На липатовскую заимку Гошка возвращался не старой дорогой, а другой — обходной — мимо итээровского городка. Надо было заехать к начальнику стройки, к самому инженеру Шилову, да похвалиться: привет, мол, от кавалериста будущего Георгия Полторанина, который утёр всем вам нос в принародном масштабе. Лошадёнки, дескать, ваши живы-здоровы, того и вам желают. И насчёт сапа вы явственно заврались, а посему завкона Корытина — дьявола и прощелыгу, гнать надет в три шеи со своего поста. За сим — уважительно прощаюсь и кланяюсь на три кисточки.
Вот удивится-то начальник, вот обрадуется! Шутка ли: шестнадцать государственных лошадей он им возвернёт на блюдечке-тарелочке. А ведь ухлопать собирались, недотёпы-деятели…
Однако заготовленная Гошкина речь не состоялась: начальника не было дома. Отсутствовал. На тесовое крыльцо вышла громадная тётка и, перекрывая собачий лай, зычно гаркнула: "Уехал на пикник!"
Гошка ничего не понял, хотел переспросить, но тётка уже хлопнула дверью. "Пик-ник"… Что оно за слово такое дурацкое — Гошка отродясь не слыхал. Может, конструкция какая на плотине или на пробивке туннеля? Ну, мудрецы, напридумывали слов, сам чёрт не разберёт! Гошка яростно хлестнул Кумека и отправился восвояси.
Проезжая мимо коттеджа немца-инженера, ещё больше разозлился: экий домище отгрохали на двоих-то! Прямо тебе терем-теремок. Чего они там делают на пару с этой лупоглазой Грунькой — в кошки-мышки, небось, играют, резвятся по комнатам? И двери литым стеклом заделаны — поди ж ты, выкуси. Надо бы как-нибудь ночью шурануть по этим дверям камнищем, чтоб тарарам — и вдребезги.
Вспомнилась Гошке недавняя Грунькина свадьба, сразу зачесался-заныл подбородок: ну и врезал ему проклятущий немец! Враз оглушило, и одуванчики в глазах замелькали. Ничего, авось доведётся ещё встретиться. А что касается бокса, то надо самому овладеть. Вон Стёпка-киномеханик обещает дать специальную книжку. А также скакалку верёвочную. Говорят, боксёру надо много скакать и прыгать, тогда сила, что в ногах — в руки переходит. Дополнительно.
Ехал Гошка нешибко, не торопил коня — Кумек, под тяжёлыми торбами с овсом, и без того кряхтел и ёкал, особенно на подъёмах. Мерин был слаб на ноги, да и кован плохо — месяц назад подковали его кое-как, на живульку, потому что оба кузнеца с перепоя и по гвоздям не попадали.
Цвело всё вокруг, буйствовало. Запахи навстречу шли волнами: то дудником сладким, медовым понесёт, аж слюна навёртывается, то запахнет боярышником с косогора, сараной придорожной, марьиным кореньем, синими слёзками — будто духи-одеколоны разлиты в воздухе, как в школьной учительской. Пчёлы летают медленно, жужжат басовито, перегруженные медосбором, а шмели, те вовсе забалдели, умытарились на своих делянках — прут тебе прямо в лоб, не сворачивая, как майские жуки слепошарые.
Обогнув Горелый мыс, Гошка выехал на спуск к ближнему броду через Выдриху, удивлённо натянул поводья: на перекате, на самом мелководье кто-то промышлял гальянов. Приглядевшись, удивился ещё сильнее: это была девка, одетая не по-здешнему, с городской яркостью — в жёлтой кофте и полосатой бело-синей юбке, спереди подоткнутой над коленями. Нагнувшись, она брела вверх по течению, иногда замирала и ловко ширяла в воду вилкой, насаженной на небольшую палку — точь-в-точь как черемшанские пацаны. У неё неплохо получалось: выбросила на берег одну, вторую рыбёшку, а когда повернулась с третьей, у Гошки вдруг зашлось, захолодело сердце — до того знакомым показался ему этот жест стриженой городской модницы. Неужели..? Неужели Грунька? Как она здесь оказалась?
Гошка подъехал к берегу, спрыгнул с седла и стал собирать в траве выброшенную рыбу — десять гальянов отыскал. А куда класть? Ни пестеря, ни торбы вроде бы не видится поблизости. Пропадёт же рыба, протухнет на жаре, её надобно сразу в сумку, да травой-осокарем переложить. Сильно, в два пальца "колечком", Гошка свистнул. А когда она обернулась, помахал рукой: иди, дескать, забирай свою добычу, иначе попортится.
Она нисколько не удивилась, увидав Гошку, ничуть не испугалась, и тут же, переложив из руки в руку палку-острогу, направилась к берегу.
Брела, высоко поднимая голые ноги, вода плескалась вокруг, брызги долетали до колен. Солнце искрами вспыхивало в брызгах, купалось в водяной зыби, плавилось — горело по всему перекату, и Грунька иногда меркла-терялась в нестерпимом этом сиянии, пропадала и появлялась вновь. Гошка зажмурился и подумал вдруг, что вот сейчас, сию минуту он что-нибудь такое сделает, такое натворит-отколет, что потом уж всё равно на всю жизнь — тюрьма, смерть… Что угодно…
Но когда встретил её спокойный, равнодушный взгляд, понял, что ничего необыкновенного не совершит, и даже сказать не скажет — просто духу у него на это не хватит.
"Тёткина беда"… Было когда-то у Груньки Троеглазовой такое школьное прозвище. Они ведь с ней сидели за одной партой, на переменах вместе в "лапту" играли. Когда делились между "матками", у неё была любимая загадка-выбор. Подходила с напарницей к "маткам" и выкладывала: "Лебеда или тёткина беда"? Её знали и ценили "матки": бегала резво, увёртливо, а при случае здорово "голила" — могла лаптой запузырить мячик так, что команда запросто, без особой торопливости и паники, добегала до рубежного "сала".
С пацанами она, пожалуй, одна из всех девчонок на равных играла во все мальчишечьи игры, даже футбол гоняла. И держалась по-простецки, без девчоночьего трусливого высокомерия. А вот её именно Гошка всегда стеснялся, даже побаивался.
— Рыбу куда девать? — спросил Гошка, слегка робея. — Пестерь или котомка есть? Пропадёт рыба, дух даст.
Она остановилась у берега, стояла в воде по щиколотку — непривычно взрослая и пугающе красивая, Тихо журчала вода у её ног.
— И так сожрут, — усмехнулась она, поправляя проволоку, которой была прикручена вилка.
— Кто сожрёт?
— Те, для кого ловила.
Гошке пришла неожиданная мысль; чего он, в самом деле, робеет? Было раньше — так то другое дело, Теперь перед ним взрослая женщина, как говорят на селе, "чужая тётка", модная обитательница терема-теремка, жена того самого немца, который чуть не своротил ему скулу, Зачем пресмыкаться-то, с какой стати?
Закурив цигарку, Гошка картинно пустил дым. Насмешливо сказал:
— Эх-ма, "тёткина беда"… Однако скоро сделаю тебя вдовой. Будешь куковать-горевать.
— Чо бурмасишь-то, Полторанин? — усмехнулась Грунька. — Небось опять выпимши?
— Тверёзый я, Груня. Покуда тверёзый. А вот как напьюсь, возьму ружьё и твоего фашиста застрелю двумя пулями. Для верности.
— Ну и что ж, — сказала Грунька. — Посадят тебя.
— Не, не посадят. Кто узнает? Я ведь издали стрельну: из кустов, к примеру, или из пихтача. Стреляю я метко, ты знаешь. А потом ищи-свищи.
— Я скажу.
— Не скажешь. Любишь меня, поди.
Гошка пыхтел цигаркой, похохатывал: а чего ему бояться — разговор без свидетелей. Пускай она пужается за своего лысого супружника. Позарилась на деньги, стало быть, живи в беспокойстве. Деньги счёт любят, а также охрану и заботу.
Грунька отвернулась и будто смотрела вдаль куда-то, в речные верховья на скалы. А плечи вздрагивали, тряслись мелкой дрожью — она, никак, плакала? Гошка по-настоящему испугался, оторопел. Потом бросил рыбу и, прямо в сапогах, прыгнул с берега в воду. Тронул Груньку за руку, пытался заглянуть в лицо — она упрямо отворачивалась.
— Груня, да что ты, ей-право! Я пошутил. Нужен мне твой немец, вались он в медвежью яму. Живите вы, ради бога, мне-то что? Я сам по себе. Скоро вот в армию уйду, всё забудется.
Неожиданно Грунька выпрямилась, шагнула и привалилась к его плечу, потом сползла на грудь, обмякла, повисла, сцепив руки на Гошкиной шее. Ревела в голос. Волосы её пахли тонким, приятным, светлым каким-то запахом, мокрые ресницы щекотали висок. Он стал целовать её неумело и неуклюже, как когда-то в смородиннике под скалой, потом поднял на руки и вынес на берег…
— Ну и слава богу, — сказала Грунька, когда они, полчаса спустя, снова вышли на прибрежную поляну. — Всё равно я сама бы пришла к тебе. Рано или поздно. Теперь — как камень с души свалился.
— А дальше что? — прижмурился Гошка.
— Не станем загадывать, Гоша, будем ждать друг дружку.
По задворкам да по кустам? — усмехнулся Гошка. И как это у неё всё получается складно, разумно, будто в расписании. Теперь ей, видите ли, легче. А ему? Пока ему было радостно, но радость эта выглядела тревожной, в чём-то грустной даже. А что будет потом: завтра, послезавтра?
Впрочем, он тоже не любил загадывать. Да и не смог бы представить себе завтрашний день, по крайней мере, сейчас. Он был совершенно сбит с толку, ошарашен случившимся, не мог понять: как всё произошло?
— Ты хоть скажи, как оказалась здесь? — спросил он, рассеянно протирая глаза.
Тут-то и разъяснилось замысловатое слово "пикник", звучащее мышиным писком. Грунька, оказывается, уже разбиралась в нём — на то и инженерша. У мужиков пьянка так и называется пьянкой, а у начальства — "пикник". На лоне природы, у воды, чтобы было чем стопку запить или при случае голову сунуть для протрезвления.
— Чудно! — рассмеялся Гошка. — А я думал стройучасток или машина какая. Уж лучше называли бы "пить-ник" — оно понятнее. Где он у вас, этот самый пикник?
— А вон туда дальше по дороге. За поворотом, под кедром. Спервоначалу-то выпивали да разговаривали, потом уснули все. А я острогу сделала и сюда. Ты, Гоша, не сворачивай, проезжай лучше мимо.
— Это почему?
— Там мой Гансик непутёвый. Что-то нонче он сердитый, злой — водки много выпил. Как бы опять не набросился.
— Плевал я на него, — сказал Гошка. — А сунется, так плёткой отхлестаю. Прямо по лысине (уж очень он не любил лысин: и как это терпят девки лысых мужиков?)
Он вскочил в седло и направил Кумека через брод. Помахал Груньке с другого берега и подумал, что непременно, назло всем, заедет сейчас на "пикник", чтобы посмотреть на пьяное начальство. И поглядеть в лицо этого рыжего "Гансика", подмигнуть ему: ну что, спесивый молодожён, выкусил? Да и себя показать, кстати, вот он я, Гошка Полторанин, живой и невредимый, при боевом задоре — так что ещё повоюем и посмотрим кто кого.
И ещё Гошка подумал, что вся эта канитель с Грунькой, эти слёзы, поцелуи, недавняя любовь в кустах — зряшное дело. Всерьёз он о Груньке никогда и не помышлял, женихаться не собирался. Затеяла-то всё она, ну пускай так и будет, ежели ей нравится. А ему что?
В то же время в чём-то он сомневался, что-то мешало ему вернуться к обычному беспричинному благодушию. Возникшая на берегу опасливая радость не покидала, сидела с ним в седле, и ему самому не хотелось с ней расставаться. Он будто вёз сейчас с собой очень приятный и очень хрупкий подарок, боялся растрясти его и потому поминутно оглядывался: далеко ли благополучно отъехал?
Иногда ему хотелось повернуть коня, опять увидеть слепящий разлив плёса, нагретые солнцем каменные россыпи на том берегу и нарядную Груньку, спросить у неё, серьёзно спросить без подначки: может, не стоило ему вручать этот беспокойный подарок, может, она как следует не подумала?
Нет, сделанное не переделаешь… Да и верно говорит дед Липат: всё на этом свете происходит к лучшему.
Солнце набрало полдень. Разомлела тайга, упарилась, сонливо притихла, придавленная густым и сладким духом испарений. Поникли лепестки шиповника, свесились жёлтые пуговки жарков. Только по-прежнему бодро таращились на солнце голубые цикорки, гордо пламенели на скалах лозинки чагыр-гая да торчали в траве ядовитые метёлки чемерицы.
За "поворотом на опушке кедрача Гошка увидел лёгкую телегу — ходки, подальше пощипывал траву гривастый вороной Казбек — выездной жеребец начальства. Под старым разлапистым кедром висели на сучьях какие-то сумки и охотничья двустволка — надо полагать, это и было место пикника. Неужто и вправду пьют водку в такую жарищу? Обалдеть можно…
Впрочем, людей не видно. Может, спят или по косогору шастают. Правда, сейчас в тайге ничего не найдёшь: ни ягод, ни грибов, ни дичи — макушка лета. Да ведь городской народ шебутной, бестолковый — им бы лишь траву топтать, и то радость.
Гошка тронул поводья, решил проехать мимо, но тут заржал Казбек — злобно, с угрожающим вызовом, почуял на дороге мерина. Тотчас же из кедрового подлеска вышли двое: инженер Шилов в ослепительно белой рубашке и завкон Корытин в майке. Гошка впервые видел его раздетым и присвистнул от удивления — до того волосатый был завкон (казалось, голубую майку нацепили на чёрного недостриженного барана)!
Завкон заметно пошатывался, а Шилов выглядел свежее, но тоже под хорошим газом. Оба откровенно обрадовались, увидев верхового. (Наверно, обрыдло пить-то на пару. Осточертело, подумал Гошка).
Корытин жмурился, крутил лохматой башкой и всё таращился на Кумека (на Гошку он и не поглядел).
— Что-то я не узнаю… никак не признаю эту лошадину. Кто такая? Чья?
— Моя, — сказал Гошка. — Законно закреплённая.
— А, это ты, брандахлыст! — удивился завкон, узнав на коне Гошку. — Ну, слезай, выпьем по одной, хоть ты и стервец отпетый.
И пошёл в кедрач наливать стаканы. Этим временем инженер Шилов обошёл вокруг Кумека, попытался потрепать его за гриву, однако мерин норовисто дёрнулся и едва не цапнул начальника за руку.
— Ты кто? Гонец? — спросил Шилов.
— Нет, я проезжий, — сказал Гошка. — Еду на Старое Зимовье.
— Ну всё равно слезай, — приказал начальник. — Хочу выпить с русским человеком. Немцы для этого не годятся — слабы. Вон он валяется под кустом. Облевался и дрыхнет. Юберменш задрыпанный.
Гошка слез с коня, отвёл его в тень под деревья, но разгружать, снимать торбы не стал — он не собирался здесь задерживаться. Опрокинул стакан — и дальше. Да и опасно с начальством якшаться, не то потом придётся жалеть. Дело известное.
Подошёл Корытин с тремя полными стаканами: один нёс в левой руке, два в правой, ухватив за стенки, опустив прямо в водку грязные пальцы. Гошка однако не Побрезговал, наоборот, одобрительно подумал: начальство, а насчёт водки шурует по-простецки, по мужицкому обиходу.
— Ну как там лошади? — спросил Корытин. — Ещё не все подохли?
— Лошади целёхоньки, хоть вы их и похоронили, — сказал Гошка и выставил вперёд ногу, эдак подрыгал ею солидно. — Живут и здравствуют лошади. Назло врагам революции.
У Корытина аж челюсть отвисла, а рука со стаканом задрожала, стала медленно опускаться вниз. "Врезал я ему! — удовлетворённо ухмыльнулся Гошка. — Даже язык вывалил. Знай наших, хвастун! Вот ты как раз и есть брандахлыст, Самый настоящий".
— Как так? Они же больные были! Поголовно.
— А вот так, — сказал Гошка, обращаясь на этот рал к начальнику. — Не было у них никакого сапа, товарищ Шилов. Такие получаются пироги-коврижки.
В отличие от Корытина, инженер Шилов спокойно, трезво смотрел на Гошку и в глазах его виделась одобрительность, может быть, даже сдержанное восхищение. Вообще, симпатичным мужиком выглядел этот инженер: осанистость, крепкая поджарость в фигуре, красивые седые виски и снежно-белая рубашка на фоне тёмно-зелёного лапника. (Кто ему так здорово стирает рубашки, уж не та ли толстуха? Шик да блеск. Одно слово — начальство).
И ещё нравились Гошке красные полосатые подтяжки-помочи с никелированными зацепками: левой рукой инженер постоянно держался за них, поигрывал, пощёлкивал большим пальцем.
— Значит, через недельку лошади вернутся в карьер? — приятным тенорком спросил начальник, звучно щёлкнув подтяжкой. — Так тебя понимать?
— Ну, дней через десять, — сказал Гошка. — Это уж точно.
— Превосходно! — воскликнул Шилов и задумчиво досмотрел на стакан с водкой, который держал в руке. Потом полуобернулся к завкону. — А как ты считаешь, Евсей Исаевич?
— Здорово, чёрт меня побери! — обрадованно заржал Корытин. — Это ж нам просто повезло. Вот за что надо выпить, едрит твои салазки! Чокнемся, товарищи! Вперёд, за правое дело!
Выпили. Только по-разному: Гошка хлобыстнул одним махом весь стакан, Корытин — половину, а начальник только пригубил, да и то — сплюнул. Видно, нутро у человека не держит лишнего. Знает меру. Когда закусили копчёным окороком и солёными огурцами, инженер Шилов обратился к Гошке (очень уж начальственно, подчёркнуто важно вздёрнув голову):
— Как твоя фамилия?
— Полторанин, — несколько удивился Гошка. — Георгий Матвеевич.
Начальник опять многозначительно переглянулся с завконом, поднял брови и вытащил за ремешок часы из брючного кармана-пистона. Подержал их на весу, полюбовался, щурясь от солнечных зайчиков, и вдруг, шагнув, протянул часы Гошке.
— От имени руководства награждаю вас, товарищ Полторанин, именными часами и благодарю за ваш самоотверженный труд. Завтра об этом будет приказ по стройке. Спасибо, дорогой друг!
Наверно, с минуту Гошка не брал часы, обалдело таращился на слепящий серебряный кружок — не мог понять, уразуметь, что это счастье предназначается ему лично. Наконец протянул руку, но не за ремешок взял часы, а осторожно подставил ладонь, как принимают только что снесённое яйцо. Неужели это были его часы — единственные теперь на всё село? Настоящие карманные часы!
От выпитой водки, от жары, а пуще всего от сладостного ликования, кружилась голова, слепло в глазах, а тут ещё начальство принялось целовать Гошку, щекотал-колол своей бородищей завкон Корытин, дышал в лицо тошнотным перегаром… Ух ты, ёлки калёные, яблоки мочёные!
Еле отделался от любвеобильных начальников, отмахался, откланялся, отпрощался, и поскорее к Кумеку да в седло. А то как протрезвеют, да, не дай бог, передумают насчёт часов…
Когда табунщик уехал, Шилов выплеснул в траву водку из стакана, ополоснул его ключевой водой, с жадным удовольствием напился.
— Этого парня надо приобщать к нашему делу, — решительно сказал он. — Это не твой придурок Савоськин. Парень боевой, сообразительный и честолюбивый. Как приобщить — этим займусь я. Начало, по-моему, уже сделано.
— Вам виднее, Викентий Фёдорович, — вяло возразил Корытин. — Только парень-то хулиган, уголовный тип. На него ни в чём нельзя положиться.
— Между прочим, на вас тоже, — хмуро сказал инженер. — Но я же терплю и работаю с вами.
— Я тоже терплю, — зевнул Корытин и пошёл разжигать костёр: пора было готовить обед.