Глава 9

Вахрамеев к Кержацкой Пади подбирался давно, крепкий был орешек, с ходу не раскусишь, не угрызешь. С переселением он явно затянул, хотя решение на этот счёт состоялось ещё в прошлом году.

Кержацкая Падь — проросток Черемши, давнее её корневище. Тут первое семя проклюнулось, тут когда-то легли бревенчатые венцы первого кержацкого сруба. Именно здесь свил своё гнездо Троеглазовский раскольничий скит, пришедший с низовьев Бухтармы, а уж потом, много позднее, появилось Приречье, понаехали скобари-переселенцы, прилепилось и новое название — Черемша.

Даже стройка с её адскими машинами, сотнями пришлых рабочих, корёживших заповедную "Адамову землю", не очень-то встряхнула Кержацкую Падь, может быть, только потревожила столетнюю медвежью спячку. Десятка три парней да с дюжину девок ушли-таки на строительство, соблазнились новой жизнью, "кином, вином да табаком", как говаривали-брюзжали старики.

Падь жила жизнью последней осаждённой крепости, у которой уже качались башни и бастионы, опасливо трещали бронированные ворота: новое неудержимо напирало со всех сторон.

Честно говоря, Вахрамеев побаивался Пади. Он вон даже на Авдотьиной пустыни обжёгся. Из райисполкома прислали письмо (нажаловались!), в котором председателя журили и советовали впредь действовать осмотрительнее, "не преследовать граждан за религиозные убеждения". Рекомендовали также хорошенько изучить проект новой Конституции он будет скоро опубликован в печати. Самому изучить и людям растолковать как следует.

Да, времена меняются. Помнится, военком эскадрона инструктировал их перед увольнением в запас: "Идите вперёд смело и решительно, если надо, действуйте напролом. Помните: революция продолжается!"

Нет, с кержаками напролом не выйдет, настырный и завзятый народ. Потому и начинать приходилось издалека — с углежогов.

Артельщики-углежоги изумили Вахрамеева: ни дать ни взять лесные черти, чумазые, прокопчённые, пропахшие древесным дымом и горелой смолой. Они показывали ему чадящие, заваленные землёй угольные ямы, в которых тлели сухие брёвна, объясняли хитрости своего непростого дела, как запаливать и какой держать огонь, с какого боку ловить ветер-свежак и какая должна быть окончательная кондиция готового уголька.

Кузнечный уголь — это тебе не самоварная шелуха, потому как железо жар любит. Ты ему сперва подай солового хрусткого "березнячка", а уж потом ядерно-чёрного листвяжного, а то и кедрового уголька — "едино для аспидного сугреву". А уж тогда куй-молоти на здоровье. Ежели потребуется, пошевели, поработай мехами, и сваривай железо. Почему бы нет — при добротном-то уземистом угольке?

"Упрелую", готовую яму бригадир Устин Троеглазов определял по дыму: шумно тянул в огромные, заросшие седой щетиной ноздри, перекрестясь, говорил: "Эта сподобилась!" — и выпивал по такому случаю стакан картофельного самогону.

Ямы горели-"шаили" подолгу, днями, неделями, смотря какие брёвна и для какой надобности уголь. Артельщики не бездельничали, ладили берестяную утварь, туеса, котомки, ковши, плошки, короба. Теперь, когда после первых громов таёжное лето брало разбег и берёза, отогнав соки, бурно шла в лист, — наступало самое время "берестяного свежевания". Береста шелушилась легко, стоило лишь сделать топором продольные насечки. И чулком тоже шла сподобисто: надо только хорошенько обстукать обушком вокруг спиленного ствола, обрезать по кругу, и готов тебе логушок для медовухи — приделывай днище.

Устинова продукция славилась в Черемше: ёмкая, ладная, украшенная узорами, которые он чеканил на бересте кренями-штампами, изготовленными из каменно-твёрдых вересковых корней. Берестяная посуда у кержачек нарасхват — ничего не прокиснет в ней, не проквасится, в любую жару родниковая вода стылой остаётся.

До поздней ночи пробыл Вахрамеев у углежогов (там и заночевал), просидел подле Устинова пенька, на котором тот обстукивал, обрезал, изукрашивал берестяные листы, хитростно выпучивал, тачал к ним осиновые плашки — донышки. Уж больно рукодельным был мастер. Казалось, непонятная чародейная сила пряталась в его корявых толстых пальцах, похожих на сучья столетней пихты.

Разговор у них шёл осторожный, неторопливый, с оглядкой, с долгими паузами-отсидками. Будто оба они с разных сторон подбирались к токующему глухарю, часто затаивались, боясь обнаружить друг друга, а ещё пуще боясь спугнуть того самого глухаря. Насчёт свадебной драки председатель упомянул только для затравки (он и начал с этого: приехал, мол, разобраться). А потом стал исподволь прощупывать про Кержацкую Падь. Дядька Устин был в общине давно отрезанным ломтём, но там с ним считались, и авторитетом он пользовался непререкаемым.

Молчаливым, трудным на раскачку оказался артельный бригадир, но кое-что всё-таки рассказал. И весьма существенное.

Однако и после этого Вахрамеев не сразу поехал в Кержацкую Падь. Подождал несколько дней, навёл справки, посоветовался с парторгом Денисовым. А когда пришли газеты с проектом новой Конституции, сразу сообразил: теперь в самый раз! Причина веская поговорить с народом, да заодно растолковать мужикам-старообрядцам, какие они теперь есть граждане, что им даётся-полагается и что от них обязательно требуется. По Главному закону.

Кержацкая Падь начиналась сразу за мостом, влево от поворота основной дороги. При въезде лежал огромный и гладкий, облизанный ветрами, камень-валун, неизвестно когда и как сюда попавший. Барсучий камень был своеобразной рубежной вехой, за которой располагалась территория кержацкой общины. Камень пестрел надписями, нацарапанными гвоздём, выведенными мелом, краской, а то и дёгтем. Тут изощрялась в грамоте кержацкая ребятня, даже матерщина, и та с ошибками.

Поджидая Павла Слетко — заместителя Денисова, Вахрамеев перекуривал, от нечего делать читал надписи, посмеивался. Школа кержачат за уши от бога оттаскивает, дома ревностные родители к псалтырю тянут за эти же самые уши… Как тут выдержишь, не заматюкаешься? Вот и достаётся Барсучьему камню.

Падь выглядела будничной приветливой деревенькой, по-вечернему хлопотливой. Но впечатление обманчивое: стоит лишь показаться чужому на чистом муравнике улицы, как всё мгновенно изменится, уличная жизнь захлопнется, будто створки нечаянно тронутой раковины. Сразу померкнут весёлые резные наличники, угрюмо-серыми сделаются затейливые крашеные палисадники. Из-за них — насупленные лица, недобрые взгляды, в которых немой вопрос: чаво надо? И оголтелый собачий лай, какого не услышишь нигде в Черемше.

Собаки здесь особенные, лайка-троеглазовка, известная по всему Алтаю. Выводили её десятилетиями, оттачивая звериный нрав. И по сей день бытует у кержаков безжалостно-трезвая отсевка: по осени ведут полугодовалые собачьи выводки в тайгу на медвежьи тропы, "гостевать к хозяину". Которые идут на медведя смело и злобно — тем жить; заскулила, попятилась, к бутылам прижалась — ту на поводок и к зиме на тёплые охотничьи рукавички-мохнашки.

И к людям требования не менее суровые. Зато какая чистоплотность, ухоженность, хозяйская рачительность! В речку Кедровку ни одна соринка не упадёт, не то, что Шульбинские берега в Черемше, вечно заваленные кучами коровьего навоза. Тут всё работается миром: печки начинают топить, как по команде, в одно время, на покосы уходят все разом, зимой белковать в тайгу — артелью, прямо тебе кержацкая рота, если к тому же учесть, что все они отменные стрелки-охотники.

Вахрамеев кстати вспомнил наставление эскадронного военкома: "…уходите в запас не отдыхать, а готовить к обороне людей, способных и умеющих воевать. Через пять лет за спиной каждого из вас должен быть, по меньшей мере, батальон обученных вами людей". Он на минуту представил в воинском строю бородатых кержаков в зипунах и бутылах — и рассмеялся вслух.

— Ты чего это регочешь? — спросил подошедший сзади Слетко. — А, матюки изучаешь? От же паразиты, те пацаны. Оно три буквы выучит и уже лезет на заборе мировое хамство закарбувать. Взорвать треба цей поганый камень к чёртовой матери!

— Наоборот, Павло, — сказал Вахрамеев. — Его надо сохранить для потомков как памятник нашей культурной отсталости. Чтобы учёные не в земле искали, а сразу бы его углядели. Будут удивляться, когда расшифруют.

— Очи повылазят, як роздывляться на оци трехэтажны шматки, — хохотнул Слетко. — Ну темнота эти кержаки, прямо неначе стародавни скифы!

— А между прочим, они дельный народ, — серьёзно сказал Вахрамеев. — Я вот тут подумал: это же готовые бойцы. Каждый белку в глаз бьёт не хуже ворошиловского стрелка.

— Ну так у чим справа? Поведи их на стрельбище, хай сдадут нормы, — подначил Слетко. — Осоавиахим тебе грамоту пришлёт.

— Не так-то просто к ним подступиться, Павло… Это тебе не на токарном станке шпиндель крутить. Колючие, варнаки…

— Шо вы с ними цокаетесь, як тот дурень с глечиком? — раздражённо сказал Слетко. — И Денисов тоже мне каже: иди, Павло, агитируй за лошадей. А зачем? Хиба ты не можешь дать разнарядку — и хай им грець. Указание радянской власти!

Вахрамеев давно знал и уважал Павла Слетко — харьковского специалиста-гидротурбинщика. Это он ещё в первый год стройки сумел дать Черемше электрический ток, отремонтировав откуда-то привезённую изношенную шведскую турбину, настроив её так, что карандаш стоймя поставишь — не шелохнётся. Вот только горяч, норовист парень и фанатично упрям. Вахрамеев вчера уговаривал Денисова не посылать с ним "заводного" механика, но парторг настоял на своём — у него у самого упрямства, пожалуй, на десятерых хватит.

— Понимаешь, Павло, разнарядками да указаниями здесь толку не добьешся. Ведь кержаки, они кто? Веками гонимые люди. Они, брат, научились приспосабливаться, их голой рукой не возьмёшь. Ты думаешь, они тут живут так себе, цыганским табором? Обыкновенные единоличники? Ничего подобного — у них артель. Промысловая охотничья артель, зарегистрированная в районе, в промкооперации. Понял? И ещё учти, что их защищает даже область. А как же? Они сдают пушнину, они дают государству валюту. В прошлом году заработали валюты столько, что хватило бы купить пять экскаваторов "Бьюсайрус", которые у нас имеются на стройке.

— Мабуть, они его и взорвали, — жёлчно сказал Слетко.

— Следователь разберётся, кто взорвал. А гадать — пустое дело.

Слетко сердито мял в руке свою старенькую кожаную кепку, носил он её редко, вечно держал зажатой в кулаке и, если надевал — в цеху, у станка — то обязательно козырьком назад.

— Так що ж таке получается, председатель? Мабуть, коней они не дадут?

— Могут не дать. По закону. Кони у них артельные, для охотничьих нужд. Надо просить, нажимать на сознательность.

— Тю, халепа! — Павло яростно шлёпнул кепкой о ладонь. — Шоб я, потомственный пролетарий-гегемон, схилявся перед ними куркулями? Ни, не хочу. Не буду.

— Как знаешь, — пожал плечами Вахрамеев. — Обойдусь и без тебя. Только ведь у нас с тобой партийное поручение, ты не забывай.

Он скатал в колечко, сунул в карман галифе нагайку и направился в Кержацкую Падь. В конце концов, будет даже спокойнее без такого шебутного оратора.

— Почекай! — крикнул вдогонку Слетко. — Коня-то забери. Твой конь?

— Мой, — обернулся Вахрамеев. — Пускай остаётся. Он чужого не подпустит. Ну, ты идёшь, что ли?

— Та иду…

Мужики сидели у начатого нового сруба на штабеле ошкуренных брёвен, сидели рядочками: внизу — один ряд, потом второй и выше — третий. Как есть собрались сфотографироваться на добрую артельную память.

Начальственным гостям вынесли из избы скамейку и столик — лёгкий, кухонный, ножки врастопырку. Вахрамеев накрыл его куском красной бязи, который всегда держал в полевой сумке в качестве походной скатерти для собраний и заседаний.

Сидели, играли в молчанку, ждали кого-то. Вахрамеев исподлобья разглядывал мужиков: крепкие, щекастые, породистые, язви их в душу. У всех бороды кудлатые, чёсаные, будто дворницкие мётлы. Сидят ухмыляются, прячутся за этими бородами, как за занавесками. Поди узнай, что у каждого на душе?

А ведь кто-то из них прошлым летом стрелял в него на Хавроньином увале — там вокруг покосы только ихние, кержацкие, других нет. Пуля срезала ветку прямо над головой. Промаха не было — просто предупреждали, такие, как эти, не промахиваются.

Низкорослый Слетко, нервничая, дрыгал ботинками — ноги со скамейки не доставали до земли. Вахрамеев незаметно ткнул в бок: уймись, смотрят же на тебя!

"Починай! — шёпотом огрызнулся механик. — Якого биса тянешь?"

Начинать ещё нельзя: не было главного. Не было пока деда Авксентия — патриарха кержацкого рода, и ещё кое-кого из местной иерархии, которой принадлежит решающее слово.

Минут через пять появился, наконец, дед, тыча посохом мураву. Прищуренно огляделся, перекрестил братию на брёвнах, помедлил — и президиум тоже: Ему освободили место в середине первого ряда. А ещё через минуту, запыхавшись, прибежал и тот, кого, собственно, ожидали — Савватей Клинычев (Устин-углежог предупреждал, что Савва — третий по рангу в общине, но первый по влиянию и весу).

— Заметушился, забегался, простите, христа ради! — Савва сбросил с головы войлочную шляпу-пирожок, порылся за пазухой, достал оттуда вчетверо свёрнутую газету. — Вот Афонька-пострелёнок принёс, на почту бегал по моему указу. Радость-то какая, мужики! — он потряс газетой над головой, развернул её и положил-припечатал на красную скатерть. — Праздник у нас великий, братья-товарищи: Конституция объявлена! Мы теперь с вами как есть свободные равноправные граждане. Все права нам дадены! Слава те господи, сподобились мы милости великой, снизошли на нас благости твоя! Слава те!

Сверкая лысиной, Клинычев, оборотясь к президиуму, стал отбивать земные поклоны, за ним поднялись мужики на брёвнах, забормотали, истово крестясь и тряся бородищами.

— Кончай трёп, Клинычев! — шагнув со скамейки и крепко взяв за локоть кержацкого старосту, тихо сказал Вахрамеев. — Слышишь, кончай.

— Погоди, председатель. Сядь, не гоношись… Я ещё не всё сказал.

Он опять выскочил на середину и, размахивая войлочной ермолкой, голосом наторевшего проповедника принялся хвалить и возносить советскую власть, истинно и всенепременно народную, рабочую и крестьянскую, которая, будто матерь родная, заботится и пекется о благе мужицком, о процветании и вознесении отечества нашего… Слава власти народной, слава вождю великому, многие лета, многие лета…

Умел говорить плешивый Савватей, умел поиграть душевностью — не зря считался первым кержацким краснобаем… Тем не менее Вахрамеев понимал, что неё это лишь заранее продуманный спектакль, отрепетированный и умело обставленный, в котором ему и Слетко отводится роли незадачливых простаков-статистов.

— Во даёт! — вполголоса сказал Павло. — Як тот Гришка Распутин. Шоб ты сказился, змей Горынич.

— Тихо! — цикнул Вахрамеев. — Молчи и слушай, всё идёт как надо.

Кержаки аплодировали гулко, будто стучали в деревянные колотушки. А на лицах — никакого выражения, да и не видно лиц: одни холёные бороды. Постричь бы их, паразитов, злорадно подумал Вахрамеев, привести сюда парикмахера и оголить всех под машинку, как новобранцев.

Он отложил мятую клинычевскую газету в сторону, а из сумки достал свою — свежую "Правду". И сказал:

— Верно говорит Савватей: вот здесь в проекте Конституция про все ваши права подробно написано. Я зачитаю, — Вахрамеев стал читать газету, временами делая паузы, чтобы проверить, как слушают. Слушали внимательно. — Ну вот, мужики. Чтобы не подумали вы, что права эти вам всем на тарелочке подносятся, вроде святого дара, так я теперь прочитаю и о ваших обязанностях. Слушайте.

И это прослушали в полной тишине, заинтересованно и серьёзно. Тогда Вахрамеев объявил:

— Ежели вопросов нет, давайте выступать. Стесняться некого — здесь все свои.

— А нашто выступать-то? — простодушно улыбнулся Клинычев. — Выступают — это когда против. Как, к примеру, на войну выступают. А мы все согласные. Вот коли поговорить, обкумекать — завсегда с нашим удовольствием.

— Ну что ж, говорите. Кто желает первым?

Однако мужики молчали, и молчание это было красноречивым: дескать, пришёл сюда, так сам и говори, а мы посидим да послушаем.

Ещё в самом начале разглядел Вахрамеев в верхнем раду на брёвнах Егорку Савушкина — когда-то вместе учились в Шагалихинской школе, даже дружбу водили. Потом Егорка ушёл с отцом в тайгу белковать, а Вахрамеева призвали в армию. Теперь Егорка заматерел, раздался в плечах, обзавёлся кудрявой бородкой. Вахрамеев сделал ему знак: может, дать слово? Тот не шелохнулся, не моргнул и глазом: мол, знать тебя не знак), ведать не ведаю.

Молчание затягивалось. Павло Слетко опять стал раздражённо дрыгать ногой, а тут ещё к пряслу подошёл бычок-сеголеток и принялся чесать бока о жердину, слышно было, как он пыхтел от удовольствия.

— Так что же, товарищи? Может, будут критические замечания по проекту? Или предложения, поправки? Вы все имеете право голоса. Высказывайтесь.

Наконец, кряхтя, поднялся старец Авксентий. Сперва прогнал бычка, огрел его посохом, потом сказал:

— Ты, Кольша, тары-бары не разводи. Говори, зачем пришёл? Ежели опять на переселение нас тянуть, так тебе сказано было: не поедем. Не мы вашей плотине мешаем, а она нам поперёк пути стала. Вот оно как. А может, ты опять за людями явился? Так силком не имеешь права. Сам же читал: советская власть есть рабоче-крестьянская власть. Стало быть, ты крестьянина не замай — он тоже власть.

— Э нет, дидусь! — не утерпел-таки, вмешался Слетко. — Ты всех на одну доску не ставь. Рабочий класс — гегемон. Руководящая сила. Це ж политика!

Авксентий недовольно насупил белые клочкастые брови, наклонился к мужикам, чтобы справиться: кто такой крикливый? Ему объяснили: дескать, рабочий с плотины, механик. Дед заметно смягчился, перестал стучать палкой.

— Руководящая сила, говоришь?

— Эге ж.

— А почто всех крестьян в рабочие тянете, объясни-ка? Крестьянина земля держит, крестьянин хлеб держит, пушнину добывает. Кто кормить-то вас будет?

— Не перегибай, диду! — Слетко выбросил над головой руку с зажатой в кулаке кепкой и начал выдавать, как цеховом митинге:

— Нема такой линии, чтобы всех селян в рабочие! Брехня! Есть смычка города и деревни, братская взаимопомощь. Крестьянин должен помогать производству рабочей силой, часть селян вливается в ряды рабочего класса. Классовое пополнение. Уразумели?

Дед сел, смахнул рукой: стар он для таких споров. И тут вкрадчивый голос снова подал Савватей.

— Уразуметь-то уразумели. Так ведь мы это самое пополнение не единожды давали. А теперя что получается? Товарищ председатель Вахрамеев уже по монастырским закромам шарит, богомольных старух на стройку агитирует. Это какой-такой рабочий класс объявляется?

За изгородью, в бурьянах раздался хохот: там пряталась, подслушивала кержацкая ребятня. А мужики по-прежнему сидели серьёзные и равнодушные, ни один не улыбнулся. Они, наверно, и смеются по команде, тоскливо подумал Вахрамеев, чёрт ему подсунул этого занозистого коротышку Слетко. Завёл никому ненужную дискуссию — о рабочем пополнении ведь и речи не было. Не дай бог, ежели раскипятится да сцепится с ними в споре — тогда пиши пропало…

— Спокойно, мужики! — поднял руку Вахрамеев, замечая кое-где на брёвнах настырно вздыбленные бороды. — Идём дальше по регламенту. Кто следующий?

Желающих опять не находилось. Да это и неудивительно было… Именно так всё предсказывал Устин Троеглазов. Теперь должен сказать слово ещё один человек, который на брёвнах не сидел, но присутствовал здесь, всё видел и всё слышал. Этим человеком была тётка Степанида — уставница Кержацкой Пади. Она сидела за спиной президиума на высоком резном крылечке и будто дремала всё это время, медленно, нехотя перебирая чётки.

Вахрамеев и Слетко полуобернулись, когда тётка Степанида, шурша чёрным платьем, высокая, поджарая, стала неспешно спускаться с крыльца. Вахрамеев знал о ней многое: о её отчаянных сыновьях-медвежатниках, о её непререкаемом авторитете во всей округе, о её жестокости и добросердечии, религиозной фанатичности и удивительной начитанности. Все газеты и журналы, которые выписывались по почте на Кержацкую Падь, на самом деле получала она одна. Да и читала их, пожалуй, только она.

Уставница вышла на середину, и один из её сыновей, очевидно, младший — безусый ещё, стриженный в скобку, вынес за ней табуретку, однако она недовольным жестом тут же отослала его обратно. Вахрамеев поморщился: от стоявшей рядом уставницы сильно пахло шалфеем и мятой. Ведьма-чистоплюйка…

Говорила она тихо, но на удивление молодо звучащим голосом.

— Зря, мужички, кочевряжитесь. Понапрасну глотки дерёте. Он ведь, Кольша Вахрамеев, председатель наш, вовсе не за тем приехал. Не за переселение говорить и не людей на стройку требовать. Нет! — она обернулась и, глядя на красную скатерть, а не на Вахрамеева, насмешливо спросила: — Верно я говорю, председатель?

— Верно… — уныло и как-то пристыжённо кивнул Вахрамеев.

— То-то. Он, Кольша, парень у нас больно несмелый — я его, почитай, сопляком знаю. Вот ежели с бабами, так куда как удал да напорист: экую баталию учудил в Авдотьиной пустыни! В божьей-то обители! Да уж бог ему простит. Ну, а приехал он сюда с этим молодым человеком (рабочий, а шумлив, негоже!) за конями нашими. Да, да! Чтобы просить у нас лошадей в извоз — каменья возить на эту иродову плотину. Так, что ли, председатель? Чего молчишь?

— Так… — вздохнул Вахрамеев, чувствуя неловкость и стыд, будто пацан, пойманный в погребе с банкой варенья. Ну и ведьма… Всё-таки пронюхала и сумела посадить в лужу! Прямо носом сунула. А ведь предупреждал дядька Устин, не советовал с ней связываться.

— То, что там у вас прорыв, это мы знаем. Не за горами живём, — продолжала Степанида. — Однако лошадей не дадим, ни одной лошадёнки. Думаешь, поди, жалко? Конечно, жалко. Вы же их за месяц загоните, до смерти измотаете, изобьёте. Вы же никого не жалеете, ни людей, ни лошадей. Вы не работаете, а рвёте. Всё рвёте, как те скалы, как богом данную Адамову землю. Гоните, торопитесь, даже передохнуть боитесь. Разве так работают? Куды торопитесь, люди грешные? Али в ад?

У Вахрамеева горели уши, наливались жаром стыда и ярости щёки, зудели руки, словно уставница хлестала его не тихими злыми словами, а крапивными вениками. Он понимал, что самое главное сейчас для него — выдержать, устоять, не сорваться, не дать втянуть себя в скандальную перепалку. Он был здесь советской властью, которой, в общем-то, говорили правду. Он обязан был ответить только правдой.

Павло Слетко корчился от обиды и злости, и всё порывался вскочить, возразить, выдать ответное пламенное слово, однако Вахрамеев цепко сдерживал его, сдавив плечо. У Вахрамеева чуть дрожали руки, когда с возможным спокойствием свёртывал и укладывал в полевую сумку красную скатерть.

— Да, торопимся — сказал он, щёлкнув застёжкой и посмотрев прямо в холодно-синие глаза уставницы. — Очень спешим, мать Степанида! Тут ты права. Выматываемся до последнего пота, не жалеем ни себя, ни людей — тоже правда. Но всё это для того, чтобы выдюжить, выжить через несколько лет, когда начнётся война. Может, та самая война, когда станут полыхать небеса и всё вокруг возьмётся огнём, как говорите вы. Однако мы выживем и победим, потому что сейчас не жалеем себя. Подумайте об этом все вы, мужики, подумай и ты, Степанида, мать пятерых сыновей!

Вахрамеев вдруг поймал себя на том, что говорит очень громко и уж очень взволнованно: даже пацаны повылазили из бурьяна, вытянули настороженно шеи, разинули рты.

Смутился, добавил тихо:

— А без лошадей ваших мы обойдёмся. Раньше обходились, управимся и теперь.

Загрузка...