Глава 25

Не любил Вахрамеев торчать в сельсоветской канцелярии, а полдня пришлось отдать: просидел у телефона. Сначала из райисполкома названивали, требовали отчётов за полугодовые сметы, а ещё велели немедля расходовать средства, выделенные на кержацкое переселение. Строго предупредили: деньги должны быть реализованы до конца текущего года.

Вахрамеев прямо скис от такого непотребства: кому давать ссуды, когда кержачье и не помышляет о новоселье, их бульдозером не выпихнешь из насиженной щели…

Потом из областного центра начальник какой-то в трубку покрикивал, аэропланом интересовался — как будто черемшанцы виноваты, что воздушная тарахтелка тут у них шлёпнулась. Сами небось оконфузились, незачем бабу посылать на серьёзное дело.

Приказали держать круглосуточную охрану — пока ремонтники не прибудут. Ну об этом Вахрамеев и без них давно догадался: милиционер Бурнашов Василий построил при аэроплане сторожевой шалаш, живёт там с личной охотничьей собакой.

А вот о лётчице Вахрамеев ничего толком не знал: лежит в местной больнице с переломом руки. Состояние вроде бы хорошее: Почему "вроде бы"? Потому что Вахрамеев — не больничная сиделка, а председатель сельсовета и у него на данный момент есть дела поважнее: например, сенокос, а также коммунальное обеспечение трудящихся.

Областной начальник обозвал такой ответ "политическим недомыслием" и велел переключить телефон на черемшанскую больницу.

Вахрамеев пожалел, что погорячился (так ведь спозаранку трезвонят без передыху! осточертели!), вышел во двор, вскочил на Гнедка и поехал в больницу, надо и в самом деле, навестить эту бедолагу-лётчицу да Егоршу Савушкина проведать. Жалко мужика, хотя, между прочим, пострадал по своей дурости: кто же с кержаками в одиночку воюет?

А сообразил Егорша: самый солнечный, тучный и удобный клин застолбил. Надо будет сегодня же законным, порядком закрепить за ним дворовой участок, Только как быть с остальными переселенцами, теперь ведь и вовсе бояться станут?

С лётчицей побеседовать не удалось: принимала лечебные процедуры. А с Егоршей оказалось проще: он сидел на подоконнике, грелся на солнышке и чинил суровой ниткой изорванные штаны. Под левым глазом темнел здоровенный синяк.

— Ну как дела, Аника-воин? — поздоровался Вахрамеев.

— Да вот сижу, поджидаю, — ухмыльнулся Егорша, трогая пальцами распухшие губы.

— Это кого же?

— Степанидиных суразов. Думаю, кого-нибудь из троих должны доставить сюды. Я им вчера тоже рёбра пересчитал.

— Как было-то?

— Да так и было, — Егорша отложил иголку, поскрёб в лохматом затылке, ойкнул, матюкнулся — руку заломило. — Встретили они меня, значица, у Холодного ключа, я там жерди рубил на оградину. Дак боятся сами-то сволочи, спустили на меня свою свору: у них собаки, сам знаешь — медвежатники. Однако ничего. Споймал я двух-то кобелей за загривки да и шабаркнул об лесину. Вышиб, значица, собачий дух. Ну а они, братья то есть, тут как тут. Загоношились, попёрли на меня с палками-поленьями. Старшой-то, Филька, слышь чо мне сказывал: ты, грит, поганец-христопродавец, пошто божью тварь жизни лишил? Ты, грит, помнишь, как писано: "Сотвори господь собаку и повеле стрещи Адама". Против бога идёшь, Иуда?" — да и хряснул меня поперёк спины. А потом, что же — причастились как полагается. Я ведь должником не люблю оставаться, а кулак у меня потяжельше палки будет. Это без бахвальства сказываю.

— Судить их станут! — зло выдохнул Вахрамеев. — За бандитское нападение.

— Да иди ты со своим судом! — отмахнулся Егорша. — Нам, кержакам, мирской суд не указ — сами разберёмся.

— Передам дело в суд, — упрямился Вахрамеев. — А ты напишешь заявление, как пострадавший.

— Сдурел ты, никак? — рассердился, нахохлился Егорша. — На позор меня выставлять? Да когда это было слыхано, чтобы Егорша Савушкин в пострадавших ходил? Али не помнишь, как я в школе вас дюжинами лупил? И тебе перепадало, промежду прочим.

— Охламон неотёсанный, — в сердцах сказал Вахрамеев и, повернувшись, направился к воротам. Нет, не потому, что обиделся на упрямого черторожего Егорку, — председатель только сейчас понял, что ему надо делать. И немедленно.

Он вернулся в сельсовет, достал из сейфа свою красную с золотым тиснением председательскую папку и, опять вскочив в седло, не спеша поехал в Кержацкую Падь.

Судьба подбросила ему очень выигрышный шанс, он окажется круглым оболтусом, если умело и вовремя не воспользуется им.

Коня Вахрамеев стреножил на прибрежной лужайке и ещё оттуда, издали пригляделся к массивному, крепко тёсаному дому кержацкой уставницы. Дом стоял на склоне выше других и выглядел вызывающе-нарядным, поблёскивал мытыми окошками, рябил резными завитушками ставней. Под стрехой, вдоль каждой стены — будто деревянные кружева навешаны. Ничего не скажешь — рукодельные сыновья у Степаниды.

Проходя чисто подметённым двором, Вахрамеев вспомнил тогдашнюю кержацкую сходку, подивился: груда брёвен вроде бы стала больше; для нового сруба готовят, что ли? Неуж расселяться с сыновьями задумала Степанида?

Вот тут стоял колченогий столик, с этого крыльца величественно не спустилась, а явилась сходу мать Степанида. Неужели она сама натравила сыновей на Савушкина? А собак что-то не видать, и в сарае не слышно, не побил же их всех Егорша…

Председатель постучал в приоткрытую дверь, прошёл сенцами, дивясь чистоте и умытости: всюду только янтарно-слюдяной деревянный блеск, дух вереска, мокрого песка и скоблёного кедрача. Наверно, невестка — Филькина молодуха, драит да наяривает, говорят, уж больно пристрастна бабёнка к порядку.

Уставница сидела в горнице у окошка с геранью, без очков читала пухлую книгу в обтёртых кожаных корешках (не на коленях держала — на подоконнике).

Приходу незваного гостя она не удивилась, а может, виду не подала. Вздохнула, поправила под подбородком узел чёрного платка, на приветствие не ответила — молча ждала, что скажет Вахрамеев дальше.

А Вахрамеев вдруг почувствовал себя растерянным и понял, что заранее заготовленное начало разговора не годится: он увидел кержацкую уставницу совсем не такой, какой ожидал увидеть. От прежней важности и заносчивости не было и следа — перед ним сидела очень утомлённая дряхлая старуха, глаза которой ничего, пожалуй, не выражали, кроме лёгкой досады из-за прерванного интересного чтения.

Напряжённо кашлянув, он сказал:

— Вот ваше письмо. Так сказать, жалоба-коллективка. Оно попало ко мне как представителю власти. Ознакомившись, возвращаю, — Вахрамеев протянул письмо старухе, но она, кажется, не собиралась его брать. Тогда, помедлив, он положил бумагу на стол. — Между прочим, оно не имеет юридической силы: там одни крестики да пятна. А нужны росписи.

Уставница устало пожевала губами, не моргая глядела на Вахрамеева, дескать, ну-ну, продолжай.

— С фактической стороны полное опровержение получается. Во-первых, насильно вас переселять никто не собирается. А во-вторых, по части снабжения промтоварами всё делается законно, по справедливости: стройке — большая часть, а вам — меньшая. Они работают на социализм, а вы пока нет. Вам ещё далеко до социализма. Так что ваше письмо-коллективка неправильное по всем статьям. Что ты на это скажешь, Степанида Сергеевна?

— А что мне говорить? — тихо молвила уставница. — Ты пришёл, ты и говори. А я тебе ничего сказывать не собираюсь.

Хитрая карга, огорчённо подумал Вахрамеев, ей чхоть стихами читай, хоть в доклад развёртывайся — она будет гляделками хлопать да причмокивать. Мели, мол, Емеля, коль твоя неделя. Нет, такой разговор не годится, не в коня корм, выходит. Надо с другого боку подойти.

— Ты, вот я гляжу, грамотная женщина. Вон сколько книг на дому имеется, — Вахрамеев указал на полки в углу, тесно заставленные ветхими книгами. — Там небось и старописьменные книги есть…

— Есть, есть, голубчик, — неожиданно оживилась Степанида. — Есть и писаные при первых пяти патриархах, и патерики всяческие есть: ирусалимские, синайские, печорские и даже скитские. Только ведь они все — для умных людей.

— Это как понимать? — демонстративно оскорбился Вахрамеев.

— Да так и понимать. По естеству, — уставница легко встала, прошла к полке, с минуту рылась там, затем вернулась с небольшой книжкой, которую тщательно обтёрла передником, перед тем как положить на стол. — Вот книжка-то про социализм писаная — "Город Солнца". Так, ведь у нас в общине как раз социализм и есть: люди мы все равные, дела решаем сообща и по справедливости, старост своих избираем и каждый получает по труду. Понял, председатель?

У Вахрамеева шея сразу взмокла: вот это подцепила, старая ведьма! Он-то думал — старуха-одуванчик, божья душа немощная, а тут тебе гидра развернулась в полной красе. Да ещё шпарит по-научному.

— Кто писал? — хрипло спросил Вахрамеев.

— Учёный монах италийский. По фамилии Кампанелла.

— Ну тогда всё ясно — ваш брат! И книжка его — враки религиозные.

— Неуч ты, Колька! — ехидно вздохнула старуха. — Прямо темнота дремучая. А ещё в председателях ходишь. Да ведь книжку сию сам Ленин хвалил.

— Ты это брось, мать Степанида! Не выдумывай!

— Вот те крест святой, председатель! Да чего ради я лгать-то буду? Говорю, как есть.

— Ладно, — нахмурился Вахрамеев. — Я это дело уточню. Только заранее скажу: социализмом в вашей Кержацкой Пади и не пахнет. Это я своим классовым чутьём чую. Кулацкий он у вас, "социализм". Ширма для закабаления трудящихся. Вы вон даже опричников завели для острастки сознательных граждан. Добро проповедуете, а сами людям морды бьёте, рёбра ломаете.

— Ладно-ладно! — замахала руками уставница, испуганно оглядываясь на дверь в соседнюю комнату. — Утихомирься, господа ради! Почто кричишь-то? Чай не в сельсовете.

И вот тут-то Вахрамеев кое-что понял! Да и как было не догадаться: ежели старуха пугается насчёт двери, значит, за ней кто-то есть? А кто же ещё, кроме её родненьких распрекрасных сыночков, которые небось отлёживаются теперь на тюфяках, чешут синяки от свинцовых Егоркиных кулаков?

То-то квёлая нынче мать Степанида, лицом измождённая, будто с креста снята: за "чада возлюбленные" переживает. Ещё бы: сама, поди, толкнула их на разбойную дорожку.

— Вот он, ваш социализм! — Вахрамеев многозначительно кивнул на дверь опочивальни. — Судить будем за бандитизм.

Сникла вся, съёжилась Степанида — аж жалость кольнула в председателево сердце. Разве узнать было властную, не терпящую пререканий суровую уставницу в этой хилой, дряблой старушонке, скорее похожей на деревенскую побирушку.

— Шибко зашибаешь, Сергеевна! Уж коли детей своих не жалеешь, к тюремной решётке подпихиваешь, то дальше, как говорится, ехать некуда.

Она подняла голову резко, энергично, и Вахрамеев чуть отпрянул, встретив немигающий стальной взгляд. Старушечье лицо оживало на глазах, разгладились морщины, только у тонких губ глубже залегли колючие складки. Сказала глухо, весомо:

— Опара только тогда станет хлебом насущным, когда в кадке-коломанке держится. Взбродит — удерживай, не то поползёт на пол и вместо хлеба — грязь. Понял ты что-нибудь?

— Понял, понял! — махнул рукой Вахрамеев. — Всё это бредни ваши стариковские, мать Степанида. Опара всегда бродит, иначе какой же хлеб? — одни чёрствые колотушки. Так что не держите вы опару, всё одно не удержите. Да и не вам ведь жить, а им, молодым. Что вы, старику, лезете не в свои сани?

— Глупый ты. Святость и благочестие нужны людям. Перво-наперво.

— Чепуха! Всё вверх тормашками поставлено. Жизнь сначала нужна человеку, а к ней всё остальное прикладывается. Жизнь! Вот и пускай живут молодые по-своему, как время теперешнее требует. Не надо им мешать, не надо путать.

— Я уже не путаю, — вздохнула, поглядела в окно уставница. — Делиться порешили. Только тут мы жили, тут все и помрём на святой земле прадедов.

— А ежели половодье весной захлестнёт?

— Так тому и быть. Знамо, господу угодно.

Вахрамеев поднялся, потянул носом, фыркнул: фу ты, язви тебя! А в избе-то больницей пахнет, как он сразу не почувствовал! Может, заглянуть к кержацким "опричникам", побалакать, полюбоваться на Егоркину работу? Но стоит. Старуха и так вон квохчет, крутится, как наседка перед коршуном. Ждёт не дождётся, чтобы выпроводить нежеланного гостя.

— Так что прощевай, мать Степанида! И ты и присные, Да поберегитесь революционного красного паровоза, Как в песне-то поётся: "Наш паровоз, вперёд лети!" Не копошитесь на рельсах у истории.

Уставница пригнулась в дверном проёме — желтолицая, высохшая, печальная, похожая на иконную богородицу. Сказала жёстко, сквозь зубы:

— Не грозись, Колька! Тебя ведь упреждали…

И с треском захлопнула дверь.

Ну старуха ядовитая, ни дна тебе ни покрышки! И ведь обязательно ужалит пли плюнет вдогонку. И чтоб последнее слово — только за ней.

Вахрамеев перегнулся с крыльца, заглянул в огород. Там на деревянных пяльцах сушились на солнце обсыпанные золой две собачьих шкуры, вокруг них роились зелёные мухи. Оборотистые хозяева, ничего у них не пропадёт: добрые рукавицы-мохнашки на зиму будут! Уму непостижимо, как это они умудрились натаскать охотничьих собак на человека?.. Ведь обычно лайка людей не берёт, ну, может быть, цапнет для острастки. Знать, в хозяев собачий выводок пошёл, не зря же говорят: "Злые собаки у злых людей". А может, наоборот?

В левое кухонное окошко кто-то наблюдал за ним, оттянув пёструю занавеску. Вахрамеев подумал, что весь разговор в горнице Степанидины сыновья слышали: дверь-то была чуть приоткрыта. Собственно, он и раньше догадывался об этом.

Красная папка в руке напомнила ещё об одном запланированном деле, и Вахрамеев, не мешкая, свернул к моленной (сруб Савватея Клинычева). Справа от входной двери председатель кнопками прикрепил на стену объявление, написанное красиво и чётко клубным художником по его личному заказу; "Распределение дворовых участков на новой Заречной улице будет производиться только до 20 августа. Сельсовет".

Слово "только" дважды красно подчёркнуто. Это хорошо — сразу настораживает.

Отошёл на середину улицы, полюбовался, неожиданно горько усмехнулся: что за люди живут на земле! Ровно слепых котят, тыкают их в молоко, а они отворачиваются, да ещё отплёвываются. И ведь сорвут объявление, непременно сорвут, как стемнеет. Ну да всё равно молва-то пойдёт, а она получше всякого объявления.

На берегу, взнуздав коня, Вахрамеев обернулся и увидел возле объявления кучку мужиков: галдят, пальцами тыкают. Гляди-ка, разобрали! А говорят — читать не умеют.

Загрузка...