Веня шел, не поднимая на меня глаза. Он, конечно, оценил мое благородство; то, что я ненароком, по простоте душевной, не ляпнул Кириллу Борисовичу: “Как, разве Бизин не сказал вам, что я просил его заняться поисками тайника на вокзале?” Но если говорить серьезно, то старший лейтенант милиции Вениамин Александрович Бизин был не на высоте. Мягко говоря… Когда я позвонил ему из аэропорта и посоветовал “прозондировать” камеру хранения, исходя из того, что “4–67” могут оказаться цифрами шифра, я, разумеется, не был уверен, что Галицкая и действительно что-нибудь хранила на вокзале. Но в нашем деле, как в клубке ниток: если появляется “ниточка”, ее вытягивают до конца и выдергивают. Проверить все, что может обернуться фактом, — это принцип. Веня нарушил его. И сейчас — я же видел — мучительно переживал. Я молчал, ждал…
— Понимаешь, — пробормотал он, — замотался я… Конечно, поступил, как последний лопух.
Я по-прежнему молчал. А что говорить? Сочувствовать или, наоборот, выговаривать? Неожиданно мне в голову пришло: закономерно, пожалуй, не то, что Вениамин позабыл “прокрутить” версию, а другое. То, что Минхан своим путем, но тоже дошел до этих цифирок. В этом, наверное, и сказался профессионализм в нашей коллективной работе. Не один, так другой. Не одной дорожкой, так другой тропинкой, но мы доберемся до него, до преступника. Только иной раз путь наш бывает тернистым, времени много уходит, силы отнимает. Бывает, что добираемся к цели и с потерями.
…Взяв все вновь поступившие за время нашего отсутствия документы, мы вернулись в отдел.
— Давай так, — предложил я Вене, — ты пока читай справки, ответы на запросы, а я примусь за дневник. Потом обменяемся. Хорошо?
— Ладно, — кивнул он.
Я открыл тетрадь. Дневник начинался маем 1919 года, но иной раз комиссар Орел не прикасался к нему целыми месяцами.
Дневник комиссара Орла
“…Генерал Юденич рвется к Петрограду. Положение города с каждым днем становится все более угрожающим…
…Сегодня Владимир Ильич и Дзержинский подписали Обращение Совета Рабоче-Крестьянской Обороны: “Смерть шпионам! Наступление белогвардейцев на Петроград с очевидностью доказало, что во всей прифронтовой полосе, в каждом крупном городе у белых есть широкая организация шпионажа, предательства, взрывов мостов, устройства восстаний в тылу, убийства коммунистов и выдающихся членов рабочих организаций. Все должны быть на посту…”
…Население Петрограда сократилось с двух миллионов примерно вдвое. Что же будет дальше?
Назавтра вызван к управляющему делами Совнаркома Бонч-Бруевичу…
…Был у Владимира Дмитриевича Бонч-Бруевича. Разговор врезался в память, но все равно его нужно записать. Когда у меня будет сын, я обязательно должен ему рассказать о том, в какое время мы жили, как жили и зачем жили. Почему сын? А если дочь? Дочь — это тоже прекрасно, но я хочу сына. Наивный ты человек, комиссар Орел! Хочешь сына, а боишься сказать Вере, что любишь ее. Эх ты, несгибаемый и железный!.. Бонч плохо выглядит. За то время, что мы не виделись, он очень сдал. Под глазами синяки, нос заострился.
Он сразу приступил к делу, едва я вошел.
— Мы получили письмо от академика Павлова, — сказал он. — Павлов хочет уехать из России! Отъезд Павлова — удар по нашему престижу, удар по российской науке. Уедет он, нас начнут покидать и другие ученые; и мы не сможем их удержать. А мы должны заставить их поверить в нас, большевиков… Делами заставить, а не словами. Комиссар Орел, для вас есть очень серьезное поручение. Завтра с отрядом вы отправитесь в Петроград. Будете сопровождать специальный поезд с продуктами для петроградской интеллигенции. Он выделен по личному указанию Ленина. В Петрограде позвоните Максиму Горькому. Он в курсе дела. Распределение продуктов будет проходить под его личным контролем. И к вам еще одно поручение, Орел… Вы передадите академику Павлову личную просьбу Владимира Ильича остаться в России. И зайдите, пожалуйста, в Петросовет, передайте Зиновьеву, что он должен в ближайшее же время обеспечить академика Павлова и его сотрудников всем необходимым для работы.
Бонч-Бруевич подошел к сейфу, вынул из него бумагу:
— Вот мандат, который дает вам самые широкие полномочия. Всего хорошего, комиссар Орел!
Ну вот, еду в Петроград. Давно я там не был, ох как давно! Так… Нужно самому отобрать людей для отряда, в таком деле никому нельзя доверять…
…Все-таки доехали!
Честно говоря, поездка была не из числа прогулочных. Сначала все шло хорошо. В Москве быстро погрузились, а как доехали до узловой станции — началось. Несмотря на все мои уговоры и протесты, начальник станции Бородин велел отогнать в тупик наш состав. Эх, Бородин, Бородин!.. Меня, естественно, такой оборот дела никак не мог устроить. Я догнал его. Мы пошли по платформе. Боже мой, что же на ней творилось — настоящий муравейник. Старики, дети, женщины, инвалиды, мешочники! Мы с трудом пробирались через эту копошащуюся, гудящую, кричащую человеческую массу. “Подождите, — дергаю я Бородина за руку, — надо же нам наконец все уладить, как-то договориться”. Он руку вырывает и дальше ходу. Я его спрашиваю: “Неужели мало мандата, подписанного управляющим делами Совнаркома и председателем ВЧК?” А он отвечает: “У меня имеется распоряжение пропускать сначала воинские составы, а уж потом все остальные поезда. У меня станция особого назначения, и за порядок движения я отвечаю!”
Нервы у меня совсем ни к черту… Сорвался, стал кричать на него, грозить, что расстреляю за саботаж. А он чуть ли не смеется: “Давайте, командуйте, расстреливайте. Тогда уж точно с места не сдвинетесь. Без моего распоряжения ни одна паровозная бригада вас не повезет Может, вы и их к стенке поставите? Смотрите, товарищ чекист, так и без людей и без патронов остаться можно!..” И злюсь и понимаю: не сломаю я его. “Сволочь вы, Бородин — говорю я, — настоящая старорежимная сволочь! Мы сопровождаем поезд, отправленный Лениным! Этот состав первостепенной государственной важности”. “Сейчас все поезда — государственной важности. Других и нет”, — отвечает. В этот момент откуда-то появляется разбитной парень в замасленной телогрейке. И к нам. И начинается у них торг по поводу того, кто у кого в прошлый раз махорку занимал. Ну, думаю, не вовремя появился этот парень, Михейкин, так его Бородин называл. А этот Михейкин озорно стрельнул в меня глазами и спрашивает Бородина: “За горло берет столичный гражданин, а, Иван Григорьевич? Состав требует пропустить, да? А может, пропустить и в самом деле? Воинские-то запаздывают. Глядишь, и успеют столичные проскочить’” “А ежели не успеют, тогда как? Затор? Поезд-то, Михейкин, не лошадь, не свернет, где захочется”. “Какой поезд-то?” “На Питер… Продовольственный…” — это уже Бородин сказал. Я забыл предупредить его о том, что никто не должен знать, куда и что мы везем, не до того было во время спора с ним. Я наступил Бородину на ногу, однако уже поздно было — Михейкин это заметил и хохотнул: “Смотрите, не отдавите ногу нашему начальнику. Вы зря меня-то опасаетесь, я свой брат-рабочий. А вот поручика Викентия с его бандой поостерегитесь! Он аккурат в этих местах шастает. Слушай, Иван Григорьевич, пропускать их надо, никак не иначе. В Петрограде-то, слышно, люди мрут как мухи!” А Бородин внезапно рассвирепел и начал кричать на Михейкина, чтобы тот не совался не в свое дело. И со мной стал говорить уже без прежнего благодушия. Я спросил, откуда могу позвонить в Москву или в Петроград. Оказалось, что линия повреждена все той же бандой “поручика Викентия”. Кстати, что это за банда тут объявилась? Ее необходимо уничтожить, ибо бандиты, хозяйничая на железной дороге между Москвой и Питером, тем самым оказывают великолепную услугу Юденичу. Но в тот момент для меня более страшного врага, чем Бородин, не было. Не представляя уже себе, как сломить упорство этого служаки, я в полном отчаянии, не владея собой, выкрикнул ему в лицо: “Убийца! Ты убийца, Бородин! Мы людям жизнь везем, а ты ее не пускаешь! И в кармане, наверное, партийный билет коммуниста носишь. Сам сытый, и дети у тебя, видимо, сытые дома сидят! И не…” — закончить я не успел. Бородин так резко бросился на меня, что я даже не смог увернуться. Не знаю, чем бы это кончилось, если бы не Михейкин, который с трудом разнял нас. “Слушай ты… чекист! — Бородин так жег меня своим взглядом, что мне стало не по себе. — Ты меня поноси, как хочешь. Но мой партийный билет и детей моих не трожь! Не трожь, говорю я тебе!..” И ушел. А тут на меня уже Михейкин навалился: “Что ж ты, дорогой товарищ, делаешь, а? Бородин ночей не спит, на ногах еле держится, зато движение на дороге не стоит. Бойцы едут, оружие едет, он же все для революции делает, все, понимаешь? Он, между прочим, в партии с девятьсот десятого года. А ты югдй о революции, верно, и понятия-то не имел!.. Эх ты, мандат в кармане, маузер на боку, а заместо головы задница! Вот ты о детях его сказал… А детей-то Бородина вместе с женой, с Галиной Васильевной, поручик Викентий на суку повесил’ Вон видишь, дерево стоит’” И показал на голый ствол, стоявший чуть в стороне от железнодорожных путей. “Этот сук Ивану Григорьевичу теперь вроде как памятник. Он же один на всем белом свете остался…” Михейкин ушел. Мне было стыдно. Я жестоко казнил себя. Хотелось немедленно найти Бородина и попросить у него прощения, но он куда-то исчез. А через полчаса прибежал от него человек и сказал, что можно готовить эшелон к отправлению. Еще через десять минут нас выпустили со станции. Я стоял на подножке и вертел головой. Мне хотелось увидеть Бородина. Поезд, набирая скорость, все дальше и дальше мчал нас. К цели — к Питеру!..
На обратном пути я обязательно приду к Бородину, протяну руку и скажу: “Прости, товарищ!..”
…Ага, вот об этом — о нападении бандитской шайки “поручика Викентия” на чекистский отряд — я уже читал б салтановском “Маяке”. Учитель Клычев, видимо, старался как можно полнее использовать документальный материал дневника в своей повести.
А с этой записи — новое… Описание смерти Бородина…
“…Избитого в кровь, разутого, в порванной рубахе, Бородина поставили под то самое дерево, на котором раньше бандиты “поручика Викентия” повесили всю семью Бородина. По бокам стояли два вооруженных бандита. А с дерева свисала толстая веревка, заканчивающаяся петлей. Другой конец веревки держал в руках здоровенный бандюга. (Михейкин, рассказывая обо всем этом, не выдержал, всхлипнул.) Перед Бородиным стоял поручик. Несколько минут немигающе он смотрел на Ивана Григорьевича, а потом негромко сказал: “Я же предупреждал вас, Бородин. Почему вы меня не послушались?” Начальник станции стоял, переминаясь на колкой земле и повернув голову в сторону. “Помните, я предупреждал вас, Бородин, — продолжал изверг, — в тот раз, когда вы пропустили для большевиков эшелон с оружием и не поставили меня в известность? И я вас тогда простил… А вы ничего не поняли, хотя и получили мое уведомление. Разве не так?” “Кончай, гад, кончай, Викентий, — ответил Бородин. — Чего волынку тянуть?” “Не Викентий, — возразил тот, улыбаясь, — а Викентий Модестович. Ах, какая ты неразумная скотина! Я приказал повесить твою семью, думал, наконец-то ты образумишься, поймешь, что тебе лучше будет служить мне, а не затевать со мной рискованные игры… А ты… Что сделал ты, а? Снова пропустил большевистский эшелон; теперь мой отряд, мои орлы будут голодать. Нехорошо, голубчик, очень нехорошо. Но я великодушный человек. И еще раз простил., И что же? Ай-яй-яй-яй!.. Вы снова пропускаете к красным эшелон с провиантом… Право, господин Бородин, вы дурне поступили. Вот и пришел ваш черед, голубчик. Извините, но на войне, как на войне”. “Ничего, Викентий, — ответил Бородин, — за все тебе отквитается, за все твои злодеяния. Помяни мое слово!” “Помяну, Бородин, помяну. Обязательно. Орать-то будете, когда вздергивать станем?” “Не знаю. Посмотрим…” “Что ж, посмотрим, — кивнул поручик и приказал: — Кончайте с ним. Пожалуйста…”
Вежливый. Ни разу, как говорит Михейкин, голоса не повысил. Подлец!.. Убийца!.. А дальше было так: бандиты набросили петлю на Бородина. Один из них взялся двумя руками за конец веревки и начал медленно тянуть его к земле. Страшная, должно быть, сила была в тех бандитских руках. Тело Бородина оторвалось от земли и повисло… Так и держал бандит веревку, пока последняя судорога не вышла из тела Ивана Григорьевича. И только после этого он отпустил конец Мертвое тело Бородина гулко ударилось о землю…
Рассказ Михейкина потряс меня до глубины души. На царской каторге, на фронте мне не раз приходилось видеть, как умирают люди, Но, представив последние минуты жизни Бородина. Мне стало жутко — Какой силой воли, верой в себя и в свое дело нужно обладать, чтобы так героически и стоически принять мучительную смерть! А я., Я усомнился в честности этого человека, не разобрался в нем, не увидел героя. Я должен сделать все, чтобы банда “поручика Викентия” была уничтожена, а сам он попал в руки революционного правосудия и был справедливо наказан им. Я никогда не буду чувствовать себя полностью счастливым и спокойным, пока не сделаю этого, не выполню клятву, данную сейчас над могилой настоящего большевика Ивана Григорьевича Бородина…”
…И вновь знакомая запись: о встрече комиссара Орла с академиком Лазаревым, спор с немецким журналистом Брауном Об этом я тоже читал в отрывке из повести Клычева Интересно… Святослав Павлович выбрал для публикации в газете два совершенно разных фрагмента но своей книги и почему-то объединил их…,
“…Сегодня был у Дзержинского. Ведь я его “крестник”.
В январе восемнадцатого года я вернулся с фронта и пришел в Московский комитет партии, чтобы узнать, куда определяться на работу. Во время разговора с секретарем МК в кабинет, постучав, вошел высокий человек в шинели до пят Он протянул руку секретарю, молча кивнул мне и отрывисто спросил: “Я не помешал?” Секретарь ответил: “Нет, Феликс Эдмундович, наоборот, даже можете помочь. Комиссар Орел вернулся с фронта, и вот решаем, куда его направить на работу” Дзержинский быстрым взглядом оглядел меня, сунул руки в карманы шинели и сел на стул, у стола “С какого года вы в партии, товарищЯ?” — спросил он. Я ответил. Откровенно говоря, я, представлял себе Дзержинского другим. Старше, что ли… А здесь, рядом со мной, сидел молодой еще человек. “Кто вы по профессии?” — снова спросил Дзержинский. “Физик”. “Прекрасная профессия!..” В его голосе прозвучала грусть. Он вынул руки, положил на колени. “Я могу предложить вам работу, — сказал он. — В ЧК”. “У меня нет сыскного опыта”. “У вас есть другое, более ценное, — усмехнулся Дзержинский, — окопный опыт, опыт каторги, — он уже держал в руках мою анкету, — и шесть лет в рядах партии. В двенадцатом году не многие вступали в РСДРП большевиков. Ну как, согласны?..”
И вот сегодня Дзержинский вызвал меня. Едва я вошел, как он тут же спросил:
— Почему за вас ходатайствует академик Лазарев? Почему вы сами не написали рапорт с просьбой отпустить вас к нему!
— Потому что, дав ему принципиальное согласие, я до сих пор не убежден, должен ли это делать.
— Скажу вам откровенно, лично я против. Но в данном случае, наверное, прав академик Лазарев. Вы нужны нам, но еще больше нужны сегодня науке, Петру Петровичу Лазареву и Ивану Михайловичу Губкину.
Он замолчал. И внезапно заговорил совершенно о другом:
— По поводу вашего рапорта. Я не возражаю против того, чтобы вы возглавили операцию по ликвидации банды “поручика Викентия”. Он нам очень мешает. Далее. Меня заинтересовало ваше сообщение о журналисте Брауне. Из других источников нам уже известно, что он пытается проникнуть в круг крупных московских ученых. Теперь в орбите его внимания — профессор Остальский…
— Феликс Эдмундович, я хорошо знаю Генриха Петровича..
— Мне известно об этом… Дело в том, что он работает в Госплане, — заметил Дзержинский, — а там постоянно происходит утечка информации. Наши товарищи вышли на инженера Жука, Владимира Петровича. Кстати, он тоже, кажется, часто бывает в доме Остальского. Вы хотите что-то сказать?
— Я знаю и инженера Жука. И мне известно почему он бывает в доме профессора Остальского.
— Почему же?
— On влюблен в племянницу профессора в Веру Васильевну Остальскую. Видите ли, Феликс Эдмундович, на инженера Жука еще три месяца назад вышел именно я. А потом передал все материалы в отдел с просьбой поручить другому сотруднику заниматься Жуком.
— Почему вы так поступили? — строго спросил Дзержинский.
— Я… люблю Веру Остальскую. И потому я не чувствовал для себя возможности заниматься дальше делом инженера Жука.
— А-а, — улыбнулся Дзержинский. — Следовательно, вы уже не любите Веру Васильевну Остальскую?
— Нет… почему же… — Я смутился и не знал, что ответить.
— Любите?.. В гаком случае обязательно побывайте у Остальских И решайте: или — или… В любви, как и в нашем деле, должна быть полная определенность. И на прощание. Прошу вас помнить, где бы вы ни работали, вы остаетесь чекистом. Желаю успеха!..”
“…Вот и все! Мы, кажется, объяснились Прощай, Верочка Остальская! Как же я мог так ошибиться в ней? Бедный профессор… Он был крайне расстроен всем происшедшим. Генрих Петрович — порядочный человек, он просто слишком слаб для наших дней. Он хочет чтобы все было мягко, нежно, без насилия и крови. Я бы тоже хотел этого, но в революцию так не бывает…
Попытаюсь как можно тщательнее восстановить все события вечера. Но я уже должен, обязан забыть, что еще вчера любил эту женщину, что и сейчас люблю ее и буду, наверное, любить ее всегда. Но между нами все кончено.
Итак, что же произошло? Что?.. Я пришел к ним вечером. Я хотел видеть Верочку. Но пришел еще и потому, что случайно прочитал в блокноте Брауна, что он будет у профессора. А Феликс Эдмундович сказал, что этот господин пытается проникнуть в московские научные круги. Профессор Остальский работает в Госплане, а там происходит утечка информации. И еще Жук… Инженер Жук — давний поклонник Верочки. Она сама, смеясь, как-то сказала мне: “Господи, он же пять лет объясняется мне в любви. Он такой смешной…). Он совсем не смешной, а хитрый и опасный враг, негодяй и мерзавец, и я пытался осторожно намекнуть однажды Верочке на это. Но, увы, сам же испугался, что она расценит мои слова как “клевету” на соперника. Это, видимо, и не давало мне морального права заниматься Жуком по долгу службы, как чекисту. Я опасался, что мои чувства могли взять верх над разумом… И вот в конце концов выяснилось: и я и Жук безразличны Верочке, ибо она любит Глеба Саулова, о существовании которого я в этот вечер впервые услышал.
В гостиной сидели Верочка, Браун, Жук и Генрих Петрович. Я сразу же заметил, что Верочка слишком возбуждена. И вот когда Жук попросил Верочку сыграть “Ноктюрн” Шопена, она почему-то вспыхнула и ответила: “Хорошо! Я сыграю Шопена, но только не “Ноктюрн”, а траурный марш!” Генрих Петрович сел за рояль, а Верочка на миг прислонила голову к грифу виолончели и заиграла. Боже мой, как она играла! Я в жизни до этого дня не слыхал такой игры. Но вдруг она резко опустила смычок, и аккорд рояля тоскливо повис в воздухе. В комнате наступила неловкая тишина. Никто не решался аплодировать, потому что Верочка играла так, словно здесь, рядом, лежал покойник. “Вы чудесно играли, фройлен Вера, — громко и одобрительно сказал Браун, как будто он только что съел порцию сосисок и запил их баварским пивом. “Фройлен Вера, — чуть слышно произнесла Верочка, — Как это непривычно звучит”. “Да, — почему-то обрадовался немец, — в моем языке действительно довольно много резкости и твердости”. “Сегодня стояла в очереди за селедкой, — уже громче и с каким-то надрывом продолжала Верочка, — столько народу… Холодно было… Шел дождь. Ужасно… А одна старушка сказала мне: “Что, девка, уж и чемодан собрала? К Юденичу хочешь драпать?” Сначала я не поняла, о чем это она, о каком чемодане, а после догадалась, что она говорит о футляре для виолончели. Футляр для виолончели — чемодан! Господи, какие же мы разные… А жить должны вместе!..” “Не надо! — В голосе Генриха Петровича прозвучали испуганные нотки. — Не надо обращать на это внимание, девочка!” Она взглянула на него и забормотала: “Фройлен Вера… Девка… Девочка… Да кто же я?” “Простите, но я, — попытался что-то сказать Браун, — я не хотел…” “Да вы-то здесь при чем! — резко оборвала его Верочка. — Что вы вообще туг делаете, в России?” “Я… Собственно, я журналист”. “А-а-а, журналист!.. Понимаю., Наблюдаете жизнь, да?” Генрих Петрович встал и, чтобы как -то разрядить обстановку, пригласил всех пройти в другую комнату, к столу. “Да, да, — закричала Верочка, и на ее щеках стали явственно выступать красные пятна. — К столу! К столу! На пир во время чумы!.. Прошу вас, мой воздыхатель господин Жук! И вас, господин журналист, и вас, товарищ большевик, вы ведь тоже мой ухажер, да? Господи, каким успехом я пользуюсь! У белых, у красных, у черных!..” “Верочка! — испуганно воскликнул профессор. — Ты, кажется, переходишь все границы…” Верочка же закричала в голос: “Какие границы, дядя? О чем ты? Скоро вообще не будет никаких границ! Ты что, дядя! При мировом коммунизме не будет никаких границ. Никаких!”
Все мы сидели, опустив глаза. Нам было не по себе. И только Браун с удовольствием наблюдал за происходящим. У него даже ноздри стали раздуваться, как у зверя. Отвратительные, заросшие рыжими волосами ноздри большого, мясистого носа. Может быть, у него в голове уже зарождался замысел будущей статьи о скандале в доме известного русского профессора химии. “Госпожа Вера, — Браун, очевидно, решил еще больше подлить масла в огонь, — а что плохого в том, что я нахожусь в это время в России? Вы с таким… ммм… неудовольствием сказали “наблюдаете жизнь”, что мне, право…” “Вы наблюдаете жизнь? Вы? — воскликнула Верочка — Ну, разумеется, вы наблюдаете жизнь, а почему бы вам ее и не наблюдать? Это хорошая профессия — наблюдатель жизни… Когда мы с Глебом были в Петрограде, познакомились там с одним иностранным журналистом, Он тоже наблюдал жизнь. Он был американцем…” Она опустила голову и исподлобья взглянула на меня. Ее взгляд излучал ненависть. Я ничего не мог понять, ничего… И потом-какой Глеб? Я слышал о нем впервые… “Да, — повторила Вера, — он был американцем. Его имя Джон Рид. Вы знаете его, господин Браун.’” “О-о! — зачмокал губами немец. — Большой репортер! Блестящее перо!..” “Такой же негодяй, как и все красные’” — злобно выкрикнула Вера. Профессор вскочил со стула, бледный. Как он испугался! Он наверное, вообразил, что я сейчас же, немедленно выхвачу маузер и всех арестую. “Вера! — кричал он, — Прошу тебя. Ну что ты говоришь?.. Опомнись!. Господа! Товарищи!. Не обращайте на нее внимания Она очень утомлена…” Я пытался успокоить его, но во мне что-то оборвалось. Я решил уйти и начал прощаться. Здесь мне больше нечего было делать А Вера кричала мне вдогонку; “Уходите! И вы. Жук убирайтесь вон! Вы оба не стоите — слышите! — не стоите и мизинца моего Глеба!..”
В дверях меня догнал Генрих Петрович, в накинутом на плечи пальто, без шляпы. “Не сердитесь на нее, — бормотал он, — понимаете, я не хотел вам говорить раньше… Давайте постоим немного в подъезде Я боюсь простудиться”. “Генрих Петрович, — сказав я, — что случилось сегодня с Верой, почему она такая?” “Ад, да, разумеется… Я должен был сказать вам раньше… Дело в том, что несколько лет назад Верочка была помолвлена с Глебом Сауловым, старшим сыном моего друга, профессора Саулова Сергея Викторовича. Он живет в Петрограде…” (“Почему же вы говорите об этом только сегодня’ Вы знаете, что я люблю Верочку”. “Вера просила не говорить. Она любит нравиться, любит, когда у нее много поклонников, понимаете?” “Понимаю, — горько усмехнулся я — Значит, мне была отведена роль пажа?” “Простите, но она… действительно любит Глеба. Он славный человек, умница, талантлив. Может быть, вам это и неприятно слышать”. “Где он сейчас?” — перебил я. “Во время войны попал в немецкий плен. Ом и сейчас в Германии”. “Он что же, забыл вернуться на родину?” — Я чувствовал что не могу сдержать раздражения и обиды. “Он серьезно болен, у него туберкулез. А сегодня утром к нам пришел его бывший сослуживец Лавр Зигмунтович Маринкевич и сказал, что Глеб очень плох и просит Верочку во что бы то ни стало приехать к нему в Берлин” “Откуда этот Маринкевич узнал о Глебе Саулове?” “Не знаю. Верочка ходила сегодня в Комиссариат иностранных дел… или ВЧК, право, не знаю точно, куда именно. Просила разрешить ей выезд в Германию, но ей отказали. Если ее не выпустят.” Он внезапно вцепился в мой рукав и горячо зашептал: “Послушайте, послушайте, вы же влиятельный человек, и я прошу вас…” “Что? Вы хотите, чтобы я сам ходатайствовал?!” “Да! — выдохнул он. — Если вы любите Верочку, вы должны это сделать.”
Я ушел, не ответив ему. Что ж мне делать?..”
“…Я попросился на прием к Дзержинскому и все ему рассказал.
— Вы полагаете, что мы можем отпустить ее? — спросил он.
— Думаю, что можем, Феликс Эдмундович… Остальская не враг. Сейчас она на грани… необдуманного поступка.
Дзержинский быстрыми шагами ходил по кабинету.
— Что вы успели узнать о Глебе Саулове?
— Не многое, Феликс Эдмундович. Глеб Сергеевич Саулов, поручик царской армии, награжден георгиевским крестом за личную храбрость. Отец его…
— Об отце я знаю, — перебил Дзержинский. — Вот прочитайте, это получено от него.
Он протянул мне листок бумаги, исписанный бисерным почерком: “Уважаемый Феликс Эдмундович! Я знаю наверное, что мой сын Глеб, попав в немецкий плен, заболел туберкулезом и временно — по моему настоянию — остался в Германии, так как нуждается в серьезном медицинском лечении и хорошем питании. Мой сын — Глеб Сергеевич Саулов — честный русский офицер, не запятнал своих рук кровью невинных людей. Я уверен, что до конца жизни он останется патриотом своей родины. Именно таким мы и воспитывали Глеба: его дед и я. По выздоровлении мой сын сразу и непременно вернется в Россию для службы своему отечеству и своему народу. Я консультировался с несколькими видными специалистами, и они считают, что приезд в Германию к моему сыну его невесты Веры Васильевны Остальской может благотворно сказаться на здоровье Глеба, Поэтому я нижайше прошу Вас и соответствующие учреждения проявить в этом вопросе душевную доброту. Что же касается меня, я жил, живу и буду жить в Советской России и постараюсь принести ей пользу, поелико возможно и покуда хватит сил моих С уважением, С.Саулов профессор”.
— Что скажете? — спросил Дзержинский.
— Я присоединяюсь к просьбе профессора Саулова. Сам Сергей Викторович с первых дней революции стал сочувствовать нам, вы это знаете, Феликс Эдмундович. У него есть еще сын, Сергей. Почти мальчик. Несчастный ребенок, он в детстве попал под пролетку и остался калекой на всю жизнь.
— Что вам удалось выяснить о сослуживце Глеба Саулова — Маринкевиче, передавшем Остальской просьбу жениха?
— Бывший офицер. Настроен явно антисоветски. Но не был замешан ни в одном из выступлений против Советской власти. Уверяет, что просьбу Глеба насчет Остальской передал ему совсем недавно бывший ротмистр Гарин, сослуживец Саулова и Маринкевича.
— А Гарин? Это что за фигура? — спросил Дзержинский.
— Участник контрреволюционной организации офицеров. К сожалению, проверить правильность показаний Маринкевича не удалось: Гарин недавно в перестрелке с чекистами был убит.
— Может быть, Маринкевичу это тоже известно и поэтому он сослался как раз на Гарина? Может быть, и сам Маринкевич не такой уж “мирный”, тем более настроен антисоветски…
— Я понял, Феликс Эдмундович. Мы еще раз его проверим.
— Хорошо, — кивнул Дзержинский. — Как обстоит дело с ликвидацией банды “поручика Викентия”?
— В среду начинаем, Мы знаем все места, где базируется банда и где бандиты скрываются после налета.
— Итак, в среду, — повторил Дзержинский. — Хорошо, Орел!..”
“…Прощай, любовь моя несостоявшаяся!.. Я последний раз видел Веру. И сказал ей, что вопрос с ее выездом, в Германию решен положительно. Пожелал ей счастья. “Вы, верно, думаете, что я декабристка’ — спросила она тихо. — Простите меня, но я люблю его”. Я ответил, что не считаю ее декабристкой, хотя бы уже потому, что те русские женщины ехали в каторжную Сибирь, но могу понять ее чувства. Она подошла ко мне, обняла и поцеловала в щеку. “Храни вас бог. Вы добрый человек. А за мою глупость… тогда… вы понимаете… простите великодушно… Мужу станет легче, мы вернемся, и вы станете друзьями. Он славный человек, он похож на своего отца…” Вот и все. Послезавтра Вера отбывает. А я завтра выезжаю а отряд. Ликвидируем банду, и я вернусь к своей физике. Я буду работать с академиком Лазаревым!..”
“…Был бой. Короткий и беспощадный. Прямо как на поединке: мы встретились лицом к лицу с ним, с “поручиком Викентием”. Красивый человек. С холодным, надменным лицом. Я стрелял в упор и промахнулся. Нервы. Он выстрелил и зацепил мое плечо. А у меня уже не было патронов. Тогда я швырнул гранату. От взрыва и его и моя лошади понесли в разные стороны, но я успел увидеть, как “поручик Викентий” повис на шее лошади. Все. Банды больше не существует. Спи спокойно, Иван Григорьевич Бородин…”
“…Странно, но мне больше на хочется вести дневник. Впрочем, дневник ли это был? Обычно человек начинает вести дневник в самом начале, в юности Я же, увы, далеко не гимназист. Просто у человека бывают такие минуты, когда ему хочется с кем-то поделиться, кому-то доверить го сокровенное, что лежит на душе. Таким другом стал для меня дневник. Но, случается, друзей теряют. Я почему-то не хочу больше писать. Следовательно, я потерял своего друга…”
И все же комиссар Орел еще раз открыл эту тетрадь.
В 1928 году он записал:
“…Сначала я не поверил, получив письмо от Веры О.на писала, что находится в Москве, приехала в качестве переводчицы немецкой делегации инженеров,.”
И далее — та самая “записка из тайника”. Первое звено в цепи…
Веня тем временем уже давно прочитал все документы, которые мы захватили, и с нетерпением поглядывал на меня.
Я молча протянул ему тетрадь, а он мне — стопочку листов.
Новых материалов оказалось не так уж много. Была справка из архива Министерства обороны СССР, свидетельствующая, что “…капитан запаса Клычев Святослав Павлович награжден двумя орденами Красного Знамени, Отечественной войны II степени, Красной Звезды, медалями “За боевые заслуги”, “За взятие Кенигсберга”..”
В справке из Московского высшего технического училища имени И.Э.Баумана говорилось, что “…Клычев С.П. поступил в 1940 году в училище и в 1941 году ушел со II курса на фронт добровольно…”
Справка из Центрального адресного бюро сообщала, что “…Клычев Святослав Павлович проживал с 1925 года по 1942 год включительно по адресу: г. Москва, ул. 1-я Мещанская, дом 28, кв. 5. Вместе с ним проживали: жена — Клычева Анна Андреевна, 1922 года рождения, и до 1940 года в указанной квартире также проживал отец Клычева — Павел Егорович Клычев…”
Эти документы мало давали каких-то новых сведений о жизни учителя Клычева.
Значительно больше новых документов оказалось по Галицкой.
Я перечитывал справки, подтверждавшие, что она жила и работала в Уфе, в Казани, в Новосибирске. Поступила справка и из Киевского кредитно-финансового техникума, даже с копией ведомости об успеваемости учащейся Ксении Эдуардовны Колесниченко.
— Ты обрати внимание на киевский период жизни Галицкой, — буркнул Веня, — связанный с ее пребыванием в детском доме.
Ага, вот она, справка из Киевского детского дома… Так что же интересного нашел в ней Веня? В 1932 году десятилетняя девочка Ксения принята в детский дом… В 1935 году взята на воспитание родственником Эдуардом Тимофеевичем Колесниченко. Но это нам уже известно.. А вот и то новое, что удалось раздобыть капитану Анбасарову. Он побывал в Киеве и обнаружил в архивах весьма любопытный документ.
Ах, Веня-Веня, так скромно о таком важном документе!..
Это было заявление Эдуарда Тимофеевича Колесниченко о том, что он хочет воспитать девочку, готов… обязуется и пр. и пр. Заявление написано им. Собственноручно.
Но главное-то было в другом документе. Прочитав его, я ошарашенно уставился на Веню и пробормотал:
— Ты понимаешь, что это такое?
— Естественно, — хмыкнул Веня. — Я все понимаю. И терпеливо ждал, когда ты наконец прочитаешь дневник. Я только одного не понимаю, зачем шеф заставил нас читать этот дневник, если мы, кажется, вышли наконец на главного!..
Я ничего не ответил, я думал о заключении экспертизы, которая гласила, что почерк человека, написавшего записку Галицкой: “Последний раз предупреждаю — верни! И знай, или мы вместе, или… С.” — и почерк Эдуарда Тимофеевича Колесниченко, взявшего на воспитание тринадцатилетнюю Ксению, — оказались идентичными. А это значило, что таинственный “С.” и Э.Т.Колесниченко — одно и то же лицо. И, следовательно, именно его в первую очередь надо искать. В чем и был абсолютно прав Вениамин Бизин. А между тем Полковник ни словом не обмолвился об этом документе, словно проверял нас на элементарную наблюдательность и сообразительность. И главным-то документом Кирилл Борисович почему-то посчитал все-таки дневник комиссара Орла… Что же этакого, сверхважного вычитал он в нем? Я был уверен: он сделал это не случайно. Нет, я хорошо знал нашего шефа.
— Вот что, Веня, — помолчав, сказал я, — давай-ка забудем про все.
— Про что? — удивился он.
— Про все! — повторил я — И про записку, которую принес Лютенко, и про заключение экспертов.. Нет у нас всего этого. Вспомни, что сказал Полковник…