Судья обедал по старинке рано, и в воскресенье обед подавался в два часа дня. Перед тем как позвонить к обеду, кухарка Верили распахнула в столовой ставни, затворенные с утра от жары. Летний зной ворвался в окна — за ними лежала выжженная лужайка, окаймленная головокружительно ярким цветочным бордюром. Несколько вязов темнели в недвижном воздухе на фоне яркого и словно лакированного послеполуденного неба. Первым отозвался на звонок пес Джестера; он медленно улегся под стол и скрылся под длинной камчатой скатертью. Потом появился Джестер и, встав за стулом деда, стал поджидать его прихода. Когда старый судья вошел, Джестер заботливо его усадил и занял свое место. Обед начался, как обычно: на первое был, как всегда, овощной суп. К супу подавали бисквит и кукурузные палочки. Старый судья ел с жадностью, запивая куски хлеба пахтой, Джестер проглотил только несколько ложек горячего супа — он пил ледяной чай, то и дело прижимая холодный стакан к щеке и ко лбу. По обычаю во время первого не разговаривали, если не считать остроты, которую судья произносил каждое воскресенье: «Уж они верили, верили, что войдут в царствие небесное…» К этому он добавлял всегдашнюю шуточку:
— И войдут, если будут так хорошо готовить, как Верили.
Верили только поджала лиловатые морщинистые губы.
— Мелон всегда был одним из самых верных моих избирателей и приверженцев, — сказал судья, когда подали курицу и Джестер встал, чтобы ее разрезать. — Возьми себе печенку, сынок, тебе хотя бы раз в неделю надо есть печенку.
— Хорошо, дед.
Поначалу обед шел, как обычно, в полном соответствии с распорядком этого дома. Но потом вдруг возник непонятный разлад: покой был нарушен, словно между ними произошла немая стычка. В ту минуту ни старый судья, ни его внук не осознали того, что случилось, но к концу долгой и вполне обыденной трапезы в душной столовой оба они почувствовали какую-то перемену: что-то непоправимо испортило их отношения и они уже никогда не будут прежними.
— «Конституция Атланты» сегодня назвала меня реакционером, — сообщил судья:
— Очень жаль, — тихонько заметил Джестер.
— Жаль? — воскликнул судья. — О чем тут жалеть? Я, например, рад.
Джестер бросил на него долгий вопросительный взгляд.
— В наше время надо понимать слово «реакционер» буквально. Реакционер — это гражданин, который реагирует на любую угрозу вековым устоям Юга. Когда права Южных штатов попираются федеральным правительством, долг каждого патриота на это реагировать. Иначе благородные принципы Юга будут поруганы.
— Какие благородные принципы? — спросил Джестер.
— Да что ты, детка, подумай сам. Благородные принципы нашего образа жизни, традиционные порядки Юга.
Джестер ничего не сказал, но взгляд у него был скептический, и старый судья, чуткий ко всем настроениям внука, сразу это заметил.
— Федеральное правительство подвергает сомнению законность демократических выборов и тем самым ставит под удар всю южную цивилизацию.
Джестер спросил:
— Как?
— Детка, я имею в виду сегрегацию.
— Далась тебе эта сегрегация!
— Джестер, да ты шутишь?
Джестер вдруг перестал улыбаться.
— Ничуть.
Судья растерялся.
— Еще при жизни твоего поколения может настать такое время, — я-то, надеюсь, до этого не доживу, — когда введут смешанное обучение и отменят цветной барьер. Как тебе это понравится?
Джестер промолчал.
— Приятно тебе будет, если дюжий негритос сядет за одну парту с хрупкой белой девочкой?
Судья не верил в такую возможность, ему просто хотелось напугать Джестера. Взгляд его требовал, чтобы внук отнесся к этой опасности, как подобает южному джентльмену.
— Ну, а если дюжая белая девочка сядет за одну парту с хрупким чернокожим мальчиком?
— Что?
Джестер не желал повторять то, что он сказал, да судья и не хотел бы еще раз услышать эти страшные слова.
В его внука словно вселилось безумие, а кому же не страшно признаться, что любимый человек близок к помешательству? И судье было так страшно, что он предпочел прикинуться глухим, хотя слова Джестера все еще звенели у него в ушах. Он попытался истолковать эти слова по-своему.
— Ты прав, козлик, когда я читаю коммунистические бредни, я понимаю, до чего они нелепы. Все это настолько немыслимо, что не о чем тут и рассуждать.
— Я хотел сказать совсем другое, — медленно произнес Джестер. По привычке он проверил, нет ли поблизости Верили. — Я не понимаю, почему цветные и белые не могут жить вместе, как равные.
— Ох, сынок! — В этом восклицании звучали жалость и беспомощный ужас. Много лет назад, когда Джестер был маленьким, на него за столом нападали приступы рвоты. И тогда нежность превозмогала брезгливость — судья чувствовал, что ему жалко внука до боли. Сейчас он отнесся к тому, что произошло, точно так же. Он прижал здоровой рукой ухо, словно оно заболело, и перестал есть.
Джестер заметил, как огорчен старый судья, и почувствовал раскаяние.
— Дедушка, у каждого из нас есть свои убеждения.
— Не всякие убеждения можно уважать. Да и что такое убеждения? Это то, что мы думаем. А ты слишком молод, сынок, чтобы правильно мыслить. Ты просто дразнишь деда всякими глупостями.
У Джестера вдруг пропало сочувствие к деду. Он молча разглядывал картину, висевшую над камином. На ней был изображен южный пейзаж: персиковый сад, негритянская хижина и облака на небе.
— Дедушка, что ты видишь на этой картине?
Судья обрадовался, что гроза миновала, и даже хихикнул.
— Бог свидетель, она должна мне напоминать о моей глупости. Я потерял состояние на этих красивых персиковых деревьях. Картину нарисовала твоя двоюродная бабушка Сара в год своей смерти. И сразу же после этого цены на персики катастрофически упали.
— Нет, я спрашиваю, что, по-твоему, нарисовано на этой картине?
— Как «что»? Плодовый сад, облака и негритянская хижина.
— А ты не видишь там, между хижиной и деревьями, розового мула?
— Розового мула? — Судья выпучил глаза. — Конечно, нет!
— Ну да, я знаю, что это облако, — сказал Джестер. — А мне кажется, что оно точь-в-точь похоже на розового мула в серой упряжке. И теперь, когда я так вижу эту картину, я уже не могу ее видеть иначе.
— Но я ее так не вижу!
— Да неужели? Смотри, вон по всему небу скачут розовые мулы!
Вошла Верили и внесла манный пудинг.
— Господи спаси, да что это с вами сегодня? Вы почти ничего не ели.
— Всю жизнь я видел картину такой, какой ее написала бабушка Сара. А вот с этого лета я уж не могу так ее видеть. Я стараюсь вспомнить, как я ее воспринимал раньше, но у меня ничего не выходит. Я все равно вижу розового мула.
— У тебя кружится голова, козлик?
— Почему? Нет. Я просто хочу тебе объяснить, что эта картина, ну, вроде символ. Всю жизнь я смотрел на вещи так, как вы этого хотели: ты и вся наша семья. А вот теперь нынешним летом я вижу все, что меня окружает, не так, как раньше, у меня другое восприятие, другие мысли.
— Это естественно, сынок, — тон у судьи был успокоительный, но взгляд выдавал тревогу.
— Это символ, — повторил Джестер. Он впервые употребил это слово в разговоре, хотя оно было одним из его самых любимых в классных сочинениях. — Символ этого лета. Прежде у меня были точно такие же взгляды, как у всех. А теперь у меня свои собственные взгляды.
— Какие?
Джестер ответил не сразу. А когда он заговорил, голос у него был ломкий от волнения и отрочества:
— Прежде всего я сомневаюсь в справедливости господства белой расы.
Вызов был явный, словно он выхватил заряженный пистолет. Но судья не мог его принять — у него пересохло и засаднило горло, и он с трудом проглотил слюну.
— Я знаю, дед, для тебя это удар. Но я должен был тебе это сказать. А то ведь само собой подозревается, что я такой же, каким был раньше.
— Само собой подразумевается, — поправил судья. — А не подозревается. С какими осатанелыми бунтовщиками ты теперь водишься?
— Ни с какими. Этим летом мне было очень… — Джестеру хотелось сказать: «мне было очень тоскливо», но он не решился в этом признаться.
— Ну что ж, а по-моему, все эти разговоры насчет смешения рас и розовых мулов на картине просто… помешательство.
Слово это подействовало на Джестера, как удар в пах, и он залился краской. Боль заставила его нанести ответный удар.
— Всю жизнь я тебя любил, дедушка. Даже боготворил. Я считал, что ты самый умный, самый добрый человек на свете. Я принимал все, что ты говоришь, как заповедь. Я вырезал все, что о тебе писали в газетах. Я завел альбом и наклеивал туда эти вырезки с тех пор, как научился читать. Я всегда думал, что тебе надо быть президентом.
Судья не обратил внимания, что все это говорилось в прошедшем времени, и его даже обдало жаром от приятного чувства гордости. Эти слова, как зеркало, отражали его собственное отношение к внуку — к светлому, юному отпрыску его светлого, рано погибшего сына. Любовь и воспоминания сделали его сердце беззащитным и уязвимым.
— Когда мне рассказали, как негр с Кубы произносил речь в конгрессе, — как я тобой гордился! Когда другие конгрессмены встали, ты только глубже уселся в кресло, задрал ноги и закурил сигару. Мне тогда казалось, что это просто замечательно! Я так тобой гордился. А теперь я смотрю на это иначе. Это было грубо и невежливо. Когда я об этом вспоминаю, мне за тебя стыдно. Теперь, когда я подумаю, как я тебя боготворил…
Джестер осекся — огорчение судьи было слишком явным. Дед судорожно напряг беспомощную руку — кисть ее свело, а локтевой сустав как-то неестественно выпятился. Боль, причиненная словами Джестера, усилила физическое недомогание, и у него потекли слезы. Он высморкался и, помолчав, произнес: — «Во сколько злей укуса змей детей неблагодарность!»
Но Джестера сердило то, что деда так легко было обидеть.
— Но, дед, сам ты всегда говоришь все, что тебе вздумается. И я слушал, верил. А теперь, когда у меня появилось собственное мнение, ты не желаешь ничего слушать и призываешь на помощь библию. Чтобы человек сразу почувствовал себя грешником… Это нечестно.
— Это не из библии, это Шекспир.
— Все равно, я не твое дитя. Я твой внук и сын своего отца.
В душном воздухе жужжал вентилятор, солнце освещало обеденный стол, блюдо с разрезанной курицей и масло, таявшее в масленке. Джестер приложил к щеке холодный стакан, погладил его и сказал:
— Иногда я, кажется, начинаю догадываться, почему мой отец… сделал то, что он сделал.
В пышном старомодном доме с громоздкой мебелью все еще жили мертвецы. Будуар жены судьи содержался в том же виде, что и при ее жизни — на секретере лежали серебряные безделушки, а в стенном шкафу висели платья, их вынимали только, чтобы вытряхнуть пыль. Джестер рос, окруженный фотографиями отца, а в библиотеке висел его адвокатский диплом в рамочке. Но хотя весь дом был полон напоминаниями о том, как жили покойные, об их смерти не поминалось даже мельком.
— Что ты хочешь этим сказать? — с тревогой спросил старый судья.
— Ничего. Однако что ж тут удивительного, если меня интересуют обстоятельства смерти отца?
Судья дернул колокольчик, и его звон как будто усугубил напряженную атмосферу.
— Верили, принесите бутылку вина из бузины, которую мистер Мелон подарил мне на день рождения.
— Сейчас, сэр, сегодня? — спросила она, потому что вино подавали только на рождество и в день благодарения. Она вынула из буфета бокалы и стерла с них пыль передником.
Заметив, что блюдо с жарким стоит нетронутым, она подумала, уж не попал ли в бататы или в подливку волос или муха.
— Что, разве обед невкусный?
— Нет, очень вкусный. У меня, видно, не в порядке желудок.
И правда, когда Джестер заговорил о расовом равноправии, в желудке у судьи заурчало и всякий аппетит пропал. Откупорив бутылку, он разлил неположенное в будни вино и сурово его выпил, словно на поминках. Ведь конец взаимопонимания, душевной близости тоже своего рода смерть. Судья был оскорблен и опечален. А когда обиду наносит тот, кого любишь, только любимый и может тебя утешить.
Он медленно положил руку ладонью кверху на стол, с той стороны, где сидел внук, и почти сразу Джестер прикрыл своей ладонью руку деда. Но судью это не успокоило — его оскорбили словом, и он ждал утешения словом. Он с отчаянием сжал руку Джестера.
— Ты больше не любишь старого дедушку?
Джестер отнял руку и выпил несколько глотков вина.
— Конечно, люблю, дедушка, только…
Судья долго ждал, но Джестер так и не кончил фразы; обида повисла в накаленном воздухе. Рука судьи осталась лежать на столе, и пальцы подрагивали.
— Сынок, а ты подумал о том, что я теперь уже не очень богатый человек? Я и сам потерял много денег, да и наши предки постепенно разорялись. Меня тревожат твое образование и твое будущее.
— Не беспокойся. Все обойдется.
— Ты знаешь старинную поговорку, что самое дорогое в жизни достается даром? Это и правда и ложь, как бывает со всякими обобщениями. Но в одном это правда: в нашей стране можно получить самое лучшее образование совершенно бесплатно. В Уэст-Пойнте ничего не надо платить, и я могу тебя туда устроить.
— Но я не хочу быть военным.
— А кем ты хочешь быть?
Джестер смутился, вопрос его озадачил.
— Сам еще толком не знаю. Я люблю музыку и люблю летать.
— Что ж, поступай в Уэст-Пойнт и запишись в авиацию. Все, что можно содрать с федерального правительства, надо у него получить. Видит бог, это федеральное правительство дорого стоило Югу.
— Мне еще целый год не надо решать, что я буду делать, когда кончу среднюю школу.
— Я просто хочу тебе объяснить, что мои материальные дела не так хороши, как раньше. Но если у меня выйдет то, что я задумал, ты будешь богатым человеком.
Судья не раз намекал на какие-то будущие блага. Джестер раньше не обращал на его намеки внимания, но сейчас он спросил:
— А что ты задумал, дедушка?
— Сынок, не знаю, достаточно ли ты взрослый, чтобы понять мой замысел. — Судья откашлялся. — Ты еще молод, а мечты мои грандиозны.
— А что же это такое?
— Я задумал исправить причиненное нам зло и возродить Юг.
— Каким образом?
— Это государственный план, а не какая-нибудь дешевая политическая интрига. Я придумал, как уничтожить величайшую историческую несправедливость.
Подали мороженое. Джестер принялся есть, а у судьи мороженое таяло на блюдце.
— Я, дед, все-таки не пойму, к чему ты клонишь.
— Подумай, сынок. Если идет война между цивилизованными странами, что происходит с валютой тех, кто этой войны не выиграл? Вспомни и первую и вторую мировые войны. Что было с немецкой маркой после заключения мира? Разве Германия сожгла свои деньги? А японская иена? Японцы же не стали устраивать костры из своих банкнотов после разгрома? Правда ведь, сынок?
— Правда, — согласился Джестер, недоумевая, почему старик говорит об этом с таким пылом.
— Что происходит в цивилизованных странах после того, как замолчат пушки и на полях сражения воцарится мир? Победитель дает побежденному передышку и возможность восстановить свои потери в угоду общим экономическим интересам. Валюта побежденной страны всегда бывает порядком обесценена, но все же частично покрыта золотом. Погляди, что происходит в Германии или в Японии. Федеральное правительство обеспечило валюту противника и помогло побежденным странам восстановить свое хозяйство. Деньги побежденных стран с незапамятных времен оставались в обращении. А лира в Италии — разве федеральное правительство изъяло итальянские лиры? И лиры, и иена, и марка — все они были восстановлены!
Судья пригнулся к столу, и его галстук окунулся в блюдце с талым мороженым, но он этого не заметил.
— А что произошло после войны Севера с Югом? Федеральное правительство Соединенных Штатов не только освободило рабов, которые были sine gua non[2] нашего хлопководческого хозяйства, так что основные ресурсы страны были унесены ветром. «Унесенные ветром»[3] — правдивый роман, другого такого нет. Помнишь, как мы плакали, когда смотрели фильм?
— Я не плакал, — сказал Джестер.
— Нет, плакал, — возразил судья. — Жаль, что не я написал эту книгу.
Джестер смолчал.
— Но вернемся к главному. Не только хозяйство страны было сознательно подорвано, но федеральное правительство полностью обесценило деньги конфедератов. За всю казну Южных штатов больше не давали ни цента. Мне рассказывали, что банкнотами конфедерации растапливали печи.
— На чердаке у нас лежал целый сундук этих денег. Интересно, куда они девались?
— Они в библиотеке, в несгораемом шкафу.
— Зачем? Ведь они ничего не стоят?
Судья ничего не ответил, вместо этого он вытащил из жилетного кармана билет конфедерации в тысячу долларов. Джестер с любопытством на него поглядел — ему вспомнились детские игры на чердаке. Бумажка была зеленая, совсем как настоящие деньги. Но интерес его тут же погас. Джестер вернул деду бумажку.
— Большие деньги, если бы они были настоящие.
— В один прекрасный день они могут стать, как ты говоришь, настоящими. И станут, если у меня на это хватит сил и настойчивости.
Джестер холодно поглядел на деда своими ясными глазами.
— Этим деньгам чуть не сто лет, — заметил он.
— А ты подумай, сколько сотен миллиардов долларов федеральное правительство промотало за это столетие. Подумай о войнах, которые оно финансировало, о тратах на общественные нужды. Подумай об иностранной валюте, которую оно обеспечивало и снова пускало в обращение. Марку, лиру, иену — все эти иностранные деньги. А ведь южане, в конце концов их же плоть и кровь, заслуживают, чтобы с ними обращались по-братски. Наши деньги тоже надо было не обесценивать, а обеспечить. Разве не так, козлик?
— Ну, когда это было. Теперь об этом поздно жалеть!
Разговор был почему-то неприятен Джестеру, и ему хотелось поскорее встать из-за стола. Но дед жестом его удержал.
— Обожди минутку. Загладить вину никогда не поздно. И я намерен помочь федеральным властям исправить эту чудовищную историческую несправедливость, — торжественно объявил судья. — Если я пройду в конгресс на следующих выборах, я внесу закон, который восстановит стоимость денег конфедерации с учетом повышения прожиточного минимума в наши дни. Для Юга это будет тем же, чего добивался Рузвельт своим новым курсом. Я полностью революционизирую экономику Юга. А ты, Джестер, станешь богатым молодым человеком. У меня в несгораемом шкафу десять миллионов долларов. Что ты на это скажешь?
— А откуда взялось столько этих денег?
— Не забудь, что в нашем роду были дальновидные люди. Моя бабушка, твоя прапрабабушка, была настоящая аристократка и женщина с удивительным даром предвидения. Когда война кончилась, она скупала деньги конфедератов, иногда меняла на них яйца и другие продукты — помню, она мне рассказывала, как один раз она променяла курицу-несушку на три миллиона долларов. Все тогда голодали, и никто ни во что не верил. Никто, кроме твоей прапрабабушки. Никогда не забуду ее слова: «Все еще будет по-старому!»
— Но старое так и не вернулось, — сказал Джестер.
— Пока нет, но погоди… Это будет новый курс экономики Юга, выгодный для всей страны. И даже для федерального правительства.
— Чем? — спросил Джестер.
Судья спокойно ответил:
— То, что выгодно одному, выгодно всем. Это так просто: если у меня будет несколько миллионов, я вложу их в дело, найму людей и буду давать заработок местным торговцам. А я ведь только один из тех, кому возместят стоимость денег.
— Позволь, — возразил Джестер. — Ведь прошло почти сто лет. Как найти все эти деньги?
В голосе судьи зазвучало торжество:
— Ну, об этом меньше всего надо заботиться! Когда казначейство объявит, что деньги конфедератов оплачиваются, эти деньги найдутся, не беспокойся! Их разыщут и на чердаках и в сараях, по всему Югу. Они появятся отовсюду, даже из Канады!
— А кому какая польза, если деньги найдутся в Канаде?
Судья с достоинством ответил:
— Это я сказал просто так, образно, для примера. — Он с надеждой поглядел на внука. — Но как ты на это смотришь вообще, с точки зрения законодательной?
Джестер избегал взгляда деда и молчал. А судья, жаждавший его одобрения, настаивал:
— Ну, козлик? Какой размах мысли, а? Для этого нужен настоящий государственный ум, — заметил он уже тверже. — «Джорнэл» много раз называла меня великим государственным деятелем, а «Курьер» всегда обо мне пишет, как о первом гражданине Милана. Однажды про меня написали, что я — «одна из постоянных звезд на сверкающем небосклоне политической жизни Юга». А ты разве не считаешь меня великим государственным деятелем?
Вопрос был не только мольбой о признании, но и отчаянной попыткой сохранить душевную стойкость. Джестер не мог ничего ответить. Он впервые подумал: а не повлиял ли паралич на умственные способности деда? И жалость в его сердце боролась с естественной потребностью здравого ума отгородиться от больного.
На висках судьи от волнения вздулись вены, лицо его горело. Только дважды за всю свою жизнь он познал горечь непризнания: однажды, когда его провалили на выборах в конгресс, и второй раз, когда он послал написанную им повесть в «Сатердей ивнинг пост» и ему вернули ее с печатным формуляром отказа. Судья не мог поверить, что повесть отвергнута. Он ее перечитал и нашел, что она лучше всего, что печатается в «Ивнинг пост». Заподозрив, что ее просто невнимательно прочли, он склеил друг с другом несколько страниц рукописи, а когда ее отвергли снова, больше никогда не брал в руки этого журнала и больше никогда не писал повестей. А теперь он не мог поверить, что между ним и внуком действительно происходит разлад.
— А ты помнишь, как в детстве звал меня «дедик»?
Джестер не был растроган этим воспоминанием, и слезы на глазах у деда его только обозлили.
— Я все помню.
Он поднялся и встал за стулом у судьи, но дед не хотел трогаться с места и не давал уйти внуку. Он схватил руку Джестера и прижал к щеке. Джестер окаменел от смущения, и рука его не ответила на ласку.
— Вот не думал, что мой внук будет так со мной разговаривать. Ты сказал, что тебе непонятно, почему разные расы не могут жить вместе, как равные. Ты подумай, к чему это приведет. К смешанным бракам! Неужели тебе это понравится? Ты бы позволил своей сестре выйти замуж за черного кобеля, если бы у тебя была сестра?
— Я об этом не думал. Я думал о равенстве людей разных рас.
— Но если твое так называемое равенство приведет к смешанным бракам, как это и должно быть по законам логики, ты бы смог жениться на негритянке? Ну, говори правду.
Джестер невольно подумал о Верили, о других кухарках и прачках, работавших у них в доме, и о «тете Джемайме» с рекламы бисквитного печенья. Лицо его залилось краской, веснушки потемнели. Он не смог сразу ответить, так его ужаснуло подобное предположение.
— Вот видишь, — сказал судья. — Ты попросту болтал языком, да еще в угоду северянам.
— А я все же думаю, что как судья ты судишь одно и то же преступление по-разному — в зависимости от того, совершил его негр или белый.
— Естественно. Это разные вещи. Белый есть белый, а черный есть черный, и вместе им не сойтись, если я этому могу помешать.
Судья захохотал и удержал руку Джестера, когда тот снова попытался вырваться.
— Всю жизнь меня занимали вопросы правосудия. И после смерти твоего отца я понял, что само по себе правосудие — химера, самообман. Правосудие не просто мерило, которое можно применять во всех случаях жизни одинаково. После смерти твоего отца я понял, что есть нечто куда более важное, чем правосудие.
Джестера всегда интересовали всякие упоминания об отце и его смерти.
— А что важнее, дедушка?
— Страсть, — сказал судья. — Страсть сильнее правосудия.
Джестер выпрямился от негодования.
— Страсть? Разве у отца была страсть?
Судья уклонился от ответа.
— У молодежи твоего поколения не бывает настоящих страстей. Они отвергли идеалы предков и противятся зову крови. Как-то раз, когда я был в Нью-Йорке, я увидел черномазого, сидевшего за одним столиком с белой девушкой, и кровь во мне закипела. Мое возмущение не имело ничего общего с правосудием, но когда я увидел, как эти двое смеются и едят за одним столом, кровь у меня… Я в тот же день уехал. Ноги моей больше не было в этом Вавилоне и не будет до самой смерти.
— А меня бы это ничуть не возмутило, — сказал Джестер. — Если хочешь знать, я скоро поеду в Нью-Йорк.
— Вот об этом я и говорю. Ты не понимаешь, что такое страсть.
Эти слова поразили Джестера в самое сердце, он задрожал, и щеки его загорелись.
— Я не считаю…
— В один прекрасный день ты почувствуешь эту страсть. И когда она придет, все твои незрелые суждения о так называемом правосудии будут забыты. Ты станешь настоящим мужчиной, и я буду гордиться таким внуком.
Джестер придерживал стул, пока судья вставал из-за стола, тяжко опираясь на трость. Судья постоял, глядя на картину над камином.
— Погоди минутку, козлик. — Он мучительно отыскивал слова, которые перекинут мост через пропасть. — Знаешь, Джестер, и я теперь вижу там, в небе над плодовым садом и хижиной, розового мула, о котором ты говорил.
Это признание ничего не могло изменить, и оба это понимали. Судья медленно двинулся из комнаты, а Джестер шел рядом, чтобы поддержать его, если понадобится. К жалости у него примешивалось раскаяние, а он ненавидел раскаяние и жалость. Джестер усадил деда на диван в библиотеке и сказал:
— Я рад, что ты теперь знаешь про мои убеждения. Рад, что я их тебе высказал. — Но слезы на глазах старика его обезоружили, и он вынужден был добавить: — Я же все равно тебя люблю, правда люблю… дедик.
Но когда старик его обнял, ему стало противно от запаха пота и от сентиментальности, и, высвободившись из объятий, он почувствовал, что теперь уже ничего нельзя исправить.
Он выбежал из комнаты и взлетел по лестнице наверх, прыгая через три ступеньки. На верхней площадке было окно с цветными стеклами, свет, падавший оттуда, зажег рыжие волосы Джестера и бросил зеленую тень на его разгоряченное от бега лицо. Он закрыл дверь своей комнаты и повалился на кровать.
Это правда, что он еще не испытал страсти. Кровь стучала в висках от стыда, когда он вспоминал слова деда: старик знает, что он еще девственник. Другие мальчишки хвастают любовными приключениями и даже ходят в дом, который содержит женщина, по имени Реба. Это место влекло Джестера. Снаружи это был самый обыкновенный деревянный дом с цветущей шпалерой над крыльцом и картофельными грядками. Его влекла и ужасала самая обыденность этого дома. Он кружил вокруг него, и его угнетало собственное малодушие. Как-то раз, ближе к вечеру, он увидел, что из дома вышла женщина, и стал к ней приглядываться. Это была самая обыкновенная женщина в синем платье, с густо накрашенными губами. Тут ему и надо было бы почувствовать страсть. Но когда она кинула на него беглый взгляд, ему стало так стыдно своего малодушия, что он подтянул одну ногу, потер ею другую и замер на месте, пока женщина не отвернулась. Тогда он кинулся прочь, пробежал все шесть кварталов до своего дома и бросился на ту же кровать, где он лежал сейчас.
Нет, он еще ни разу не испытал страсти, но он знал, что такое любовь. Иногда она проходила на другой день, через неделю, а как-то раз длилась целый год. Любовь, которая не проходила целый год, была к Теду Хопкинсу, самому лучшему спортсмену в школе. Джестер старался поймать взгляд Теда в коридоре, и сердце у него отчаянно билось, хотя разговаривали они только два раза за весь год.
Однажды, в дождливый день, они вместе вошли в вестибюль. Тед сказал:
— Какая паршивая погода!
Джестер едва промямлил:
— Да, паршивая…
Другой разговор был менее беглый, но очень унизительный. Джестер любил Теда и очень хотел ему что-нибудь подарить, чтобы привлечь его внимание. В начале футбольного сезона он увидел в витрине у ювелира маленький золотой футбольный мячик. Он купил его и четыре дня не решался подарить Теду. Джестеру надо было, чтобы они очутились вдвоем, и он целыми днями бродил за Тедом как тень, пока, наконец, они не встретились возле раздевалки. Джестер дрожащей рукой протянул мячик. Тед спросил:
— Это что?
Джестер почему-то сразу понял, что совершил ошибку. Он, запинаясь, объяснил:
— Я это нашел.
— А почему ты хочешь отдать его мне?
Джестера мутило от стыда.
— Просто потому, что он мне не нужен, вот я и решил отдать его тебе.
Голубые глаза Теда смотрели на него насмешливо, с недоверием; Джестер мучительно покраснел, как краснеют люди с очень светлой кожей, веснушки его потемнели.
— Что ж, спасибо, — сказал Тед и сунул золотой мячик в карман брюк.
Тед был сыном гарнизонного офицера, служившего в пятнадцати милях от Милана, и любовь Джестера омрачалась страхом, что отца Теда переведут в другой город. И без того тайное сокровенное чувство разжигалось боязнью разлуки, ореолом дальних странствий и приключений.
После истории с мячиком Джестер стал избегать Теда, и всякий раз, когда он вспоминал футбол или слова «паршивая погода», испытывал гнетущий стыд.
Он любил и мисс Паффорд, которая преподавала литературу, носила челку, но никогда не красила губ. Джестер питал отвращение к губной помаде и не понимал, как можно поцеловать женщину с липкими, вымазанными краской губами. А так как почти все девушки и женщины красили губы, выбор у него был невелик.
Впереди маячил жаркий, пустой и бесцельный день. Воскресные дни — самые длинные в неделю, и Джестер отправился на аэродром и вернулся только к ужину. Но и после ужина он чувствовал пустоту и уныние. Он поднялся к себе в комнату и снова растянулся на кровати.
Он лежал потный, мрачный, и вдруг его словно сорвало с постели. Джестер услышал низкий голос, который что-то пел под аккомпанемент рояля. Мотив был незнакомый, и Джестер не понимал, откуда он доносится. Он оперся на локоть и стал вслушиваться, глядя в ночную темноту. Это был блюз, чувственный, томительный. Пели в переулке, за домом судьи, — там жили негры. Джестер слушал — джазовая грусть распускалась в ночи, как стеклянный цветок.
Мальчик встал и пошел вниз. Дед сидел в библиотеке, и Джестер незаметно выскользнул на темную улицу. Музыка доносилась из третьего дома по переулку, и Джестер постучал туда сначала негромко, потом сильнее; музыка смолкла, и дверь отворилась.
Джестер не успел придумать заранее, что он скажет, поэтому он молча стоял в дверях, понимая, что сейчас с ним произойдет нечто потрясающее. Он впервые видел голубоглазого негра и, увидев его, вздрогнул. Музыка все еще звучала у него в крови, и Джестер оробел, встретившись взглядом с этими голубыми глазами. Они глядели холодно и словно горели на темном угрюмом лице. Глаза эти что-то ему напоминали, и его вдруг охватил стыд. Он мысленно спрашивал себя, что за странное чувство им вдруг овладело? Страх? Любовь? Или же наконец, наконец-то страсть? Джазовая грусть разбилась вдребезги.
Все еще не понимая, что с ним происходит, Джестер вошел в комнату и закрыл дверь.