Их было три профессора в парижском Музее естественной истории — Кювье, Ламарк и Жоффруа Сент-Илер. Самым старым был Ламарк, самым молодым — Сент-Илер, самым знаменитым — Кювье.
Его имя навеки вошло в историю естествознания. Он основал науки — палеонтологию и сравнительную анатомию. Он был творцом естественной системы животного царства, и он же был автором пресловутой теории катастроф, столь нашумевшей в свое время. Он был знаменит, как только может быть знаменит ученый. Он был знаменит и как государственный деятель: он основал при Наполеоне I университеты в ряде городов, он был пэром Франции, президентом комитета внутренних дел, директором некатолических вероисповеданий. Он видел на своем веку ряд монархов — Наполеона, Людовика XVIII, Карла X и Луи-Филиппа. Он слышал громы революций.
Ученый за письменной работой.
Он был очень ловок и изворотлив — недаром в дружеском кругу он носил прозвище «дипломата». Люди были для него игрушками, пешками; он холодно смотрел на них и извлекал из них все, что ему было нужно. Он верил в бога и эту веру пытался обосновать научно. Его теории и гипотезы не были направлены к низвержению божества, наоборот, он пытался подпереть своими книгами шатавшийся пьедестал. Он… он был — Кювье. Этим все сказано.
Его воспитала мать. Это она развила в нем религиозность, красной чертой прошедшую через его жизнь. Она учила с ним уроки, учила его рисовать, ухитрялась заниматься с ним по-латыни, не зная латинского языка.
Феноменальная память, острая наблюдательность и невероятная сообразительность проявились у него с детства. Он очень любил рисовать, и когда ему, еще десятилетнему мальчику, попала в руки книга Бюффона, он принялся раскрашивать животных. С этого времени сочинения Бюффона стали его настольной книгой.
— Что ты читаешь? — строго спрашивал учитель Жоржа, согнувшегося над партой, и при общем смехе отнимал у мальчика томик… Бюффона.
Ах, эти учителя! Они никакие хотели позволить Жоржу довести дело до конца. Едва он начинал раскрашивать картинки — это делалось дома, — как томик у него отнимали. Он доставал новый томик — с ним повторялась та же история. Жорж так и не мог раскрасить полностью книгу, дальше восьмой таблицы он не пошел.
Еще мальчишкой он чувствовал себя вождем. Он не мог подчиняться, он должен был всегда и везде быть первым.
— Устроим академию! — предлагал он товарищам. И начиналась новая игра — в «академию». Они играли всерьез, читали доклады и сообщения, вели споры. Товарищи были членами, а сам Жорж, конечно, президентом.
А пока Жорж развлекался, воображая себя президентом академии, родители решали его судьбу. Их денежные дела были очень плохи, и, как часто бывает в таких случаях, они решили, что карьера священника будет самой подходящей для Жоржа. Он бы и попал в монахи, он был бы, несомненно, прелатом и епископом, если бы не любил позлословить. Жорж так неосторожно пошутил над директором школы, что получил аттестат третьего разряда. Дорога в духовную семинарию была закрыта.
Кое-как удалось его пристроить в Каролинскую академию. Тут Кювье решил показать себя и так приналег на науки, что просиживал за книгами ночи напролет. Он был худ и космат, он был задумчив и вял. Казалось, он ничего не замечает, что делается кругом.
— Лунатик! — прозвали его товарищи. И правда, он очень был похож на лунатика. Только книга оживляла его.
Естественные науки в академии изучались, но профессора были так бездарны, что Кювье решил изучать естествознание сам. Он немедленно организовал общество, в котором студенты делали доклады. Он и тут остался верен себе — придумал картонный орден, которым награждались достойнейшие.
Восемнадцати лет он окончил академию, но он был так еще молод, что о государственной службе и думать было нечего. Пришлось искать частное место. Правда, Кювье получил предложение занять место профессора в России. Тогда у нас охотно приглашали иностранцев. Но он отказался от этой чести.
— Там холодно, там бегают по улицам медведи, там нельзя носа показать на улицу. Нет, не поеду! — ответил он и променял профессорскую кафедру на место домашнего учителя.
В замке графа Эриси он прожил восемь лет и за это время много продумал и сделал. Он бродил по берегу моря и изучал иглокожих и других морских животных, выброшенных приливом на берег. Он часами стоял, уставившись в одну точку. Стоял так неподвижно, что птицы бегали около него, по песку, а иногда и садились ему на плечи.
Революция, взятие Бастилии, ночь 4 августа, казнь короля — все это пронеслось где-то вдали. Нормандия была глухим углом, и до нее не сразу докатился великий гром. И все же Кювье не остался безразличным к политике, он сильно интересовался событиями, писал друзьям, спрашивал о новостях и высказывал свое мнение. Вначале либерал, он быстро скатился вправо. Автор «теории катастроф», он возненавидел резкие перемены в жизни.
— Горячка — плохое лекарство, — говорил он.
Там, далеко на востоке, гремела революция, а в нормандском замке жизнь шла тихо и размеренно. Кювье был очень одинок здесь, ему часто не с кем было перекинуться словом.
«Мне приходится жить среди невежд, от которых я не могу даже спрятаться. Вместо того, чтобы изучать растения или животных, я должен забавлять баб всякими глупостями. Говорю — „глупостями“, потому что в этом обществе нельзя говорить больше ничего другого… Говорю — „баб“, потому что большая часть их не заслуживает другого названия», — вот отрывок из письма Кювье к приятелю.
И все же он нашел одну не «бабу». Это была жена графа Эриси. Она не только выучилась у Кювье немецкому языку, но даже помогала ему в его занятиях натуралиста. Они вместе набивали чучела птиц, препарировали насекомых, засушивали растения. Но как ни была мила и хороша графиня, как ни интересовалась она наукой и самим Жоржем, — разве могла она заменить ему общество ученых! И Кювье часто писал товарищам, жалуясь на свое одиночество.
Единственное, что наполняло его время и облегчало ему тяготы жизни, было изучение животных. Его письма были полны научных заметок. Он изучал насекомых и ракообразных, он изучал анатомию птиц и зверей. Он собирал рыб и сотнями зарисовывал их в свой альбом, готовя материалы для грандиозного труда «Естественная история рыб». Он сотнями описывал морских моллюсков. Он столько вылавливал из моря всякой всячины, что рыбаки шутили над ним и говорили, что он хочет ограбить море начисто.
Тетрадь за тетрадью исписывал Кювье. И чем больше он работал, наблюдал и писал, тем чаще задумывался.
«Нет, Линней неправ, — думал он. — Его система — не система, а только ключ. — Она очень хороша для определения, но в ней нет и намеков на естественность. Его „группа червей“ — это какой-то хаос: туда введено все, что угодно. И уж во всяком случае моллюски должны быть выделены».
Началась охота за моллюсками, охота с определенной целью — доказать, что Линней неправ. Кювье тащил моллюсков к себе домой целыми корзинами, потрошил улитку за улиткой. Он так наловчился делать это, что за час времени успевал вскрыть и рассмотреть больше десятка улиток. Он работал с такой быстротой, что нередко на вскрытие у него уходило времени меньше, чем на поиски и добывание улиток.
Понемножку перед ним начала вырисовываться картина того, чем он прославил свое имя, — картина «теории типов». Но он был молод, а главное — не уверен в себе; он снова работал и работал, снова проверял себя, снова вскрывал десятки и сотни животных.
Раскаты революционной бури докатились наконец и до тихого замка в Нормандии. Началась организация местных обществ, ставивших себе целью борьбу с сторонниками короля. Кювье заволновался.
Что делать?
Он забыл на несколько дней своих улиток и морских ежей, не ходил на берег моря, не брал в руки пера и тетрадок. Нахмуря лоб, ероша волосы и посапывая орлиным носом — это он всегда делал, когда «работал головой», — он шагал по своей комнатке, все углы которой были завалены раковинами и скорлупками морских ежей. Он думал три дня и две ночи и — придумал.
— Организуйте это общество сами, — сказал он местным помещикам.
— Сами? Зачем? — всполошились те.
— Затем, чтобы все оказалось в наших руках. Понятно? — холодно сказал Кювье и еще холоднее посмотрел на туповатых нормандских графов и баронов. Он чувствовал себя в этот миг чуть не министром.
Кювье уговорил помещиков, общество было организовано. Секретарем его был, конечно, Кювье. А занялось это общество обсуждением вопросов сельского хозяйства.
— Кто за короля — смерть тому! — вот девиз общества. А на заседаниях говорили о репе и капусте. Это было так забавно, что первое время помещики не столько говорили и слушали, сколько прыскали от смеха. Вместо рубки голов роялистов они обсуждали вопрос о лучшем способе рубки… капусты. Можно было посмеяться!
На одном из заседаний общества Кювье вдруг навострил уши.
«Я знаю этот голос, я читал где-то эти фразы», — и он внимательно поглядел на незнакомца, врача военного госпиталя. Чудовищная память сделала свое. Кювье вспомнил…
— Вы — Тессье! — подошел он к врачу после заседания.
— Меня узнали, я погиб! — воскликнул врач — беглый аббат Тессье, скрывавшийся от гильотины.
— Почему? — удивленно спросил Кювье аббата. — Здесь нет ваших врагов.
Прошло несколько дней, и Тессье был очарован новым знакомым.
«Я нашел жемчужину в навозе Нормандии», — писал он своему парижскому знакомому.
«Кювье — это фиалка, скрывающаяся в траве. Лучшего профессора сравнительной анатомии вы не найдете», — написал он ботанику Жюссье.
Кювье воспользовался случаем и послал кое-какие свои рукописи Сент-Илеру, уже тогда профессору. Тот прочитал и пришел в восторг.
«Это замечательно! Приезжайте в Париж, займите среди нас место нового Линнея, нового законодателя естественной истории», — ответил ему Сент-Илер.
— Я нашел нового Линнея! — восторгался он, бегая по залам музея в Париже. — Я нашел его!
Сент-Илер очень беспокоился, что наука никак не обойдется без заместителя Линнея.
— Эх, была не была! — решился Кювье и, простившись с графом и графиней, отправился в Париж.
Парижские ученые встретили кандидата в «Линнеи» с распростертыми объятиями. Они мигом устроили ему место в Центральной школе Пантеона, а вскоре пристроили «профессора Кювье» и в свой Музей естественной истории.
— Живи у меня, — пригласил его Сент-Илер.
Работа закипела. Обширная область зоологии давала столько материала, что, сойдясь за завтраком, друзья только и делали, что делились друг с другом новыми открытиями.
— Мы не садились за стол, не сделав двух-трех открытий, — смеялся позже Кювье. — Да, это были славные времена!
Блестящая карьера Кювье началась, а вместе с ней пришло и здоровье. Он окреп и поправился, его глаза заблестели, он перестал жаловаться на кашель и боли в груди. Его движения стали быстрее, и он больше не был похож на того мрачного юношу, которого товарищи звали «лунатиком».
В музее Кювье раскопал в каком-то чулане несколько скелетов — остатки от работ Добантона. Это было все, что он получил от музея для своих работ.
— Дайте мне препаратора! — пронесся по коридорам музея зычный голос Кювье. — Дайте мне скелеты!
Новоявленному Линнею отказать было нельзя. Работа пошла полным ходом. Препаратор готовил скелет за скелетом, а Кювье изучал. Но не одни скелеты наполнили время Кювье. Еще в Нормандии он собрал большие коллекции моллюсков. Пришла и их очередь.
— Ты посмотри, что наделал с ними Линней! Вот был путаник, — непочтительно отзывался об отце систематиков Кювье. — Он свалил в общую кучу червей — все! И осьминог, и беззубка, и прудовик, и земляной червь — все это черви. Ну, и компания! — и Кювье весело хохотал.
Он хватался то за осьминога, то за каракатицу, тащил их на стол, вскрывал и ковырялся в мягкой массе тела, разыскивал там нервы, органы кровообращения, дыхания и прочее. Он препарировал орган за органом, рисовал, записывал. Потом тащил прудовика, катушку, а от них переходил к слизням. И чем больше он вскрывал, тем яснее становилась общая картина.
— Старик Линней сильно напутал. Тут целых три класса одних только моллюсков, — сказал он Сент-Илеру за завтраком.
— Я же говорил тебе, что ты — новый Линней, — ответил тот. — Один Линней путал, другой — поправляет.
За моллюсками последовали черви и насекомые. Снова горы банок громоздились на столе Кювье, снова ланцет и ножницы не знали отдыха.
— Хорошо еще, что Сваммердам так любил насекомых. Можно не все вскрывать: его работы вполне надежны, — радовался Кювье при виде горы банок, ждавших очереди.
И вот настал великий день, картина стала ясна.
Не описание отдельных видов, а изучение отдельных органов и их изменений — вот основа всего. Орган — предмет сравнения и изучения, основная единица анатомии, как вид — в зоологии. У каждого органа свое назначение, своя работа. Поэтому его и нужно выделить, нужно проследить у самых разнообразных животных. Так зародилась наука — сравнительная анатомия.
Эта наука привела Кювье к мысли о подчиненности признаков, об их зависимости друг от друга. А это повело за собой многое другое.
— Ты только послушай, — сказал Кювье Сент-Илеру за очередным завтраком, — только послушай…
— Ну? — спросил тот.
— В каждом организме имеется гармония частей, без которой жизнь организма невозможна. Животное, питающееся исключительно мясной пищей, должно увидеть свою добычу, иметь средства ее преследовать, схватить, одолеть и разорвать. Ему необходимо острое зрение, тонкое обоняние, быстрый бег, ловкость, сила челюстей и клыков. Поэтому острый, пригодный для разрыванья мяса зуб не может встретиться одновременно с копытом ноги.
— Ну? — опять повторил Сент-Илер.
— Ну? — передразнил его Кювье. — Слушай… Копытные животные питаются растительной пищей, потому и коренные зубы у них обладают широкой поверхностью, приспособлены для жеванья, растирания. Кишечник у них длинный, а желудок емкий и часто очень сложный. Форма зубов, длина и емкость кишечника должны вообще соответствовать степени твердости и переваримости пищи.
— Ну? — в третий раз спросил Сент-Илер.
— Да ведь если ты что-нибудь понял, то должен же понять и то, что, имея в руках зуб животного, я могу сказать, чем оно питалось, могу даже приблизительно изобразить его внешность. Ты понимаешь? Я могу по части скелета восстановить его целиком!
— О?! — изумился Сент-Илер. — Да ты не просто «второй Линней», ты куда больше Линнея…
Жорж Кювье (1769–1832).
Кювье выбрали в секретари Академии, и только он успел привыкнуть к своим новым обязанностям, как в Академию явился новый президент. Это был не кто иной, как сам Бонапарт (тогда его еще не звали Наполеоном). Его собственно никто не выбирал, но неугомонный вояка вдруг воспылал страстью к наукам, а где же науки всего ближе, как не в Академии. И вот он торжественно вошел в зал заседаний и уселся в президентское кресло. Благовоспитанные ученые встали и поклонились новому президенту, старший член сказал приветственную речь, а секретарь прочитал очередной протокол. Все пошло, как обычно.
— Мосье Кювье прочитает нам некролог покойного Добантона, — провозгласил председатель.
Кювье встал и прочитал некролог Добантона, того самого, который когда-то работал подручным у Бюффона. Бонапарт внимательно слушал и одобрительно покачивал головой. А когда Кювье кончил, он шопотом спросил у соседа:
— Как фамилия этого секретаря? Кювье? Очень хорошо, — и он еще раз внимательно посмотрел на Кювье.
Прошло два года, и вдруг Кювье получил назначение от самого Бонапарта. Он оказался инспектором, и ему было поручено заняться устройством лицеев в Марселе и Бордо. Бонапарт запомнил секретаря Академии, запомнил его язык. В те времена было принято говорить и писать очень витиевато, «высоким стилем». А Кювье писал и говорил очень простым и ясным языком. Бонапарту это понравилось, и вот Кювье пошел в гору.
Оставив на время музей и кафедру, Кювье покатил на юг. Но и в пути он работал. Его колоссальная память заменяла ему все справочники и словари, он мог писать в карете, за трактирным столом, — мог писать везде и всегда.
Так начались поездки Кювье по делам народного образования. Он буквально разрывался на части между лекциями и музеями, между поездками по провинции и докладами и отчетами о них. В промежутке между двумя поездками он женился на вдове откупщика Дювасель. Она оказалась очень серьезной и спокойной женщиной и вполне подошла к холодному и рассудочному Кювье.
Наполеон собрался учредить Императорский университет, но он не хотел делать это единолично и устроил прения в Государственном совете. Судьба прений была предрешена, но все же говорили «за», говорили и «против». Защитником проекта был назначен Кювье. И он так блестяще защитил проект, что Наполеон тут же назначил его членом Верховного совета по делам просвещения. Кювье неожиданно для себя оказался в числе насадителей просвещения, и он немедленно использовал свое положение. Он ввел обычай — врачей, служивших на судах дальнего плавания, обучать способам собирания коллекций. И вот со всех концов земного шара в музей стали поступать коллекции, собранные судовыми врачами. Кювье мог гордиться своей ловкостью: он получил сотни даровых помощников. Конечно, ему привозили много ненужного, но немало было и ценного.
Наполеон так ценил Кювье, что отправил его в Италию и заставил заняться там организацией ряда университетов. Кювье открыл университеты в Падуе, Пизе, Флоренции, Сиенне и Турине. Затем он отправился с той же целью в Голландию, а оттуда снова в Италию и открыл университет в самом Риме. Кто знает, сколько университетов еще было бы открыто в Европе, если бы Наполеону не пришлось обороняться. Неприятель подходил к Майнцу. В критическую минуту у Наполеона не оказалось под руками ни одного маршала, ни одного генерала.
— Кювье…
И Кювье оказался комиссаром по обороне этого города. Зоолог, анатом, ученый — оказался вдруг военачальником. Кювье не удивился, он уложил чемодан и поехал сражаться. Он не успел доехать до Майнца — тот был взят — и Кювье так и не пришлось блеснуть своими талантами полководца.
Вскоре после приезда Кювье в Париж в окрестностях города начались земляные работы. То тут, то там из глубоких ям и канав вытаскивали кости и черепа. Это были странные кости и черепа. Они не походили на черепа известных науке животных, это было что-то совсем особенное. Как только Кювье узнал об этом, он распорядился, чтобы все отрытые кости несли к нему. И вот чулан за чуланом, комната за комнатой наполнились грудами костей. Они лежали в беспорядке, покрытые комьями земли и глины, местами громоздились чуть не до потолка, местами были рассыпаны по полу.
Над этим хаосом костей и черепов виднелась всклокоченная голова с ярко горящими глазами — Кювье не выходил из сараев и чуланов.
— Каждая кость должна занять свое место, — бормотал Кювье, хватая кость за костью и бросая на нее быстрый взгляд. Одни кости он укладывал отдельными кучками, другие складывал в общую кучу, и вот постепенно из груды костей начали показываться отдельные скелеты.
— Зуб… — вертел Кювье в руках зуб. — Зуб этот — зуб жвачного животного, значит и ноги… — и он торопливо перерывал ворох костей и отыскивал в нем кости ног жвачных.
— Эта… эта… Нет, мала — по зубу видно, что животное было крупнее, — и он отбрасывал в сторону маленькую стопу животного.
— Выбей мне из камня вот эту кость, — вбежал Кювье в комнату брата (у него был брат зоолог).
Никто ему не ответил. Он поднял глаза и увидел, что брата нет. Там был только Ларильяр, один из знакомых брата. Он умел работать молоточком и очистил кость от извести.
— Ура! Я нашел мою ногу! — закричал Кювье. — И этим я вам обязан, — низко поклонился он Ларильяру.
Именно этой-то ноги и нехватало Кювье. Он уже заранее знал, какова будет эта нога, но нужно было проверить свои предположения. И вот нога, очищенная Ларильяром, блестяще показала правоту рассуждений Кювье.
— Это вымершее животное, — заявил Кювье, когда скелет был собран. — Таких животных нет больше на земле.
— Вздор! — хором ответили ученые. — Никогда не поверим этому.
Тогда Кювье притащил все свои скелеты. Они напоминали то скелет слона, то носорога, то свиньи, то газели. Но это были какие-то своеобразные слоны, носороги, свиньи и газели. Они заметно отличались от современных.
— Чья это челюсть? — на миг задумался Кювье, держа в руках большую челюсть с очень небольшим числом зубов. — Она похожа на… — и он напряг свою память. — Да это — ленивец! — воскликнул он.
— Велик он слишком для ленивца, — не поверил зоолог. — Таких ленивцев не бывает.
— Но зубы, зубы… — горячился Кювье. — Ведь у него неполное число зубов, это — неполнозубое.
— Что ж — зубы? Он их при жизни растерять мог, — ухмыльнулся зоолог.
Кювье вскипел.
— А ячейки где? Вы, коллега, должно быть, забыли, что у млекопитающих зубы сидят в ячейках?
Зоолог был посрамлен, но не сдался.
— Все-таки это не ленивец, — бормотал он. — Да и что можно сказать по одной челюсти?
Ленивец живет на деревьях, а судя по челюсти, хозяин ее был так велик, что мог подгибать деревья под себя и уж во всяком случае не мог по ним лазить. И все же челюсть дала возможность Кювье получить некоторое представление о гигантском ископаемом ленивце — мегатерии.
— Он должен быть таким-то, — утверждал Кювье, делая набросок предполагаемого обладателя челюсти.
Зоологи посмеивались.
Прошло несколько лет, и был найден полный скелет мегатерия. Он вполне соответствовал описанию, данному Кювье.
Кювье «угадал» и еще несколько скелетов, и ни разу не ошибся.
— Угадал первый раз — случай. Угадал второй раз — счастье.
— Ну, а в третий раз? А в четвертый раз?
— Привычка! — хотел сказать зоолог, но поперхнулся. Привыкнуть угадывать скелеты пахло уже не привычкой, а — знанием. Зоолог повесил голову, подумал еще немного и разразился неистовым криком.
— Браво, Кювье!
Кювье сделался охотником за ископаемыми животными. Собрав целую коллекцию полных и неполных скелетов, он занялся их обработкой. И в первую очередь он взялся за родню слонов.
— Остатки, найденные в Сибири, принадлежат не слону, это совсем особый вид животного, — и Кювье дал описание мамонта.
— Ну, от слона он отличается не так-то уж сильно, — ответили академики. — Почти тот же слон, только бивни другие.
Кювье рассердился и приготовил описания двух толстокожих — палеотерия и анаплотерия. Кое-какие из их костей он раздобыл в Монмартре, т.-е. в самом Париже.
— Ах! — вырвалось у академиков, когда они увидели рисунки этих чудовищ, живших когда-то на том самом месте, где теперь шумел Париж.
А Кювье принялся писать мемуар за мемуаром. Он описал и восстановил около полутораста скелетов животных. Тут были и мастодонты и мамонты, были палеотерии, самый большой из которых был величиной с носорога, а самый маленький — с зайца. Был и ископаемый ирландский олень с колоссальными раскидистыми рогами; были медведи, гиены, тигры, гигантские ленивцы и мегатерий, величиной с носорога. Были даже китообразные. Был мегалозавр, длиной чуть не в двадцать пять метров, были удивительнейшие летающие ящеры и еще более удивительные ихтиозавры.
Словно сказку читали ученые описания этих животных. Какой новый мир, мир, полный загадок и чудес, развертывался перед ними! Когда-то давно на земле жили все эти животные, наполняли воздух, леса, луга, воды болот, озер и морей. Никаких сомнений не было в том, что таких животных нет больше на земле. Они были так чудовищно велики, что их нельзя было проглядеть. Они давно вымерли.
Началась охота за ископаемыми животными. Не только кости птиц и зверей, ящериц и змей, но и горы раковин моллюсков, рыбы, ракообразные и многое другое стало добычей охотников.
А Кювье принялся изучать строение парижского бассейна. Он ездил по окрестностям Парижа; ни одна крупная постройка, ни одна глубокая канава не миновали его. Все подрядчики знали о том, как интересуется профессор Кювье постройками, и всякий считал своим долгом сообщить ему о каждой новой постройке. Поначалу бывали и недоразумения. Подрядчики думали, что Кювье интересуется самой постройкой, и сообщали ему о наполовину выстроенных зданиях.
— На что мне это! — раскричался профессор, когда его пригласили осмотреть стройку, и он, приехав, увидел почти выстроенное здание.
— Мне нужны не ваши стены и крыши, — мне нужны ямы для фундамента!
Подрядчики уразумели наконец, что нужно профессору. И как только намечалась постройка нового здания, они писали ему. И он приезжал и давал указания, как рыть, куда девать найденные кости.
Рабочие с монмартрских ломок мела и извести надоели своим подрядчикам и десятникам жалобами. Они каждый день жаловались на Кювье.
— Он мешает нам работать! Он заставляет нас работать тихо и осторожно… Вчера я только начал отбивать большой пласт, как он закричал: «Не смей!» Он увидел какую-то костяшку. Он не платит нам жалованья, у нас уменьшается выработка из-за его костей…
— Я буду платить за каждую интересную кость, — сказал Кювье, а десятники прибавили к этому:
— Чего голосите, дурачье? Он почти министр! Разгонит вас отсюда, тогда узнаете.
Рабочим пришлось долго ждать обещанных им франков. Кювье целое лето не показывался на ломках извести. Он бродил по окрестностям Парижа и, казалось, подыскивал место для кирпичного завода — так внимательно он растирал между пальцами то глину, то песок. Затем он бежал в соседний овраг, карабкался по размытому водой обрывистому берегу реки, откалывал молоточком куски извести и тер меж пальцами глину.
— Броньяр! Броньяр! — закричал он однажды своему спутнику по прогулке. — Скорей! Сюда!..
Прибежал Броньяр.
Кювье за работой.
— Вы целы? — спросил он у Кювье, сидевшего на корточках перед кучкой известковых камней.
— А что? — удивился тот.
— Вы так кричали…
— А… Не в этом дело. Я понял, я знаю теперь, почему бывает такая разница между некоторыми пластами! Одни из них морские отложения, другие — речные.
Это было колоссальной важности открытие — разница между отложениями морских и пресных вод. Теперь можно было узнавать, какие из водных ископаемых были пресноводными, а какие морскими. Броньяру хотелось поделиться с кем-нибудь таким открытием. Но кругом никого не было, только овсянки перелетали в кустах, да чеканчик покрикивал, сидя на известняке.
Геология и палеонтология так увлекли Кювье, что он только и думал о костях, видел сны, в которых фигурировали то гиганты-ископаемые, то горы песку, глины и извести. Для него было ясно одно — все эти животные когда-то жили на земле и давным-давно без остатка вымерли. Но почему?
— Почему они исчезли? Почему вместе с костями нашей лошади никогда не встретишь костей мегатерия?
Это была загадка.
Кювье долго ломал голову над разрешением этого вопроса. Он снова и снова перерывал вороха давно знакомых костей, снова ехал то за одну, то за другую парижскую заставу, снова рассылал письма во все концы земли, прося о присылке костей. В промежутки между заседаниями и лекциями, в карете, в постели, за столом он думал.
И… задача была разрешена.
Мать, сделавшая его религиозным, много повредила ему в этой работе. Кювье преклонялся перед авторитетом Библии, он допускал только одно единственное творение жизни на земле — библейское. Животные было сотворены в шестой день творения. Но ведь нигде в Библии нет указания на то, что они должны были все дожить до наших дней. Ведь был же всемирный потоп. Несомненно, Ной не мог взять в свой ковчег всех этих мамонтов и мастодонтов! Они утонули, их кости остались, и таких катастроф могло быть много…
— Да, — прошептал Кювье, — так могло быть, так — было…
«В мире происходил ряд перемен, обусловленных изменениями свойств окружающей среды. Следовательно, на земле имели место повторные катастрофы, выдвигавшие сушу из моря, и надо полагать, что не раз суша снова покрывалась водой. Большая часть этих катастроф происходила внезапно, и это всего легче доказать относительно последней бывшей на земле катастрофы. Она оставила на крайнем севере трупы громадных четвероногих, которые во льду сохранились до наших дней с кожей и волосами. Если бы смерть этих животных и их замораживание произошли не одновременно, то трупы подверглись бы полному разложению. С другой стороны, этот вечный мороз не царствовал в тех местах, где животные были им охвачены, ибо будь там такой мороз, они не могли бы существовать. Стало быть, был такой момент, который вызвал гибель этих животных и сковал страну, где они жили, вечным льдом. И это должно было произойти внезапно».
Так родилась на свет знаменитая в свое время теория — теория катастроф.
Земля пережила ряд страшных переворотов, внезапных и ужасных. Разом появлялись новые материки, мгновенно затоплялись океаном старые. Гибли все животные данной местности, а когда все снова приходило в порядок, снова появилась жизнь. Пять-шесть тысяч лет тому назад произошла последняя катастрофа. Она уничтожила тогдашние материки и острова, уничтожила живших там мамонтов и мастодонтов, уничтожила всех животных. А потом их заселили новые.
Жизнь земли шла скачками. Нет поэтому и связи между животными, нет переходов между ними. Исчезли мастодонт и мегатерий, их заменили коровы и лошади.
— Откуда они взялись?
— Пришли из соседних мест. Не вся земля сразу подпадала под действие катастрофы. Акт творения был — один! — отвечал Кювье, твердо помня про шестой библейский день творения.
Его ученик Д’Орбиньи был менее привержен к библейским истинам. Он пошел еще дальше и утверждал, что после каждой катастрофы был новый акт творения. Это было все же логичнее, чем утверждения Кювье, хоть и не совсем вязалось с Библией. Очевидно, Д’Орбиньи был уже несколько заражен вольнодумством.
— Вы посмотрите только! — восклицал Кювье на своих лекциях. — Была первая эпоха. Тогда было много разных рыб, моллюсков, пресмыкающихся и очень мало морских млекопитающих. Во вторую эпоху на земле появилось много млекопитающих. В третью — земля прямо-таки кишела мамонтами, мастодонтами, бегемотами, гигантскими ленивцами и носорогами. Теперь четвертая эпоха — господство человека и современных нам животных…
— Так говорят факты: кости, пласты морских и речных отложений. Смешно спорить против этого, — заканчивал он лекцию. — Это написано на самом лике земли, нужно только уметь читать эти записи.
Гремели аплодисменты, восторженные слушатели хрипли от крика, а Кювье уже мчался по коридору — у него было очередное заседание в совете, а потом нужно было ехать в университет, оттуда в Академию, а там еще и еще дела. И покачиваясь на мягком сиденьи, он быстро писал новую главу своей очередной книги, изредка поглядывая в оконце кареты.
Это были замечательные годы — 1810–1812 — теория катастроф, книги об ископаемых и в заключение всего — теория типов.
— Линней не дал естественной системы животных. — И Кювье развернул перед изумленными учеными свою систему животного царства.
— Не увлекайтесь внешностью; важнее то, что спрятано в глубине.
Кювье решил, что нервная система — самые важные органы для животного. И по строению этой нервной системы он разделил всех животных на четыре «типа»: позвоночных, моллюсков, членистоногих и лучистых. А эти типы он разбил на ряд классов, отрядов и семейств. Он дал куда более близкую к действительности систему, чем Линней, но он думал, что типы есть нечто ограниченное. Он думал, что каждый тип замкнут; что переходов между ними нет и быть не может. Это было прямым последствием его взглядов на строение животных.
— Животное не может сразу быть и хищником и травоядным, а переход и есть нечто среднее! — вот его ответ на вопрос: «А нет ли переходов между типами?»
Теория типов составила эпоху в зоологии. Эта теория легла в основу и современной классификации.
А государственная деятельность шла своим чередом. Кювье был и инспектором школ, и президентом комитета внутренних дел, и членом совета. Он и при Людовике XVIII остался на своих должностях, прибавив к ним новые. В эпоху жестоких гонений на бонапартистов он всячески старался смягчить преследования, которым подвергались сторонники Наполеона. Он устроил даже так, что закон о так называемых превотальных судах, направленный против бонапартистов, не прошел. А ведь именно он, Кювье, государственный комиссар, должен был защищать его в совете. В 1818 году Ришелье так запутался в своих собственных интригах, что все министры подали в отставку. Ришелье мало обеспокоился этим, стал набирать новый кабинет и пригласил в него и Кювье. Ученый отказался от этой чести. В том же году он получил кресло «бессмертного» в Академии. «Животное царство» было напечатано в 1817 году. Эти пять толстых томов были ценнейшим из всего, сделанного Кювье, и кресло «бессмертного» было незначительной наградой за этот колоссальный труд.
Слава Кювье достигла зенита. Его день был заполнен так, что он едва всюду успевал. Вставая в восемь часов утра, он ухитрялся поработать до завтрака, за завтраком проглядывал газеты, потом принимал посетителей и спешил в Государственный совет или в Совет университета. Домой он едва поспевав к шести часам вечера и, если у него оставалось хоть пять минут до обеда, бежал к столу и садился писать. Он обладал удивительной способностью: оборвав на полуслове фразу утром, он садился к столу и продолжал писать так, как будто он и не вставал из-за стола.
Ученые, политики и писатели наполняли его дом по субботам. И в этой толчее он бродил спокойный и холодный, поглядывая из-под густых бровей, и одинаково встречал как принца, так и полуоборванного студента, — он одинаково презирал всех.
— Ваша теория типов, ваши рассуждения о значении подчиненности признаков очень хороши, — сказал ему на одном из таких вечеров заезжий зоолог. — Но почему вы не построите нам какой-либо системы, сообразно вашей теории?
— Зачем?
— Чтобы доказать ее справедливость.
— Хорошо, — ответил Кювье и занялся рыбами.
Вместе со своим помощником Валансьенном он собрал колоссальный материал, мобилизовав для этого всех судовых врачей. Ему повезли целые боченки рыб и из Индии, и из Америки, из Южной Африки, из рек Бразилии и рек далекой Австралии. Тут были и рыбы тропиков и быстрых речек северо-запада Европы, холодных ручьев Урала и прогретых солнцем тинистых озер Индокитая. Яркие цвета, причудливые формы тела, камбалы, акулы и скаты, осетры, стерляди и угри, рыбы коралловых рифов и прелестные рыбки рисовых болот, и канав Малакки — все это наполнило музей. По стенам висели связки сушеных рыб, а на полу лежали кожи акул всех сортов и видов. И всего больше было в этом рыбьем царстве окуней. Они подавляли своей массой все остальное.
— Кость или хрящ? Вот — основа, — сказал Кювье Валансьенну, перебирая рыб. — Помните: с костью в одну сторону, с хрящом в другую!
И рыбы разделились на два больших отряда — направо легли рыбы с костяным скелетом, налево — с хрящевым. Окуни, плотва, коралловые рыбы, щуки, караси и карпы, пескари и гольцы были отделены от осетров и стерлядей. А потом и эти две группы были разделены на восемь порядков, а там пошли — семейства, роды и т. д.
У Кювье оказалось их около пяти тысяч!
В те времена наука знала всего около тысячи четырехсот видов рыб. Кювье увеличил это число в три раза. Особенно много оказалось окуней. Он описывал их день за днем, а гора новых видов почти не убавлялась. И когда с окунями было покончено, Кювье сказал Валансьенну:
— Недурно! Четыреста видов одних окуней, а раньше… раньше всех рыб знали только втрое больше. Вот что значит — поработать как следует.
— И вот что значит, — прибавим от себя, — заставить собирать коллекции сотню-другую корабельных врачей.
— Вот вам моя система рыб. Вот вам мое доказательство, — сказал Кювье, сдав в набор первый том своей «Естественной истории рыб».
Но он не успел издать всего этого труда. При его жизни было отпечатано только (только!) восемь томов. Никто и никогда еще не давал таких подробных описаний, такой замечательной классификации.
Кювье оправдал надежды Жюссье, он действительно сделался «вторым Линнеем», только Линнеем более… научным.
И в разгар этой работы, когда он был так весел и жизнерадостен — он любил каторжную нагрузку и безумную скорость работы, — у него умерла единственная дочь. У него было несколько детей, но все они умирали в детстве, и только Клементина выжила. И вдруг она умерла от скоротечной чахотки. Это был страшный удар для Кювье. Холодный и рассудительный, «тончайший дипломат», он сразу потерял все свои «качества», заперся в своей квартире и два месяца никуда не выходил. Но дела не ждали, пришлось ехать на заседание совета. Он поехал, спокойно вошел, занял председательское место, но вместо того, чтобы говорить, он… заплакал.
Его веселость исчезла, он стал раздражителен и угрюм. И он стал высокомерен.
— Дома гражданин Кювье? — спросил у лакея старинный знакомый ученого Пфафф.
— Какой Кювье? — услышал он. — Господин барон или его брат Фредерик?
Старый «приятель Кювье» безвозвратно исчез. Его место занял «господин барон Кювье». Пфаффа приняли, и он, знавший Кювье тридцать лет тому назад, был поражен. Перед ним стоял толстоватый человек с потускневшими глазами. Он был поглощен политикой, и когда Пфафф стал показывать ему замечательные анатомические препараты, то вместо расспросов и замечаний он услышал:
— Хорошо Валансьенн, уберите это на место.
Кювье как бы задремал, и словно сквозь сон еще продолжал говорить о науке, продолжал работать как ученый. И только в последние годы своей жизни он снова вспыхнул и загорелся ярким пламенем. В этом пламени сгорела его дружба с Сент-Илером.
— Это болят нервы воли, — сказал Кювье, пэр Франции, когда у него на одном из заседаний вдруг сильно заболела рука. На другой день заболела нога, а там заболели обе руки и парализовалась глотка. Прошло еще несколько дней, и были поражены легкие.
Знаменитейшие врачи столпились у постели ученого. Он умирал, но врачи не хотели оставить его в покое.
— Наука должна бороться до последней минуты, — важно сказали они и решили прижечь больному шейные позвонки. Но, подумав, они нашли, что можно ограничиться пиявками и банками.
— Это спасет его, — сказал самый старый и самый важный врач.
— Спасет! — откликнулись более молодые и менее важные.
Пиявки и банки поставили. Врачи с жадностью смотрели на больного и ждали. Прошло положенное время, пиявки и банки сняли.
— Пить! — сказал Кювье.
— Ему помогло лечение! — отозвались хором врачи.
Кювье не успел сделать глотка, вздрогнул и — умер.
Пиявки и банки действительно оказались замечательным средством.
Впрочем, врачи мало смутились этим.
— Нас поздно позвали, — сказали они. — Запустили болезнь.
Его мозг весил 1861 грамм. Полушария этого чудовищного мозга были замечательны своим строением. Это был мозг — гения.
В 1760 году в Фиссингаузене, в Ганновере, стоял большой отряд французской армии. Шестнадцатилетний тщедушный юноша, верхом на ободранной кляче, въехал в лагерь и начал расспрашивать, где ему найти полковника.
— Не знаю, на что вы годны, — сказал полковник, прочитав рекомендательное письмо и посмотрев на юношу. — У меня — война, и детям здесь не место.
Юноша приготовился пустить слезу, и полковник сжалился над ним — оставил переночевать и обещал подумать над его делом.
На рассвете начался бой, и когда полковник вышел к своему отряду, то увидел в первом ряду гренадерской роты вчерашнего юношу.
— Ваше место в обозе! — закричал он.
Но юноша и ухом не повел.
Французы пошли в атаку. Один за другим выбывали из строя офицеры. Гренадеры стояли в засаде, за густой изгородью, но и туда добрались пули немцев.
— Командуй нами! — предложили юноше солдаты, когда ни одного офицера не осталось в живых.
Тем временем французы отступили и впопыхах забыли про гренадеров.
— Идем! — кричали солдаты. — Нас забыли.
— Ни с места! — остановил их юноша-командир. — Пока нет приказа, мы остаемся здесь.
Отряд остался, неприятель понемножку продвигался вперед и почти отрезал гренадеров от армии. Наконец один из адъютантов кое-как пробрался к отряду и передал приказ «отступать». И только тогда юноша вывел свой отряд из засады.
За этот подвиг его тут же произвели в офицеры.
Этот юноша был Жан-Баптист Ла-Марк (полностью — Жан-Баптист-Пьер-Антуан де Моне, шевалье де Ла-Марк).
Отец отдал его — одиннадцатого и последнего из своих детей — в иезуитскую школу в Амьене. Но сын не захотел сделаться священником. Он бредил подвигами, он не мог равнодушно смотреть на солдатский мундир. В нем текла кровь военного, и маленький «капет» — так звали учеников этой школы за шапочку, которую они носили, — мечтал о битвах и сражениях. Отец умер, и Ламарк тотчас же сбежал из школы и отправился на войну.
Война кончилась, ибо даже и семилетние войны рано или поздно кончаются. Полк Ламарка был расквартирован в Провансе. Здесь в течение пяти лет Ламарк жарился на южном солнце. От скуки он начал собирать растения и вскоре так пристрастился к этому занятию, что увлекся ботаникой.
— Да кто он? Офицер или аптекарь? — начали ворчать товарищи по полку. — Почему он не хочет пить с нами, а сидит у себя и возится с травой?
Товарищи начали коситься на странного офицера, предпочитавшего книгу бутылке и поля и леса — кабаку. Они всячески отравляли ему жизнь, они устраивали против него настоящие заговоры и вовлекли в этот заговор даже самого полковника. Ламарк получал выговоры, Ламарк назначался не в очередь на дежурство, Ламарка заставляли самые лучшие летние дни проводить в казарме. Дело дошло до того, что его собирались исключить из полка.
Трудно сказать, чем кончилось бы все это, если бы не болезнь. У Ламарка появилась на шее опухоль. Она так упорно не проходила, что ему пришлось подать в отставку и ехать лечиться в Париж. Целый год ходил Ламарк от одного врача к другому. Наконец Ламарк попал к хирургу Теннону. Тот глянул и сказал только одно слово — «резать»!
Ламарк выздоровел, а на память об операции у него остался огромный шрам на шее. Этот шрам был так велик, что всю жизнь Ламарк скрывал под высоким галстуком памятку о Тенноне.
Прохозяйничав два года в именьи матери, он снова остался не у дел: старшие братья наделали столько долгов, что именье продали. Тогда он переехал в Париж и поступил конторщиком в одну из банкирских контор. Нельзя сказать, чтобы он был очень доволен, променяв шпагу на перо конторщика. Ему совсем не нравилось это занятие, он ненавидел свою конторку, высокий табурет и чернильницу. Он с отвращением смотрел на толстенную книгу, в которой писал изо дня в день длиннейшие столбцы цифр.
— Нужно переменить род занятий, — решил Ламарк, — путного конторщика из меня все равно не выйдет.
И правда, два опытных бухгалтера едва смогли распутаться в тех книгах, которые вел Ламарк, — столько там было ошибок, так были перепутаны кредиторы и дебиторы и так прихотливо прыгали цифры из одной графы в другую.
— Я буду музыкантом! — заявил Ламарк старшему брату.
— Что за вздор? — ответил тот. — Тебе хочется голодать и ходить без подметок? Иди лучше в доктора.
Ламарк долго думал над этим. Он так любил музыку, и ему так хотелось играть самому.
Он долго колебался, но брат уговорил Ламарка, и тот начал изучать медицину. Но эта наука не захватила его, и он частенько вместо того, чтобы слушать лекцию профессора медицины, бежал на лекцию ботаника Жюссье.
Он был беден и не мог ходить на вечеринки и балы, проводить вечера в ресторанах и кафэ; все свободное время Ламарк просиживал в своей комнатке под самой крышей высокого дома. Из его окна открывался вид на крыши соседних домов, и стоило лишь взглянуть вверх, и было видно небо.
Это небо было прекрасно. То оно было синее, то по нему неслись облака. Они были то нежны и изящны, словно легкий беловатый узор, то громоздки и тяжелы, словно огромные пуховые подушки. Они то таяли где-то там, в высоте, то неслись над самыми крышами. Иногда они темнели и спускались пониже, тогда из них сыпался веселый дождичек. Иногда набегали тучи, заволакивали небо, и на парижские тротуары и мостовые, на шляпы франтов, кепи блузников и зонты женщин лились потоки воды. Иногда молния прорезала черную занавеску грозового неба, а иногда на далеком горизонте мутно переливалась радуга.
Ламарк привык наблюдать облака. И понемножку, незаметно для самого себя, он начал изучать эти передвижения облаков, изучать направление ветров. Вскоре он начал вести записи, и чем больше он занимался этим, тем больше увлекался. Поднявшись в свою комнатку — для этого нужно было пересчитать куда больше сотни кривых и обитых ступенек, — он спешил к окну.
— Что там, на небе?
Мемуар «Об основных явлениях в атмосфере» — вот результат этих наблюдений и записей. С трепетом понес его Ламарк своим профессорам. И — о, счастье! — мемуар удостоился чести быть прочитанным в одном из заседаний Академии, он получил лестные отзывы некоторых ученых. Правда, напечатать его так и не удосужились, но Ламарк и не мечтал об этом.
Ламарк не только наблюдал облака — он понемножку занимался и ботаникой. Лекции Жюссье сделали свое: он стал не просто любителем, а постепенно превращался в профессионала.
В те времена ботаника была в большой моде. Еще бы! Сам Жан-Жак Руссо[29] любил собирать полевые цветы и, принеся домой, старательно раскладывал их по папкам, сушил, а потом наклеивал на куски картона.
— Природа облагораживает! Это лучший воспитатель, — говорил он, думая, что его засушенные цветы и есть та самая «мать-природа», общение с которой должно облагородить ее «детей».
Жан-Жак Руссо был в большой моде в те года. И как всегда, толпа надела не только галстуки и жилеты, похожие на те, что носил автор «Эмиля», нет, — она захотела и заниматься тем же, чем занимался знаменитый Жак, «наш Жак». И вот поклонники Руссо принялись «гербаризировать».
Ламарк учел это и засел за книжку. Проработав несколько лет и избегав все окрестности Парижа, он составил описание диких растений, которые встречаются во Франции. Он взял кое-что от Линнея, кое-что от Жюссье и Турнефора, переделал это на свой лад и составил недурной определитель растений.
— Любой грамотный человек, знающий названия частей растений, сможет по моей книжке узнать научное название растения, — заявил Ламарк.
В помещении ботанической школы собрались студенты и профессора проверять определитель Ламарка.
Гурьба студентов втащила в зал первого попавшегося прохожего, какого-то продавца. Он до полусмерти перепугался, увидя, куда попал. Он ждал, что его положат на стол и начнут резать, и очень удивился, когда его только подвели к столу, дали цветок одуванчика и рукопись.
Через пять минут вспотевший продавец дошел по определителю до одуванчика.
— Верно!
Тогда ему дали другое растение. Он никогда не видал этого растения и не знал, как оно называется. И он верно определил его по рукописи Ламарка.
Восторженный рев был ответом, когда продавец назвал растение.
Определительные таблицы Ламарка оказались очень хороши. Бюффон вообще не любил систематики, но особенно он не любил Линнея. И когда он узнал, что Ламарк взял за основу не этого дерзкого шведа, а других ботаников, то он так обрадовался, что выхлопотал для Ламарка деньги на издание его книжки: книга была издана на казенный счет.
«Флора» Ламарка была настоящим подарком для поклонников Руссо. Теперь им не нужно было лазить по толстым и непонятным сочинениям Линнея и других ученых. По книжке Ламарка в пять минут можно было узнать название любого растения.
О Ламарке заговорили, а так как именно скучающие графы и графини, герцоги и баронессы и были наиболее рьяными последователями заветов (но не всех, а только ботанических) великого «нашего Жака», то и неудивительно, что вскоре Ламарк оказался в Академии. Правда, кресло академика он получил не сразу — сначала ему пришлось сидеть на скамейке (он был только адъюнкт-академиком, а таковым кресел не полагалось), но и то было хорошо. Собственно, на почетное место на скамье академиков был другой, более заслуженный кандидат, но… он был анатомом, он не помогал поклонникам Руссо общаться с природой, его работы были не для «любителей букетов», и… король утвердил не анатома, а Ламарка.
— Теперь я буду заниматься только наукой, — решил академик Ламарк и… поехал по Европе в качестве гувернера сына самого Бюффона.
Бюффон очень хотел сделать из своего сына ученого, он готовил его в свои преемники. И вот он решил, что Ламарк поможет его сыну войти в курс наук. Сам Бюффон ни минутки не мог уделить его воспитанию — он был слишком занят.
Разъезжая по Германии, Голландии, Венгрии и Австрии, Ламарк осмотрел тамошние музеи и познакомился со многими учеными. Но эта «образовательная» прогулка скоро кончилась. Сынок Бюффона — очень бойкий и легкомысленный юноша — явно предпочитал музеям и ботаническим садам театры и рестораны. Он хотел образовательное путешествие превратить в увеселительное. Кончилось все это тем, что Бюффон предложил нашим путешественникам вернуться в Париж.
Вернувшись в Париж, Ламарк оказался не у дел. Дела-то, собственно, были, а вот денег не было. Чин академика был только почетным — денег он не давал. К счастью, слава ботаника помогла Ламарку, и он получил предложение редактировать ботанический отдел в «Энциклопедии» Дидро. Этой работы ему хватило на добрый десяток лет, и она окончательно закрепила за ним славу выдающегося ботаника.
Ламарку стало мало ботаники, он начал интересоваться и многими другими вещами. Как и раньше, он полдня проводил в своей комнатке — думал и размышлял. Он очень мало знал, но его мозг был как-то странно устроен: неугомонный Ламарк, зная мало, хотел объяснять все. Он хватался то за химию, то за физику, то за философию. Он не делал опытов или наблюдений, нет. Его мало интересовала опытная сторона вопроса, он любил обобщать. Мало зная, не имея критического отношения к прочитанному, он строил теорию за теорией и с самым серьезным видом утверждал, что его гипотезы не просто велики и достоверны. Нет, они могут перевернуть весь мир, стоит только опубликовать их.
Жан Баптист Ламарк (1744–1829).
Революция принесла с собой учреждение Музея естественной истории. Там было шесть кафедр по естественным наукам — три по зоологии и три по ботанике. Ботанические кафедры были заняты главными ботаниками из Королевского ботанического сада. Ламарк остался не при чем. Не могли помочь ему и его поклонники-ботаники из высшего света: они один за другим отправлялись на гильотину. Тут ему и предложили кафедру «насекомых и червей». Кафедру птиц и млекопитающих получил Сент-Илер, а рыбами и рептилиями занялся Лассепэд.
Хорошо было 22-летнему Сент-Илеру занять такую кафедру, как «птицы и звери». Но каково было 50-летнему Ламарку приниматься за насекомых и червей? Ведь он был ботаник, и если и знал что по зоологии, то только раковины.
И представьте себе — он взобрался на эту кафедру и просидел на ней… тридцать лет. Из ботаника и метеоролога он превратился в зоолога, и притом очень дельного.
«Насекомые и черви» — это была презанятная кафедра. Если насекомые и были чем-то более или менее определенным, если среди них был какой-то порядок, то черви… черви были так запутаны и хаотичны, что ни один зоолог не знал, что с ними делать. А теперь расхлебывать всю эту кашу пришлось — ботанику.
Ламарк не терял времени и немедленно принялся за работу. Он не знал зоологии, не умел препарировать насекомых, даже не знал толком, чем отличается земляной червь от пиявки. Он отламывал ноги у сухих жуков — его пальцы привыкли к прочным раковинам; он десятками бил баночки с заспиртованными червями, он ходил то облитый спиртом, то вымазанный в замазке… Но с каждым днем он все больше и больше входил во вкус своей новой специальности. Все эти улитки, черви, насекомые, полипы и губки, медузы и жуки были так интересны…
Ботаник — как это ни странно — справился со своей задачей много лучше зоологов: Ламарк кое-как распутал этих самых «червей». Для начала он разделил всех животных на позвоночных и беспозвоночных. Это деление было так удачно, что оно сохранилось до наших дней: и сейчас в университетах есть кафедры зоологии позвоночных и зоологии беспозвоночных. Ламарк точно определил границу своей кафедры, теперь это были не «черви и насекомые», а беспозвоночные.
Принявшись изучать полипов, он быстро установил, что кораллы вовсе не животные-растения, как говорил Кювье, утверждавший, что все стволы и ветви колонии полипов — растительного происхождения. «Это особая группа животных, — настаивал Ламарк, — там нет ничего растительного». Порядка в полипах было вообще очень мало, и когда Ламарк написал семь томов своей «Естественной истории», то он немало места уделил этим полипам.
Чтение лекций и писанье конспектов отнимали не так-то уж много времени. Ботаникой Ламарк заниматься перестал, а изо дня в день зоология и зоология утомляла. Для разнообразия он вздумал позаняться химией и физикой. Он никогда не сделал ни одного опыта и уж во всяком случае не имел отчетливого представления о таких хитрых вещах, как щелочи и кислоты. Но это не остановило его. Он окружил себя книгами всех времен и народов и принялся читать.
Он читал подряд одну книгу за другой, исписывал стопы бумаги, размечал страницы книг. В его голове получился невероятный сумбур, в ней перепутались рассуждения средневековых алхимиков с теориями древних греков, противоречивые гипотезы сталкивались в его мозгу в каком-то безумном танце.
Он не мог понять кислородной теории Лавуазье[30], его прельщали рассуждения более ранних исследователей: они были так туманны, что голова начинала кружиться при их чтении, а он так любил все непонятное.
— Кислород… Окислы… Вздор! То ли дело теория огненного эфира!!!
И действительно, с этим огненным эфиром (или эфирным огнем — от этого дело не переменится) можно было понастроить каких угодно обобщений.
Ламарк обрушился на теорию Лавуазье. Он так разохотился, что попытался даже вызвать на открытый диспут сторонников великого ученого, сложившего свою голову на гильотине. Увы! Химики уклонились от этого.
— Так-то? Ну, я вас заставлю! — решил Ламарк, преисполненный энергии, и принялся читать в Институте академии доклад за докладом.
«Все элементы состоят из молекул, а они образованы путем соединения четырех элементов, соответствующих четырем стихиям древних, — воды, воздуха, огня и земли. Земля в чистом виде неизвестна, наиболее близок к ней горный хрусталь. Огонь в чистом виде воспринять нельзя, — это эфирный огонь. Его можно видеть только в соединениях»… И тут начался длинный ряд рассуждении и перечислений тех соединений, в коих так или иначе замешан этот эфирный огонь. Эти рассуждения ничем не отличались от смехотворных теорий о «флогистоне», с которыми так боролся Лавуазье.
Дальше — больше.
«Элементы в чистом виде никаких соединений не образуют, они, наоборот, стремятся разъединиться. Все, что мы видим на земле, есть результат деятельности живых существ, только они могут связывать элементы. Главная роль в этом деле принадлежит растениям».
«Растения перерабатываются животными, а из распада тех и других образуется почва. Таким образом все вещества, встречающиеся на земной поверхности, есть результат жизнедеятельности животных и растений».
— А на чем же жили первые растения? Ведь пока они не разрушились, почвы-то не было, — не утерпел один из химиков.
— То есть как на чем? — посмотрел на него Ламарк. — Странный вопрос! По мере того, как росло растение, шло и образование почвы, это два параллельных процесса, это… — и тут он заговорил так, что никто ничего не понял.
Химики слушали и посмеивались, зевали, переглядывались. А когда им все это надоело, они преспокойно заявили Ламарку, что такие доклады их совсем не интересуют. Они даже не захотели спорить и опровергать, — нет, они просто отказались слушать.
— Слепцы!.. — восклицал Ламарк, отправляясь домой с неудавшегося доклада. — Мои гипотезы — бредни?
Бедный мечтатель! Если бы он знал немножко побольше и умел говорить немножко яснее! В его рассуждениях была доля истины, его эфирный огонь был родным братом энергии, а различные состояния этого самого загадочного огня были ни чем иным, как идеей превращения энергии. Он мог бы прогреметь на весь мир, но ему это не удалось: он не был ни Майером[31], ни Гельмгольцем[32] — они полсотни лет спустя рассказали об этом.
Потерпев поражение в области химии, Ламарк вернулся к метеорологии. Он начал с того, что написал статейку о влиянии луны на земную атмосферу.
«Атмосфера — это род воздушного океана, луна вызывает в нем такие же приливы и отливы, как и в настоящем океане. Изучите положение луны, и вы сможете предсказывать погоду».
Ламарк так увлекся луной и ее влиянием на погоду, что начал издавать «Метеорологический бюллетень», в котором и пытался предсказывать погоду. Он имел репутацию знающего метеоролога, а потому правительство, надумавшее устроить что-то вроде метеорологической сети, поручило разработку сводок именно ему. Ламарк получал сведения из ряда городов, делал сводки и, приняв во внимание луну, давал предсказания. Его намерения были очень хороши, его предсказания были очень осторожны, но луна постоянно подводила его; казалось, она только и думала, как бы получше подшутить над стариком.
— Ждите страшной бури, — предупреждал Ламарк парижан.
Парижане сидели по домам, в окна смеялось солнце, но все боялись выйти на улицу и все ждали — вот-вот начнется буря.
— Ясно! — предрекал Ламарк.
Парижане одевались и устремлялись на улицы. Сады и парки, бульвары и предместья кишели праздничной толпой. И в самый разгар гулянья небо заволакивалось тучами, гремел гром, и потоки воды лились на расфранченных обывателей.
Лаплас[33] презрительно фыркал всякий раз, как ему попадались на глаза эти предсказания. Физик Котт устал, занимаясь писанием бесконечных опровержений ламарковских предсказаний.
— Шарлатан! — начали раздаваться отдельные голоса. Но Ламарк крепко верил в свою правоту, он никак не мог допустить мысли, что луна оказалась коварной обманщицей, и продолжал печатать свой бюллетень.
— Вода — вот главная причина изменений земной поверхности. Океаны прорывают себе новые русла, наступают на сушу, заливают берега и низменности, а сами мелеют, обнажая кое-где свое дно. Дожди размывают сушу, промывают и ложбины и овраги, а в результате этого появляются и возвышенности. Все постепенно, никаких катастроф.
— Ну, еще бы! — не утерпел Кювье. — Все постепенно… Все со временем… Ох, уж это время! Оно играет во всей этой физике Ламарка не меньшую роль, чем в религии магов.
Именно на этот раз Кювье и ошибся. В этих «обобщениях» Ламарка было много истины, и через каких-нибудь два десятка лет англичанин Лайелль[34] доказал, что, действительно, горы и океаны, моря и острова, материки и пустыни образуются очень и очень постепенно. Он мало сказал нового по сравнению с Ламарком, но слава досталась ему. Почему? — Ламарк не был геологом и знал мало, он писал непонятно и расплывчато, и то дельное, что было в его книге, терялось в многословных рассуждениях.
Кювье — великий и славный Кювье! — увлекся изучением ископаемых. В Музей естественной истории со всех концов земли повезли кости и черепа, куски известняка с отпечатками, окаменелые раковины, куски окаменелых кораллов, целые ящики «чортовых пальцев» и множество всяких иных «окаменелостей». Чуланы и подвалы заполнялись с катастрофической быстротой. На дворе музея лежали куски гипса, привезенные с Монмартра, а в кабинете Кювье вдоль стен стояли огромные куски картона — великий ученый делал на них наброски предполагаемых обладателей отдельных косточек.
Кювье интересовался только позвоночными — ведь именно они давали работу его острому уму, ведь именно они попадали ему в руки разрозненными костяками, из которых так увлекательно было строить полный скелет. Это походило на решение сложных ребусов, и Кювье решал один ребус за другим. Беспозвоночные, все эти раковины и аммониты, белемниты и кораллы, губки и отпечатки трубок червей валялись по чуланам — никому не было до них дела.
Ламарк был профессором по зоологии беспозвоночных, он знал моллюсков и, взглянув на раковину, мог тотчас же назвать научное имя ее давно сгнившей обитательницы. Он-то и принялся за ископаемых беспозвоночных.
Он перетащил все эти раковины к себе в кабинет, разобрал их и отчистил от лишней извести, разложил прямо по полу отдельными кучками и принялся изучать. Он описывал один новый род за другим, он искал родства между отдельными видами и родами, он строил системы и делал обобщения. Его обобщения были не всегда удачны, его философия была слабовата, но его описания были точны и хороши. И за эти-то описания — он описывал всегда очень точно — он и получил прозвище «французского Линнея». Впрочем, кого только ни называли в те времена новым Линнеем…
— Он воздвигает себе памятник, — говорил Кювье, — памятник, столь же прочный, как те раковины, которые он описывает.
Только эти описания раковин и смягчали Кювье, не выносившего туманных философствований Ламарка. Кювье был холоден и рассудителен, и поэтому он ворчал всякий раз, как слышал о новой гипотезе или теории Ламарка.
— Физиология Ламарка… Да это его собственная физиология! Он просто выдумал ее… Выдумал так же, как и химию… Он — автор этих наук и он — единственный их последователь! — восклицал Кювье, хмуря брови.
А Ламарк — Ламарку жизнь не в жизнь была, если он не мог чего-нибудь обобщить. Он пытался проделать это со всем, что видел. Не зная химии, он строил химические теории; не зная физиологии, он проделывал то же самое с физиологией и, понятно, часто ошибался.
Изучение раковин, изучение беспозвоночных животных — все это навело его на новые мысли. Эти мысли росли и множились с каждым днем, с каждым часом. Вначале отрывочные и бесформенные, они понемногу приходили в порядок — в мозгу Ламарка происходило то же самое, что в комнате ботаника: букет разнообразных цветов раскладывался по отдельным папкам, и из хаоса видов и разновидностей вырастал гербарий.
— Все меняется! — заявил он. — Нет никаких стойких форм, нет никаких неизменных видов. Жизнь — это текучая река.
— Но мы не видим изменений. Покажите нам их, — возражали ему.
— Не удивляюсь… Ничуть не удивляюсь! Разве секундная стрелка может заметить движение часовой стрелки? Нет? Так и мы. Наша жизнь слишком коротка, она — одно мгновение, а изменения тянутся веками, они медленны. Мы не можем заметить их…
Линней доказывал, что на земле столько видов, сколько их было сотворено. Он, правда, допускал, что кое-что новое могло появиться и после акта творения, новые виды и разновидности могли образоваться в результате скрещивания между различными видами. Но такие случаи, — признавался Линней, — редки. Бюффон тоже стоял скорее за неизменяемость видов, про Кювье и говорить нечего, — все постоянно, ничто не меняется…
Ламарк не соглашался с этим. Рассматривая раковину за раковиной, подсчитывая всякие зубчики и обороты раковин, изучая их форму и размеры, он увидел, что есть ряд каких-то переходов. Они были тонки и неуловимы, они не всегда могли быть отчетливо выражены словами, их трудно было описать, но они были, были, были. Даже полуслепой Ламарк видел их. Он был готов отдать на отсечение собственную голову — так крепко он верил в наличие переходов.
Все чаще и чаще в лекциях Ламарка начали проскакивать отдельные мысли и фразы об изменчивости всего живого. В своих книгах — во вступлениях к ним — он начал говорить о том же.
Он оставил на время ископаемые раковины и предпринял огромный труд. Он стал пересматривать всех животных, устроил им особую ревизию. И чем больше он смотрел на засушенных рыб, шкурки птиц и зверьков, на скелеты и спиртовые препараты, тем яснее становилось — меняется все.
— Животные не вымирают, они только изменяются, — вот результат этого обзора коллекций. — Только человек может истребить какую-нибудь породу животных начисто. В природе этого не бывает.
Постепенно изменяется животное, постепенно старые признаки исчезают, постепенно появляются новые. И вот наступает момент — момент глубокой важности — перед нами новый вид.
Это было широкое поле для обобщений, и Ламарк не замедлил воспользоваться им.
В 1811 году члены института были на парадном приеме у Наполеона. Затянутые в мундиры, они мало походили на ученых, — казалось, что это чиновники. В их числе был и старик Ламарк, уже полуслепой. Он низко поклонился Наполеону и протянул ему книгу.
— Что это такое? — вскричал Наполеон. — Это ваша нелепая метеорология, произведение, которым вы конкурируете с разными альманахами? Ежегодник, который бесчестит вашу старость?
— Это раб…
— Занимайтесь естественной историей, и я с удовольствием приму ваши труды…
— Это…
— Эту же книгу я беру, только принимая во внимание ваши седины!
— Это книга по естественной истории, — выговорил Ламарк, когда Наполеон отбежал от него (он не ходил, а бегал), и… горько заплакал.
Через несколько дней он заплакал еще раз: Наполеон особым приказом запретил ему издание «Метеорологического бюллетеня». Пришлось перестать писать статьи по метеорологии, и только после падения Наполеона Ламарку удалось напечатать несколько статей по метеорологии в «Новом словаре естественной истории» Детервилля.
Книга, которую Ламарк столь неудачно преподнес Наполеону, была «Философия зоологии».
Эта книга, написанная на закате жизни, уже полуслепым ученым, обессмертила его имя.
— Все живое меняется! — вот лозунг Ламарка. — Нет ничего постоянного!
Меняются горы и океаны, меняются моря и острова, меняется климат, меняется все. Эти изменения отражаются на животных и растениях. И они меняются.
— Позвольте! — возразил Кювье. — А как же в египетских пирамидах? Мы знаем, что им тысячи и тысячи лет… В них нашли мумии кошек — эти кошки ничем не отличаются от теперешних. Где же ваши изменения?
— Что ж! — снисходительно улыбнулся Ламарк. — Значит, тогда, при фараонах, условия жизни кошек ничем не отличались от условий жизни наших кошек.
Кювье никак не мог примириться с этой теорией. Сент-Илер был менее враждебно настроен, но и он со многим не соглашался.
Ламарк охотно вел научные споры и разговоры, и он спорил со всеми, кто выражал желание поспорить.
— У всякого животного, не достигшего предела своего развития, более частое и продолжительное упражнение какого-нибудь органа укрепляет и развивает этот орган, увеличивает его в размерах. Неупотребление органа ослабляет его. Орган может и совсем исчезнуть, если он не употребляется. Эти изменения передаются по наследству потомству, и…
— Позвольте, но…
— Я приведу пример. Жираф, живущий в Африке, объедает листья и ветки высоких кустарников и деревьев. Он тянется за ними, и вот шея у него становится все длиннее и длиннее. Из короткошеего жирафа получился наш жираф с длинной шеей.
— Итак, животные изменяются потому, что они медленно хотят этого? — наскочил на Ламарка другой критик.
— Да! Изменение среды вызывает изменение привычек животного, отражается на его психике, вызывает приток особых флюидов к тем или другим органам, а этот прилив вызывает, в свою очередь, изменения органов, — спокойным тоном ответил Ламарк.
Насмешки сыпались на Ламарка со всех сторон. Бедняга совсем растерялся. Он был очень стар, ему было уже под семьдесят, он был полуслеп и не мог отражать нападки. Каждый выхватывал из его теории несколько фраз, перевирал их и хотел возражать, доказывать…
— Да как вы не можете понять такой простой вещи? — почти кричал доведенный до отчаяния старик. — Среда меняется. Вместо леса стала степь. Отразится это на жизни животных? Так же они будут жить в степи, как жили в лесу? Нет, нет и нет! Лес и степь — разные вещи, и жизнь в них разная. С этим-то вы согласны?
— Согласен.
— Может ли животное, приспособленное к жизни в лесу, жить так же хорошо в степи, где нет деревьев, где совсем другая обстановка?
— Конечно, ему будет там плоховато.
— Ну, и что случится? Оно будет жить иначе, у него появятся другие привычки и потребности, его психика изменится, оно будет по-другому упражнять свои органы. Что же, оно не изменится от этого, не станет другим?
— А если ему так плохо в степи, так чего же оно там сидеть будет? Оно может уйти, найти себе лес и жить в нем…
— Представьте себе, что леса нет.
— Какой вздор! Что ж, его нигде и не останется? Где-нибудь да найдется…
Что оставалось делать с таким человеком? А ведь это были не просто любители поспорить. Это были ученые.
Особенно раздражала ученых родословная животных, которую придумал Ламарк. Он столько времени потратил на нее, он даже придумал особую классификацию животных, основанную на их психике, — животные бесчувственные, чувствующие, рассуждающие и т. п., — он так старался, и вот… никто и слышать не хотел об этой родословной лестнице.
— Как? На первой ступеньке инфузория, а на последней — человек? Мы в одном ряду с собаками и обезьянами? Вздор, бредни…
Ламарк так хотел навести порядок среди животных, он столько работал над ними, он придумал новые признаки, он придумал новые способы классификации, он сделал то, чего не делал никто — отделил беспозвоночных от позвоночных, разделил линнеевских червей на классы, нашел место инфузориям, тем самым, которых Линней никуда не мог приткнуть; он ввел в число признаков животных их внутреннюю организацию и в частности нервную систему, он составил родословную животного царства… И вот — благодарность.
— Отец! Не расстраивайтесь. Не слушайте их… Вас оценят потом… Вас поймут позже, — утешала его дочь Корнелия. — Потомство отомстит за вас, отец!
Но старику от этих утешений не было легче.
Никто не понимал его теории, которой он пытался объяснить постепенное развитие животного и растительного мира. Никто не понимал его «родословной», на первой ступеньке которой стояли инфузории, а на последней — человек. «Мы знаем это, — говорили ему. — Еще швейцарец Бонне[35] занимался такими лестницами. Он на них даже минералы пристроил. Праздная фантазия!» Они не хотели даже сравнить «лестницу Бонне» с родословной Ламарка.
Они ничего не хотели, они не могли, не умели понять того, что написал Ламарк. И Ламарк, давший первую научно построенную эволюционную теорию, служил мишенью для насмешек, дешевые умники изощрялись — кто лучше посмеется, кто придумает лучший пример «по Ламарку».
К семидесяти пяти годам Ламарк ослеп, но не сложил оружия. Он диктовал своей дочери Корнелии, она писала, и слепой ученый продолжал работать. Правда, он не мог уже описать новые виды, не мог заниматься классификацией — ведь он мог работать только по памяти.
За эти годы слепоты он написал свой последний труд «Аналитическая система положительных знаний человека». Это были итоги его деятельности, здесь он излагал свое мировоззрение. Здесь его склонность к философствованию и обобщениям была показана наиболее ярко.
В 1829 году он умер.
Никто не вспомнил о нем, он умер забытый, заброшенный, нищий. Кювье, как и полагается, написал его некролог, как это называлось тогда, «Похвальное слово». Это «слово» было написано так, что институт не разрешил читать его на заседании — вместо похвал там были только насмешки и ругань.
Он жил долго, но счастья не знал. Он не получил при жизни лаврового венка, его заменили — насмешки. Ему не поставили при жизни памятника, как это случилось с Бюффоном. Даже его могила не сохранилась. Восемьдесят лет прошло со дня смерти Ламарка, и только в день столетия выхода его «Философии зоологии» был открыт его памятник, сделанный на деньги, собранные по международной подписке: у Франции не хватило на это денег. На памятнике есть барельеф — слепой Ламарк и рядом с ним Корнелия. А под барельефом слова: «Потомство будет восхищаться вами, оно отомстит за вас, отец».
А потомство? Оно спутало учение Ламарка с учением Сент-Илера. Поклонники Ламарка, именующие себя «ламаркистами», частенько оказываются на деле сторонниками Сент-Илера. Они насмехаются сразу над двумя — Ламарком, приписывая ему чужие мысли, и Сент-Илером, называя его учение чужим именем.
Младшим из трех профессоров был Жоффруа Сент-Илер. Родители готовили его к духовной карьере, но он оставил церковь ради науки. Юношей он попал в Музей естественной истории и начал работать там под руководством Ламарка. Через год — революция, а еще через год — Сент-Илер оказался профессором зоологии. Это была блестящая карьера — 22-летний профессор.
Кювье, тогда еще домашний учитель где-то в Нормандии, прислал ему свои рукописи, и Сент-Илер пригласил его в Париж, устроил на службу. Они подружились, вместе жили, вместе работали и по утрам делились друг с другом открытиями.
Все шло хорошо: они описывали — один улиток, другой полипов, делали препараты, читали доклады, писали мемуары. В свободное время вместе гуляли, сидели в кафэ, посещали вечера.
Наполеон предложил им поехать с армией в Египет для изучения редкостей.
Кювье совсем не хотелось тащиться в такую даль вместе с наполеоновскими солдатами, и он отказался. Сент-Илер поехал. Он три года пробыл в Египте, изучая не столько тамошних птиц и зверей, сколько содержимое пирамид, разграбленных Наполеоном. Впрочем, в пирамидах нашлось дело и для зоолога, так как древние египтяне имели очень похвальную привычку класть вместе с своими фараонами и набальзамированных кошек. Правда, все кошки да кошки — скучно, но зато — изучать кошку, жившую несколько тысяч лет тому назад! Сент-Илер чувствовал себя каким-то особым человеком, когда перед ним лежали кошки, современницы фараонов.
Спешно выезжая из Александрии, — к ней подошли англичане, — Сент-Илер все же успел увезти коллекции птиц и все те мумии фараонов и кошек, которые он набрал в Египте. С этим грузом он и прибыл в Париж.
Снова началась работа в музее, снова он возился то с полипами, то с насекомыми. Несколько распутавшись с полипами — там дело было запутано как раз Кювье, — он перешел на насекомых. И чем больше он изучал, тем яснее становилось ему, что Линней, Бюффон и Кювье неправы.
— Нет такого органа, который был бы создан специально для нужд данного животного, — горячился Сент-Илер, наскакивая на Кювье. — Животное вовсе не машина, в которой можно менять колесики и винтики, смотря по надобности. Ничего подобного…
— А кто говорит это? — спокойно ответил Кювье и начал излагать свои взгляды на подчиненность признаков.
— Это все не то! — воскликнул Сент-Илер. — Не то, не то…
Сент-Илер принялся строить собственную теорию. Он изучал животное за животным, он изучал работу их органов, изучал те изменения, которые наблюдаются в органах разных животных. И он пришел к выводу — Кювье неправ.
Схватив шкуру кенгуру, Сент-Илер рассмотрел ее и увидел какие-то складки — это были складки сумки. Он поглядел еще раз, бросил шкуру и помчался в ботанический сад к слону. Зоолог, запыхавшись, влетел в его помещение и, глянув по сторонам, ухватил слона за хобот. Слон не привык к таким фамильярностям: он сшиб хоботом шляпу с зоолога, потом поднял ее и нахлобучил обратно на голову пылкого исследователя. Все это произошло с такой скоростью, что Сент-Илер не успел ни удивиться, ни испугаться.
— Ну конечно, — радовался он. — Складка кожи у кенгуру превратилась в сумку. Хобот слона просто длинный нос. Никаких типов, никаких резких границ нет. Все построено по одному общему плану.
Гомология органов — вот девиз Сент-Илера. Это значит, что органы хоть и отличаются по внешности, но одинакового происхождения. Таковы, например, рука человека, передняя нога лошади, крыло птицы, передняя пара плавников у рыб. Впопыхах Сент-Илер был склонен считать, что и крылья летучей лягушки, и крылья жука, и крылья летучей рыбы, и крылья летучей мыши, и крылья птиц — все одно и то же.
— Что форма? — спорил он. — Форма изменчива, а вот работа — она одна и та же. Вот в чем дело! — И он искал новых сходных органов.
И вот он сделал великое открытие. Оказалось, что жуки — это не больше, не меньше, как те же позвоночные животные, только… живущие внутри своего скелета. Это была история! Вы только подумайте, сколь блестящий случай сходства — жук и… человек. Правда, было одно небольшое неудобство — у жука шесть ног, а у человека только две. Сент-Илер присчитал и руки, ссылаясь на то, что у коровы-то ведь четыре ноги, но и то двух ног не хватало.
— Они очень длинны, эти жуки, и тяжелы, — решил он. — Им не удержаться на четырех ногах, вот их и стало шесть.
Стоило только Сент-Илеру натолкнуться на столь блестящую идею, как он начал всюду искать сходства между позвоночными и беспозвоночными. Можно было подумать, что он хотел во что бы то ни стало лишить старика Ламарка его кафедры «беспозвоночных».
— Жук? Чем он отличается от собаки? У собаки мышцы прикреплены к костям, покрывают кости снаружи. А у жука они лежат внутри костей. У нас мясо на костях, у них — внутри их. Вот и вся разница! Спрячьте свое мясо внутрь костей — и вы получите жука, выверните жука — и вы получите позвоночное. У жука даже и тело-то разделено на отдельные кольца, а ведь это те же позвонки.
Он кричал и спорил, он приставал ко всем с этой идеей. Ламарк еще слушал его, но Кювье всячески уклонялся от споров. Он помнил, что Сент-Илер пригласил его в Париж, и он не хотел ссориться со своим благодетелем, хоть тот и был моложе его.
А Сент-Илер, не встречая сопротивления, расходился все больше и больше. Он осмелился даже приняться за изучение моллюсков, то-есть предпринял охоту на чужой земле. За моллюсками охотился Кювье, и он считал их своей неотъемлемой собственностью. Он смолчал и на этот раз, но когда охотник-браконьер начал хвастаться результатами своей охоты — не стерпел.
А охота браконьера была действительно очень удачна.
У Сент-Илера было два преданных ученика. Они с восхищением слушали откровения своего учителя о «позвоночных жуках»; они слепо верили во все его теории и обобщения и из кожи лезли, чтобы показать ему свою преданность. Это не было заискиванием перед профессором, нет, они были вполне искренни. Он взял их в свою лабораторию и засадил за работу. Он поручил им весьма ответственное исследование — они должны были изучить анатомию головоногих моллюсков.
Жоффруа Сент-Илер (1772–1844).
Лорансе и Мейран не ударили лицом в грязь, не осрамили своего профессора. Осьминоги с их могучими венцами щупальцев, сепии-каракатицы с их чернильными мешками, кальмары — десятками падали на поле битвы. Прилежные ученики кромсали их с раннего утра и до позднего вечера. Они резали их щупальцы, они подсчитывали присоски на щупальцах, они анатомировали мозг этих мягкотелых животных, они изучали их глаза… Словом, они сделали с каракатицами и осьминогами все, что только могли, и изрезали у них все, что поддавалось анатомическому ножу. И когда они закончили свою работу и показали Сент-Илеру десятки препаратов, пачки рисунков и несколько толстых исписанных тетрадей, тот пришел в восторг.
— Вы достойны своего учителя! — сказал он им. — Пишите мемуар о головоногих!
Достойные ученики засели и принялись строчить. Они оправдали надежды Сент-Илера, больше даже — они превзошли их, ибо в пресловутом мемуаре головоногие сравнивались с… позвоночными.
— У них мозг заключен в хрящевую коробку — чем не череп? Их глаза так похожи на глаза позвоночных, их нервная система — она очень сложна и не уступает нервной системе хотя бы рыб.
Когда Сент-Илер прочитал этот мемуар, он даже затрясся от радости. Он забыл о своей старой дружбе с Кювье, забыл обо всем. Он уселся писать приложение к мемуару своих учеников, и здесь разошелся во всю: он ехидничал, язвил, высмеивал Кювье.
«Кювье утверждает, что природа делает скачки, что типы резко разграничены. Это неверно. Примеры налицо: разве можно провести резкую границу между осьминогами и позвоночными? Разве эти головоногие не есть те же позвоночные, только сложенные на спинную сторону?» Он писал с увлечением — наконец-то ему удалось основательно поддеть того самого Кювье, который считался законодателем в зоологии.
Доклад был прочитан в заседании института. Кювье сначала сидел и слушал, потом он начал ерзать на стуле, потом он приподнялся, но овладел собой и снова сел. Он собрал все свои силы, чтобы не выказать особого волнения, но внутри него клокотало негодование. Ему, Кювье, была столь дерзко брошена даже не перчатка, а нечто вроде огромной рукавицы.
Он помнил, что началом своей карьеры обязан Сент-Илеру, он долго избегал ссор и столкновений, но всему бывает предел. Он не мог больше терпеть и молчать — его честь, его имя были поставлены на карту.
— Я не буду сейчас возражать на этот легкомысленно написанный мемуар, — сказал он. — Мы устроим ряд заседаний по этому поводу. Пусть Сент-Илер защищает свои положения, а я буду защищать свои.
Так начался этот грандиозный диспут, растянувшийся на ряд заседаний и приковавший к себе внимание всей Европы.
— Все органы находятся в соответствии с той ролью, которую животное играет в природе, которую оно должно играть, — говорил Кювье.
— Ах, так, — ответил Сент-Илер. — Я где-то читал (он так сказал это «где-то», что всякому стало ясно — у Кювье), что так как рыбы живут в среде более тяжелой, чем воздух, то их движущие силы рассчитаны так, чтобы дать им возможность двигаться в этих самых условиях. Что ж! Если делать такие умозаключения, то можно договориться и до того, что человек, ходящий на костылях, с самого начала был предназначен к тому, чтобы иметь парализованную или ампутированную ногу…
И он прибавил к этому, чтобы окончательно поразить Кювье, что он не приписывает божеству никаких намерений, а наблюдает только факты, что он — историк, и никто больше. Это имело целью показать, что Кювье в своих теориях старался во что бы то ни стало подтвердить и утвердить идею божества, что его теории типов и катастроф были направлены к тому, чтобы лишний раз подтвердить библейскую историю творения мира.
Кювье не остался в долгу. Он начал бить Сент-Илера фактами, ловко увертываясь от того, в чем не был силен.
— Моллюски — те же позвоночные, — иронизировал он. — Конечно, они так похожи на них, что Сент-Илер, пожалуй, скоро разучится отличать человека от осьминога. Вы посмотрите только — какое колоссальное сходство: у беззубки жабры — у человека легкие, у осьминога жабры, у каракатицы есть чернильный мешок, есть воронка, с помощью которой она плавает, у них есть щупальцы с присосками, — ничего этого нет у позвоночных. У головоногих нет скелета, кроме незначительной косточки; их нервная система построена совершенно иначе. Сент-Илер считает, что жабры и легкие одно и то же — и тем и другим дышат. Он считает, что руки и щупальцы одно и то же — ими хватают. Может быть он сочтет и ноги и воронку осьминога за гомологичные органы — с их помощью передвигаются…
— И все же животные построены по общему плану, — пытался возражать Сент-Илер.
— Да? Хорошо. Я беру полипа, кита, ужа и человека. Все ли органы у них одинаковы? Есть ли у полипа все, что есть у человека?
— Нет…
— А раз так, где оно, это пресловутое единство? Покажите мне его.
Кювье приводил факт за фактом. Он опирался на данные палеонтологии, данные по анатомии, перечислял органы. Он натащил на диспут горы костей.
Сент-Илер отвечал ему весьма туманными и общими местами. Победа от него явно ускользала.
Начался июльский переворот 1830 года. Но Кювье и Сент-Илеру не было до этого дела — они спорили. Их спор — спор об единстве плана строения, о сходных органах, об изменчивости животных — был для них важнее всех переворотов и революций в мире. И Кювье — политический деятель, человек стоявший у власти, — забыл о власти, забыл о политике.
— Они гомологичны, все это органы! — утверждал Сент-Илер. — Они различны, да. Но это потому, что условия жизни всех этих животных…
— Это Ламарк! — презрительно усмехнулся Кювье. — Хватит с нас этих бредней.
— Не смейтесь над мертвыми! — загорячился Сент-Илер. — И притом это вовсе не Ламарк. Я не признаю никаких внутренних побуждений, никаких психических усилий. Внешняя обстановка действует на животное непосредственно, без вмешательства психики. Да и какая психика может быть у таракана или полипа?
— Так все меняется, все?
— Да! И вы должны знать это: вы изучали ископаемых. Вы должны были видеть, что было время, когда земля кишела болотными гадами, амфибиями и рептилиями. Тогда же росли мхи и папоротники. Тогда было царство болота. Где же оно теперь? Мы видим от него жалкие остатки, остальное исчезло…
— Так это я говорю — исчезло, — вмешался Кювье. — Я! Теория катастроф…
— Ах, что такое эта ваша теория катастроф? — рассердился Сент-Илер. — По вашей теории все амфибии должны были быть уничтожены, — все! Они мало совершенны, а ведь вы утверждаете, что после каждой катастрофы появлялись все более и более совершенные существа…
— Ну, и что же? А если по-вашему, то что будет? Амфибии могли появиться только в условиях этих гигантских болот? Согласен! Болота исчезли — исчезли и амфибии? Еще раз согласен! Но… скажите мне, пожалуйста, почему исчезли не все амфибии, почему часть их дожила до наших дней?
— Они изменились, их изменила окружающая обстановка.
— Да? Обстановка… Но почему же она изменила не всех амфибий, а только некоторых? Ответьте мне на этот вопрос, и я признаю себя побежденным! — Кювье почти кричал на весь огромный зал.
— Почему?.. Почему?.. — Сент-Илер замялся. — Не все были способны меняться, обстановка… — и тут он заговорил столь непонятно, что всем стало ясно — Кювье победил.
Да! Победил Кювье. Его холодный ум, его расчетливость, его колоссальная память, его груды костей одержали блестящую победу. Что мог противопоставить его логике и фактам Сент-Илер? Ничего, кроме туманных фраз и расплывчатых доказательств, ничего, кроме горячей веры в свою правоту. Он проиграл…
Он был прав, он, а не Кювье, и все же — он проспорил, все же выиграла вздорная теория катастроф, а теория изменчивости, теория влияния среды на организм, теория гомологии органов, — все это отступило, было разрушено…
— Дорогу Библии!..
«Я не сдамся, — решил Сент-Илер. — Я не могу говорить, как он, хорошо. Я буду писать».
Ему нелегко было сделать это — сторонники Кювье мешали ему всячески: они устраивали так, что сочинений Сент-Илера никто не хотел печатать.
Наконец Сент-Илеру удалось выпустить книгу «Основы зоологической философии», где он и развил свои взгляды. Он отстаивал свою точку зрения, он говорил о том, что животное меняется под прямым воздействием среды, он намекал даже на естественный отбор. Но все это были рассуждения, рассуждения и рассуждения…
— Дайте мне факты, покажите мне эти изменения, — возражал Кювье. — Ведь на основании изучения признаков я поставил человека рядом с обезьянами, но сказать, что животные меняются, что из одного вида получается другой — пока нет фактов, я никогда не соглашусь с этим. Мои факты говорят — нет!
Прошло несколько лет. Кювье умер, Ламарк умер уже давно, осмеянный, слепой, нищий. Умер Гете. Сент-Илер пережил их всех: ведь он был самым молодым. Но он удалился от активной жизни, он замкнулся в себе и до самой смерти не мог примириться с Кювье.
— Ведь я сам же вызвал его из провинции, — с горечью шептал он. — Ведь я устроил его в музей, я сделал для него все. А чем он отблагодарил меня?.. — И он грустно качал головой.
Сент-Илер никак не мог согласиться с тем, что естествознание требует не рассуждений, а фактов. Он упорно подменял точное знание и факты горячей верой в свои теории. С ним случилось то же самое, что и с Ламарком.
Факт, наблюдение, опыт — вот где крылась победа.
Дракон.