В тот вечер в воздухе стоял запах жимолости, и Д. Т. Мелон нанес нежданный визит старому судье. Старик рано ложился спать и вставал спозаранок; в девять часов вечера он шумно плескался в ванне и снова проделывал ту же процедуру в четыре часа утра. И не потому, что ему это нравилось. Он бы предпочел покоиться в объятиях Морфея часов до шести или даже до семи утра, как все люди. Но привычка рано вставать стала второй натурой, и он не мог ее побороть. Судья считал, что такой тучный и потливый человек, как он, должен купаться два раза в день, и окружающие с ним охотно соглашались. И вот в сумеречные часы старый судья плескался, фыркал и пел. Любимые его песни в ванной были: «На тропке одинокая сосна» и «По Джорджии бродит вечный студент». В тот вечер он пел без всякого воодушевления и даже не попрыскал себя за ушами туалетной водой, так его взволновал разговор с внуком. Перед ванной судья зашел в комнату к Джестеру, но мальчика там не было, и во дворе его тоже не было: во всяком случае, он не откликнулся. Когда раздался звонок, судья уже успел натянуть белую ночную рубашку. Думая, что это внук, он, небрежно накинув халат, босиком спустился вниз, в переднюю. Друзья были удивлены, увидев друг друга. Мелон старался не смотреть на слишком маленькие босые ноги тучного судьи, пока тот с трудом напяливал халат.
— Что вас принесло в такой поздний час? — спросил судья, словно было далеко за полночь.
— Да я просто гулял и решил на минутку к вам заглянуть, — объяснил Мелон. Вид у него был испуганный, в глазах — отчаяние, и судью не могла обмануть эта отговорка.
— Как видите, я только что вылез из ванны. Входите, выпьем по маленькой на сон грядущий. Мне всегда уютнее по вечерам у себя в комнате. Заберусь-ка я в постель, а вы прилягте на шезлонг… Можно и наоборот. Что с вами? У вас такой вид, будто за вами гонятся.
— А может, и правда гонятся, — сказал Мелон. У него не хватило духа нести свое бремя в одиночку, и в этот вечер он рассказал Марте о своей болезни, а потом убежал из дому в поисках покоя и утешения. Мелон и раньше боялся, что несчастье снова сблизит его с женой, уничтожит ту разобщенность, которая постепенно между ними возникла, но то, что случилось в этот тихий летний вечер, превзошло его худшие опасения. Марта рыдала, бросилась вытирать его лицо одеколоном, беспокоилась о том, что теперь будет с детьми. Словом, жена не усомнилась в диагнозе врачей и вела себя так, будто верила, что муж неизлечимо болен и медленно умирает у нее на глазах.
Ее горе и легковерие возмутили Мелона и привели его в ужас. И чем дальше, тем тяжелее становилась эта сцена. Марта вспоминала и медовый месяц в Блоуинг-Роке, штат Северная Каролина, и рождение детей, и поездки, и неожиданные перемены в жизни. Говоря о том, как дать образование детям, она даже помянула о своих акциях «Кока-колы». Марта была скромная, добропорядочная женщина, порой она даже казалась Мелону бесполой! У нее настолько не было интереса к половой жизни, что Мелон часто чувствовал себя грубым, нечутким, просто мужланом! А в этот вечер Марта вдруг заговорила о физической любви, и это совсем доконало Мелона.
Обнимая измученного мужа, Марта воскликнула:
— Что ж мне делать?
И она произнесла фразу, которую он не слышал уже много, много лет. Этой фразой они обозначали акт любви. Они переняли ее от Эллен. Она еще ребенком смотрела, как дети постарше кувыркаются на лужайке перед их домом, и, когда отец возвращался с работы, кричала ему: «Хочешь, папочка, я для тебя сделаю кувырк?»
Этим словом, напоминавшим летний вечер, росистую лужайку и детство, они называли, когда были молоды, физическую близость. И теперь, после двадцати лет брака, аккуратно опустив искусственные зубы в стакан с водой, Марта вдруг произнесла эту фразу. Мелону стало страшно, он понял, что не только скоро умрет, но что какая-то часть его уже умерла, а он этого даже не заметил. И он молча выбежал из дому на темную улицу.
Старый судья шагал впереди, его босые ноги розовели на темно-синем ковре, Мелон шел следом. Оба были рады друг другу.
— Я рассказал жене об этой самой… лейкемии, — признался Мелон.
Они вошли в спальню судьи, где стояла огромная кровать на четырех столбиках с пологом и горой пуховых подушек. Занавеси были из очень дорогой ткани, но пахли затхлостью, у окна стоял шезлонг. Судья посадил на него Мелона и налил им обоим виски.
— Д. Т., а вы замечали, если у человека есть какой-нибудь недостаток, он сразу же приписывает его другому? Например, если человек жаден, он постоянно обвиняет других в жадности. Или вот скаредность… Это первый порок, который замечает скряга. — Распалившись, судья закричал: — И вор вора видит издалека… вор вора сразу найдет!
— Да, замечал, — сказал Мелон, не очень понимая, куда клонит судья. — Но при чем тут?..
— Сейчас скажу, — властно перебил его судья. — Несколько месяцев назад вы мне рассказывали о докторе Хейдене и об этих страшных штучках в крови.
— Да, — все еще недоумевая, сказал Мелон.
— И вот утром, когда мы с Джестером возвращались домой из аптеки, я случайно встретил доктора Хейдена и просто испугался.
— Почему?
— Да он болен, — заявил судья. — Я никогда не видел, чтобы кто-нибудь так быстро сдал.
Мелон попытался осмыслить это сообщение.
— Вы хотите сказать?..
Тон у судьи был спокойный и твердый.
— Я хочу сказать, если у доктора Хейдена какая-то особая болезнь крови, он как пить дать поставит такой диагноз вам вместо себя.
Мелон обдумал это фантастическое предположение, пытаясь найти в нем хотя бы соломинку, за которую можно было ухватиться.
— В конце концов, Д. Т., у меня большой медицинский опыт: я пролежал в больнице Джона Хопкинса чуть не три месяца.
Мелон вспомнил руки доктора.
— Это правда, у Хейдена такие худые волосатые руки…
Судья даже фыркнул от негодования.
— Не говорите глупостей, Д. Т., волосатость тут ни при чем.
Когда Мелона слегка осадили, он стал доверчивее слушать рассуждения судьи.
— Доктор не сказал вам этого со зла, чтобы вам досадить, — продолжал судья. — Можно понять желание человека отогнать от себя беду. Стоило мне его сегодня увидеть, и я сразу все понял. Я знаю, как выглядит смертельно больной… Он смотрит искоса, отводит глаза, словно ему стыдно. Сколько раз я замечал в больнице, как люди там смотрят, — сам я был человек здоровый, амбулаторный пациент, — но знал там всех и каждого. — Тут судья не погрешил против истины. — А вот у вас взгляд прямой, хоть вы и похудели, вам просто надо есть печенку. Печеночные впрыскивания, — воскликнул он, — вот что! Ведь есть же такие уколы, которые зовут печеночными, против болезней крови?
Мелон смотрел на судью, не открываясь, и в глазах у него изумление сменялось надеждой.
— Я не знал, что вы лечились в «Джоне Хопкинсе», — тихо произнес он. — Вы, наверно, не очень об этом распространялись, чтобы не повредить своей политической карьере?
— Десять лет назад я весил сто пятьдесят пять килограммов.
— Вы всегда легко носили свой вес. Мне вы никогда не казались толстым.
— Толстым? Конечно, нет. Я был просто полный, упитанный мужчина… единственное, что меня донимало, — это небольшие обмороки. Они очень беспокоили мисс Мисси, — сказал он, бросив взгляд на портрет жены, висевший напротив. — Она даже уговаривала меня сходить к докторам… по правде сказать, она меня просто заела. За всю мою сознательную жизнь я ни разу не был у доктора — интуиция мне подсказывала, что доктора либо захотят у тебя что-нибудь отрезать, либо — а это ничуть не легче — посадят на диету. Я дружил со старым доктором Тэтумом, мы вместе рыбачили и охотились, но это совсем другое дело… А от врачей я держался подальше, надеясь, что и они меня оставят в покое. Если не считать небольших обмороков, я был здоров как бык. Когда доктор Тэтум умер, у меня началась страшная зубная боль… по-моему, что-то психосоматическое, поэтому я пошел к брату покойного, который был лучшим ветеринаром в нашей округе. Я выпивал.
— К ветеринару?.. — Его вера в слова судьи вдруг пошатнулась, и ему стало нехорошо. Но старый судья, кажется, этого не заметил.
— Конечно, в ту неделю хоронили доктора — поминки, погребальное шествие и прочее… Зуб у меня дергал, как будто под электрическим током… Поэтому Пок, брат Тэтума, просто вытащил этот зуб… с новокаином и антибиотиками — он ведь так и мулов пользует: зубы у них крепкие, и они очень не любят, когда кто-нибудь лезет им в рот.
Мелон неуверенно кивнул и, так как он все еще чувствовал разочарование, резко переменил тему разговора.
— На этом портрете мисс Мисси совсем как живая.
— Да, иногда и я так думаю, — самодовольно признал судья, так как он принадлежал к тому разряду людей, которые думают, будто все, чем обладают они, несравненно лучше того, чем обладают другие, даже если вещи ничем друг от друга не отличаются, и задумчиво добавил: — А иногда, когда мне грустно и на меня находит меланхолия, я думаю, что Сара дала маху с левой ногой… в минуту уныния она мне напоминает какой-то нелепый обрубок хвоста.
— Я этого не замечал, — заверил его Мелон. — Да и потом главное — это лицо, его выражение.
— И все же я хотел бы, — с жаром воскликнул судья, — чтобы портрет моей жены написал сэр Джошуа Рейнольдс или кто-нибудь из великих мастеров.
— Ну, это другое дело, — сказал Мелон, глядя на уродливый портрет, написанный старшей сестрой судьи.
— Я не люблю дешевки и доморощенной стряпни, особенно если речь идет об искусстве. Но в то время я и не представлял себе, что мисс Мисси умрет и оставит меня одного.
Мутные, старческие глаза заблестели от слез, и он замолчал — старый болтун не мог говорить о смерти жены. Мелон тоже молчал, погруженный в воспоминания. Жена судьи умерла от рака. Всю ее долгую болезнь Мелон готовил для нее лекарства и часто ее навещал, приносил цветы из своего сада или одеколон, словно извиняясь за то, что доставляет ей морфий. Судья целыми днями мрачно топал по дому, стараясь проводить как можно больше времени с женой, — по мнению Мелона, даже в ущерб своей политической деятельности. У мисс Мисси обнаружили рак груди и сделали операцию. Горе судьи было безгранично: он как тень бродил по коридорам городской больницы, надоедая врачам, даже тем, кто не имел касательства к больной; он плакал и приставал с бесконечными вопросами, заказывал молебны в первой баптистской церкви и клал в церковную кружку по сто долларов каждое воскресенье. Когда жена вернулась домой, как будто бы поправившись, радость его и оптимизм не поддавались описанию; он купил «роллс-ройс» и нанял «осторожного цветного шофера», чтобы она могла каждый день ездить за город, дышать свежим воздухом. Когда жена узнала, что болезнь возобновилась, она решила скрыть от него правду, и какое-то время он продолжал радоваться и сорить деньгами. Но потом мисс Мисси стала явно слабеть, а он все не хотел этого замечать и пытался обмануть и себя и ее. Избегая докторов и неприятных вопросов, он примирился с тем, что в доме поселилась профессиональная сиделка. Он научил жену играть в покер, и они часто играли, когда больная чувствовала себя получше. Если у жены начинались боли и судья это видел, он на цыпочках прокрадывался к холодильнику и принимался есть, не разбирая вкуса еды и внушая себе, что жена была очень больна, а теперь поправляется после тяжёлой операции. Судья подкреплялся, чтобы как-нибудь вынести неотступное, тайное горе, и не разрешал себе думать об истинном положении вещей.
Умерла жена в морозный декабрьский день — на голубом небе не было ни облачка, а в ледяном воздухе разносился перезвон рождественских колоколов. Судью, до того измученного и отупевшего, что он не мог даже плакать, одолел чудовищный приступ икоты, который, слава богу, прошел во время заупокойного молебна. Поздно вечером, когда поминки окончились и гости разошлись, судья один отправился в «роллс-ройсе» на кладбище (машину он продал неделю спустя). Там при первом свете звезд в морозном небе он ощупал тростью еще мягкий цемент, которым залили могилу, проверяя, добросовестно ли выполнена работа, а потом медленно побрел назад к машине — ее вел «осторожный цветной шофер» — и заснул от усталости.
Судья последний раз взглянул на портрет и отвел глаза, полные слез. Такой чистой души свет не видывал!
После того как прошел положенный срок траура, Мелон и другие жители города ожидали, что судья снова женится, да и сам он, одиноко и горестно топая по огромному дому, словно чего-то ожидал и испытывал беспокойство. По воскресеньям он тщательно наряжался и шел в церковь, где смиренно сидел во втором ряду, не сводя глаз с хора. Жена его пела в хоре, и он любил глядеть на женщин, когда они пели, особенно на их шеи и грудь. В хоре первой баптистской церкви были прелестные женщины, особенно одно сопрано, и судья постоянно на нее смотрел. Но в городе были и другие хоры. Чувствуя себя еретиком, судья заходил в пресвитерианскую церковь, где пела одна блондинка… жена его тоже была блондинкой… И когда эта женщина пела, судья не мог оторвать глаз от ее шеи и груди, хотя в других отношениях она была не в его вкусе. И вот, разряженный в пух и прах, судья посещал то одну, то другую церковь, усаживался в первые ряды, разглядывал хор и оценивал его достоинства, хотя сам он не мог похвастаться слухом, всегда фальшивил, и к тому же очень громко. Никто не спрашивал, почему он меняет церкви, но, видно, у него у самого совесть была не чиста потому, что он любил заявлять во всеуслышание:
— Я интересуюсь самыми разными религиями и вероисповеданиями. И я и моя жена всю жизнь отличались широтой взглядов.
Сознательно судья не помышлял о новом браке, наоборот, он часто говорил о покойной жене так, словно она была жива. Однако его угнетала тоскливая пустота, которую он пытался заполнить едой, алкоголем или разглядыванием женщин из церковного хора. Он тайком, подсознательно искал среди них покойную жену. Мисс Мисси была чистая женщина, и, следовательно, его привлекали только чистые женщины. Она пела в церкви, поэтому ему могли приглянуться только те, что пели в церкви. Этим требованиям нетрудно было угодить. Но мисс Мисси к тому же отлично играла в покер, а чистую незамужнюю певицу из церковного хора, которая могла бы обставить партнера в покер, не так-то легко встретить. Как-то вечером, года через два после смерти мисс Мисси, судья пригласил мисс Кэт Спиннер на субботний ужин. Он пригласил также в качестве компаньонки ее пожилую тетку и тщательно продумал все детали угощения, как обычно делала его покойная жена. Ужин начался с устриц. За ними следовали цыплята и острая приправа из помидоров со смородиной и миндалем — излюбленное блюдо мисс Мисси для парадных приемов. К каждому блюду подавали свое вино, а после мороженого — коньяк. Судья суетился несколько дней, распоряжался приготовлениями, следя за тем, чтобы на стол поставили самую лучшую посуду и серебро. Но ужин прошел на редкость неудачно. Начать с того, что Кэт никогда не ела устриц и страшно перетрусила, когда судья стал ее уговаривать их отведать. Непривычка к вину заставила мисс Кэт как-то странно хихикать, что показалось судье двусмысленным и чем-то оскорбило его. С другой стороны, тетка — старая дева — заявила, что она в жизни не брала в рот спиртного и была просто шокирована, когда племянница позволила себе подобную вольность. В конце этого незадачливого ужина судья, чьи надежды были поколеблены, но еще не окончательно убиты, вынул новую колоду карт и предложил дамам сыграть партию. Он мысленно представил себе тонкие пальцы жены, унизанные бриллиантовыми кольцами, которые он ей дарил. Но оказалось, что мисс Кэт никогда не держала в руках карт, а старуха заявила, что, по ее мнению, карты — первый шаг в логово дьявола. Вечер кончился рано, и перед сном судья в одиночестве допил бутылку коньяка. Он считал, что виной всему то, что Спиннеры — лютеране, то есть люди совсем другого круга, чем прихожане первой баптистской церкви. Поэтому он скоро утешился, и к нему вернулся природный оптимизм.
Однако в отношении сект и верований он не проявлял чрезмерной широты взглядов. Мисс Мисси была епископальной веры и перешла в первую баптистскую церковь, когда вступила в брак. Мисс Хетти Пивер пела в епископальном хоре, и горлышко ее так нежно трепетало во время службы. На рождество, когда пели «Аллилуйю», вся паства вставала. Он всегда, много лет подряд, оказывался в дураках — сидит как болван, пока вдруг не заметит, что все уже давно поднялись на ноги, а потом старается загладить вину, распевая громче всех в церкви. Но в это рождество «Аллилуйя» прошла как-то незаметно, так он вытягивал шею, чтобы поглядеть на мисс Хетти Пивер. После службы он расшаркался и пригласил ее с престарелой матерью поужинать в субботу на будущей неделе. И снова извелся, готовясь к приему гостей. Мисс Хетти, низенькая толстушка из хорошей семьи, была уже совсем не девочка — это судья понимал, — но ведь и сам он уже не молод, ему скоро семьдесят. К тому же вопрос и не стоял о женитьбе: мисс Хетти была вдовой. (Судья в своей неосознанной погоне за любовью сразу же исключал вдов и уж тем более соломенных вдовушек, так как придерживался взгляда, что вторичный брак не к лицу женщине.)
Этот второй ужин резко отличался от того, лютеранского. Оказалось, что мисс Хетти обожает устриц — она даже отважилась проглотить одну целиком. Старушка мать рассказала, как однажды она приготовила весь обед из устриц: сырые устрицы, жареные устрицы и так далее (блюда эти старая дама описала во всех подробностях) для компаньона Перси, «моего обожаемого супруга», а потом оказалось, что компаньон в рот не брал устриц. Чем больше вина пила старая дама, тем длиннее и скучнее становились ее рассказы, и все попытки дочери переменить тему разговора не увенчались успехом. После ужина, когда судья вынул карты, старушка заявила, что чересчур плохо видит, чтобы различать карты, и с удовольствием допьет свой портвейн, сидя у камина. Судья стал учить мисс Хетти покеру и нашел ее способной ученицей. Но ему так недоставало тонких ручек мисс Мисси, украшенных бриллиантовыми кольцами. К тому же толстушка мисс Хетти была не совсем в его вкусе, и он невольно сравнивал ее объемистые формы с хрупкой фигуркой жены. У мисс Мисси была маленькая, нежная грудь, и разве он мог забыть, что одну грудь ей пришлось вырезать?
Четырнадцатого февраля, в день святого Валентина, судью так одолела тоска, что он купил пятифунтовую коробку конфет в форме сердечек, чем очень порадовал Д. Т. Мелона, который продал ему эти конфеты. По дороге к дому мисс Хетти он спокойно взвесил все «за» и «против» и медленно направился домой. Конфеты он съел сам. На это ушло два месяца. И после ряда других мелких происшествий в том же духе, из которых тоже ничего не вышло, судья целиком посвятил себя внуку.
Старик баловал внука без всякой меры. Весь город смеялся, рассказывая, как на одном из церковных пикников судья прилежно выбирал из еды своего внука перчинки, потому что ребенок не любил перца. Когда мальчику было четыре года, дед терпеливо обучал его читать наизусть «Отче наш» и двадцать третий псалом и радовался, что горожане собирались послушать декламацию этого выдающегося дитяти. Он был так поглощен своим внуком, что даже сосавшая его тоска поутихла так же, как и увлечение дамами из церковного хора. Несмотря на преклонные годы, которых судья не хотел признавать, он каждый день поутру отправлялся в свою судейскую комнату — утром шел пешком, в полдень за ним приходила машина, а после долгого обеда его снова отвозили в суд. Он любил затеять жаркий спор в сквере возле здания суда или в аптеке у Мелона. А в субботние вечера играл в задней комнате кафе «Нью-Йорк» в покер.
Все эти годы судья придерживался девиза: «Mens sana in corpore sano»[4]. Паралич не так уж сильно изменил его жизнь, как можно было ожидать. После ворчливого выздоровления он вернулся к своим привычкам, хотя ходил теперь в суд только по утрам и мало чем занимался, кроме чтения все менее и менее обширной почты, «Миланского курьера» и «Журнала Цветущей Ветки», а по воскресеньям — «Конституции Атланты», которая приводила его в ярость. Судья упал в ванной и пролежал там несколько часов, пока Джестер, спавший крепким мальчишеским сном, не услышал криков деда. Удар хватил его мгновенно, и судья поначалу надеялся, что он пройдет с такой же быстротой. Он не признавался, что у него был настоящий паралич, и утверждал, будто это «слабый приступ полиомиелита, небольшой удар» и т. д. Когда он стоял или ходил, он уверял, будто опирается на трость только потому, что так ему удобнее и что «небольшой удар» пошел ему только на пользу; голова у него стала яснее от длительного раздумья и «вновь приобретенных познаний».
Старик нетерпеливо прислушивался, не стукнет ли входная дверь.
— Как долго нет Джестера, — сказал он жалобно. — Он ведь такой чуткий мальчик, всегда говорит, куда он уходит по вечерам. Перед тем как пойти в ванную, я слышал, что где-то неподалеку играет музыка, и решил, что он вышел во двор послушать. Но играть перестали, а когда я окликнул Джестера, он не отозвался. Его еще нет, а ему давно пора спать.
Мелон выпятил длинную верхнюю губу — он не любил Джестера, но вслух незлобиво сказал:
— Что поделаешь, молодость…
— Когда я думаю о нем, у меня душа болит: мальчик растет в такой печальной обстановке. Мрачнее не бывает. Видно, поэтому он любит грустную музыку, хотя и мать у него увлекалась музыкой, — заявил судья, забыв, что он перескочил через одно поколение. — Я хочу сказать, его бабушка, — поправился он. — Мать Джестера была с нами недолго, в то страшное время, когда здесь царили горе и сумятица… так недолго, что она прошла мимо меня как-то незаметно, я даже лица ее почти не помню. Светлые волосы, карие глаза, приятный голос… хоть отец ее и занимался тем, что ввозил контрабандой спиртное. Несмотря на все наши невзгоды, она была для нас просто даром божьим. Беда в том, что она попала к нам в то время, когда одна за другой произошли смерть Джонни, рождение Джестера и последняя болезнь мисс Мисси. Надо иметь сильный характер, чтобы не стушеваться в такой обстановке, а Мирабелла отнюдь не была сильной личностью.
И правда, он помнил только тот воскресный обед, когда тихая незнакомая девочка вдруг сказала: «Я боготворю суфле из мороженого», а судья счел своим долгом сделать ей замечание. «Мирабелла, — строго сказал он. — Ты можешь боготворить меня. Ты боготворишь память покойного мужа. И мисс Мисси. Но не можешь боготворить суфле из мороженого, поняла? — И он любовно поглядел на кусок, который ей отрезал. — Ты любишь суфле из мороженого. Поняла разницу, детка?»
Она поняла, но аппетит у нее пропал.
«Да, сэр», — сказала она и положила вилку.
Судья, чувствуя свою вину, сердито на нее прикрикнул:
«Ешь, детка! В твоем положении надо больше есть».
Но, вспомнив о своем положении, она залилась слезами и выбежала из-за стола. Мисс Мисси, кинув на мужа укоризненный взгляд, пошла за ней, предоставив ему сердито доедать суфле в одиночестве. Желая их наказать, он лишил их своего общества почти до самого вечера, заперся в библиотеке и стал раскладывать пасьянс; судья очень злорадствовал, когда кто-то дернул ручку, а он и не подумал встать с места или откликнуться. Дело дошло до того, что он один поехал на кладбище и не стал, как всегда по воскресеньям сопровождать жену и невестку на могилу Джонни. Прогулка на кладбище снова привела его в хорошее настроение. Пройдясь по городу в сумерки, он завернул к «Пиццилатти», который был всегда открыт, и купил конфет, мандаринов и даже кокосовый орех, которыми вся семья полакомилась после ужина.
— Бедная Мирабелла, — сказал он Мелону. — Жаль, что мы ее не отправили рожать в больницу Джона Хопкинса! Но Клэйны всегда появлялись на свет у себя дома, да и потом кто же знал, что дело так обернется. Человек задним умом крепок, — покончил он с этим вопросом, а заодно с невесткой, которая умерла от родов.
— Да, обидно вышло тогда с Мирабеллой, — пробормотал Мелон, чтобы как-то ответить. — В наше время женщины редко умирают от родов. И тем обиднее, когда это случается. Она каждый день заходила ко мне в аптеку съесть мороженое.
— Она просто жить не могла без сладостей, — сказал судья с каким-то особым удовлетворением: ему это было на руку, он часто говорил: «Мирабелла просто жить не может без клубничного торта» или какого-нибудь другого лакомства, приписывая беременной невестке свои собственные желания. Пока не умерла жена, она настойчиво, хоть и деликатно, не давала судье прибавлять в весе сверх его ста пятидесяти килограммов, хотя в доме никогда не поминалось слов «диета» или «калории». Тайком от судьи она изучала содержание калорий и соответственно составляла меню.
— Под конец, когда ей подошло время рожать, мы созвали всех врачей и акушеров города, — оправдываясь, сказал судья, словно его обвиняли в том, что он плохо заботился о семье. — Но у нее было какое-то осложнение, которого нельзя было предусмотреть. Никогда себе не прощу, что мы с самого начала не отправили ее в больницу Джона Хопкинса. Там ведь есть специалисты по самым редким осложнениям. Если бы не Джон Хопкинс, я бы и сам уже был в могиле.
Мелону становилось легче на душе от разговора о чужих болезнях, и он тактично осведомился:
— А разве ваша болезнь была редкая и сложная?
— Не такая уж редкая и сложная, но интересная, — самодовольно сообщил судья. — Когда моя обожаемая жена умерла, я был в таком горе, что стал себе зубами рыть могилу.
Мелон задрожал, живо представив себе, как его друг, рыдая от горя, гложет вязкую глину на кладбище. Болезнь вызывала у него внезапные капризы воображения, порою весьма неприятные. У него развилась такая болезненная впечатлительность, что Мелон теперь остро реагировал на самые незаметные, невинные явления. Например, упоминание о таком обыденном предмете, как кока-кола, вызывало у него ощущение вины и стыда, что он не может обеспечить семью только потому, что его жена на свои деньги купила несколько акций «Кока-колы» и держала их в сейфе Миланского банка. Мелон и сам не отдавал себе отчета, откуда возникают эти невольные, подспудные ассоциации, так они были прихотливы.
— Как-то раз я взвесился у вас в аптеке, и выяснилось, что я вешу сто пятьдесят пять килограммов. Это меня не особенно огорчило, я беспокоился тогда только из-за моих обмороков. И понадобилось нечто невероятное, чтобы я отнесся к этому всерьез. В конце концов нечто невероятное со мной и произошло.
— Что именно?
— Джестеру тогда исполнилось семь лет. — Судья прервал свой рассказ, чтобы пожаловаться: — Ох, и трудно же растить ребенка без матери, и не только растить его, но и выкармливать. Ох, уж эти мне питательные смеси для новорожденных! А воспаление ушка — я его лечил сам, закапывал камфарную настойку с сахаром и растительным маслом. Конечно, в основном все делала его кормилица Клеопатра, но ведь ответственность за внука лежала на мне! — Он вздохнул и вернулся к своему рассказу. — И вот, когда Джестер был еще совсем крохотным, я решил научить его играть в гольф. В один субботний день мы отправились с ним на поле Миланского загородного клуба. Я ему просто подыгрывал, показывая разные положения и удары. Мы подошли к тому маленькому пруду возле леса… Помните это место, Д. Т.?
Мелон, который никогда не играл в гольф и не был членом загородного клуба, не без гордости кивнул.
— Словом, я замахнулся, но у меня закружилась голова, и я камнем свалился в пруд. Я стал тонуть, меня некому было спасти, кроме семилетнего мальчика и негритенка, подававшего мячи. Не знаю, уж как они меня вытащили, я слишком растерялся и промок, чтобы выбраться сам. Им небось солоно пришлось — при моем-то весе, но негритенок был ловкий, сообразительный мальчишка, и в конце концов я очутился на суше. Однако это происшествие заставило меня серьезно задуматься, не сходить ли мне к врачу. А так как я не верил ни в одного из наших миланских докторов, меня вдруг осенило… Джон Хопкинс! Я знал, что там лечат всякие редкостные болезни, вроде моей. Я подарил негритенку, который меня спас, часы из чистого золота с выгравированной надписью по-латыни.
— По-латыни?
— «Mens sana in corpore sano», — пояснил судья, — это было единственное, что он знал по-латыни.
— Как нельзя более уместно, — похвалил Мелон, который тоже не знал по-латыни.
— Я этого тогда не подозревал, но меня связывали с этим мальчишкой особые и, я бы сказал, трагические обстоятельства, — медленно произнес судья; он прикрыл глаза, словно хотел спрятать от посторонних свою тайну, чем еще больше разжег любопытство Мелона. — И вот теперь я хочу его нанять своим телохранителем. — Старомодное слово поразило аптекаря. — Когда я свалился в пруд, я до того перепугался, что решил съездить в больницу Джона Хопкинса, — я слышал, будто там изучают редкие и непонятные болезни. Я взял с собой маленького Джестера, чтобы расширить его кругозор и вознаградить за помощь в моем спасении. — Судья не признался в том, что не мог отважиться пойти в больницу без своего семилетнего внука. — И вот настал день, когда я очутился у доктора Юма.
Мелон невольно побледнел, представив себе приемную врача, запах эфира и детский плач, нож доктора Хейдена и стол для осмотра.
— Когда доктор Юм спросил меня, не ем ли я слишком много, я его заверил, что ем не больше других. Тогда он стал допытываться все подробнее и подробнее. Спросил, например, сколько сухариков я съедаю за обедом, и я сказал: «Не больше других». Но он, как все доктора, стал приставать дальше: спросил, сколько, по-моему, «едят другие». Когда я сказал: «Да десятка полтора-два», я понял, что пришло мое Ватерлоо.
Перед мысленным взором Мелона промелькнули намоченные в супе сухари, поражение, Наполеон…
— Доктор заявил, что мне надо выбирать одно из двух… либо вести прежний образ жизни, что продлится недолго, либо сесть на диету. Признаюсь, на меня напал страх. И я сказал доктору, что вопрос слишком серьезный, чтобы решать его с ходу. Я просил дать мне хотя бы день подумать, прежде чем я приму окончательное решение. «Но, судья, увидите, соблюдать диету нам не так уж трудно!» Разве не противная манера у врачей говорить «нам», хотя страдать приходится мне одному? Он-то мог пойти домой и слопать хоть пятьдесят сухарей и десять порций суфле… а мне придется морить себя голодом. И я стал бешено придумывать какой-нибудь выход.
— Терпеть не могу, когда врачи говорят «мы», — согласился Мелон, ощущая, что к нему возвращается чувство, которое охватило его в приемной доктора Хейдена, и вспоминая роковые слова: «Мы имеем дело с заболеванием лейкемией».
— А кроме того, — добавил судья, — ненавижу, когда эти врачи, будь они прокляты, режут мне так называемую правду-матку. Меня разобрала такая злость, когда я раздумывал об этой диете, что меня чуть не хватил паралич. — Судья тут же поправился. — Вернее, сердечный припадок или небольшой удар…
— Да, это очень некрасиво, — согласился Мелон. Он сам напрашивался, чтобы ему сказали правду, но, в сущности, хотел, чтобы его успокоили. Разве он мог предполагать, что обычная весенняя лихорадка окажется неизлечимой болезнью? Ему нужно было сочувствие, утешение, а он получил смертный приговор. — Ох, уж эти доктора, прости господи, моют руки, смотрят в окно, вертят в руках всякую гадость, а вы в это время лежите распластанный на столе или сидите полуголый на стуле! — И он простонал голосом, дрожащим от слабости и злобы: — Как я рад, что не кончил медицинского института! По крайней мере душа и совесть у меня чисты.
— Я, как и пообещался ему, раздумывал целых двенадцать часов. Что-то в душе мне подсказывало: «Садись на диету», но что-то упорно твердило: пошли их всех к черту, живешь ведь только раз. Я мысленно цитировал Шекспира: «Быть иль не быть», и мрачно размышлял над своей судьбой. Настали сумерки, и в палату вошла сестра с подносом. На подносе лежал бифштекс толщиной в две мои ладони, тушеная репа и зеленый салат с помидорами. Я поглядел на сестру. У нее была красивая грудь и стройная шейка… Красивая для медицинской сестры, конечно… Я поделился с ней своими сомнениями и спросил, что ж такое, эта диета. И чуть не обалдел, когда она мне сказала: «Вот это, судья, и есть ваша диета». Я убедился, что тут нет никакого обмана, попросил передать доктору Юму свое согласие и принялся за еду. Я, правда, забыл спросить насчет виски и грога. Но с этим вопросом я справился сам.
— Как? — осведомился Мелон, знавший маленькие слабости судьи.
— Пути господни неисповедимы. Когда я забрал Джестера из школы, чтобы он сопровождал меня в больницу, людям мой поступок показался очень странным. Иногда мне и самому так казалось, но я боялся, что помру там, на Севере, в этой больнице один, как собака. Я, конечно, не знал, какие там порядки, но семилетнему мальчику ничего не стоит сбегать в ближайшую винную лавку и купить бутылочку для больного дедушки. Весь фокус в жизни — это уметь превращать неприятности в удовольствия. Как только у меня опал живот, я зажил в Джоне Хопкинсе на славу, а за три месяца я потерял двадцать килограммов.
Судья заметил, как Мелон смотрит на него широко открытыми, печальными глазами, и почувствовал раскаяние, что так много говорит о своем здоровье.
— Вы можете подумать, Д. Т., что у меня не жизнь, а рай, но это не так, и я вам открою секрет, о котором никому не заикался. Большой и страшный секрет.
— Господи, что же это?..
— Я был рад, что из-за диеты перестал быть таким тучным, но эта самая диета подорвала мой организм, и ровно через год я уже регулярно ездил к Джону Хопкинсу проверяться: мне сказали, что в крови у меня сахар, а следовательно, диабет.
Мелон, который вот уже много лет продавал ему инсулин, ничуть не удивился.
— Болезнь эта, конечно, не смертельная, но тоже требует диеты. Я разругался с доктором Юмом и пригрозил, что подам на него в суд, но он стал меня разубеждать, и, как опытный судья, я понял, что дело я проиграю. Тут возник ряд проблем. Понимаете, Д. Т., болезнь эта хоть и не смертельная, но надо каждый день делать укол. И хотя она не заразная, я все же подумал, что здоровье мое так пошатнулось, что об этом лучше не распространяться. Ведь я еще в зените политической карьеры — все равно, признают это люди или нет.
— Я никому не скажу, хотя ничего позорного тут нет, — заверил его Мелон.
— Тучность, небольшой удар и в довершение всего диабет… Согласитесь, для политического деятеля это уже чересчур! Хотя в Белом доме тринадцать лет просидел калека.
— Я целиком доверяю вашей политической прозорливости, судья. — Но хотя Мелон и произнес эту фразу, в этот вечер его вера в судью почему-то пошатнулась. Почему это произошло, он и сам не понимал. Но в медицинских познаниях судьи он окончательно разуверился.
— Много лет я мирился с тем, что для уколов мне надо вызывать дежурную сестру, а теперь случай мне помог — я нашел другой выход. Я нанял парня, который будет за мной ходить и делать мне уколы. Это тот самый, о котором вы меня спрашивали весной.
Мелон сразу его вспомнил.
— Неужели негр с голубыми глазами?
— Да.
— А вы его знаете?
Судья думал о трагедии своей жизни и о том, что этот парень сыграл в ней главную роль. Но Мелону он сказал, что это «тот самый негритенок, который спас мне жизнь, когда я свалился в пруд».
И тут обоих друзей разобрал неудержимый смех. Поводом была представившаяся им картина, как из пруда вытаскивают старика весом в десять пудов, — раскаты их смеха долго отдавались в вечерней мгле. Такой смех не легко остановить, и оба они никак не могли уняться — каждый смеялся над своей бедой. Первым притих судья.
— Серьезно, я хотел найти человека, которому я могу доверять, а кому же я могу доверять больше, чем мальчишке, который спас мне жизнь? Инсулин — хитрая штука, его должен вводить ловкий, добросовестный человек — кипятить иголки и прочее.
Мелон подумал, что мальчишка, может быть, и ловок, но ведь цветные мальчишки бывают чересчур ловки! Он боялся за судью, вспоминая эти холодные горящие глаза, которые сразу вызывали в памяти пестик, крыс и смерть.
— Лично я не нанял бы этого парня, но вам, конечно, виднее.
Судью снова одолела тревога.
— Джестер ведь не танцует, не пьет и даже, по-моему, не ухаживает за девушками. Где же он может быть так поздно? Д. Т., как вы думаете, не позвонить ли мне в полицию?
Намерение вызвать полицию и устроить переполох испугало Мелона.
— Что вы, еще совсем не так поздно, чтобы поднимать тревогу! Однако мне, пожалуй, пора домой.
— Д. Т., возьмите за мой счет такси. А завтра давайте поговорим подробнее о Джоне Хопкинсе, ведь я серьезно думаю, что вам надо туда лечь.
— Благодарю вас, но незачем брать такси, мне полезно подышать свежим воздухом. Не волнуйтесь насчет Джестера. Он скоро придет.
Но хотя Мелон и заверил судью, что ему полезно пройтись, да и ночь была теплая, он почувствовал такой озноб и слабость, что едва доплелся домой.
Стараясь не шуметь, он лег в постель, где они спали с женой. Но когда он почувствовал спиной ее теплую, еще такую живую спину, его пробрала дрожь отвращения, и он резко отодвинулся — разве могут живые жить, если на свете есть смерть?