После чая Митя не знал, уходить ему или не уходить. Никто ему ничего не сказал. Он остался и забился в уголок.
Вдруг Чапаев запел. Запел он тихо, вполголоса, словно пел для себя, о самом своём сокровенном. И все, кто был в горнице, — все его боевые товарищи тоже запели. Запели они как-то все сразу, не глядя на Чапая, не глядя друг на друга, и запели так слитно, будто у всех у них был один общий голос.
Никогда прежде не слыхал Митя чудной этой песни. Была она про молодого узника. В сырой темнице сидел этот узник, а за решёткой орёл манил и звал его с собой на волю.
Задумчиво и тихо пел Чапай:
Сижу за решёткой в темнице сырой.
Вскормлённый на воле орёл молодой…
А уж Мите кажется, будто это он, Митя, сидит в темнице. Сидит и глядит на широкие, привольные степи. А как выбраться, когда крепка тюремная решётка? Как вылететь, когда нет ему воли?
Сколько ни зови, сколько ни мани его орёл, а нет сил сокрушить оковы.
И видится Мите — на рыжем коне Чапай мчится. Серебряная шашка сверкает у него в руке. «Эх, орёл, орёл! — кричит Чапай Мите. — Недолго осталось сидеть тебе в темнице. Сейчас я тебя освобожу». И тут он своей шашкой — раз, два… Может, чья-нибудь шашка и переломится, а чапаевская, как лозу, разрубит крепкие железные прутья. И вылетит Митя на волю, и крикнет ему Чапаев: «Сюда, сюда, Митя! Теперь ты будешь с нами бить белого буржуя!..».
Не заметил Митя, как крепко-накрепко уснул, притулившись на край стола.
Не слыхал он, как товарищ Чапаев приказал постлать на скамью свою мягкую чёрную бурку и на неё перетащить спящего парнишку.
И не видел Митя, как всю ночь без сна просидел Чапай, склонившись над картой, вымеривая и высчитывая вёрсты будущих походов и переходов. Только неяркая лампа освещала худощавое лицо да руку с блестящим циркулем.