Начальник латинской школы в Шпандау Конрад Шпренгель заболел. На него нашла такая меланхолия, что даже Овидий и другие латиняне не могли его развеселить. Он утратил вкус к работе, у него едва хватало сил выслушивать ответы учеников о премудростях латинской грамматики и синтаксиса. Это было очень серьезным симптомом: если он разлюбил латинский язык, значит дело плохо. И он пошел, понурив голову, к врачу.
— Вам нужно развлечься, — глубокомысленно сказал врач.
Ученый.
Шпренгель начал гулять за городом. Он уныло бродил по лесам и полям, промачивая себе ноги на болотистых лугах. Вначале он если и смотрел себе под ноги, то только для того, чтобы не увязнуть в грязи или не свалиться в канаву, — его совсем не занимали ни цветы, ни трава. Пение птиц его даже раздражало, но он покорно и терпеливо исполнял предписания врача и ходил, ходил, ходил…
Машинально он срывал цветок за цветком, ощипывал их и бросал.
Вертя в руках цветок полевой герани, он заметил, что при основании пяти лепестков венчика есть толстые волоски.
«Словно брови, — подумал он. — А зачем они здесь?»
Он оторвал лепесток и увидел, что при основании его помещается маленькая железка со сладким соком — нектарник. Это его заинтересовало. Дождь не мог попасть на защищенную волосками железку, не мог смыть сладкого сока — это так. Но… насекомые по этим волоскам пробегали без всяких затруднений.
— Скажите пожалуйста!..
Его меланхолия начала исчезать, прогулки по полям можно было бы и прекратить, но волоски герани так поразили его, что он решил расследовать это дело. Он всегда немножко интересовался ботаникой.
Лежа на берегу ручья и рассматривая от нечего делать незабудки, он заметил, что маленькие пятнышки в глубине цветка расположены кольцом. Он разорвал цветок и увидел, что эти пятнышки…
— Да они указывают дорогу к железкам со сладким соком! — воскликнул Шпренгель.
Удивительное дело! Цветок как бы показывал насекомым дорогу к тем местам, где был сладкий сок. Цветок как бы заботился о насекомом!
Шпренгель не был особым идеалистом. Он хорошо знал из собственного опыта, что даром никто и ничего не делает. Если цветок так «заботится» о насекомом, так заботится об его удобствах, то должно же и насекомое что-нибудь делать для цветка, должно и оно отплатить ему за эти заботы.
— Не может быть, чтобы это было просто так, — рассуждал сам с собой Шпренгель. — Я должен раскрыть эту тайну!
Он так увлекся тайной цветка, что решил оставить службу. Не мог же он, в самом деле, и наблюдать цветы и слушать, как школьники склоняют и спрягают, как перевирают Цезаря и так переводят Горация, что, будь тот жив, он немедленно умер бы, услыхав, что сделали с ним веселые мальчишки.
Он подал в отставку, а жить решил на плату за частные уроки. Он знал латинский язык и знал немножко ботанику.
— Мне немного нужно, — утешал он сам себя, не замечая, что сапоги его давно просят починки, а шляпа похожа на что угодно, только не на шляпу.
Утром он уходил на поле, поздно вечером возвращался домой. Все лето он пробродил за городом и только зимой, когда выпал снег, прекратил эти прогулки. Он изучал цветок за цветком, растение за растением.
С незабудками у него ничего не вышло, ромашка обманула его ожидания, а полевая герань оказалась в союзе с ними. Но вот ему повезло: он наткнулся на цветок кипрея.
— Как странно! У него завяли все тычинки, а пестик свеж и молод. Как же здесь произойдет опыление? — бормотал он, рассматривая цветок. — Может быть это — болезнь?
И он зашагал в поисках других цветков кипрея. Один, другой, третий цветок были сорваны и рассмотрены, но и там было то же самое — тычинки завяли, а пестики свежи.
— Ничего не понимаю!
Шпренгель уселся на кочке и задумался. Солнце грело, гудели пчелы и шмели, бесшумно порхали бабочки. Он пригрелся и задремал, а когда проснулся, солнце уже клонилось к западу. Пора было уходить: до города не близко.
По дороге домой он натолкнулся на несколько кустиков того же кипрея.
— О, — воскликнул он, — в цветке кипрея были молоды тычинки, а пестик сморщился и повис.
В одних цветах кипрея были погибшие тычинки, в других — пестики. Как же происходит опыление? Ясно, что увядшая тычинка не может опылить пестик, ясно и то, что увядший пестик, погибшая завязь негодны для опыления.
Шпренгель, задумавшись, дошел до города, добрался до своего дома, вошел в комнату и, не раздеваясь, сел. Он думал…
На другой день лил дождь. Итти в поле было нельзя, и Шпренгель провел весь день у окна, глядя на небо и ожидая — не мелькнет ли где-нибудь хоть маленький кусочек голубого неба. Увы! Шпренгель изнывал в своей комнате, а дождь лил и лил.
Когда, наконец, через неделю дождь перестал и небо прояснилось, Шпренгель поспешил к своим кипреям. Но они не дожидались прихода Шпренгеля и преспокойно отцвели.
Он шел по тропинке, стараясь не задевать мокрой травы. Наткнулся на кипарисный молочай, рассмотрел его цветки и тут уже совсем вытаращил глаза. У кипрея раньше вяли тычинки, а у молочая — пестики. Самые старые цветки имели какие-то жалкие остатки от пестиков, но тычинки у них были вполне нормальны.
— Ничего не понимаю, — шептал Шпренгель, рассматривая цветок за цветком.
Он разыскал еще несколько молочаев. И всегда — у молодого цветка пестик был готов к опылению, а тычинки не зрелы; у старого же цветка тычинки-то были зрелые, а пестик уже никуда не годился.
— Это неспроста, — решил Шпренгель. — Тут опять тайна.
Он решил раскрыть и эту тайну. На его счастье установилась хорошая погода, и он мог все дни проводить на лугу.
Он уселся возле цветка и решил просидеть здесь до темноты.
— Я добьюсь своего, — твердо сказал он.
И вот на цветок село насекомое. Шпренгель смотрел на него. Пчела поползла по цветку, сунула в него головку, потом почистилась и улетела; она как будто ничего не нашла на цветке.
— Упустил? Ну, ладно. Следующую я поймаю.
Когда новая пчела уселась на цветок, Шпренгель, не долго думая, схватил ее. Не успел он сжать ее в кулаке, как она ужалила его. Шпренгель, подув на ужаленную ладонь, присел и стал прикладывать к ней землю.
С кучкой сырой земли на ладони он сидел около молочая и видел, как на него прилетали и улетали одна пчела за другой. Он не рисковал уже ловить их руками, он только смотрел.
На следующий день он пришел с щипчиками, и первая же пчела, лазившая по цветку, была им поймана. Взяв лупу, он рассмотрел эту пчелу и заметил, что она осыпана пыльцой. Вторая пчела оказалась такой же, третья, четвертая — все они были измазаны в цветочной пыльце.
— Они переносят пыльцу с цветка на цветок, — и сердце Шпренгеля забилось сильнее, чем на первом экзамене.
Он не был профессионалом, но точность наблюдения считал важной. А потому и нашел, что это дело необходимо тщательно проверить. Несколько дней он сидел около молочая и несколько дней ловил и осматривал пчел. Все шло хорошо, но — чья была пыльца? У его молочая пыльники были не развиты, а откуда пыльца попадала на пчел — этого он не знал.
Лето прошло, отцвели молочаи, и кончилась охота на пчел. Всю зиму думал Шпренгель о пчелах, пыльце и цветах и всю зиму изнывал:
— Да когда же придет лето?
Летом дело выяснилось. Шпренгель разыскал и кипрей и молочай, наловил насекомых и осмотрел их, проследил, как пчелы перелетают с цветка на цветок. И он раскрыл тайну кипрея и молочая.
— Кипрей не хочет опыляться собственной пыльцой, — решил Шпренгель. — И вот у него тычинки и пестики созревают в разное время, на разных кустах по-разному. То же и у молочая.
Это открытие подействовало на него так сильно, что ни о чем другом он не мог и думать. Он бродил от цветка к цветку и смотрел. Он видел, как пчела садилась на цветок кипрея с созревшими тычинками и пачкалась в пыльце. Он видел, как испачкавшаяся в пыльце пчела садилась на цветок с созревшим пестиком, но уже увядшими тычинками, видел, как она оставляла пыльцу на рыльце молодого пестика.
— Какие хитрые эти цветы! — восклицал он. — Они приманивают насекомых сладким нектаром, а сами заставляют их переносить свою пыльцу. Да они просто — эксплоататоры насекомых…
Цветок и насекомое — эта связь стала ясна Шпренгелю. И каждый цветок он рассматривал применительно к своей теории. Он искал у цветка железок с сладким нектаром, искал приспособлений для опыления с помощью насекомых.
Цветы злаков невзрачны и не пахнут, у них нет сладкого сока — кто же их опыляет? Насекомое не полетит на такой цветок, ему нечего на нем делать. Шпренгель днями простаивал и просиживал около трясунок, мятликов, пыреев. Он не видал, чтобы насекомые часто посещали их, не видал переноса пыльцы насекомыми. Но он заметил другое — пыльцы здесь было куда больше, чем у красивых и душистых цветов. А когда в один ветреный день он увидел, как над колосками и метелками злаков поднялись сероватые облачка пыльцы и понеслись по ветру, — он понял.
— Ветер… Ветер переносит здесь пыльцу.
Это было очень важное открытие. Важное прежде всего тем, что теперь наш охотник знал, на какие растения ему стоит тратить свое время. Он не следил теперь за такими цветами, он знал, что тут насекомые ни при чем, что роль переносчика пыльцы выполняется ветром.
Прелестные орхидеи сырых лугов давно привлекали его внимание. Но раньше он просто собирал их для гербария, старательно разыскивал редкие виды — и только. Он, правда, изумлялся своеобразию их цветка, изумлялся странной форме лепестков, особенно тех, которые были вытянуты в длинные «шпорцы», но он не искал смысла и значения этих «шпорец». Любуясь прекрасным цветком и вдыхая его тонкий аромат, он и не подумал поглядеть внутрь цветка, поглядеть, каковы его тычинки и пестик. Теперь дело изменилось: его интересовало устройство цветка, а не его красота.
Достаточно было одного взгляда на цветок орхидеи, достаточно было расчленить его и поглядеть на тычинки и пестик, посмотреть на пыльцу, чтобы сказать:
— Насекомое, вот кто опыляет этот цветок.
Пыльца орхидей была очень своеобразна. Она не была той нежной и мелкой пыльцой, которая летит по ветру или осыпает, словно пудрой, головку и грудку насекомого. Нет! Она образовывала плотные и довольно большие комочки. Эти комочки прочно сидели в особых гнездышках, их не мог выдуть оттуда ветер, они не могли выпасть из гнездышек сами.
— Как же они попадают на пестик? — удивлялся Шпренгель и, машинально взяв травинку, сунул ее в цветок.
Он не поверил своим глазам — клапанчик, закрывавший вход в глубь цветка, вздрогнул и отодвинулся в сторону, словно на шарнире. А когда он вытащил назад травинку, то на ней сидел комочек пыльцы. Он так плотно пристал к травинке, что не упал с нее. Шпренгель потряс травинку — комочек крепко висел на ней.
С лихорадочной поспешностью он нарвал несколько десятков орхидей и принялся расщипывать цветок за цветком: он искал тайну этого цветка, он хотел узнать — узнать во что бы то ни стало, — как же попадает на пестик этот комочек пыльцы.
И первые же расщепленные цветы показали ему это.
Насекомое, сунувшись в цветок, получает эти комочки. А когда оно летит на следующую орхидею и снова суется в нее, то комочки натыкаются на пестик и прилипают к его рыльцу.
— Так ли это? — сомневался Шпренгель. — Слишком уж это чудесно…
И он снова помчался на луг.
Он бегал от орхидеи к орхидее, он искал насекомых. Но ему не повезло — ни одно насекомое не хотело сесть при нем на загадочный цветок. Тогда он стал ловить наудачу пролетавших мимо мух. Он переловил их несколько десятков, и вот на одной мухе…
Она была рогатая, эта муха! На ее лбу качались, словно рожки, два маленьких комочка на тоненьких ножках.
— Они! — воскликнул Шпренгель. — Я угадал!
Но этого ему было мало. Он во что бы то ни стало хотел увидеть собственными глазами, как муха получает это рогатое украшение.
На лугу было много разных орхидей. Конечно, они не были так велики и красивы, так ярки и причудливы, как орхидеи тропиков. Это были скромные орхидеи севера, нечто вроде наших любок и кукушкиных слезок (белых и лиловых фиалок, как часто говорят). Одни из них были покрупнее, другие помельче, у одних в колоске было два-три десятка цветов, у других всего несколько, но все они были орхидеи, у всех у них пыльца была собрана в клейкие комочки, и все эти комочки ждали гостей — насекомых.
Шпренгель несколько дней провел на этом лугу — ждал, когда же насекомое сядет на цветок. Он ничего не дождался. Его жгло солнце, его искусали маленькие желтые муравьи, но мухи, той самой, которая должна была прилететь, не было.
Тогда он ушел, с луга в перелесок. Здесь было меньше орхидей, но зато была тень. И под тенью дерева, в густой траве, среди пестрых цветов, он нашел лесную орхидею — лесной орхидный двулопастник. У него не было шпорцы на губе цветка, вместо нее был желобок, в котором выделялся сладкий нектар. Но не все ли равно? Там, в цветке, были комочки пыльцы. А ведь они, и только они нужны были Шпренгелю.
Он улегся рядом с цветком и затих. Он лежал долго, лежал чуть дыша, старался не шевелиться… И она — прилетела. Правда, не муха, а оса.
Она прожужжала над самым ухом Шпренгеля, и тот едва удержался, чтоб не взмахнуть рукой. Покружилась над цветком, села, и цветок дрогнул на тонкой ножке. Оса не теряла зря времени и тотчас же полезла туда, где так сильно пахло и где ее ждал сладкий сок. Когда она сунулась в венчик цветка, Шпренгелю показалось, что оса оглянулась на него. Ему показалось даже, что она хитро подмигнула ему глазом, как бы говоря:
— Ну, не зевай!
И он ответил ей:
— Я смотрю!
Он так близко пригнулся к цветку, что тот заколебался от его дыхания. Оса полезла из цветка. И в тот короткий миг, пока она готовилась взлететь, Шпренгель увидел на ее лбу два рожка. Это были — комочки пыльцы.
— Я открыл тебя, тайна цветка! — воскликнул он. — Я открыл…
Шпренгель был в диком восторге, он готов был прыгать и кричать от радости. Он знал теперь, как переносится пыльца у орхидей.
Все лето бродил Шпренгель по лугам и перелескам. Отцветали одни цветы, расцветали другие. Летали уж не те пчелы, осы и мухи, за которыми он гонялся весной, — летали их дети и даже внуки. А он все ходил и смотрел. Он исследовал цветок за цветком, он ловил мух и ос, он хотел собрать как можно больше фактов.
Он видел много ос. Он видел, как оса лезла по губе цветка, видел, как она, слизывая сладкий сок, подвигалась все ближе и ближе ко входу в венчик. Он видел, как она сунулась головой в узкий венчик, и видел, как задетые осой тычинки пригнулись к ее лбу, а потом из тычинок выскочили клейкие комочки и прилипли ко лбу осы. Он видел и ловил ос с одним рожком, с двумя, даже с тремя. Он видел — о, это был счастливейший день! — как рогатая муха подлетела к цветку и оставила там на рыльце пестика свои рожки. Он видел много, но хотел увидеть еще больше, хотел смотреть, смотреть и смотреть…
А когда наступила зима, он начал писать. Он описывал свои наблюдения, и пчел, и ос, и строение цветка. Он писал о своих опытах с травинками, которые он совал в цветки, подменяя ими головы, язычки и хоботки насекомых. Он был так поражен увиденным, так увлечен и очарован всем этим, что дал своей книге несколько громкое название «Раскрытая тайна природы». Кое-как ему удалось напечатать первый том своего сочинения, но когда этот том в 1793 году наконец вышел из печати, автор его не только не имел удовольствия поднести его кому-нибудь с надписью «от автора», но даже не получил и экземпляра для самого себя.
На второй том у него не хватило денег, а печатать за свой счет издатель отказался.
Шпренгель не был профессионалом, он не носил громкого звания профессора ботаники, он не был академиком. И его книгу встретили так же, как встречали профессионалы книги всех «любителей».
— Праздная болтовня!
Они смеялись, эти ученые ботаники, закопавшиеся в вороха засушенных растений. Для них пыль музеев и гербариев была понятней и роднее, чем книга живой природы. Засушенная орхидея ничего не говорила им о своей тайне, а мухи и осы, уныло торчавшие на толстых булавках, не имели на лбу прелестных рожков — прилипшей пыльцы.
— Глупое фантазерство, — вот приговор, вынесенный книге Шпренгеля синклитом ученейших ботаников.
Он не сложил оружия, не упал духом. Голодный и оборванный, растерявший половину учеников, он бродил по лесам и лугам и продолжал свои исследования. Он смотрел и думал…
— Почему так случилось?
Он не мог ответить на этот вопрос точно.
«Они созданы друг для друга, мудрая мать-природа создала и орхидеи, и другие цветы для насекомых, и насекомых для них. Они взаимно дополняют друг друга».
Это было ошибкой. Никто не создавал, никто не заботился, но… Ведь академики и профессора, мировые ученые тех времен и мудрейшие философы, они говорили и куда большие глупости. Можно ли строго отнестись к старику-учителю латинского языка?
Диспут ученых об одном растении (из книги XV века).
Роберт Браун, один из величайших ботаников первой половины XIX века, много работал над орхидеями. И когда он проверил открытия Шпренгеля, когда он прочитал его книгу, то сказал:
— Только дурак может смеяться над открытиями Шпренгеля.
Много лет прошло, прежде чем Шпренгель получил признание, а точнее — над ним перестали смеяться. Но не только ему не поставили памятника, о нем вообще никто не помнит, его книгу никто не читал и не читает. Ведь он не был профессионалом, он не был академиком или профессором, не был ни графом, ни бароном, он не был великим поэтом, — он был только учителем латинского языка в провинциальной школе.
И все же он, и никто другой, узнал о связи между цветком и насекомым, — он, и никто иной, дал блестящий пример того, как далеко может зайти приспособление как у растений, так и у животных.
Поэт, он был приглашен в министры Веймарским герцогом. Как странно — министр-поэт! Но Гете не отказался, он принял министерский портфель. Впрочем, владения герцога были так невелики, что управлять ими особого труда не составляло.
В юности он изучал медицину, слушал лекции по химии и хирургии. Но там, в больших и пыльных каменных городах, где там было изучать — ботанику?
Герцог подарил своему министру клочок земли. Через месяц Гете уже начал строить дом, а через полтора — в середине мая — сидел на балконе своего дома и слушал пенье соловьев. Из собственного сада, с собственных грядок, он послал жене обер-шталмейстера Шарлотте фон-Штейн первую спаржу. В мае на огороде ничего не оказалось, и он послал ей розы, а в июне он смог щегольнуть уже земляникой. Только в те месяцы, когда грядки его огорода пустовали, он слал ей цветы. В остальное же время спаржа чередовалась с земляникой, а землянику сменили огурцы и даже — о, ужас! — репа и морковь.
Он спал на балконе и, просыпаясь, с наслаждением глядел на звездное небо, а не было звезд — он любовался тучами. Слушал то трели соловья, то раскаты далекого грома. Он был поэт и любил природу, но в то же время он был и немец-практик. Как влюбленный, он вздыхал, глядя на сад, и тут же соображал: а почему так хорош этот цветок, почему он так пахнет, почему, отчего, зачем…
— Линней — это самый великий человек после Шекспира и Спинозы, — заявил Гете, прочитав «Ботанику» Линнея. — Он очень и очень умен, он — гениален.
Гете решил, что и он сделается ботаником.
До своего знакомства с Линнеем Гете занимался всем понемножку. Мы говорили уже, что он изучал медицину и химию, он изучал еще и минералогию, и анатомию, и горообразовательные процессы. Его интересовало и многое другое — все, кроме математики. Ее он не переносил, и таблица умножения для него была чем-то вроде казни египетской.
— Почему Моисей был так неизобретателен? — восклицал он. — Я на его месте вместо всяких моровых язв и кусачих мух напустил бы на фараона совсем другое. Я заставил бы его изучать математику. Я уверен, что он после первой же такой казни мигом согласился бы на все требования Моисея.
Гете зачитывался Линнеем. Сухие таблицы и лаконичные описания на латинском, да еще не всегда грамотном языке (Линней был плохим латинистом), звучали для него не хуже строф Шекспира. Особенно его увлекала непонятность многих фраз. Но чем больше он читал, тем больше хмурился.
— Как он сух! Он весь пропитался пылью и мертвечиной своих гербариев. Он, кажется, забыл о том, что растения живые, что они прекрасны, и цветы их душисты. Он просто сенник, этот Линней. Пук сена, — так Гете называл гербарии, — для него дороже букета живых цветов.
С поэтом произошло что-то странное. Он чувствовал, как его сознание раздваивается, как он с одной стороны восхищается Линнеем, а с другой он нравился ему все меньше и меньше.
— Он хочет все разъединить, разложить по каким-то ящичкам. Он делит неделимое, — жаловался Гете на Линнея.
Гете сумел заразить своим увлечением и герцога, и тот так полюбил ботанику, что превратился в заправского садовода. Он понастроил теплиц и оранжерей, накупил много всяких растений, и нередко министр, придя с докладом, заставал его копающимся в мягкой черной земле.
— У меня есть важные дела, — говорил он.
— Что дела! — отвечал герцог. — Вы поглядите лучше, какие у меня взошли сеянцы. — И министр Гете, положив портфель тут же на пол, засучивал рукава, усаживался на корточки и принимался за пересадку растений.
Шарлотте фон-Штейн тоже пришлось полюбить ботанику. Ничего не поделаешь — Гете так хотел обучить ее этой науке, что она покорилась. Она не очень-то любила копаться в земле и предпочитала розы в вазе розовому кусту с его шипами и кучками тлей. Спаржа очень хороша на столе и совсем не интересна на навозной грядке. Но чего не делает любовь? И Шарлотта помогала Гете в его делах садовода, огородника и ботаника, хоть и морщилась. А потом ее усадили за микроскоп, заставили читать Бюффона и делать опыты по проращиванию семян. Она была старше Гете на семь лет, была умна и образована, но ничего не понимала в ботанических терминах. Она не могла дать Гете каких-либо блестящих идей в его ботанических изысканиях, но зато она влияла на него как на поэта. И его лучшие драмы — «Ифигения» и «Тассо» — носят заметные следы этой любви Гете.
Летом Шарлотта поехала в Карлсбад. Гете помчался за ней, захватив с собой, на всякий случай, ботаника Кнебеля. По дороге они встретили студента с жестяной коробкой. Это был юный Дитрих, один из отпрысков семьи вольных аптекарей, собиравших лечебные травы.
— Стой!
Дитриха заставили выложить растения из коробки, его заставили назвать их, заставили рассказать о том, какие из них для чего нужны. Ему устроили целый экзамен. Он покорно отвечал — ведь его спрашивал сам министр.
А потом его потащили на соседнюю гору, заставляя и здесь называть все попадавшиеся на глаза растения.
— Он нам пригодится, — шепнул Гете Кнебелю.
— Едем! — и измученного студента усадили на запятки кареты и повезли, не спросив даже его согласия. В Нейштадте Гете ухитрился заболеть, но и тут он не остался без дела. Лежа в кровати, он прилежно рассматривал в микроскоп инфузорий, а когда у него уставали глаза, то либо сочинял стихи, либо разговаривал с Кнебелем и Дитрихом о растениях. А потом — потом снова щелкнул бич, снова помчалась карета, и снова на запятках ее покачивался Дитрих. Чтобы он не очень скучал, его заставляли то-и-дело соскакивать и срывать то или другое растение, замеченное Гете.
В Карлсбаде Гете моментально устроил ботанический кружок из придворных дам и кавалеров. Сами новоиспеченные ботаники не лазили по горам и лесам — это делал за них Дитрих. Это он карабкался по каменистым осыпям и оврагам, продирался сквозь валежник лесных чащ и вяз в болотах. В кружке только «изучали». А само изучение шло так. Приходил Дитрих и выкладывал добычу. Приходил врач, знавший ботанику, и называл растения. Затем «ботаники» вытаскивали книжки Линнея и пытались узнать названия растений сами. Впрочем, им это редко удавалось: главный руководитель, Гете, по части систематики был слаб.
— Деление и счисление не в моей натуре, — откровенно заявлял он.
Но глядя изо дня в день на растения, слушая изо дня в день их названия, научишься их различать. И Гете кое-как стал разбираться в обычных растениях тех мест.
Ботаника увлекала его все больше и больше. Он принялся за изучение мхов и лишаев, грибов и водорослей.
Ему нужно было дописать кое-какие драмы, нужно было порыться в библиотеках Рима.
Его багаж был мал: книжка Линнея, сверток рукописей и микроскоп. Он вскоре же ухитрился потерять объектив от микроскопа, и его багаж стал еще легче — микроскоп пришлось отослать в починку.
Он быстро мчался через Альпы. Он заметил горный клен, взглянул на горную лиственницу в окрестностях Инсбрука и вымазал руки в смоле горного кедра в Бреннере — это все, что он сделал по ботанике на Альпах.
В Вероне он увидел каперсы. Они восхитили его. Веерная пальма в ботаническом саду в Генуе поразила Гете. Он простоял перед ней несколько часов. Его глаза перебегали с основания пальмы к ее вершине, от вершины к основанию. Там, у корней, еще держались первые узенькие и длинные листья, выше они начинали расщепляться, а еще выше шли могучие, глубоко изрезанные веера.
— Что это? — шептал он в изумлении, а когда увидел, как из зеленой трубки-чехла выходит цветочный побег, то был поражен еще больше, и у него впервые мелькнула мысль о происхождении цветка.
Он стал просить садовника срезать для него молодые листья и цветочные побеги одной из пальм. Он так просил, что садовник согласился, и Гете ушел из сада, нагруженный огромными папками.
В Риме он бегал по Ватикану, мчался то в Колизей, то в картинные галлереи, бродил по дороге Аппия, часами перебирал связки пыльных рукописей в архивах и библиотеках. А между посещениями Ватикана и библиотек он проращивал семена кактуса-опунции.
Гете так увлекся ботаникой, что его приятели начали ворчать — он забыл их. А неугомонный поэт покатил в Сицилию в поисках новых интересных растений. Он мечтал о поездке в Индию и горько жаловался, что уже стар для этого.
Вернувшись в Веймар, Гете привез с собой не только несколько законченных поэтических произведений, но и свою «Метаморфозу растений».
Он соединил то, что старательно разъединял Линней. И он придумал наилучший способ для этого — «первичное растение».
— Все растения развились из одной общей первичной формы, — утверждал он и даже попытался изобразить это первичное растение. — Растение вовсе не так сложно, как кажется; все его части — это видоизмененные листья, сидящие на узлах стебля.
Лазанье по заборам за каперсами, тасканье огромных папок с листьями пальм, проращивание семян и прочие занятия принесли свои плоды. Гете постиг происхождение цветка. Он узнал тайну его образования.
«Когда при прорастании семечка его кожура трескается, то тотчас же проявляется разница между верхом и низом растения: корень остается в земле, в темноте и сырости, стебель же тянется кверху, к солнцу и воздуху». Здесь нет еще ничего нового, но это своего рода «вступление» к дальнейшему.
«На стебле можно заметить ряд узлов, каждый из них несет лист. У основания каждого листа образуется несколько почек — это основная форма растения, и ничего другого оно произвести не может. Последовательно листья усложняются, становятся изрезанными, зазубренными. Так идет дело во время роста растения. Потом наступает время размножения, появляется цветок. Но он тот же лист, только видоизмененный. На конце побега почки сидят целой кучкой, вплотную одна около другой. Часть листьев, которые развертываются из этих почек, так и остается зеленой — это чашечка цветка, часть же изменяется в нежные и красивые лепестки венчика. Наконец, третьи листья превращаются в тонкие тычинки и четвертые — в пестики».
Гете так увлекся этими изменениями листа, так захотел все отнести к листьям, что и семена стал считать за почки.
— Это еще не развернувшиеся листья, — утверждал он. — Кожура семени не что иное, как плотно прижатые один к другому листочки.
Очевидно, он так и не обзавелся новым объективом к микроскопу взамен потерянного. Иначе как объяснить это странное предположение, что почка и семя — одно и то же. Стоило только лишний раз пригнуться к микроскопу, и его блестящие прозрачные линзы показали бы, так это или нет.
— Ну, а махровый цветок?
— Вокруг конца побега сидит много почек. Если они распустятся все сразу, то и получится изобилие лепестков, получится махровый цветок.
Впрочем, с махровым цветком он позже поправился.
Белая лилия — прелестный цветок в глазах поэта, но когда Гете взял ее в руки, то он прежде всего уставился на тычинки и лепестки венчика. И эти лепестки рассказали ему историю цветка.
— Смотрите! — восклицал поэт. — Чем ближе лепесток к центру цветка, тем он больше похож на тычинку… Вот уже и зачатки пыльников видны, вот наполовину тычинка, наполовину лепесток.
Махровый цветок был разоблачен. Его лишние лепестки оказались просто переродившимися тычинками.
Лист превращается в лепесток, лист превращается в тычинку, тычинка превращается в лепесток. Если бы Гете был математиком, он мог бы очень коротко выразить все это:
«Две величины, порознь равные третьей, равны между собой».
Но он не был им, а потому его рассуждения насчет тычинок, лепестков и листьев были куда длиннее. Но они не потеряли своей убедительности от этого.
Наконец «Морфология» была закончена. В один и тот же день и она, и первая часть «Фауста» были отнесены к издателю. «Фауст» должен был прославить поэта, «Морфология» — натуралиста. Казалось, этого можно было ждать. Но жизнь часто самым прихотливым образом перевертывает все наши предположения. Издатель Гешен, хорошо знавший знаменитого поэта, взял «Фауста» и отказался издавать «Морфологию».
— В ней всего восемьдесят страничек, — политично сказал он Гете. — Это не книга, а брошюрка.
Гете удивлялся. Гете рассердился. Гете почти просил. Гете почти требовал. Но Гешен стоял на своем.
Дело было, конечно, совсем не в размерах «Морфологии». Гешен был опытный издатель, он не хотел, чтобы изданная им книга лежала на складе. Он не знал естественных наук, он не знал Гете как ботаника, и он посоветовался со сведущими людьми, а те сказали ему: «Что путного может дать науке поэт?».
Гете взял свою рукопись и отправился искать другого издателя. Эттингер рискнул — напечатал.
— Поэта Гете знает вся Европа, — рассуждал он. — Всякая книга, носящая его имя, должна иметь успех.
Книга вышла.
— Поэт и ботаника? — удивлялись профессионалы-ученые. — Воображаем, что он там написал! Изучать ботанику — не стихи писать.
А когда они прочитали «Морфологию», то принялись хохотать.
— Ну и открытие! Цветок и лист — одно и то же. Все растения произошли от одного первичного растения… А Линней… А Бюффон?.. А… — и имена ученых так и посыпались со всех сторон.
— Любительская болтовня, а не наука, — вот приговор, вынесенный книге Гете.
Друзья и приятели Гете тоже не отстали от профессоров.
— Стоит ли менять поэзию на теплицы и даже на сухие и пыльные гербарии. Займись делом! Твой Фауст…
Но Гете был упрям. Он начал готовить вторую часть своей книги о растениях. Но другие занятия и обязанности отвлекали его от цветов.
Мрачно бродил он по кладбищу в Венеции и сочинял одну элегию за другой. Споткнувшись обо что-то, он рассеянно взглянул под ноги — на земле лежал разбитый череп овцы.
— Позвонки! — воскликнул Гете, и новая теория создалась в его мозгу.
Череп состоит из измененных позвонков.
Кости черепа мало похожи на позвонки, но ведь и тычинки мало похожи на листья. Ясно, что, вмещая мозг, позвонки растянулись, превратились в широкие и плоские кости…
— Череп состоит из изменившихся позвонков, — вот чем был занят Гете.
По части черепов он был вообще знатоком. Еще давным-давно ему пришлось с ними порядочно повозиться, когда он разыскивал так называемую межчелюстную кость. Есть такая небольшая косточка у зверей, но ее никак не могли найти у человека.
— Человек резко отличается от остальных животных. У него нет межчелюстной кости, — заявляли противники родства человека со всяким зверьем.
Вот Гете и разыскал эту косточку. Это стоило ему в свое время множества хлопот. Зато он и доказал, что противники родства человека с животными не правы: родство есть.
Теперь же он принялся за разыскивание следов позвонков в черепе. Это было очень важно — доказать столь блестящим способом единство в строении позвоночных животных.
Весь скелет построен из изменившихся позвонков и их придатков — это ли не обобщение?
Гете создал новую теорию «позвоночного происхождения черепа». Этой теорией он дал работу не одному поколению анатомов. До сих пор еще возятся ученые с этими «шестью позвонками черепа», и до сих пор одни говорят: «Да, это так», а другие кричат: «Вздор, никогда этого не было и быть не могло!»
Тем временем линнеевская система растений потерпела поражение. Жюссье уже рассадил в Парижском саду растения по-новому. Гете не отстал. Как только он узнал об этом, принялся за пересадку и в своем садике. Эта пересадка, показывание нового порядка в саду гостям, разговоры о растениях, — все это как-то невольно обратило его внимание на рост растений.
Вольфганг Гете (1749–1832).
— Всегда ли они растут? — спросил он себя, и не мог ответить на этот вопрос.
Он задумался, а подумав, решил, что здесь должен иметь очень большое значение свет, и тотчас же накупил массу цветных стекол. Он вставил в рамки голубые, желтые и фиолетовые стекла и прикрывал ими ящики с сеянцами. Он ухаживал за ними, как самая заботливая мать за своими детьми.
Но этого ему показалось мало. Он был широкой натурой и любил вести дело с размахом. Целая теплица была занята под опыты. В ней посеяли семена, а стекла заложили досками. В теплице стало темно, как в погребе.
— Ничего у тебя не вырастет, — уверяли его. — Растениям необходим свет.
Но Гете был упрям. Он во что бы то ни стало хотел убедиться — прорастут ли семена в темной теплице, дадут ли они побеги и как длинны будут молодые растеньица. И семена проросли. Ростки были бледны и чахлы, они не сверкали яркой зеленью, которая так хороша у молодых растений, их тонкие и слабые стебли вытянулись и повисли.
— Снимите ставни, — скомандовал Гете, и через несколько дней ростки весело зазеленели, а опустившиеся стебельки выпрямились.
— Свет влияет на окраску растений, он влияет и на размеры ростков, — решил Гете. — В темноте растение вытягивается сильнее, чем на свету.
Это звучало несколько странно — в темноте растение растет сильнее. Но теперь-то мы знаем, что свет задерживает рост растения, он тормозит его. В темноте растение быстрее растет в длину, оно «тянется» к свету.
С герцогом Гете рассорился. Герцог совсем обленился, он не хотел управлять страной, забросил ботанику и все свое время проводил в развлечениях. Гете и сам был не прочь повеселиться, но — дело делом. Он хорошо умел разграничивать дело от безделья, и ему сильно не нравилось поведение герцога. Он уговорил его проехаться по Швейцарии и сам поехал с ним. Гете рассчитывал, что во время путешествия сумеет повлиять на герцога. Но ничего из этого не вышло. Тогда Гете подал в отставку; он не хотел быть министром при герцоге-лодыре.
Расстроенный служебными неприятностями, Гете вздумал почитать книгу Ньютона. Там была изложена теория света. Путем остроумных опытов Ньютон доказывал, что белый луч есть смесь семи цветов и т. д. Приводились и опыты: темная комната, узкая щель в ставне, пучок солнечных лучей, призма…
— Вся эта теория — сплошная ошибка, — решил Гете.
Но все крупные ученые признавали теорию света Ньютона, они были от нее в восторге.
— Что ж! Они ослеплены именем Ньютона. Это — предрассудок…
Гете решил разоблачить Ньютона и показать, что его теория ошибочна. Он заказал себе стеклянную призму. Это была прекрасная призма, такой хорошей шлифовки и такой прозрачности, что ее едва можно было заметить на столе.
Гете приложил призму к глазу. Прищурившись, он глядел через нее на все стены своей комнаты. Стены так и остались белыми. Никакого разложения лучей, никакого спектра.
— А что я говорил? — воскликнул Гете. — Теория Ньютона — ложь, а эти глупцы поверили ему.
Уличить Ньютона во лжи Гете показалось мало. Он решил заодно дать и собственную теорию света.
— Природу нужно изучать не в темной комнате, не при помощи каких-то щелей, — заявил он. И чтобы окончательно уязвить кабинетных ученых, заставил своего «Фауста» смеяться над мудрецами, думающими постичь истину при помощи «тисков и рычагов».
— Природа в натуральном виде! — вот новый девиз Гете. — Ньютон работал в темной комнате, а я буду работать на открытом воздухе.
Он вышел во двор и поглядел на солнце — почти белое. После этого отбил кусок стекла от одной из покрышек своих драгоценных ящиков с семенами и закоптил его. Глянул через закопченное стекло на солнце — желтое! Закоптил стекло посильнее — солнце стало красным, даже багровым.
— Как это просто! — снисходительно улыбнулся Гете. — Как просто! Никаких щелей и призм, ни темных комнат, ни пучков лучей… Свет бесцветен сам по себе. Если мы смотрим на него через мутный воздух, то видим желтое; если муть очень густа — красное. Если через муть посмотреть на темноту, то увидим голубой цвет, синий, фиолетовый…
Проверять второе утверждение Ньютона, что смесь цветов спектра дает белый цвет, Гете не стал.
— Ни один живописец, ни один художник не делает белого цвета, смешав на палитре все цвета радуги. Получится не белый цвет, а — грязь.
Теория была готова. От нее сильно попахивало древними греками и средневековыми монахами, и Гете осрамился с ней.
— Физика и математика — разные ремесла, — весьма развязным тоном заявил Гете. — Им нечего делать в одной голове.
А доказательством справедливости этой глубочайшей из мыслей поэта и должна была служить новая теория света. Ведь математики Гете не знал совсем. Теория была издана, и…
— Очень поучительно, что учение Ньютона, основанное на опытах и наблюдениях, оказалось ошибкой, — заявил натур-философ Шеллинг[25], враг опытов.
— Всякому ясно, на чьей стороне правда: на стороне гениального Гете или какого-то математика Ньютона, — заявил историк Карлейль[26].
— Я горд тем, что сумел оценить теорию Гете, осмеянную физиками, — писал Шопенгауэр[27], не подозревая, что этим самым он публично заявляет о своем невежестве.
Но все эти мудрейшие люди знали физику еще хуже, чем Гете. А физики? Они долго и весело смеялись. Они смеялись бы еще веселее и еще дольше, если бы не тон книги Гете — очень уж ругал в ней ученый-поэт Ньютона, и ругал словами совсем не «поэтическими».
Позанявшись спектром и разгромив Ньютона (Гете был уверен, что от теории Ньютона камня на камне не осталось), он снова вернулся к растениям. Страсть обобщать не давала ему покоя.
Много дней подряд Гете не мог найти — что обобщить. И вот однажды, когда он, сорвав лист грушевого дерева, мял его в руках, он заметил, что лист — клейкий. Его мозгу было достаточно небольшого толчка — толчок был.
— Выделения растений… Пыльца, водяные пары, сладкий сок, налет грибков или бактерий…
Тема была найдена. Любитель обобщений ни на минуту не задумался над тем, что все это вещи разные. Что общего между пыльцой и сладким соком? Что общего между налетом на кожице сливы и испарением воды через листья? Что общего между спорами папоротника и сладковатой клейкой жидкостью, покрывающей верхнюю сторону листьев груши? Гете не обратил внимания на это. Все «мелкое», что выделяется растением, что есть на растениях, все это — общего происхождения. И вот он принялся исследовать и пыльцу сосны, и налет на кожице сливы, и медовую росу лип, и эфирное выделение диктамна, которое может вспыхнуть ярким пламенем.
— Запах барбариса препятствует урожаю пшеничных полей и осаждается на листьях в виде ржавчинного грибка, — писал Гете, восторгаясь сделанным наблюдением, в котором верно было только одно — ржавчинный грибок может уничтожить урожай.
Сосновая пыльца, споры плауна и черная роса на хмеле — все это оказалось распылением. Все было одним и тем же явлением, только цвет и форма разные. Но ведь и тычинка мало похожа на лист — на то и обобщение, чтобы связать в одно стройное целое совсем непохожие друг на друга вещи. И он обобщал, не жалея глаз, микроскопа, времени и сил.
Наблюдая мертвых мух, валявшихся осенью между оконными рамами, он заметил на них беловатый налет и решил, что и это распыление. Это немножко смутило его — муха не растение, но все же он и мух подвел под свой общий «закон распыления». Позже он увидел, что вокруг некоторых мух появляется как бы сияние из нежных беловатых нитей. Он узнал, что это грибки, и это растрогало его.
«Как приятно, что смерть поглощается жизнью» — писал он об этом наблюдении, забыв «обобщить».
Гете начал стареть. Он не мог поспевать за наукой, делавшей быстрые шаги, и старался только читать наиболее важные сочинения и мемуары. Но его интерес к ботанике не ослабевал, и ботанические сочинения он читал в первую очередь. Когда его собственные сочинения собрались переводить на французский язык, то он сильно забеспокоился.
— Нужно, чтобы перевод был хорош, а то они еще заподозрят меня в мистике, — волновался он, когда дело дошло до его «морфологии» с ее замечательным «первичным растением».
И правда, французы к его метаморфозе растений дали такой рисунок, что средневековые монахи, изображавшие деревья, плоды которых, упав в воду, превращаются в уток и гусей, могли бы искренне позавидовать Гете: из его «растения» можно было вывести любых птиц.
Никто никогда не видел и не мог видеть «первичного растения», придуманного Гете. Художник был решительный человек. Он внимательно прочитал все рассуждения Гете на этот счет и скомбинировал растение, дав, так сказать, «квинт-эссенцию» гетевских рассуждений и пояснений. Растение получилось замечательное. Оно имело около тридцати пяти сантиметров высоты и представляло из себя странную смесь плодов, листьев и цветов самых разнообразных растений. Это был какой-то букет из корней, стеблей, плодов и листьев, причем взяты были растения, из которых делать букеты не принято даже и большими «оригиналами». У этого растения были клубни картофеля, на нем висели земляные орехи, у него были шипы крыжовника, усики виноградной лозы и гороха, зелень акации, репы и папоротника, цветы апельсинового дерева, табака и множество частей самых разнородных листьев. Оно было очень похоже на ботанический атлас, изрезанный на мелкие кусочки и как попало склеенный, и я думаю, что именно так и действовал остроумный и изобретательный художник.
Да! Это растение было вполне реально — у него не было ни одной «выдуманной» части, и оно же было «универсально».
Впрочем, Гете не оценил по достоинству гениальность художника. Ему было не до этого. Сильно склонный к обобщениям, он не мог остаться в стороне от тех споров, что разгорелись во Франции. О книге Ламарка он не мог узнать во-время: Кювье скрыл от него выход этой книги, но о споре Кювье и Сент-Илера[28] он узнал тотчас же. Гете, увлекающийся и страстный, был захвачен этим спором. Он ничем не мог заняться, а только и делал, что бегал от окна к окну и смотрел — не идет ли по улице какой-либо заезжий человек. А тогда без всяких стеснений он окликал его, подзывал к окну; и допрашивал — откуда он приехал и не слыхал ли он чего о парижских делах.
— Ну, что вы скажете об этом великом событии? — набросился он на некоего Сорэ, который зашел к нему. — Вулкан начал извергать…
— Да, это ужасно! — ответил Сорэ. — Да и чего же было ожидать при подобном министерстве, — прибавил он, пожимая плечами.
— Министерство? — переспросил Гете. — Любезнейший, мы не понимаем друг друга. Я говорю вовсе не о революциях и переворотах. Я говорю о споре Кювье и Сент-Илера.
Сорэ поперхнулся и замолчал. Спор каких-то ученых… Что значил он по сравнению с июлем 1830 года во Франции?
— Это очень важный шаг, — волновался Гете. — Это целое событие в науке, это огромный шаг вперед… это такое обобщение…
Он был, конечно, на стороне Сент-Илера и страстно желал, чтобы тот победил. Сент-Илер не доставил этого удовольствия Гете и проиграл спор. Поэт очень расстроился, он ругал, на чем свет стоит, Кювье и его сторонников, но помочь Сент-Илеру ничем не мог. Его собственные идеи, идеи эволюционные, были рассыпаны во всех его сочинениях, но ничего целого он не дал. Чтобы хоть чем-нибудь да утешиться, он заставил своего Фауста произнести целый монолог в защиту эволюции.
Морской кораблик с распущенным парусом.