск?
Распеги повернулся к нему:
— Сейчас не время для шуток. Мы на войне.
Майор де Глатиньи старался как можно меньше участвовать в этой операции, которую считал необходимой, но находил крайне неприятной из-за её полицейского аспекта.
Будену пришлось срочно уехать во Францию, так как его мать серьёзно заболела. Его место занял де Глатиньи, и новые обязанности позволили майору ограничиться размещением и поставками, а также связью между различными ротами.
Когда первые джипы тронулись в путь, он лежал на своей походной койке и курил короткую трубку. Пытался вспомнить, предусматривают ли армейские уставы, которые предусматривали все возможные варианты, что полк во французском городе в мирное время, без объявления чрезвычайного положения, без официального заявления правительства, может быть наделён всеми гражданскими и военными полномочиями, включая полномочия всех подразделений полиции… Нет, такого предусмотрено не было.
Его размышления прервало появление Маренделя.
— Ну, и как далеко вы продвинулись? — поинтересовался де Глатиньи, неосознанно подчёркивая, что не разделяет их действия всей душой.
Выглядел Марендель довольно странно. Выражение лица состарило его, внезапно показав, что ему за тридцать, и он перенёс много лишений.
— Жак, я хочу попросить тебя об одолжении.
— Слушаю тебя.
— Личном одолжении… Я хочу, чтобы ты вместе со мной провёл обыск.
— Ты можешь взять мой джип и водителя. Не вижу какая польза в моём личном присутствии.
— Я хочу, чтобы ты пошёл со мной к Кристине Белленже. Именно там скрывается Си Миллиаль, один из лидеров мятежа.
Де Глатиньи вскочил.
— Что?! Не может быть! Полицейские слухи… Этим парням нельзя доверять ни на йоту. Не забывай, ты числился у них коммунистом. Я совсем немного знаю Кристину, но по всему видно, что она очень нежная, сердечная девушка. А Си Миллиаль теперь — человек, который организовал террор, кодифицировал и систематизировал его.
— Я познакомился с этим Си Миллиалем у неё дома. Он цитировал мне Камю — «Праведников», — а вчера я жал ему руку, как другу, — ту руку, которая ответственна за каждую бомбу, взорванную в городе Алжир. Мы слушали музыку. Он любит Моцарта так же сильно, как и я.
— Но Кристина, конечно же, не знает, кто он на самом деле, правда?
— Она знает. Она упрекает меня, что я похож на полицейского, но согласна с тем, что он убивает женщин и детей. Коммунисты совершенно правильно обращаются со своими интеллигентами, как с телятами, кастрируя и откармливая их, потому что знают — их прекрасные принципы позволяют вести себя сколь угодно грязно и подло, оставаясь в полном согласии со своей эластичной совестью.
— Не стоит так переживать.
— Жанин была маленькой грязной шлюшкой, а теперь эта девица морочит мне голову своей гуманистической позицией, когда без конца взрываются бомбы. Она сделала меня сообщником террористов.
— Ладно. Я пойду с тобой.
Это был ещё один случай, который не предусматривался армейскими уставами.
К дому Кристины Марендель и де Глатиньи отправились в сопровождении двух парашютистов. В гостиной горел свет.
Марендель поставил солдат по обе стороны от входа с приказом стрелять в любого, кто попытается вырваться наружу, затем открыл тяжёлую обитую гвоздями дверь ключом, который дала ему Кристина.
Свет из гостиной падал на лестницу, освещая плитки с голубым рисунком. Раздался голос Кристины:
— Это вы, Ив?
— Да, я привёл друга. Рассказал ему про Амара, и он хотел бы с ним познакомиться.
Амар сидел в кресле и своими маленькими ручками листал книгу по искусству. Рядом на столике стоял стакан виски.
Он поднял глаза, улыбнулся Маренделю и встал.
— Рад снова вас видеть, капитан.
Вдруг он заметил, что оба офицера в полевой форме — каскетки, которые они не сняли, делали их лица ещё более худыми, чем обычно, у каждого на брезентовом ремне висели револьвер и кинжал.
— Я рад, что вы ещё здесь, Си Миллиаль, — сказал Марендель. — Я уже было испугался, что вы, может быть, сменили адрес.
Амар бросил быстрый взгляд на окно… затем на дверь. На окне была решётка, а у двери стоял майор, положив руку на кобуру.
Его поймали в убежище, которое он считал неуязвимым. Его счастливая звезда, его барака, снова подвела. Но долгие годы подпольной жизни достаточно натренировали его острый ум, чтобы правильно реагировать на самые неожиданные ситуации.
— Остаётся доказать, что я Си Миллиаль, капитан, — он взглянул на наручные часы, — а я должен вам напомнить, что сейчас половина первого ночи, и закон запрещает вам проводить обыск в это время. Однако из уважения к Кристине, я готов подтвердить свою личность.
Амар снова сел, но де Глатиньи заметил, что он то и дело поглядывает на телефон. Майор запер дверь гостиной изнутри, а затем подошёл и встал возле трубки.
— Ив, я нахожу, что ваши манеры несносны, как и манеры вашего друга! — воскликнула Кристина. — Я думала, вы слишком умны, чтобы ревновать. Си Миллиаль…
Она не успела прикусить язык и покраснела.
Си Миллиаль встал, развёл коротенькими ручками и объявил спокойным, почти весёлым тоном:
— Я допустил две ошибки, господа мои. Я доверился женщине и спал в постели. Позвольте мне позвонить своему адвокату, мэтру Буменджелю, а затем можете вызвать полицейских, которые пришли с вами.
Он направился к телефону, но де Глатиньи перехватил его.
— У дверей не полицейские, уважаемый, а парашютисты — вы не арестованный, вы — военнопленный и не имеете права на адвоката.
— Что вы собираетесь со мной делать?
— Допрашивать, — сказал Марендель, — допрашивать, пока в городе Алжир не перестанут взрываться бомбы, пока стачка не провалится, пока не будет уничтожен последний террорист из вашей сети.
Кристина поглядывала то на Маренделя, то на Си Миллиаля.
— Амар, эти люди безумны. Вы сказали мне, что принадлежите к политической партии, но, конечно же, вы, мирный человек, враг насилия, никогда не имели с бомбами ничего общего?
— Моя правая рука, дорогая Кристина, не знает, что делает левая. Я веду войну так хорошо, как только могу. Будь я на месте французов, мне не понадобились бы бомбы, но других средств в моём распоряжении нет. В чём для вас разница между лётчиком, который из безопасности своего самолёта сбрасывает канистры с напалмом на мешту, или террористом, который закладывает бомбу в ресторанчике «Кок-Арди»? Террористу нужно куда больше мужества. Вы женщина, и у вас слишком доброе сердце — у вас нет предубеждённости, но нет и убеждённости, а кроме того… вы не одна из нас. Господа мои, я в вашем распоряжении.
Марендель подозвал одного из парашютистов, который стал надевать на Си Миллиаля наручники. Тот вытянул руки и обернулся к де Глатиньи.
— Я не знал, что вы надеваете наручники на военнопленных.
— Да, когда на них нет формы.
Марендель уходил последним. Он забрал из комнаты Си Миллиаля чемодан с кое-какой одеждой и портфель, набитый документами. Положив ключ на комод и не сказав ни слова, он вышел. Кристина не пыталась его удержать. Между тем, вот уже неделю она знала, что беременна.
Марендель и де Глатиньи вернулись в полуразрушенный старый дворец, который служил командным пунктом их полка, и привели туда своего пленника. Они заставили его сесть на складную койку в углу кабинета де Глатиньи.
Затем майор уселся за маленький квадратный столик. Он отвинтил колпачок авторучки и достал чистый лист бумаги. Ему было не по себе, и он не знал с чего начать допрос.
— Ваше имя? — спросил он.
Си Миллиаль сидел, сложив перед собой скованные руки, и казался невозмутимым, почти весёлым. Это был не первый его допрос, и не первый раз на его запястьях оказывались наручники. Он ответил, словно прилежный ученик:
— Амар Си Миллиаль, но также Бен Ларба, Абдерхаман… За последние пять лет я использовал не меньше дюжины имён. Но тысячи алжирцев также знают меня по прозвищу «Старший брат».
Де Глатиньи отложил ручку. Он вдруг вспомнил политкомиссара Вьетминя, который впервые допрашивал его в тоннеле, что служил ему блиндажом. У него были те же самые реакции: авторучка, лист бумаги…
— Си Миллиаль, вас беспокоят наручники?
— Немного.
Де Глатиньи подошёл и расстегнул стальные браслеты, которые затем отбросил в угол комнаты.
— Си Миллиаль, как вам уже ясно, мы не находим работу такого рода особенно приятной. Мы бы предпочли сражаться с вами на равных в горах, но вы вынудили нас вести войну подобного рода.
— Я согласен, господин майор, что ваше представление о воинской чести наверняка несколько ущемлено такого рода, как вы её назвали… работой. Почему бы вам не сдать меня полиции?
И снова де Глатиньи вспомнил о вьетминьце, который с тем же сарказмом отозвался о воинской чести колониального офицера.
— Придерживайтесь правил игры, господин майор. Пошлите за моим адвокатом, а заодно за комиссаром полиции, за жандармами, чтобы они оформили ордер на мой арест, поскольку у нас не военное положение. Тогда ваша совесть будет спокойна, и вы соблюдёте свой кодекс воинской чести.
— Нет! — выпалил Марендель. — Своё буржуазное представление о чести мы оставили позади в Индокитае, в Лагере номер один! Теперь мы настроены победить, и у нас нет времени, чтобы обременять себя такими нелепыми условностями. Наша неуверенность, наша нерешительность, наши угрызения совести — лучшее оружие, которое вы могли бы использовать против нас, но больше оно не сработает!
Последовало долгое молчание — лампы начали тускнеть, превратились в несколько красных нитей, а затем и вовсе погасли. Марендель снова заговорил более уверенным и сдержанным тоном:
— Си Миллиаль, мы хотим знать, кто отвечает за всеобщую забастовку. Нам нужно знать его имя.
— Моя воинская честь не позволяет мне отвечать. В нашей армии у меня звание полковника.
В окне, сквозь разбитое стекло, виднелся тёмно-синий прямоугольник неба. Снаружи отъехал джип. Было слышно, как солдаты подразделения связи, ремонтирующие электрогенераторы, проклинали «чёртовы бесполезные штуковины».
До их ушей донёсся скрипучий голос Буафёраса:
— Ну что, у вас тут всё в порядке? Принесите парочку ламп.
Резкий свет лампы-молнии, которую нёс Буафёрас, придвинулся ближе, отбрасывая на стены мерцающие тени — вскоре, заключённые в этот круг света, они устроились рядом с койкой так близко друг к другу, что почти соприкасались.
— Что ж, Марендель, — заметил Буафёрас, — я вижу, ты нашёл птичку прямо в гнёздышке. Это же Си Миллиаль, верно? Почему вы его не связали? С этими перебоями света, он мог бы прорваться к выходу. Вы его обыскали? А его вещи?
Марендель указал на портфель и чемоданчик на столе.
— Встать, Си Миллиаль, — сказал Буафёрас. — Давай, вставай! Сними пиджак, галстук, ремень и обувь. Бюселье, забери всё это барахло и отнеси в мой кабинет. Не забудь портфель с чемоданчиком.
Теперь Си Миллиаль выглядел нелепо, стоя в луче света и придерживая руками брюки.
— Адрес почтового ящика? Давай, пошустрее!
— Я полковник, и у меня есть право на уважительное отношение.
— В Малайе я однажды сцапал японца и раздел его до трусов. Он тоже твердил мне, что генерал. Я сделал на его могиле надпись: «Генерал Токото Махури, военный преступник». Выкладывай, что знаешь!
Такое решительное, жестокое обращение обескуражило Си Миллиаля — до этого момента у него были все козыри, но Буафёрас вернул его к суровой реальности сложившегося положения: он — террорист без всякой защиты.
— Выкладывай!
Он попытался парировать удар блефом:
— Все уже знают, что я арестован. Мой почтовый ящик сожжён.
— Никто пока не знает.
Внезапно Буафёрас повернулся к Маренделю и спросил:
— А что насчёт той женщины? Ты её привёл?
— Она не станет говорить, — сказал Марендель.
— Поверю тебе на слово, в конце концов, ты знаешь её лучше, чем я. Мы должны действовать быстро, у нас осталось всего двадцать четыре часа. Твой почтовый ящик, Си Миллиаль?
Де Глатиньи попытался вмешаться. Этот новый Буафёрас, который сейчас появился, удивлял и беспокоил его.
— Обыщи его бумаги и вещи. Может быть, ты найдёшь среди них нужный адрес.
— Предоставь это мне — я знаю как вести дела подобного рода. И Си Миллиаль отнюдь не новичок — прежде чем устраивать самодеятельность, он уже работал на несколько спецслужб, причём без разбору, лишь бы они действовали против нас.
Он усмехнулся:
— Но я полагаю, Глатиньи, тебе не слишком нравится то, что нам сейчас придётся сделать. Боишься испачкать руки? Этот человек у нас в когтях — неожиданная удача. Может быть, он сможет предотвратить бои на улицах. Но не стоит помещать его за стекло, в витрину. Это Си Миллиаль, подрывник. Давай, Марендель!
Внезапно электростанция заработала снова, и свет вернулся. Они поволокли босого Си Миллиаля, который всё ещё придерживал брюки руками, вон.
В «классной комнате» стоял Мин.
— Адрес почтового ящика? — снова спросил Буафёрас.
Си Миллиаль медленно покачал головой, и Мин шагнул к нему…
Марендель открыл окно и глубоко вдыхал прохладный ночной воздух. Он знал, что до этого дойдёт, что таков ужасный закон этого нового вида войны. Но ему нужно привыкнуть к этому, закалить себя и отбросить все те глубоко укоренившиеся, устаревшие представления, которые создают величие западного человека, но в то же время мешают защищаться.
— Улица Де-ля-Бомб, двадцать два, — в конце концов сообщил ему Буафёрас. — Возьми пару джипов, Марендель, и гони, как чёрт. До окончания комендантского часа у нас остался всего час.
Внутренний дворик начал заполняться пленниками. Некоторые были в пижамах под пальто и, до сих пор сонные, протирали глаза. Другие, на кого был направлен прожектор, выстроились в ряд у стены с поднятыми руками, ожидая, что в любой момент их расстреляют.
Распеги с трубкой во рту стоял, облокотившись на галерею на втором этаже, и думал, что же ему делать с этой жалкой толпой. Ему страстно хотелось убежать со своими людьми в горы, поручив эту работу тем, кто лучше разбирался в её выполнении, вдохнуть полной грудью влажный утренний воздух, и снова испытать печаль и радость победных дней. Но сегодня был всего лишь день арестов.
— Си Миллиаль у нас, господин полковник, — сказал Марендель, когда он проходил мимо.
— И кто это?
— Полковник мятежников, может быть, самый главный из них.
— Чёрт возьми, где же он?
— В кабинете Буафёраса.
Распеги нашёл Си Миллиаля привязанным к школьной скамье. Мин стоял у стола Буафёраса, снова подключая полевой телефон.
Полковник сел на скамью рядом с пленником и беззаботно хлопнул его по бедру.
— Значит это вы полковник Си Миллиаль?
Си Миллиаль был в полной прострации — ему казалось, что его собираются схватить и четвертовать, чтобы он раскрыл все свои сокровенные тайны. В его мужестве была пробита брешь, и он чувствовал, что эта брешь неизбежно станет шире.
Однако, ему хотелось овладеть собой, собрать себя по кусочкам под ярлычком «полковник», ведь только он и мог произвести впечатление на военных. Си Миллиаль ответил с некоторым самодовольством:
— Да, я полковник, потому что генералов у нас нет!
— И это хорошо, — отозвался Распеги. — Вот бы и мы могли обойтись без них! Сколько у вас войска?
— Тысячи людей, сотни тысяч, целая нация, которая с оружием в руках восстаёт против угнетателя.
— Понятно, как и я стою во главе всей французской армии разом. Но постарайтесь быть немного конкретнее.
— Я — военный руководитель Координационно-исполнительный комитета, другими словами — нашего главного Генштаба.
Распеги восхищённо присвистнул. Он повернулся к Буафёрасу, который красным карандашом делал пометки в бумагах Си Миллиаля, и спросил:
— Чего ты от него добился?
— Он крепкий орешек, ничего не выдаст. Только адрес: улица Де-ля-Бомб, двадцать два. Я отправил туда Маренделя.
Внезапно Буафёрас в волнении вскочил на ноги и постучал по бумагам:
— Здесь весь план стачки, контакты Си Миллиаля во Франции, письмо от афразийской группы, написанное на бумаге с «шапкой» ООН… Мы поймали его как раз вовремя!
Распеги с новым интересом посмотрел на Си Миллиаля.
— Что ж, должен сказать, у вас есть парочка важных связей!
Си Миллиаль дрожал от холода. Распеги вызвал Бюселье:
— Верните ему пальто и ботинки и дайте выпить сока.
Си Миллиаль оделся и завязал шнурки.
— Я знаю и вас, полковник, — заявил он, — по крайней мере, по репутации. По жестокости и действенности ваши методы, скорее, сходны с нашими. После Рахлема мы хотели ликвидировать вас, потому что считали бесконечно более опасным, чем многие генералы и политики.
Распеги приосанился и предложил Си Миллиалю сигарету.
— Нет, спасибо, — сказал тот. — Я курю только американский табак.
Распеги отослал Бюселье за пачкой сигарет с выдержанным табаком.
— «Филип Моррис», — уточнил Си Миллиаль, — и коробок спичек, я забыл свою зажигалку.
Буафёрас перестал изучать бумаги. Теперь он знал, кто такой Си Миллиаль — звание «полковника» оказалось преувеличением, всего лишь «погремушка», присвоенная ему группой вождей кабилов после встречи в Суммане. Однако его политическая власть была значительной, особенно за пределами Алжира.
Он находился в близких отношениях с несколькими политиками, которые играли и, возможно, вскоре снова будут играть чрезвычайно важную роль. У него имелось множество знакомств в интеллектуальных кругах Парижа, среди католиков и даже некоторых деятелей, причисляемых к «центристам», которые представляли крупные финансовые круги и тяжёлую промышленность, и полагали, что война в Алжире обходится им слишком дорого.
Очевидно, что Си Миллиаля необходимо передать судебным властям. Но в условиях, когда определённые слои общественности были готовы прийти к соглашению с ФНО, заключённого такой важности немедленно переведут в Париж, где содержание под стражей вскоре сменится домашним арестом — тогда он сможет возобновить все свои контакты. Си Миллиаль был наилучшим «достойным партнёром». Именно сейчас его обаяние и сдержанность, за которыми скрывались энергия и суровый прагматизм (в его бумагах содержалось достаточно доказательств, что он был зачинщиком терроризма) превращали его в самого опасного человека во всём восстании — он был тем, к кому обратились бы, встань вопрос о примирении.
Буафёрас чувствовал, что сейчас в его руках находится судьба Алжира. Провидение давало ему кости для броска, но в его руках они пробудут не долго.
Через несколько часов пленника у него заберут — нужно было действовать быстро. Си Миллиаль не станет говорить, не скажет ничего сверх того, что уже нашлось в его бумагах — и Буафёрас решил, что ему придётся исчезнуть.
Буафёрас уже видел, что Распеги в том настроении, которое все его офицеры знали слишком хорошо — наивно и действенно демонстрирующим своё обаяние. Солдат удачи, он унаследовал от крестьян-контрабандистов с баскских гор склонность к благородным жестам, которые порой сопровождались несколько грязноватыми сделками. Для него Си Миллиаль был призом, который стоил выкупа в виде славы, как испанская инфанта, захваченная в плен корсаром. Он выдаст своего пленника в обмен на почести и огласку в прессе и будет ревниво следить за состоянием его здоровья.
Буафёрас, воспитанный среди реалистов, наподобие китайцев, был слеп к красоте жеста и не имел профессиональных амбиций. Он воспринимал Си Миллиаля всего лишь частью общей картины судьбы Франции, которую нарисовал для себя. В глазах этого француза, никогда не жившего во Франции, Алжир был тем ядром, которое приковывало Францию к её роли великой державы и обязывало вести себя с большим благородством и великодушием, чем Швейцария, ставшая нацией лавочников и заплывших жиром буржуа.
Си Миллиаль вполне мог дать Франции возможность освободиться от её оков — он мог бы стать человеком независимости. Вот почему Буафёрас решил, что ему придётся умереть.
— Нам придётся сохранить арест Си Миллиаля в секрете, господин полковник, — сказал он Распеги. — Я всё ещё о многом хочу порасспросить его.
— Конечно! Конечно! Только представь, как воспримут это другие полки — Бижара хватит удар, а Проспер не скоро придёт в себя[229]. Дайте ему всё, что он захочет — хорошо заботьтесь. Я рассчитываю на тебя.
Он пожал Си Миллиалю руку и от души хлопнул его по спине.
— Скоро увидимся — как-нибудь у нас с вами должен состояться долгий разговор. Времени будет много.
Распеги вышел, потирая руки.
— У вас есть ко мне ещё какие-то вопросы, капитан Буафёрас? — поинтересовался Си Миллиаль.
— Нет, больше никаких вопросов.
Тогда Си Миллиаль понял, что скоро умрёт. Этот капитан, который смотрел на него, подперев голову руками, решил его судьбу.
Он поступил бы так же на его месте и на несколько мгновений ощутил странное уважение, потому что из всех французских офицеров, этот — был к нему ближе всех. Буафёрас принадлежал к собственному справедливому и действенному миру, справедливому правосудию, которое не задумывается о том, что мужчин убивают, женщин насилуют, а фермы сжигают дотла. Но в то же время Си Миллиаль жалел своё второе «я», то, которое продолжало бы жить без друзей, без женщин, в холодном одиночестве мужчин, творящих и разрушающих историю.
Внезапно Си Миллиаль почувствовал крайнюю усталость — он надеялся, что всё закончится быстро и безболезненно. Он сожалел обо всём, чего никогда не знал, обо всём, что было уделом других мужчин: жасмин, женская ласка, смех детей, щёлканье шашек в мавританском кафе, пахнущем мятой…
Буафёрас сказал что-то Мину по-китайски, — всего несколько коротких слов, — затем повернулся к Си Миллиалю:
— Мин проводит вас в вашу камеру. Прощайте, Си Миллиаль.
— Прощайте, капитан Буафёрас. Отныне ваши ночи будут очень долгими… как и мои.
Мин взял Си Миллиаля за руку и вывел его наружу. Буафёрас взглянул на часы: семь часов утра. Марендель ещё не вернулся — можно часок поспать.
Он лёг на скамейку и сразу же провалился в крепкий сон.
Маренделль вернулся с улицы Де-ля-Бомб, 22, с одним пленником и тремя пленницами: шлюхой по имени Фатима, старой ведьмой с накрашенными хной руками по имени Зулейка и её дочерью Айшей. Справиться с этой Айшей было труднее, чем с бешеной кошкой, она кусала, царапала и осыпала оскорблениями сопровождавших её солдат. Как ни странно для девушки из Касбы, одета она была по-европейски — её платье выглядело простым, элегантным и в хорошем вкусе, не было на ней и тяжёлых серебряных украшений, обычных для женщин из простонародья, только золотые наручные часики.
Мужчиной оказался Юсеф Нож, на чьих пальцах красовались тяжёлые кольца. Бывалый преступник, он явился спокойно, но яростно протестовал, когда его разлучили с Айшей, с которой, по его уверениям, они были помолвлены.
На улице Де-ля-Бомб Марендель не нашёл ничего, кроме нескольких листовок, двух ножей, которые можно было считать смертоносным оружием только в самом крайнем случае, и маленького флажка ФНО, какие отыскались бы почти в любом другом доме Касбы.
Он растолкал Буафёраса, который до сих пор спал на скамейке.
— Дохлый номер, — сказал он. — По адресу Си Миллиаля я подобрал сутенёра, его старую ведьму-мамашу и пару девок. Больше ничего. У одной из шлюшек, самой младшей, по крайней мере есть то преимущество, что она чрезвычайно хорошенькая.
— Тогда начнём с неё, — несколько устало сказал Буафёрас.
Здоровенный усатый парашютист втащил Айшу в кабинет.
— Капитан, — обратилась она к Буафёрасу, — ваши люди пытались изнасиловать меня во внутреннем дворе.
Парашютист пожал плечами.
— Она вонзила мне в щёку свои когти, и я отвесил ей хорошую оплеуху. Эта пташка просто наказание божье!
— Ну что, — поинтересовалась Айша, — вы собираетесь отпустить меня? Я ничего такого не делала.
Буафёрас мгновение рассматривал её. Шлюшка не сказала «господин капитан», но «капитан», как женщина, привыкшая к обществу офицеров.
Он схватил её за руку и снял с запястья часы.
— Я подарю их вам, — презрительно сказала она, — но, пожалуйста, отпустите меня.
Буафёрас осмотрел золотой корпус часов.
— С каких это пор у маленьких шлюшек из Касбы появились часы «Картье»?
Лицо Айши сделалось пунцовым.
— Я их нашла.
— Чёрт возьми, — воскликнул Марендель, — она едва меня не поимела! Бюселье, приведи жениха этой дамы.
Юсеф с очень самодовольным видом неторопливо поднялся на веранду, широко улыбаясь.
— Обнимите свою невесту, — сказал ему Марендель, — и поцелуйте её.
Оба капитана наблюдали, как Айша с отвращением отвернулась от сутенёра, когда тот приблизил свои губы к её губам.
— Достаточно, — сказал Буафёрас.
Юсефа увели.
— Очень хорошо. А теперь хватит с нас твоей чепухи. Как твоё имя?
— Айша.
— Где ты живёшь?
— На улице Де-ля-Бомб, двадцать два.
— Ты знаешь Си Миллиаля?
— Какого Си Миллиаля? — отпарировала она высокомерно, глаза её сверкали от ненависти, губы дрожали.
Буафёрас схватил девушку за плечи и начал трясти.
— Оставьте меня в покое, — закричала она, — или я пожалуюсь вашему командиру, майору Жаку де Глатиньи! Он мой друг.
— Марендель, сходи за Глатиньи.
Майор прибыл через пару минут. Под ухом у него осталось немного пены — он брился и только успел вытереть лицо. Он заметил Айшу.
— Что вы тут делаете?
— Спросите капитана.
— Я нашел её на улице Де-ля-Бомб, — сказал Марендель, — по адресу, указанному как почтовый ящик Си Миллиаля. Ты знаешь эту пташку?
— Да.
— Тогда тебе лучше разобраться с ней, — сказал Буафёрас, — она маленькая грязная лгунья. Пыталась выдать себя за девицу из Касбы.
— Она студентка третьего курса медицинского факультета, — спокойно заметил де Глатиньи. — Айша, пройдёмте в мой кабинет.
— Она наплела тебе всяких небылиц, Глатиньи, я уверен, что она знает Си Миллиаля.
Айша вышла из комнаты вслед за майором, бросив на Буафёраса вызывающий взгляд.
— Я и представить не мог, что у Глатиньи, есть такие знакомые, — мечтательно заметил Марендель.
Буафёрас усмехнулся:
— Теперь он увяз в этом по уши! Никто из нас не выберется, пока мы не окажемся на одной доске с феллага — такие же измазанные в грязи и крови. Тогда мы сможем бороться с ними — а по ходу дела потеряем наши души, если они у нас в самом деле есть, так что там, во Франции, некоторые затейники смогут продолжать высказывать свои взгляды с чистой совестью… Приведи сюда этого сутенёра Юсефа, Марендель — я уверен, мы сумеем понять друг друга.
— Садитесь, Айша, — сказал де Глатиньи. — Я думаю, здесь наверное какая-то ошибка — девушка из «больших шатров» не заводит отношений с людьми определённого класса. Что вы делали в Касбе?
— Я там живу — вы сами видели, как я возвращалась туда домой. Вы собираетесь пытать меня, чтобы заставить признаться?
— Прошу прощения?
— Чтобы заставить меня признаться, что я знаю Си Миллиаля?
— Не говорите чепухи. Я позабочусь, чтобы вас немедленно сопроводили домой… как только вы дадите мне свой настоящий адрес.
— Улица Де-ля-Бомб, двадцать два.
В дверь постучал и вошёл Бюселье.
— Мадемуазель, — сказал он, — забыла свои часы. Похоже, эта маленькая безделка стоит сотни тысяч франков, господин майор. По крайней мере, так говорит капитан Буафёрас.
Он щёлкнул каблуками и вышел. Де Глатиньи вернул часы Айше, которая снова надела их на запястье.
— Если бы не вы, — сказала она, — этот капитан Буафёрас украл бы их у меня.
— Очень сильно в этом сомневаюсь. Он, знаете ли, чрезвычайно богат, но деньги его не интересуют — он предпочитает быть здесь, с нами. А теперь давайте поторопимся, Айша, и закончим с этим. Ваш адрес?
— Улица Де-ля-Бомб, двадцать два.
— Я знаю, что такая девушка, как вы, никак не может быть замешана во всех этих взрывах и терроризме, с кучей фанатиков, сутенёров и наркоманов.
— Само собой, потому что такой человек, как вы, майор де Глатиньи, не может себе представить, что можно использовать нож или бомбу.
— В 1943 году, в Савойе, я ножом убил полковника гестапо в его же постели. Это был неприятный опыт, но я это сделал. Женщины не должны участвовать в войне.
— А как же Жанна Д'Арк? Если бы она знала о бомбах, то использовала бы их против англичан.
Айша казалась майору прекраснее чем когда-либо, даже соблазнительнее, чем при первой встрече: сочный плод, который хотелось разрезать, чтобы утолить жажду. Он не мог отвести глаз от её юных грудей, которые едва не разрывали корсаж. Он вспомнил мягкость её кожи.
Де Глатиньи поднялся, подошёл к девушке, сел рядом на койку и взял за руку — он чувствовал, что горит.
— Айша, будьте благоразумны, давайте побыстрее с этим закончим. По крайней мере назовите своё имя — наша работа и так достаточно неприятна.
— Тогда почему бы вам не оставить нас в покое и не отправиться домой?
— Это тоже наш дом, в такой же степени, как и ваш. Если хотите, мы могли бы поужинать вместе сегодня вечером и забыть обо всех этих неприятностях. Итак, ваше имя и адрес.
— Капитан Буафёрас хотел выяснить, знаю ли я Си Миллиаля, и для этого стал бы меня пытать. А вы хотите переспать со мной, чтобы потом спросить, знаю ли я Си Миллиаля. Допрос на подушке… прекрасно известный полицейский метод!
От гнева кровь прилила к щекам де Глатиньи.
— Я военный, а не полицейский. Я женат, я католик и верен своей жене. Я только хочу вытащить вас из этой передряги, в которую вы угодили из-за легкомыслия и глупой гордости.
— Я живу у подруги, европейки Кристины Белленже, преподавательницы в Университете города Алжир. Вы можете позвонить ей, если хотите.
Де Глатиньи поднялся на ноги. Он побелел как полотно.
— Прошлой ночью у Кристины Белленже мы арестовали Си Миллиаля. Он дал бы адрес этого убежища только кому-то совершенно надёжному и близкому.
Вошёл Буафёрас.
— Юсеф Нож сразу всё выложил, — сказал он, — давняя его привычка. Он всего лишь мелкая сошка, а вот она — нет. Твоя маленькая подружка, Глатиньи, — одна из главных организаторов терроризма в городе Алжир. Я думаю, тебе стоит вернуть её мне — дело становится серьёзным, она наверняка должна знать где находятся склады бомб и мастерские. Ты можешь запачкать руки, но мои уже запачканы…
Айшу переполнял страх всякий раз, когда капитан со скрипучим голосом приближался к ней. Он пугал её даже больше, чем Юсеф — тот хотел всего лишь переспать с ней, но у Буафёраса, Айша чувствовала это, она не вызывала ничего, кроме чисто профессионального интереса.
С мольбой в глазах она повернулась к майору:
— Нет, я останусь с вами!
— Буафёрас, — сказал майор, — я вёл себя как дурак. Думаю, будет лучше, если ты заберёшь её у меня.
Айша рассвирепела:
— Майор де Глатиньи перекладывает грязную работу, которую не решается делать сам, на других, но всё равно именно он помог мне донести сумку и провёл через контрольные посты.
Тут она поняла, но слишком поздно, что зашла слишком далеко.
— Что у тебя было в той сумке? — бесцветным голосом спросил майор.
Он дважды хлестнул её по лицу и повторил вопрос:
— Что у тебя было в той сумке?
— Детонаторы.
Буафёрас саркастически хмыкнул:
— Я вижу, ты прекрасно справляешься. Оставлю её тебе.
Он зашагал прочь, слегка поводя плечами. Де Глатиньи почувствовал, что начинает ненавидеть его за этот смешок.
Айша, сжавшись на койке, плакала. Ярость смешивалась со странным чувством бессилия, тем же самым, которое она испытала, когда Юсеф обнял её в доме на улице Де-ля-Бомб до того, как вмешался Амар.
Она искоса взглянула на майора, который откинулся на спинку стула — она ненавидела его так, как никакого другого мужчину прежде, и надеялась, что он снова ударит её, что перестанет быть той марионеткой с бескровным лицом, механическими жестами и бесцветным голосом, который произносил:
— Продолжим. Для кого предназначались детонаторы?
Она оскорбила его сначала на французском, затем на арабском, а поскольку он по-прежнему никак не реагировал, вскочила на ноги, подошла и плюнула ему в лицо.
Он ударил её снова, и его золотое кольцо с печаткой оцарапало ей щёку. Она вцепилась в него ногтями, и они вместе повалились на узкую кровать.
Впервые де Глатиньи ощутил ярость желания — бушующий поток, который сметал его убеждения, честь и веру, как плавучую падаль.
Девушка продолжала сопротивляться, но всё слабее и слабее. Он впился в её пылающие губы, поцеловал в щёку, измазанную кровью и слезами. Сжал её вздымающиеся груди, а её бёдра теперь раскрывались ему навстречу.
Айша звонко вскрикнула и неуклюже ответила на его поцелуи.
— Я люблю тебя и в то же время ненавижу, — сказала она чуть позже. — Ты изнасиловал меня, и я отдалась тебе. Ты мой повелитель, и я убью тебя. Ты сделал мне ужасно больно, и я хочу, чтобы ты начал всё сначала.
— Мне нужно идти, — сказал он. — Я скоро вернусь.
— Не уходи. Я расскажу тебе всё, что знаю, абсолютно всё — и где находится склад бомб и адрес Кхаддера-Позвонка, который делает их.
— Я вернусь, как только смогу.
— Не уходи. Временный склад есть на улице Де-ля-Бомб. За шкафом…
— Нарисуй мне план.
Полуголая, она поднялась и сделала грубый набросок склада на чистом листе бумаги.
Он овладел ей снова, в мешанине разорванной одежды, крови и слёз, и, к своему ужасу, услышал, как сам говорит, что любит её.
Именно тогда она назвала ему своё имя: Айша бен Махмуди бен Тлетла, дочь Каида Тлетлы, бывшего подполковника французской армии, сестра капитана Махмуди, который был взят в плен Вьетминем в Индокитае. И это брат купил ей часы, вернувшись из Индокитая.
Де Глатиньи вернулся в «классную комнату». Он бросил на стол Буафёраса набросок места склада бомб.
— Пошли туда нескольких человек. Бомбы там.
— Что нам делать с девушкой?
— Айша никогда сама не устанавливала бомбы, и она сестра Махмуди.
— Давно ты это знаешь?
— Нет, я узнал только что, но свою работу уже сделал.
— А если бы знал, тогда что?
— Ничего бы не изменилось. Не могу отделаться от мысли, что, должно быть, родился с этой девушкой в своей душе. Я негодяй.
— Совсем как я.
— Хуже. Намного. Я вижу себя ничтожным грязным ублюдком, которым управляет его пенис.
— Мой отец часто говорил, что в любви нужно ставить на карту душу точно так же, как на войне ставят на кон жизнь, и если бы он знал о войне, которую мы сейчас ведём, он бы добавил: и свою честь.
— Я потерял свою честь и потерял душу, но, по крайней мере, от этого может быть толк! Ступайте и соберите бомбы. Всего их двадцать семь, и все они готовы к установке.
Выходя, де Глатиньи столкнулся с Диа, который бродил вокруг, засунув руки в карманы.
— Тут кое-что есть, что мне не нравится, — произнёс он своим глубоким голосом. — Это не очень-то красиво: мужчины в одних рубашках с поднятыми руками, женщины в слезах…
— А разве взрывы бомб — это красиво?
— Нет, это тоже некрасиво. Я бы хотел убраться отсюда подальше.
— Послушай, Диа. Я хочу исповедаться.
— В городе Алжире полно кюре, есть кюре в белых сутанах, есть те, что в форме — эти ругаются, как аджюданы, и грезят о крестовом походе.
— Ты единственный, кто поймёт, Диа.
— Пойдём в лазарет — там есть коньяк, — исповедуешься бутылке.
Сидя на ещё не вскрытом упаковочном ящике в своеобразном подвале, освещённом большим решетчатым световым люком, Жак де Глатиньи рассказал о том, что с ним только что произошло.
— Диа, в своём бесчестии я испытал величайшее наслаждение в жизни.
— Только наслаждение?
— Нет, ещё и величайшую радость. Всё время, пока я утопал в ужасе, в моей голове звучали фанфары. Вся моя прошлая жизнь рухнула, как деревянный фасад, изъеденный термитами. Не осталось ничего, кроме этой девушки рядом. Огромная пустота, пустыня, и эта девушка, которую я крепко сжимал в объятиях, эта чудовищная любовь…
— Выпей-ка ещё. А что насчёт неё?
— Для неё тоже всё рухнуло: Фронт, независимость Алжира… она предала своих друзей, она в той же пустыне, что и я.
— Знаешь, а это не такая уж и плохая история! Скорее похоже на то, что случилось с Эсклавье в лазарете Лагеря номер один. Вся эта ненависть, крики женщин и детей, растерзанных бомбами, убитые и замученные мужчины, чьи палачи испытывают ещё большее отчаяние — всё это снова породило любовь.
— Странную любовь, Диа — от неё разит серой, и она напоминает мне о некоторых непристойных историях, которые я когда-то читал в юности…
— Нет, выброси эту мысль из головы. Разве не видишь — это ещё одна победа великой жизни, великой жизни, безмятежной и чувственной, которой плевать на людские глупости, мерзости и ошибки.
— Я женат.
— Которой плевать, что люди состоят в браке или сражаются друг с другом, которой плевать на причины и независимость, расы и ненависть, потому что удел человека — любовь, а всё остальное ни к чему. Мне не нравятся холодные, расчётливые умы, но когда происходит такая великолепная глупость, что совершил ты, я успокаиваюсь, пью и ощущаю тепло и уют.
— Но Айша — сестра Махмуди!
— Тем лучше! Когда вы с Махмуди бок о бок брели по тропам Тонкина, этот весёлый, добросердечный бог уже знал, что однажды ещё теснее свяжет вас кровью девственницы. Я думаю, он любит всех нас, этот толстопузый бог, который всегда готов протянуть руку помощи, чтобы не дать нам впасть в отчаяние. Кстати, я только что получил письмо от Лескюра. Он женился на двоюродной сестре, которая раньше так часто дразнила его. Должно быть, он, как прелестную серебряную рыбку, поймал её на крючок, наигрывая на своей флейте.
— Диа, ты единственный, кто может нас спасти. Эта девушка, Айша… я хочу, чтобы ты присмотрел за ней, ради Махмуди и ради меня. Мы никак не сможем освободить её прямо сейчас.
— Потому что она бы этого не хотела, да и ты тоже.
— Может быть. Она студентка третьего курса медицинского факультета.
— Я возьму её на себя. Заставлю заботиться о своих людях, и так, добрая и великодушная с ними, она забудет, что заслужить право на любовь ей пришлось вероломством. Позже я расскажу ей о Махмуди и его друге Мерле, и она поймёт, что раз он был одним из нас, то и она тоже. Ступай и приведи её. Этим вечером мы все будем ужинать вместе, и она займёт почётное место. Она имеет на это право, она сестра Махмуди.
— А придёт ли Буафёрас?
— Не думаю — ему надо побыть одному, совсем одному, чтобы делать то, что он должен делать или думает, что должен. Он вскоре покинет нас, и Марендель тоже, если всё ещё будет так несчастен.
Вечерний брифинг, который прошёл в дивизии, стал триумфом полковника Распеги. Он нашёл склад с двадцатью семью бомбами, арестовал одного из лидеров восстания и захватил все его документы.
Генерал попросил перевезти Си Миллиаля на командный пункт дивизии. Распеги позвонил Буафёрасу.
— Генерал желает, чтобы Си Миллиаля немедленно доставили сюда, и я хочу, чтобы наша птичка была на месте уже через десять минут. Проследи, чтобы его хорошо охраняли.
— Уже слишком поздно, господин полковник.
— Что? Ему удалось сбежать?
— Нет, он только что перерезал себе вены в камере осколком стекла.
— Ты не мог проследить за ним?
— Мин должен был присматривать за ним.
— Жаль, — сказал генерал, — его были бы рады видеть в Париже. А что насчёт стачки, Распеги?
— Я думаю, у Буафёраса есть на уме какой-то план.
— У этого вашего Буафёраса на уме иногда чрезвычайно странные планы!
С момента своего возвращения Эсклавье почти каждую ночь проводил с Изабель в маленькой квартирке в Бузарее, которую она одолжила у подруги. Он как раз собирался отправиться туда к ней, когда ему позвонил Буафёрас:
— Среди людей, которых вы задержали, — спросил он, — есть кто-нибудь по фамилии Аруш, дантист, улица Мишле, сто семнадцать?
— Да, но там для нас нет ничего интересного — завтра утром я собираюсь извиниться и освободить его: это полностью ассимилированный кабил, который учился во Франции, все его клиенты — европейцы.
— Аруш отвечает за сеть бомб в городе Алжир. По крайней мере, вся информация, которая поступает ко мне прямо сейчас, заставляет меня так думать. Завтра утром, в момент объявления всеобщей забастовки, в разных европейских магазинах города должны взорваться пятнадцать бомб. Что бы ни случилось, это не должно произойти, и Аруш точно знает, где заложены эти бомбы.
— Ну и что мне с ним делать? Привести его тебе?
— Нет, мне нужно позаботиться о стачке — тебе придётся разобраться с ним самому.
— Как?
— Это твоё дело.
Эсклавье повторил свой вопрос:
— Как?
И костяшки его пальцев побелели, когда он крепче стиснул телефонную трубку.
Но Буафёрас свою уже положил.
На вилле, где жил Эсклавье, не было отопления, и там стоял страшный холод. Он закурил сигарету и закашлялся — он много курил, чтобы унять тревогу, доходившую почти до страха, которую ощущал с тех пор, как первые джипы его роты отправились на облаву подозреваемых.
Эсклавье позвал дневального и велел привести Аруша.
Он устроил свой кабинет в маленькой гостиной виллы. Здесь были стулья и кресла в белых чехлах, пианино, и напротив него, на каминной полке, — бронзовые часы, которые поддерживали дельфины. Сейчас часы показывали четверть десятого и нарезали время круглым маятником.
Похожие часы стояли в Ренне, в кабинете начальника гестапо, с таким же нелепым оформлением, таким же позолоченным циферблатом, и такими же чёрными римскими цифрами. Возможно, именно эти часы вызывали у Эсклавье тревожное предчувствие.
Дневальный втолкнул Аруша в комнату. У него оказалось худое бледное лицо, глубоко посаженные глаза, а поверх одежды — пальто из верблюжьей шерсти. На то, чтобы повязать галстук времени у него не нашлось, но он застегнул воротник рубашки. При разговоре, его губы изгибались, обнажая белоснежные зубы, такие же заострённые, как у некоторых дикарских племён Африки.
— Итак, вы наконец-то решили освободить меня, господин капитан? Это не помешает мне выдвинуть обвинение против вашего произвола.
— Где бомбы, Аруш?
— Доктор Аруш. О чём вы говорите?
Эсклавье заметил это проявление тщеславия, но напомнил себе, что у многих дантистов во Франции его тоже хватало.
— Завтра, в девять часов утра, едва откроются европейские магазины, должны взорваться пятнадцать бомб — где они?
Аруш слегка вздрогнул, словно его укололи, затем взял себя в руки.
— Вы должно быть путаете меня с кем-то. В Кабилии много Арушей.
— Но только один Аруш — дантист с улицы Мишле, сто семнадцать.
Зазвонил телефон. Это снова был Буафёрас.
— На этот раз, — сказал он, — всё точно. Он невысокий, узколицый, у него шрам на челюсти и деформирован мизинец на левой руке, лет самое большее тридцать.
— Это он и есть.
— Раз уж такое дело, спроси его о некоем Кхаддере-Позвонке. И не забывай: бомбы должны взорваться завтра утром, как раз в тот момент, когда все покупатели, которые не смогли сделать покупки в своих обычных магазинах, хлынут в продуктовые отделы «Присюник» и «Монопри»[230]. Ты должен заставить его рассказать, на какое время и в каких магазинах заложены эти бомбы. Как только получишь информацию, я вышлю четыре группы разминирования — они уже наготове.
Эсклавье положил трубку.
— Аруш, люди уже готовы обезвредить бомбы — заканчивайте с этим сейчас же, и поскорее. А потом мы поговорим о Кхаддере-Позвонке.
Аруш поднялся и стал ломать себе руки, чтобы не закричать о своей ненависти прямо в лицо парашютисту.
— Вы закончили корчиться? — сухо спросил его капитан. — Я спешу.
Аруш усмехнулся:
— Вас ждёт девушка?
— Именно так — женщина.
— Пока Алжир горит, всё о чём вы можете думать — прелюбодействовать, словно свинья. Но завтра весь город Алжир взлетит на воздух, и, возможно, ваша подружка вместе с ним.
Эсклавье пришлось сделать над собой усилие, чтобы сдержать гнев и не ударить маленького дантиста по лицу.
— Где бомбы?
— Не скажу. Кроме меня не знает никто. С таким же успехом вы можете идти к своей женщине прямо сейчас. Ваши саперы могут хоть всю ночь обыскивать магазины города, но ничего не найдут. Можете убить меня, можете меня пытать, я с наслаждением умру от ваших рук, потому что завтра…
— Я и вправду могу заставить вас заговорить…
Часы пробили десять, издав слабый позвякивающий звук, похожий на звук старой музыкальной шкатулки.
— …но я не стану, доктор Аруш — это противоречит всем моим принципам. У вас есть свои причины сражаться, у меня — свои, но это никак не относится к бомбам, которые взрываются и убивают женщин и детей. После разговора я передам вас полиции, и вы сможете решить вопрос с ними, но предварительно позвоните своему адвокату, и я лично прослежу, чтобы не произошло ничего предосудительного.
— Нет.
Аруш провёл пальцами по своему шраму в надежде, что он возродит ненависть, придававшую ему сил. Он вспомнил удар в лицо, от которого отлетел в сторону, а потом удар ногой, что сломал ему челюсть.
Это случилось по возвращении из Парижа. Там в его жизни было несколько девушек, но у него никогда не получалось удержать их надолго, потому что наступал день, когда он не мог не назвать их шлюхами — во многих случаях они и были шлюхами, но им не нравилось, когда об этом напоминали.
В Париже он часто встречался с французскими студентами из Алжира, которые относились к нему как к более или менее равному. Он сменил мусульманское имя Ахмед на Пьер — разве во времена святого Августина его предки не были христианами?
Объединившись, жители города Алжир, образовали единый фронт против франгауи, над чьим недостатком мужества насмехались — это позволяло им забыть о собственной лени.
Аруш обосновался в европейском квартале города Алжир, он нашёл своих товарищей, но не понял, что многое изменилось.
Однажды вечером, после профессионального ужина, он пошёл с ними в ночной клуб, затем — не без поощрения с её стороны — слишком явно заигрывал с сестрой одного из своих друзей. Друг тут же вышел из себя:
— Какого чёрта этот черномазый себе позволяет?! Он забыл кто он есть!
Потом его прилюдно избили и вышвырнули вон. С того самого дня ненависть вытеснила все остальные чувства в его сердце.
Он знал, что не станет говорить. Он чувствовал, что парашютист, несмотря на свою красивую решительную рожу, был слабаком, полным противоречий, представителем расы фразеров.
Пусть себе плетёт слова сколько душе угодно! Между тем минуты шли своим чередом. Капитану нипочём не отыскать бомбы, которые были хитроумно спрятаны в упаковочных ящиках с консервами и уже заложены в магазинах, благодаря помощи курьера. Они сработают в половине десятого.
Эсклавье тщательно взвешивал сказанное, ломая голову, чтобы найти какой-то аргумент, основанный на разуме и человечности который мог бы пронять это неподвижное непреклонное тело, сидящее в кресле с белым чехлом.
Помимо воли, всё, что он мог предложить — истрёпанные теории своего отца о ненасилии. Слова звучали фальшиво, и фразы, не находя отклика, угасали в пустоте.
Капитан подметил едва заметный взгляд Аруша на часы, и выражение облегчения на его лице, когда пробило одиннадцать, хотел он только одного — выиграть время.
Эсклавье попробовал другой подход.
— Аруш, — сказал он внезапно сухим тоном, — меня самого однажды пытали. Я знаю, каково это, и знаю, что любого можно разговорить, потому что в конце говорят все…
И, хотя Аруш не сводил глаз с часов, он приступил к этому признанию, которое было настолько мучительным, что пот выступил на лбу и стало перехватывать дыхание:
— Это было в 1943 году, Аруш. Меня третий раз забрасывали в оккупированную зону — и внизу меня ждали немцы. Прежде чем я успел выпутаться из лямок парашюта и выхватить револьвер, меня схватили и надели наручники.
Аруш взглянул на него почти с удивлением, затем снова перевёл взгляд на часы.
— Тяжело переносить не столько избиение, Аруш, сколько его ожидание и незнание какой будет боль. Тот гестаповец носил чёрное, очки в стальной оправе и был гладко выбрит. Он не переставал задумчиво разглядывать свои руки, как будто они напоминали ему о чём-то неприятном. Меня напугал не он, а кое-что за его спиной — часы, похожие на эти. Меня пугало то, что должно было произойти.
Он спросил кто я и какое у меня звание, о моём задании ему было известно всё — взорвать управление завода, — но куда больше его интересовали имена тех, кого я должен был предупредить, если что-то пойдёт не так, спасательного отряда… Так или иначе, сказал он мне, здесь говорят все, и то, что вы у нас в руках — доказывает это. Я дам вам полчаса на то, чтобы всё обдумать.
После этого я стал наблюдать за часами, как вы, Аруш, наблюдаете за ними сейчас — с их толстенькими тритонами, дующими в трубы, и минутной стрелкой, которая начинала свой путь. Не хотите ли сигарету, Аруш? Немец предложил мне одну, прежде чем оставить меня.
Инструкции, которые нам дали в Лондоне, были довольно простые: держать язык за зубами достаточно долго, чтобы сети смогли принять нужные меры безопасности. Этот промежуток времени никогда точно не определялся.
И вот, пока я смотрел на эти часы, я продолжал убеждать себя, что не стану болтать, что лучше буду изувечен на всю жизнь, чем проговорюсь, что если что-то случится, я должен пойти в один книжный магазин на улице Гинмер в городе Ван и попросить редкое издание, которое заказал мистер Дюваль…
Я представлял себе владелицу книжного магазина пожилой седовласой дамой, которой уже нечего ждать от жизни… тогда как мне было всего двадцать лет. Сколько вам лет, Аруш?
Аруш, не отвечая, пожал плечами, не в силах оторвать взгляда от часов.
— Немец не проявил никаких эмоций — ни ненависти, ни жалости, ни даже намёка на любопытство. Он, собственно, сказал мне: «Не думаю, что информация, которой вы располагаете, окажет хоть малейшее влияние на конечный исход войны, какая бы сторона ни победила, но то, что вы испытаете, останется с вами на всю оставшуюся жизнь».
Он вернулся через полчаса — сел за свой стол и, как хороший, добросовестный чиновник, каким он и был, сверил время своих часов с теми другими.
Эсклавье машинально оттянул манжету и точно так же сверил свои наручные часы с часами на камине. Было без четверти двенадцать.
— Затем немец нажал на звонок, и вошли трое мужчин в штатском — один из них был француз. Они выволокли меня из комнаты.
Эсклавье поднялся на ноги и расхаживал вокруг кабила.
— Первый удар причиняет боль. Он застаёт тебя врасплох, ты этого не ожидаешь, ты думаешь, что вынести другой будет невозможно. Затем, как раз в тот момент, когда ты начинаешь убеждать себя, что боль просто терпима, обрушивается второй удар и разносит вдребезги твою выдержку, все те маленькие иллюзии, которые ты так старательно выстраивал.
Тогда ты начинаешь ждать третьего удара, который приходит не сразу — твоя дрожащая пульсирующая плоть молит о том, чтобы ожидание закончилось как можно скорее, пока не настанет момент, когда она начнёт надеяться, что третьего удара не будет — и тогда он приходит.
И так, Аруш, продолжается час за часом, с людьми, у которых есть всё время мира, которые порой останавливаются, чтобы выпить или перекусить. Ты говоришь себе: сейчас они оставят меня в покое на десять минут, на четверть часа. Но вдруг один из них встаёт и отвешивает тебе ещё одну оплеуху, продолжая жевать кусок колбасы, который только что отправил в рот.
Я держался до тех пор, Аруш, пока меня не начали колотить по голове носком с песком — мне чудилось, что череп разламывается на части, что обнажается мозг — жалкое, дрожащее желе.
Я дал им адрес книжного магазина на улице Гинмер, рассказал им всё, что знал. После войны я провёл шесть месяцев на гарнизонной службе недалеко от Вана, в лагере Мёкон. Я ни разу не решился пойти на улицу Гинмер или спросить о тамошнем книжном магазине. Что если бы старая дама оказалась молодой двадцатилетней девушкой!
Знаете, почему я не смолчал, Аруш? По той же причине, почему заговоришь и ты. У меня не было достаточного мотива, ничего, кроме смутных идей и теорий: мир между народами, антифашизм, высокие принципы и вся прочая подобная чепуха, — при этом я старался не подхватить насморк и не сидеть на сквозняке — да к тому же несколько презирал отца и был в обиде на него. Но этого недостаточно, чтобы превратить человека в мученика.
Всё, что у тебя есть, Аруш — ненависть, и до чего же мелочная эта ненависть! Тебе никогда не удавалось заполучить девушку того сорта, о котором ты мечтал — европейскую девушку, не так ли? Я понял это только сейчас. Это недостаточно веская причина, чтобы взрывать целый город и убивать женщин и детей. Ты не устоишь и, как я, узнаешь, каково это — быть трусом и нести бремя этой трусости всю жизнь. Ну же, давай — где бомбы?
Аруш по-прежнему хранил молчание, но теперь Эсклавье видел, насколько хрупки мужество и решимость дантиста. В Индокитае он однажды видел вьета, который отказывался говорить. Тогда у него сложилось впечатление, что этот человек замкнулся в себе и закрыл крышку люка в каком-то таинственном убежище, где он больше ничего не чувствовал, не слышал и не видел.
У Аруша не было такого убежища. Стрелки, чьё движение сопровождало тихое позвякивание, встали на отметке «12».
— Бомбы, Аруш?
И снова Эсклавье ощутил себя трусом, потому что просто не мог заставить другого человека пройти через то, что прошёл он сам. Он попросит Бордье и Мальфезона разобраться с дантистом.
Зазвонил телефон — наверняка Буафёрас начинал терять терпение. Но это оказалась Изабель, и в её голосе звучали рыдания:
— Филипп, они убили дедушку и трёх его слуг, подожгли ферму и уничтожили виноградники! Я хочу немедленно ехать туда, но из-за комендантского часа… О, Филипп!
Она разрыдалась. И продолжила после недолгого молчания:
— Он так их любил! Приезжай ко мне как только сможешь. Я буду ждать в Бузарее.
Только на рассвете Эсклавье добрался до квартиры своей любовницы. Известие об убийстве старика Пелисье заставило его обезуметь от ярости, и то, чего он боялся больше всего, удалось сделать самому, без необходимости обращаться к своим унтер-офицерам.
К тому времени, когда ранним утром дантиста унесли на носилках, он во всём признался — ни одна из пятнадцати бомб не взорвалась.
Но когда Филипп попытался заняться с Изабель любовью, он обнаружил, что неспособен на это. Молодая женщина была слишком связана с его мыслями о тех ужасных часах, которые он провёл только что, и частичка этого ужаса по-прежнему оставалась в ней. И поскольку он больше никого не любил и не желал, ему вдруг открылся ад любви, в котором обречены находиться все, кто не может утолить своё желание.
Филипп погладил Изабель по волосам и лёг на другую кровать — он хотел умереть.
Всеобщая забастовка началась 28 января. В первой половине дня она была почти повсеместной. Следуя инструкциям «Радио-Тунис», жители арабских кварталов, запасясь продуктами на неделю, остались дома. Улицы были пусты, лавки закрыты.
Зуавы расхаживали по Касбе при полном параде и раздавали сладости детям, которых постепенно становилось всё больше, пока они не начали кишеть и копошиться вокруг солдат, точно мухи. Другие подразделения занимались тем, что отвозили этих детей в школу на грузовиках.
Большинство учителей-мусульман примкнуло к забастовке, как и несколько их коллег-французов из страха или солидарности. Их заменили солдаты, а бастующих учителей отправили собирать мусорные баки для проезжающих по улицам мусоровозов.
Задача 10-го парашютного полка заключалась в открытии лавок. Отряды прикрепили металлические жалюзи к задней части своих грузовиков и сорвали их целиком. Некоторые из этих лавок оказались разграблены, но никто из владельцев не пришёл и не протестовал, поскольку все разграбленные лавки принадлежали сборщикам пожертвований в пользу ФНО. Буафёрас тщательно составил свой список на основе документов, предоставленных Арсинадом.
Марендель больше не спал по ночам. Прошлая жизнь застряла у него в глотке — да так, что чуть не задушила. В тот вечер, когда в соседней комнате Айша и де Глатиньи, то обнимали, то отталкивали друг друга, то любили, то ненавидели, — он пытался представить себе те узы, что связывали их, и мотивы, побудившие девушку пойти в своей покорности ещё дальше, дальше чем хотел де Глатиньи. Именно она напросилась присутствовать на демонстрации подозреваемых. Сидя за школьной партой, с грубым дерюжным мешком на голове, в котором были проделаны две дырочки, она выбрала членов ФНО из числа мужчин, проведённых мимо для опознания.
Айшу пожирал огонь, огонь её любви, и она питала его всем, что составляло её прошлую жизнь, что имело хоть какое-то значение. Когда больше ничего не останется, она сама бросится в пламя.
Такое душевное состояние можно было объяснить её необузданной и страстной натурой, но ещё больше — духом бунтарства против социальной системы, в которой она жила. Даже в такой утончённой семье, как семья Каида Тлетлы, до сих пор сохранялись некоторые следы кочевого общества воинов, и женщина, даже если она носила парижское платье, воспринималась исключительно как источник удовольствия и трофей.
Впервые в жизни Айша ощутила, что мужчина, который был ей и любовником, и врагом, относился к ней как к равной. Она только что обнаружила, что у чувства собственного достоинства худощавое лицо де Глатиньи, его слегка поджатые губы и нередко печальные глаза.
Благодаря Айше Марендель понял, какая огромная сила заключена в этом духе бунтарства, который миллионы женщин копили веками. Там было достаточно взрывной силы, чтобы разнести на куски весь Магриб. Алжирский ФНО, как и тунисская «Неодустур» и марокканская «Истикляль», боялись его и не осмеливались трогать даже в борьбе за независимость.
«Как пробудить мусульманских женщин, как заставить почувствовать, что их эмансипация может исходить от нас? Конечно, не чтением феминистических лекций…» Тут капитану пришла в голову идея, которую большинство его товарищей сочли бы чрезвычайно странной, если не сказать неприятной. На следующее утро он приказал задержать в Касбе несколько женщин и молодых девушек — загрузил ими три грузовика и отвёз их в прачечную. Там он заставил их отстирывать пропотевшие майки, трусы и подштанники парашютистов. Этих женщин увозили, и никто из их мужчин даже пальцем не пошевелил для их защиты. Так они теряли свой престиж воинов, что внезапно сводило на нет наследственную покорность их жён и дочерей. Склоняясь все утро над своей стиркой, эти женщины чувствовали себя так, будто солдаты, чью одежду они отчищали, снова и снова насилуют их.
Когда они возвращались в Касбу, и никто не домогался их, когда эти сильные молодые люди помогали им выйти из грузовиков с вежливостью, которую тянуло преувеличивать (чаще всего их женихи или мужья были старыми, немощными и невоспитанными), некоторые из этих женщин думали о том, чтобы не закрывать больше лица, а другие — чтобы завести себе любовника-немусульманина.
Алжир стал городом парашютистов. Он привык жить под бесшумную, крадущуюся поступь патрулей в камуфляжной форме, которые с отсутствующим выражением лица и пальцем на спуске расхаживали взад-вперёд по узким переулкам и лестницам.
Парашютисты не смешивались с местными — они жили сами по себе, вне города и его обычаев, как пришельцы с другой планеты. Они не отвечали ни на какие вопросы, отказывались от вина и бутербродов, которые им предлагали люди. Они сорвали стачку, уничтожили сеть взрывных устройств, но даже самые осведомлённые журналисты не могли сказать, «что происходит».
Си Миллиаль был душой стачки. Как только он исчез, вся организация, которую он создал, рухнула. Парашютистам удалось проникнуть в ряды мятежников на разных уровнях. Одни из бывших членов ФНО пошли за ними из страха, потому что выдали своих товарищей и не могли найти этому никакого оправдания, кроме победы парашютистов; другие, — а их было больше — потому что они всегда переходили на сторону более сильных, тех, кто мог защитить их.
Что до 10-го парашютного полка, каждая его рота начала существовать автономно, тем самым в определённой степени выходя из-под влияния полковника.
Эсклавье начал специализироваться на подрывных сетях, а лейтенант Пиньер занимался коммунистическими ячейками, которые помогали мятежникам, снабжая их взрывчаткой.
Однажды февральским утром в руки Пиньера попала лаборатория по производству шнейдерита, расположенная на уединённой вилле у берега моря. Там оказалось четверо европейцев, в том числе инженер-химик по имени Персевьель, и один араб — Кхаддер-Позвонок.
Чтобы избежать любых возможных осложнений, Пиньер воспользовался шнейдеритом и взорвал виллу вместе со всеми, кто там был.
28 марта Распеги попросил о встрече с генералом, и его просьба была немедленно удовлетворена. В битве за город Алжир 10-й парашютный полк покрыл себя славой, и его полковник сделался самой популярной фигурой в парашютных войсках.
Генерал начал с того, что поздравил Распеги с присвоением ему звания полковника.
Распеги задумчиво попыхивал своей трубкой.
— Это, конечно, впервые, господин генерал, когда я не испытываю удовольствия от повышения по службе, возможно, потому, что это неправильный способ заслужить повышение.
— Вы спасли Алжир.
— И потерял свой полк. Нам нужно чуток свежего воздуха. У нас появились вредные привычки. Парни слишком много пьют, чтобы забыть о том, что их заставили сделать. Мы добились больших результатов, чем другие, потому что глубже влезли в дерьмо. Так что нас следует вытащить из него раньше остальных: процесс нейтрализации яда займёт больше времени. Давайте, господин генерал, мы сделали свою работу, хорошенько потрудились и запачкали руки, пожалуйста, отпустите нас.
— Вы всё ещё нужны мне здесь.
— Буафёрас не единственный кто беспокоит меня, господин генерал. Марендель за одну ночь спустил всё своё жалованье в казино «Алетти», а про де Глатиньи и его мусульманку вы всё знаете сами. Я не знаю, что приключилось с Эсклавье, но с ним тоже что-то не то.
— В горах Неменша требуется помощь.
— Мы готовы выступать.
— Может быть, всё-таки вам лучше покинуть город Алжир, пока не решён этот маленький вопрос…
— Есть ещё какой-то маленький вопрос, который нужно уладить?
— Ничего страшного, не беспокойтесь.
Пока 10-й полк снова уходил в горы, пятьдесят два офицера-алжирца подписали письмо на имя президента республики, которое передали ему напрямую, минуя обычные каналы.
Господин президент,
Перед лицом событий, которые вот уже много лет раздирают нашу страну, мы, будучи офицерами, стремимся остаться верными своему слову и идеалу франко-алжирской дружбы, которому посвящаем свои жизни.
Если мы до сих пор скрывали своё негодование и тревогу, то лишь потому, что, с одной стороны, само наше образование связывало нас со страной, которой мы служили, а с другой — потому что мы надеялись, что наши жертвы рано или поздно послужат делу франко-алжирского братства.
Сегодня эта надежда сменяется глубоким убеждением, что нынешний поворот событий в действительности противоречит этому идеалу. Наше положение как офицеров-алжирцев становится неприемлемым из-за безжалостной борьбы, разделяющей наших французских боевых товарищей и наших братьев по крови.
Если мы обращаемся к вам, представляющему французскую нацию, то, конечно, не для того, чтобы порвать с нашим прошлым солдат на службе Франции, и не для того, чтобы разорвать узы дружбы, товарищества и братства, которыми мы привязаны к ней, а также к её военным традициям, но из-за неприязни, направленной против той политики, которая, потворствуй мы ей, превратила бы эту привязанность в предательство и алжирского народа, который обращается к нам за поддержкой, и Франции, которая нуждается и будет продолжать нуждаться в нас.[231]
Лейтенант Махмуди, которому предъявили обвинение, как одному из зачинщиков этого, сперва был помещён под строгий арест в Германии, а затем переведён в тюрьму Шерш-Миди в Париже.
Именно оттуда он написал Оливье Мерлю длинное письмо, пытаясь оправдать позицию, которую он был вынужден занять.
Письмо вернулось к нему со следующим примечанием, сделанным красными чернилами:
Лейтенант Мерль погиб в бою.
Пока офицеры 10-го парашютного полка сквозь пронизывающий ветер и летящий снег шли через серые утёсы гор Неменша, они узнали, что против некоторого их числа возбуждено судебное разбирательство. Обвинения были выдвинуты против анонимного X — на основании чрезмерной жестокости, и офицеры, о которых шла речь, собирались допросить лишь в качестве «свидетелей» — чистая формальность, которая была частью обычной юридической процедуры.
На вечернем отдыхе де Глатиньи, Буафёрас, Эсклавье, Пиньер и Марендель собрались вокруг бивачного костра. Дым, окрашенный цветами пламени, извиваясь, поднимался в тёмное небо. Время от времени ветер задувал его в лица офицерам, отчего все кашляли, а глаза у них слезились.
Из снежной бури появился Распеги со своей макилой в руке. Пончо из брезента и балаклава делали его похожим на пастуха его родины в зимней одежде.
Он присел у костра на корточки и отпил кофе из консервной банки.
— О чём разговор? — спросил он. — О тех повестках, что вы получили? У меня в кармане тоже есть одна такая. Но чего стоит клочок бумаги, когда у нас в руках оружие? И всё же именно «они» велели нам использовать всё, что у нас есть, для победы в той битве за город Алжир. К счастью, мы поступали довольно мягко, но ведь могли и поверить им на слово! А теперь, когда они больше не обделываются от страха, то присылают нам эти бумажонки. Каждый раз, когда какие-либо члены кабинета министров или депутаты посещали наш командный пункт, я обычно говорил им: «Это всё стороннее дело… Мы делаем эту работу, потому что ваше правительство приказало нам сделать её, но она вызывает у нас омерзение». Некоторые тогда притворялись, что не понимают или думали, что я блестяще пошутил. Другие отвечали ханжеской ужимочкой: «Это ради Франции». И теперь эти же самые ублюдки пытаются затащить нас на суд. Крепче держитесь за своё оружие, тогда никто не придёт и не станет нас донимать.
Последовало короткое молчание, а затем Эсклавье яростно выкрикнул, поразив всех:
— Пусть Рим остерегается гнева легионов!
Под шквалами дождя и мокрого снега, с лицами, почти скрытыми балаклавами, центурионы Африки снова и снова испытывали горечь и отчаяние. Под оледенелыми пончо они крепко сжимали в руках оружие. Более сильный, чем обычно, шквал потушил огонь, и они оказались в темноте. Затем послышался скрипучий голос Буафёраса:
— Теперь мы знаем, что нам остаётся только одно: расхерачить всё к чертовой матери.
Тут Глатиньи вспомнил. В коллеже Сарла наступила весна. В окнах классной комнаты была видна золотистая пыль, носившаяся по двору. Отдавшись смятению и поэтической тоске своей юности, он сидел там и грезил наяву. Голос отца Морнелье, учителя латыни и римской истории, поднялся на одну-две ноты выше, давая понять, что урок окончен. Де Глатиньи вздрогнул, внезапно очнувшись от своего мягкого оцепенения — в памяти не сохранилось ничего, кроме ясного воспоминания об этой последней фразе:
«Множество центурионов провинции Африки покинуло легионы и вернулось в Рим. Они стали преторианской гвардией цезарей до того дня, пока не приняли обычай назначать, а затем избирать их из своей среды. Это стало концом Рима…»
На одном из передовых постов раздалась очередь из автомата. Часовой выстрелил в тень или на шум: в дерево, гнущееся на ветру, в феллага или в какое-то животное.