Приближение немцев к Риге было возвещено неумолчным грохотом бомб у переправ через Западную Двину и у вокзала. С первых же часов войны десятки ”юнкерсов” и ”хейнкелей” с ревом носились над улицами и площадями Риги. Они швыряли бомбы и с больших высот, и с бреющего полета, пикировали на бульвары, из пулеметов расстреливали прохожих. Им вторили пулеметы и автоматы с некоторых чердаков и крыш — там засели немецкие парашютисты и диверсанты, проникшие в город. Гитлеровская агентура, оставшаяся в Прибалтике после установления советской власти в Литве, Латвии и Эстонии, тоже заявила о своем существовании — фашисты сделали попытку взорвать мосты, захватить правительственные здания, парализовать движение на важнейших военных коммуникациях.
Над рижскими евреями нависла зловещая угроза. Десятки тысяч листовок, сброшенных с немецких самолетов, в подробностях расписывали, что будет сделано с евреями. Русские и латыши категорически предупреждались, что они будут сурово наказаны, если помогут евреям эвакуироваться. Евреи потянулись к вокзалам, переполняли порожние товарные вагоны, сутками сидели на железнодорожных платформах, дожидаясь отправки на восток. Железнодорожники делали все, что было в их силах; под свист пуль и грохот бомб они совершали маневры на станционных путях и отправляли поезда. Многие, отчаявшись уехать поездом, клали свой скарб на тележку и пускались в далекий путь пешком. Все дороги были усеяны беженцами. Женщины и дети стали мишенью для немецких летчиков.
С каждым часом эвакуация все усложнялась. На железнодорожных станциях образовались пробки из воинских эшелонов, мчавшихся к фронту, и поездов с эвакуированными; немецкие самолеты все яростнее зверствовали на дорогах; порой они гонялись за одним человеком, за одной тележкой. Все труднее становилось выбираться из города мимо многочисленных засад немецких парашютистов; обнаглевшие гитлеровцы сделали вылазку даже на главную магистраль города — улицу Бривибас. Полки Красной Армии сдерживали натиск немецких войск, прикрывая мобилизацию в глубинных районах страны. Немцы имели превосходство и в людях, и в танках, а в особенности, в авиации. Советские полки получили приказ отходить с боями, сражаться на каждом рубеже, выиграть время. Из Риги успели эвакуироваться около 11 тысяч евреев.
* * *
Утром первого июля в Риге уже были немцы. Первых встретившихся им мужчин-евреев они привязывали к своим танкам и подолгу волочили окровавленные тела по улицам города. К полудню евреев стали хватать на улицах и загонять в синагоги. Многих не довели и расстреляли по пути.
Когда немцы решили, что в синагоги согнано достаточное количество евреев, они стали приглашать рижское население собраться у синагог для интересного зрелища. Но здесь гитлеровцы столкнулись с первой неожиданностью — еврейские молельни стали опорными пунктами, которые огрызались яростным огнем винтовок и автоматов. Обреченность засевших там была очевидна; в Риге к этому времени уже сосредоточились крупные силы немецкой пехоты и танков, но осажденные решили дорого отдать свою жизнь и погибнуть, сражаясь. Немцам пришлось в нескольких случаях направлять на штурм синагог танки. Несколько часов длилось неравное сражение, и к концу дня все рижские синагоги пылали ярким пламенем. В некоторых случаях синагоги были сожжены немцами, в других — сами евреи поджигали здания, предпочитая погибнуть, чем сдаться в руки гитлеровцев. Из горящих зданий раздавались вопли женщин и детей. Раввин Килов в большой хоральной синагоге громко читал молитвы, а из подвальных амбразур неслись пулеметные очереди. Рабочий лесопильного завода Абель из старого дробовика застрелил двух немцев, пытавшихся проникнуть в дом. Немецкий офицер вызвал целый взвод для того, чтобы захватить его живьем. Но Абель не сдался и погиб, сражаясь до последней минуты. Синагогу на Гоголевской улице штурмовали две роты немецких солдат.
Очаги сопротивления возникали и вне синагог. В некоторых еврейских квартирах погромщиков встретил ружейный огонь. С оружием в руках погиб директор школы, доктор философии Венского университета Элькишек.
Много сохранилось в Риге воспоминаний о мужестве, достоинстве и какой-то особой гордости, с которыми встретили евреи своих палачей. Два эсэсовца вели работницу текстильной фабрики Ганштейн к зданию синагоги; на ходу они били ее прикладами, кололи штыками. Она долго шла молча, изредка стирала с лица кровь, мешавшую ей видеть окружающее. На перекрестке улиц, где стояла группа латышей, Ганштейн вдруг вырвалась и закричала:
— Люди, запомните этих зверей! Советская власть этого никогда им не простит. Придут наши, расскажите им, как нас здесь мучили...
Немцы не дали Ганштейн договорить и застрелили ее в упор, потом дали несколько очередей из автомата вверх и приказали толпе разойтись.
В тот же день группой евреев была предпринята отчаянная попытка прорваться на соединение с частями Красной Армии. Возглавил эту группу студент Рижского университета Абрам Эпштейн. План был такой: поскольку немцы увлеклись грабежом в городе и целые батальоны ушли со своих позиций, воспользоваться этим обстоятельством, уйти в пригородные леса, а затем, нащупав слабое место, прорвать фронт и соединиться со своими. 300 женщин и детей растянулись в длинную колонну. Но рижане хорошо знали окрестности своего родного города, и этой массе людей удалось благополучно миновать заставы, лесами выйти в пригороды и очутиться в сравнительной безопасности. Но кто-то, однако, донес об этом немцам, — несколько танков и батальон пехоты бросились вдогонку беглецам. Немцы настигли колонну уже на 15-м километре от города. Абрам Эпштейн бросил свой отряд (в нем было около 60 вооруженных юношей и девушек) на прикрытие женщин и детей. Рубежом обороны была избрана маленькая речушка Маза-Югла, протекающая восточнее Риги. Здесь несколько часов длился бой отряда рижских студентов с наступавшими немцами. Это дало возможность женщинам и детям скрыться в лесу и незаметными тропами выбраться на Мадонское шоссе, где вели бой полки Красной Армии. Отряд Абрама Эпштейна погиб почти целиком во главе со своим командиром, но в тяжелой битве на реке Маза-Югла он истребил больше 100 немцев и дал возможность нескольким сотням еврейских женщин и детей добраться до советских войск.
Немало было сделано попыток латышами и русскими спасти евреев от неминуемой расправы. Студент Илья Абель в течение многих дней прятал нескольких товарищей-евреев в своей квартире. В первые дни погромов ксендз Антоний скрывал несколько десятков евреев в костеле. Другой ксендз помог инженеру Лихтеру бежать из города. Но все эти меры мало помогли несчастным людям. Спасшись в первые дни, они неизменно впоследствии попадали в руки немцев и разделили участь всех евреев Риги.
Наступила первая ночь при немцах. С чердаков, с крыш, из подвалов выползли гитлеровские агенты. В городе появились немцы-”репатрианты”, в 1940 году эмигрировавшие из Латвии.
Немцы везли их в обозах как осведомителей, сыщиков, будущих комендантов тюрем и лагерей и просто палачей. Прибалтийские немцы оправдали надежды своих хозяев; среди гитлеровских негодяев они были самыми отъявленными, среди палачей — самыми жестокими, среди следователей и надзирателей — самыми подлыми.
С каждым часом еврейский погром принимал все более разнузданные формы, все более широкие масштабы. Начался повальный грабеж еврейских квартир. Потом начались массовые аресты. Хватали всех, кто попадался под руку, и отводили в тюрьму, в префектуру, а иных вели прямо в Бикерниекский лес[43]. Всего в эту ночь было арестовано 6 тысяч евреев.
Бикерниекский лес имеет незабываемую и печальную славу в истории Латвии. В 1905 году прибалтийские бароны, занимавшие все командные посты в этом крае, потопили в крови волну первой русской революции. Тысячи участников революционного движения были расстреляны тогда в Бикерниекском лесу. В годы гражданской войны здесь проводились массовые казни борцов за советскую Латвию. В этом лесу, словно геологические напластования, покоятся кости борцов и мучеников двух поколений. Это же место было избрано немцами для массового истребления сотен тысяч рижских и привезенных из Западной Европы евреев.
Немцы стремились перещеголять друг друга в изощренных способах истребления беззащитных людей. Штурмбанфюрер Краус из Зихерхейтсшуполицай, например, выработал свой излюбленный прием. На улицах Московского Форштадта он выстраивал группы евреев, завязывал им лица портретами Ленина и Сталина и, вооружив латышских мальчиков винтовками, приказывал: ”Стреляйте в большевиков!” Когда те отказывались, он ловил одного-двух из них, завязывал и им лица портретами и загонял в общую толпу. И тогда уже целая команда эсэсовцев расстреливала колонну ”портретов”. Унтерштурмфюрер Брунс заставлял евреев предварительно копать себе ямы, ложиться в них, примерял по росту, долго и придирчиво добивался, чтобы каждая яма имела правильные геометрические формы и, только полностью натешившись, расстреливал свои жертвы.
Кровавую оргию справляли немцы в здании префектуры. Сюда непрерывно привозили евреев для ”регистрации на работу”. Немцы заполняли какие-то анкеты, у некоторых измеряли нос, лоб, скулы, что-то долго записывали. Потом, громко смеясь, они сжигали в печке только что заполненные документы и выносили ”решение”:
— В Бикерниекский лес.
Однажды в полночь один эсэсовец приказал раздобыть парикмахера. Когда тот пришел, он велел всем пожилым евреям сбрить половину бороды, вырвать один рукав из костюма, разуть по одному ботинку и пуститься в пляс. Через полчаса явился командир эсэсовского отряда, совершенно пьяный, и объявил, что сейчас он прочтет политический доклад. Говорил он долго и бессвязно, но единственно, что можно было понять, означало: евреям он, штурмбанфюрер, пощады давать не будет. Раз они попали в его руки, то могут считать себя покойниками и готовиться к встрече со своими праотцами на том свете. И в доказательство, что у него слово не расходится с делом, штурмбанфюрер тут же застрелил нескольких человек из своего пистолета. В эту ночь прошли ”перерегистрацию” в префектуре около 3-х тысяч человек. Больше тысячи были сразу отправлены в Бикерниекский лес и расстреляны. Остальные были заключены в городскую тюрьму.
Во дворе Центрального Комитета МОПРа[44] немцы обнаружили много плакатов и портретов и несколько знамен. Гитлеровцы приказали собранным ими здесь евреям взять знамена и плакаты, изобразить ”демонстрацию”, петь ”Интернационал” и другие революционные песни. Когда палачи решили, что репетиция закончена, они вывели ”демонстрацию” на улицу, пытаясь натравить на нее население. Но провокация гитлеровцев провалилась. Латыши и русские шарахались в стороны от страшного зрелища. Тогда немцы пустили в ход автоматы и пулеметы, — и вся ”демонстрация” была расстреляна тут же на улице.
В эту же ночь в доме №10 по Мариинской улице праздновали свои успехи офицеры Виртемберг-Баденского гренадерского полка. Они загнали на свою оргию несколько десятков еврейских девушек, заставили их раздеться догола, плясать и петь песни. Многие из несчастных были тут же изнасилованы, а затем выведены во двор и расстреляны. Превзошел всех своей выдумкой капитан Бах. Он выломал у двух стульев сиденья и заменил их листами из жести. К стульям были привязаны две девушки-студентки Рижского университета и посажены друг против друга. Принесли два горящих примуса, которые были поставлены под сиденья. Офицерам очень понравилась эта затея. Они взялись за руки и организовали вокруг двух мучениц хоровод. Девушки извивались в муках, но руки и ноги были накрепко прикручены к стульям, они пробовали кричать, им заткнули рот грязными тряпками. Комната наполнилась тошнотворным запахом жареного человеческого мяса. Немецкие офицеры с хохотом кружились в веселом хороводе.
Еврейские дела были переданы в руки прибалтийских немцев, вернувшихся в Ригу. Эти прохвосты с давних пор были одержимы звериной ненавистью к еврейскому населению. Прибалтийский немец — это особый вид колонизатора, наглый и безудержный, веками высасывавший все соки и богатства из прибалтийских земель и не скрывавший ни своего презрительного отношения к ”туземцам”, ни своей ненависти к евреям. Только с присоединением к Советскому Союзу Латвия, Литва и Эстония избавились от извечного гнета прибалтийских немцев.
Теперь они вернулись в форме штурмовиков, облеченные неограниченными правами и властью. В рижских полицейских участках в свое время был известен, как матерый хулиган некий Ганс Манскайт. Рижане вздохнули спокойно, когда он в 1940 году репатриировался в Германию. Он вернулся вместе с германскими войсками в должности следователя гестапо по еврейским делам. Видную роль при гестапо стали играть прибалтийские немцы — бухгалтер Лоренцен, доктор Бернсдорф, бухгалтера Шульц и Браш. Другие прибалтийские немцы, нахлынувшие обратно в Ригу, хотя и не занимали официальных постов в гестапо, но изощрялись в издевательствах над беззащитным еврейским населением города не меньше гестаповцев.
Специальным приказом евреям запрещалось покупать продукты в тех лавках, где покупают немцы и латыши, запрещалось заниматься ”вольной” работой: все евреи должны были трудиться на принудительных работах. Евреям было предписано носить шестиугольную звезду ”Щит Давида” на груди и запрещалось ходить по тротуарам: разрешалось пользоваться только мостовыми.
Аресты и массовые расстрелы продолжались непрерывно. Людей хватали на улицах, в квартирах и тут же расправлялись с ними. На Гертрудинской улице группа штурмовиков взобралась на крышу пятиэтажного дома и оттуда сбрасывала на землю еврейских детей. Какой-то чиновник приказал было прекратить эту казнь. Ему ответили с крыши:
— Мы здесь ведем научную работу. Мы проверяем правильность закона Ньютона о всемирном притяжении.
— Доннэр вэттэр! Хорошо сказано! Продолжайте, господа. Наука требует жертв.
По улице Лачплеша шел старый еврей-портной, сгорбившись под тяжестью швейной машины. Немецкие офицеры направили на него свой автомобиль, но старик успел отскочить в сторону и прислониться к телеграфному столбу. Немцев возмутила такая ”непокорность”. Они повернули машину и устроили форменную охоту за стариком. Пять минут они гонялись за ним; наконец, они прижали его к газетному киоску, и он отскочил на тротуар.
— Что? Нарушаешь законы Германской империи? закричали гитлеровцы.
Они оттащили старика на мостовую и стали избивать его железными прутьями. Когда он, весь окровавленный, упал без чувств, немцы отошли к своей автомашине и, закурив, начали весело беседовать. Латышка Петрунья Салацас, которая была свидетельницей этой дикой сцены, принесла кружку воды и подошла к старику, чтобы обмыть ему лицо и дать напиться. Немцы заметили это, один из них вырвал из рук латышки кружку и с размаха швырнул ее женщине в лицо, затем избил ее своей плеткой и, пригрозив пистолетом, прогнал ее. Старик скончался через два часа тут же на улице Лачилеса у газетного киоска.
В эти дни шла жестокая расправа не только над евреями, но и над всеми, кого немцы подозревали в симпатиях к советской власти. Евреев расстреливали за то, что они евреи. Латышам ставилось в вину, главным образом, одно — хорошее отношение к советской власти. Это уравнивало обе национальности в глазах палачей. 3 июля во дворе Рижской тюрьмы было выставлено 50, связанных спина к спине, пар, — в каждой паре был один еврей и один латыш. В первой паре стояли латышка Эльвира Дамбер и еврей Яков Абесгауз.
— Вы хотели равенства, — кричал руководивший расстрелом унтерштурмфюрер, — сейчас вы его получите.
И 100 связанных попарно людей — евреи и латыши — были расстреляны. Каждая пуля пронизывала последовательно два тела, и кровь 100 человек лилась одной струей во дворе тюрьмы. Трудно перечислить все изощренные пытки, которым подвергались евреи. В памяти многих рижан сохранилась мученическая смерть 19-летней Лины Готшалк. Ее поймали на улице и привели на Елизаветинскую улицу в квартиру, где кутили пьяные немецкие офицеры. Гитлеровцы затеяли дискуссию, каким способом умертвить свою жертву. Девушка хорошо знала немецкий язык и безмолвно слушала спор, в котором решалась ее участь. После длительного обсуждения немцы пришли к решению — превратить девушку в существо без костей. Ее завязали в мешок и стали методически бить по телу шомполами. Избиение длилось два часа. Девушка уже умерла, а кости ее все переламывались. Немцы не оставили своего занятия, пока не убедились, что все до единой кости переломлены. Тогда они скатали тело Лины Готшалк в окровавленный мясной шар и приказали солдату выбросить его на бульвар у оперного театра.
Через несколько дней немцы приступили к проведению приказа о трудовой повинности для евреев. Вершители судеб в Риге — генерал-комиссар Латвии обергруппенфюрер Дрекслер и гебитскомиссар Витлок распорядились, чтобы все трудоемкие работы выполнялись только руками евреев. При этом были запланированы такие работы, которые не вызывались никакой необходимостью и часто сводились к ненужной затрате материалов.
Еврейский отдел биржи труда возглавляли лейтенант Краус и зондерфюрер Дравэ. Они с особым садизмом пытали свои жертвы. Вначале большой группе евреев, главным образом, молодежи, поручили разборку зданий, полуразрушенных в результате военных действий. Задания были так велики, что многие юноши, и в особенности девушки, буквально надрывались. На носилки, которые несли два человека, немцы приказывали грузить по 8—10 пудов камня или кирпича. Падавших от изнеможения избивали палками и нередко — до смерти.
Рабочий день начинался, как правило, с избиения и кончался обычно убийствами. С утра экзекуция начиналась с того, что наказывали нарушителей приказа о ношении шестиугольной звезды. Вначале звезду надо было носить на левой стороне груди, потом был издан приказ, что носить ее следует на правой стороне. Затем было приказано носить звезду на спине. Еще через некоторое время последовал приказ звезду носить и на спине и на груди. Затем правила претерпели еще несколько изменений: немцы возвращались к первому варианту, затем ко второму и так без конца.
Каждое утро люди спрашивали себя, куда же прикрепить клеймо, и каждое утро немцы находили ”нарушителей” и начиналось массовое избиение.
О мерах по обеспечению хотя бы относительной безопасности при разборке зданий немцы и не задумывались. Наоборот, они заставляли отбивать кирпичи у основания разрушенных стен с тем, чтобы ускорить снос ненужных домов. Почти ежедневно стены рушились, хороня под своими обломками десятки людей. Каждый день возвращавшиеся с работы евреи не досчитывались друзей и близких.
Сотни рижских евреев погибли на торфоразработках у Олайна.
Гебитскомиссаром Елгавского (Митавского) уезда был прибалтийский немец барон Эмден. Его прозвали ”Король Земгаллии”, потому что здесь, в окрестностях Митавы, находились его бывшие владения и потому что в подчиненном ему уезде он вел себя как жестокий деспот и безудержный властолюбец. Имеется свидетельство о нескольких ”охотах” и ”облавах”, которые он устраивал на беззащитных евреев. Известен и список соучастников одной из таких ”охот”: капитан Цукурс, майор Арайс, префект города Риги Штиглиц, унтерштурмфюрер Егер, прибалтийские немцы — братья Брунс, группенфюрер Копиц.
Однажды эта компания явилась к директору торфоразработок и потребовала выдачи двухсот евреев. Директор возразил было, что подобные изъятия могут привести к срыву поставок торфа в указанный срок, но всесильный гебитскомиссар настоял на своем. Правда, и ему пришлось пойти на некоторые ”уступки”: ему выдали только женщин и детей. Вскоре началась ”охота”. Несчастных группами по 10—15 человек выгоняли в поле и предупреждали, что если они смогут убежать и скрыться в ближайшем лесу в течение 8 минут, то у них есть шанс на спасение. В противном случае они будут расстреляны. как саботажники и неполноценные субъекты. Женщины и дети по свистку, насколько хватало сил, бежали по направлению к лесу. Бежать надо было целый километр через канавы, кочки, заросли кустарника. Немцы, следя за хронометром, сдерживали своры охотничьих собак. По истечении восьмой минуты собаки с визгом и лаем срывались с места и гнались за своими жертвами. Многих они настигали еще в открытом поле или в мелком кустарнике. Специально выдрессированные псы перегрызали людям горло и мчались дальше. Иные собаки, повалив свою жертву на землю, ждали пока не прибежит хозяин. Тот стрелял в лежащего человека и собака, получив в награду лакомство, бежала дальше, разыскивая новую дичь.
Когда немцы разделались с теми, кого они настигли в открытом поле, началась облава в лесу. Проводилась она по всем правилам охотничьего искусства — с глубокими обходами, гонкой, лягавыми, огневыми засадами. Собаки рыскали по всему лесу и гнали обезумевших женщин к тому месту, где обосновался ”Король Земгалии” со своими друзьями. Как только женщины выбегали на небольшую поляну, они попадали под огонь двустволак. Стреляли немцы волчьими зарядами.
Убийства евреев происходили ежедневно. Сотни людей были расстреляны при возвращении с работы, при появлении на улице. Многие предпочитали отсиживаться в подвалах и голодать, но не подвергать себя риску попасться на глаза какому-нибудь фашисту. Особо памятны дни 16 июля, когда была расстреляна тысяча человек, и 23 июля — годовщина присоединения Латвии к Советскому Союзу, когда было убито свыше 200 человек и арестовано около 800. И еврейских мертвецов немцы преследовали: был издан специальный приказ не принимать трупы евреев в морг. По 7 суток валялись трупы евреев на улицах Риги.
Затем немцы начали энергичную подготовку к полному истреблению евреев. Для этого надо было собрать евреев в одно место и изолировать от остального населения. Районом для переселения евреев немцы избрали Московский Форштадт (Московское предместье), где в средние века находилось еврейское гетто. Вряд ли немцы руководствовались историческими соображениями. Просто Московский Форштадт — наименее благоустроенная часть города и находится в непосредственной близости от Бикерниекского леса — традиционного места массовых расстрелов.
Вскоре было сформировано правление рижской еврейской общины, ответственной перед немецкими властями. Председателем правления был назначен доктор Шлетер, венский еврей, бывший государственный советник Австрии. В правление вошли также адвокаты Михаил Ильяшев и Минц, врач Рудольф Блюменфельд, бывший директор текстильной фабрики Кауфер, бухгалтер Блуменау и др.
В первые же дни стало ясно, что назначение правления не создает никаких перспектив на улучшение условий существования. Нормы снабжения продуктами были урезаны — евреи получали половину того, что получало остальное население; и это сводилось к 100 граммам суррогатного хлеба в день. Поездки в села для закупки продовольствия евреям были строго запрещены. Среди еврейского населения начался голод. Отрезанные от всего мира — сношения по почте были запрещены — евреи Риги в тревоге ждали дальнейших событий.
Немцы всячески торопили евреев с переселением в Московский Форштадт. На выезд они иногда предоставляли всего два-три часа. Мебель и имущество выселяемых немцы присваивали себе.
Район, отведенный для гетто, был очень мал, а люди все прибывали. 21 октября был издан приказ генерал-комиссара о создании гетто и о введении новых, суровых ограничений. Отныне на рижских евреев распространился человеконенавистнический ”Нюрнбергский закон” и изданная в его развитие ”Новелла Геббельса”.
По выражению творцов этих ”законов” евреи перестают быть субъектами в обществе, а делаются объектами расовой политики.
Приказ генерал-комиссара запрещал евреям находиться за пределами гетто; выходить за колючую проволоку они могли только под конвоем. Предприятия, на которых применялся труд узников гетто, должны были своих работников доставлять к месту работ и обратно под стражей. Населению города строго запрещалось общаться с евреями и даже близко подходить к ограде гетто.
Двойной забор из колючей проволоки опоясал несколько кварталов в Московском Форштадте. 24 октября вечером немецкая стража впустила последних евреев в наспех воздвигнутые ворота. Рижские евреи были загнаны в огромную западню.
Потянулись дни, полные тревог. Каждое утро распахивались ворота гетто, и тысячи людей под конвоем уходили на работу. Директора предприятий, подрядчики, коменданты немецких воинских частей широко пользовались бесплатным трудом обитателей гетто. Руководивший еврейским отделом биржи труда лейтенант Краус никому не отказывал в рабочей силе. На воротах гетто висел плакат: ”Отдаются евреи за вознаграждение. Это относится и к воинским частям”.
Возвращавшихся с работы евреев ежедневно обыскивали у ворот гетто. Немцы тщательно осматривали каждого. Они искали газеты, книги, продовольствие. Однажды у студента Кремера нашли бутерброд, юношу тут же расстреляли. Тем временем в гетто голод усиливался, многие от недоедания падали с ног.
Правление общины принимало локальные меры для улучшения условий жизни. Врачи гетто приложили много сил, чтобы при исключительной скученности населения, антисанитарной обстановке (немцы запретили вывозить нечистоты из гетто) предупредить вспышки эпидемий. В гетто работали амбулатории, приют для сирот, столовая для стариков и инвалидов.
27 ноября правление общины было извещено, что по распоряжению властей, мужчины-”специалисты”, работающие по обслуживанию немецких воинских частей, будут отделены от остальных жителей гетто, в том числе и от своих семей. 28 ноября начали строить в гетто внутренний забор. Так образовалось ”Малое гетто”, в котором проживали лишь работоспособные мужчины — примерно 9000 человек. Отгороженные проволочным забором от остальных, они не могли сноситься с ”Большим гетто”, видеть своих жен и детей. Стража гетто все чаще шныряла по домам, многозначительно ухмыляясь. Все чувствовали приближение катастрофы.
29 ноября штурмбанфюрер Браш вызвал к себе в полном составе правление общины. Он держался наглее обычного и словно бравировал откровенностью. Он заявил, что по указанию властей будет уничтожена часть евреев Риги, так как гетто слишком переуплотнено. Правление общины должно принять участие в этом мероприятии и помочь немцам в отборе людей для расстрела. Для этого надо срочно составить списки стариков, больных, преступников и других лиц, пребывание которых в гетто правление считает нежелательным.
Члены правления молча выслушали речь палача, взглянули друг на друга и опустили головы. Спорить с ним, убеждать его в чем-либо было бесполезно. Члены правления общины хорошо знали друг друга и поэтому молча, обменявшись взглядом, они приняли решение. Отвечал Брашу доктор Блюменфельд:
— Правление никого на расстрел не выдаст. Я — врач, и всю свою сознательную жизнь занимался тем, что лечил больных людей, а не умерщвлял их. У нас слишком разные понятия о ценности людей. Различны также наши понятия о том, кого считать преступником. По нашему мнению, преступников следует искать вне гетто...
Браш оборвал Блюменфельда и приказал правлению удалиться.
Как ни старались члены правления скрыть то, что сказал им Браш, гетто узнало о страшной казни, которую готовят немцы. 29 ноября главнокомандующий полицейскими силами в Остланде обергруппенфюрер Екельн известил все предприятия и учреждения, что впредь до особого распоряжения евреи направляться на работу не будут. 30 ноября не открывались ворота гетто; явившиеся конвойные команды были отосланы обратно. По всем приготовлениям было видно, что предстоит нечто из ряда вон выходящее.
Первая ”акция” в Рижском гетто состоялась 30 ноября и 1 декабря 1941 года, через пять недель после создания гетто. Началось с того, что всем мужчинам был отдан приказ выстроиться на Лодзинской улице. Никто не знал, что будет — слухи носились самые противоречивые. Некоторые мужчины, опасаясь расстрела, скрывались у своих семей. А некоторые женщины, переодевшись в мужскую одежду, стремились попасть в колонну мужчин, надеясь здесь найти спасение. Вскоре мужчин увели — частично в ”Малое гетто”, остальных в Саласпилсский концентрационный лагерь. К 6 часам вечера началось выселение женщин, детей и стариков из квартир. Полицейские метались по квартирам Московского Форштадта. Больных они приканчивали на месте, матерям, обремененным большими семьями, они оставляли не более двух детей, остальных расстреливали тут же. 300 стариков из дома призрения престарелых были убиты все до одного. В больнице гетто были замучены до смерти все больные. Улицы гетто покрылись кровью и трупами. Всюду раздавались предсмертные вопли. На перекрестках стояли группы женщин и детей, изгнанных из квартир. Окоченевшие и продрогшие, они со страхом наблюдали кровавую оргию. К утру немцы начали формировать колонны в 200-300 человек; под конвоем такого же числа полицейских их отправили в восточном направлении.
У здания, где помещалось правление общины, стояли, окруженные гитлеровцами, члены правления, и среди них главный раввин Риги Зак. Доктор Блюменфельд успел шепнуть проходившему мимо Абраму Розенталю:
— Наши минуты сочтены. Может быть, вам удастся дожить до светлых дней, передайте нашим, что мы умирали с твердой верой в то, что наш народ нельзя истребить. Мы ждем расстрела — это уже совершенно ясно. Запомните: рядом в доме, при свете коптилки Дубнов[45], словно летописец древности, пишет последние строки своих мемуаров[46]. Он убежден, что они дождутся своего читателя.
Одним из комендантов гетто был немец Йоган Зиберт, палач с высшим образованием, учившийся некогда в Гейдельбергском университете. Семен Маркович Дубнов периодически читал цикл лекций по истории древнего Востока и всеобщей истории евреев в Гейдельберге. И вот студент и профессор встретились в Рижском гетто; один в качестве всевластного начальника и жестокого палача, другой — в качестве узника, обреченного на гибель. Зиберт узнал своего бывшего профессора и при каждом удобном случае старался его оскорбить, поиздеваться над 82-летним стариком.
— Профессор, я имел глупость когда-то слушать ваши лекции в университете, — сказал однажды Зиберт Дубнову. — Вы нам долго толковали об идеях гуманизма, которые будут торжествовать во всем мире. Помнится, вы критиковали юдофобов и пророчествовали о 20-м столетии — веке полной эмансипации евреев. Знаете, вы почти предугадали все. Вчера я был в Бикерниекском лесу — там было расстреляно 480 русских военнопленных, и, представьте себе, столько же евреев. Можете торжествовать, Дубнов. С русскими вы уже сравнялись.
Сколько вчера было расстреляно евреев?
— 480.
— Спасибо за информацию. Я продолжаю работать, и мне это важно знать.
До последнего дня автор ”Всемирной истории евреев” вел дневник, в котором излагал историю Рижского гетто. Тетради с его записями тайком выносились из гетто в город к знакомым латышам. Записи эти еще пока не найдены, — хранителей дневников Дубнова немцы угнали.
...Дубнов вышел из дома, подталкиваемый двумя немцами. У него был вид человека, исполнившего до конца свой долг перед своей совестью и перед своим народом. Он оглянулся: падал снег. Но кругом не было привычной белизны. Кровь пропитала снег. Сотни женщин и детей, подгоняемые эсэсовцами, шли на казнь. Дубнов посмотрел на немцев. Оскалив зубы, ухмылялся Йоган Зиберт. Дубнов что-то хотел сказать ему. Но застрочили автоматы... Талес раввина Зака побагровел... Упал и Дубнов.
Очевидцы массовых убийств в Рижском гетто единодушно утверждают, что все происходившее не носило никаких следов разбушевавшейся стихии, наоборот, все делалось по определенному, заранее задуманному и разработанному до мелочей плану. В пределах самого гетто трупов никто не убирал, но зато когда колонна выходила за колючую проволоку, к ней немедленно пристраивались тачки и телеги. Людей отстававших или кричавших детей охрана, не задумываясь, пристреливала и взваливала их тела на телегу или на тачку.
У ворот гетто стоял с пистолетом Браш и стрелял в конвоируемые колонны. Делал он это спокойно, методично прицеливаясь. Член ”команды порядка”, составленной из евреев гетто, Изидор Берель подошел к Брашу и спросил:
— Что вы делаете, господин Браш? Это вы называете немецкой культурой — самовольно расстреливать беззащитных?
Изидор Берель во времена диктатуры Ульманиса служил в латышской полиции и дослужился до высокого чина. Поэтому, когда его записали в ”службу порядка” при гетто, он получил приказ одеть полицейскую форму с присвоенными ему знаками различия. Браш был ниже Береля по званию и, как исправный немецкий службист, счел нужным объяснить ему:
— Мы действуем в полном соответствии с полученными инструкциями. Мы должны строго выдержать график движения колонны к месту назначения, и поэтому изымаем из рядов всех тех, кто может затормозить темп движения. Сами посудите, разве вот та старуха в лиловом капоте сумеет идти в нужном темпе? — и, прицелившись, он выстрелил в старуху.
Так же спокойно и методично действовали все палачи. Если их и волновало что-нибудь, то только опасность срыва точного графика колонны и своевременного завершения ”операции”. Только в одном случае Браш потерял самообладание: инженер Вольф быстро вышел из колонны и дал палачу пощечину. Браш разрядил в инженера всю обойму своего пистолета. В других случаях он экономил патроны.
Для руководителей ”акции” несколько неожиданным оказалось обилие сирот в гетто, — многие из них осиротели всего несколько часов тому назад. Специальный детский батальон был сформирован в составе 600 мальчиков и девочек. Их конвоировали 200 полицейских из ”орднунгсполицай”. По дороге они подбрасывали детей на воздух и расстреливали.
Когда колонны проходили мимо старообрядческой церкви, несколько десятков русских старообрядцев во главе со священником вышли с иконами в руках и, упав на колени у обочины дороги, начали церковное песнопение. Полицейские пытались их разогнать, но священник ответил:
“Не мешайте нам принести Богу молитвы. Вы не простых людей ведете, а святых мучеников. Они скоро предстанут перед Всевышним и расскажут о том, что творится на нашей грешной земле. Пусть и наши молитвы дойдут с ними к Богу”.
Глубокое возмущение вызвали массовые казни у рабочих резинового завода ”Квадрат”. В знак протеста они прекратили работу. Вмешалась жандармерия. Дело дошло до вооруженных стычек, многие рабочие погибли в неравной борьбе.
В Бикерниекском лесу были уже вырыты восемь огромных ям. Как только прибывали колонны, всем приказывали раздеться. Ботинки надо было складывать в одну кучу, галоши в другую. Раздетых людей эсэсовцы прикладами подталкивали к обрыву, где стоял балтийский немец, барон Зиверс, и короткими очередями стрелял из автомата. Два помощника меняли обоймы у автоматов и поочередно подавали их Зиверсу. Он стоял, весь обрызганный кровью, но долго не хотел смениться. Впоследствии он хвастал тем, что 1 декабря он собственноручно расстрелял три тысячи евреев.
Неистово крутили ручки кинооператоры. Суетились фотографы, многие эсэсовцы также щелкали ”лейками”, делая любительские снимки.
Немцы придумывали разные способы глумления над своими жертвами. Они отобрали стариков с длинными бородами. Им приказали тут же на снегу играть в футбол. Эта выдумка донельзя понравилась немцам. Кинооператоры и фотографы без конца снимали этот необычный футбольный матч. Но прискакал на лошади офицер и передал приказ Ланге ускорить процедуру.
Оцепенение охватило несчастные жертвы. Дрожа от холода, они до последней минуты ждали избавления. Многим казалось, что, насытившись видом крови, палачи успокоятся и погонят уцелевших в какой-нибудь концентрационный лагерь. Вдруг чьи-то нервы не выдержали, и громкий плач раздался в лесу. К нему присоединились сотни голосов, и люди забились в истерике. Казалось, ничто не способно внести успокоение в эту полуобезумевшую толпу. Но вскочила на пенек Малкина и громко крикнула:
— Что вы плачете, евреи? Разве этих извергов тронешь слезами. Будем молчать! Будем горды! Мы евреи!.. Мы советские евреи!..
И притихло все в лесу, только захлебывавшаяся трескотня автоматов нарушала эту тишину. Кто-то из эсэсовцев подошел к колонне и с издевкой бросил:
— Почему вы притихли? Вам осталось всего несколько минут жизни, так пользуйтесь случаем. Спойте что-нибудь.
В ответ кто-то запел старческим голосом ”Интернационал”; его поддержали сначала одиночки, а потом все в едином порыве запели величественный гимн. Этот эпизод рассказала портниха Фрида Фрид[47], единственная еврейка, побывавшая в этот день в Бикерниекском лесу и оставшаяся в живых. Повесть о ее спасении и о трехлетних скитаниях одинокой, затравленной женщины по хуторам Латвии могла бы послужить содержанием целой книги.
”Нашу колонну разбили на части, — рассказывает Фрида Фрид, — и приказали всем раздеться. Я тоже разделась до белья, потом мне стало стыдно — кругом стоят мужчины, а я в одной сорочке. Я взяла свой рабочий ситцевый халат и надела его. Мне было очень холодно. Сунула я руки в карманы халата, чтобы согреться, и чувствую — там какая-то бумажка лежит. Смотрю: это мой диплом об окончании с отличием школы кройки и шитья. Лет пятнадцать я его храню. Господи, подумала я, может быть, в этой бумаге мое спасение. Я выбежала из колонны и бросилась к одному немцу, — он мне показался старшим.
— Господин офицер, — говорю я ему по-немецки, — почему меня хотят убить? Я работать хочу. Меня не надо убивать. Смотрите, я не вру, у меня диплом имеется. Вот документ.
Он оттолкнул меня, и я упала. Когда я стала подыматься, он снова пихнул меня ногой и закричал:
— Не мешай и не лезь ко мне со всякими бумажками. Иди к Сталину со своими документами.
И я опять очутилась в колонне. Смотрю на людей, а они покорно делают, что им приказывают. Я начала рвать на себе волосы, ухватилась за клок волос и вырвала, он оказался в моей руке, а я даже боли не почувствовала. А немцы прикладами все ближе и ближе подталкивали нас ко рву. Я опять обращаюсь к полицейским, доказываю им, что я портниха, что я хочу работать, показываю им диплом, а меня никто и слушать не хочет. Подошла я уже ко рву, с двух сторон его растут высокие деревья, а за рвом узкая тропка. Там уже евреи идут по одному, и пропадают за обрывом, — только слышно, как стреляют автоматы: так-так, так-так...
— Неужели конец? — подумала я. — Пройдет несколько минут и я буду мертвая, не увидать больше солнца, не подышать воздухом. Как же это так? Ведь документы у меня в порядке, я все годы честно работала, заказчики на меня никогда не обижались, а немцы ничего во внимание не принимают. Я не хочу умирать! Не хочу!
Я подбежала к офицеру, который командовал расстрелом, и закричала не своим голосом:
— Что вы со мной делаете? Я специалистка. Вот мои документы. Я специалистка...
Он меня ударил пистолетом по голове, и я упала. Совсем рядом с ямой, куда сваливали мертвых. Я прижалась к земле и старалась не двигаться. Через полчаса слышу, кто-то по-немецки кричит: ”Ботинки складывать сюда!” К этому времени я уже отползла немножко. В это время чем-то начали швырять в меня. Я приоткрыла один глаз и вижу: возле моего лица лежит ботинок. Меня забрасывают обувью. Наверно, мой серый ситцевый халат слился по цвету с ботинками, и меня не заметили. Мне стало немного теплее, надо мной была уже целая гора обуви. Только правый бок у меня совсем отмерзал. Пушистый снег, который выпал утром, совсем растаял подо мной, сначала было ужасно мокро, потом вода стала замерзать, и я покрылась коркой льда. Я бы могла положить под себя несколько ботинок, но побоялась, что куча зашевелится, и меня заметят. Так я пролежала дотемна с примерзшим льдом на правом боку.
Выстрелы раздавались совсем близко от меня, и я отчетливо слышала последние вопли людей, стоны раненых, которых заживо бросали в общую могилу. Одни умирали со словами проклятия своим палачам, другие погибали, вспоминая детей и родителей, некоторые громко читали молитвы... иные просили в последнюю минуту разрешить им одеть детей, а то они простудятся. И я должна была лежать и все это слушать. Несколько раз мне послышался голос брата, потом — соседки по квартире. В такие минуты мне казалось, что я схожу с ума.
К вечеру стрельба затихла. Немцы оставили небольшую охрану возле одежды, а сами ушли отдыхать. Несколько немцев стояли в трех шагах от меня. Они закуривали и переговаривались между собой. Я слушала их веселые, довольные голоса: ”Здорово сегодня поработали”. ”Да, жаркий был денек”. ”Там их еще много осталось. Придется еще поработать”. ”Ну, до завтра”. ”Приятных сновидений”. ”О, у меня они всегда приятны”.
Я решила выползти из-под кучи ботинок. Первым делом надо было одеться. Я подползла к другой куче — там лежала мужская одежда. Раздумывать долго некогда было, — я надела чьи-то брюки и пиджак, голову завязала большим платком. В это время слышу: из ямы, где лежат убитые, слабый детский плач: ”Мама, мне холодно... Что же ты лежишь, мама?” Ну, думаю, будь, что будет. Попробую спасти ребенка. Но меня опередили немцы. Они подошли к яме, нащупали ребенка штыками и прикололи его.
Один из немцев, смеясь, сказал: ”Из наших рук еще никто живым не уходил”.
Вижу, что здесь делать больше нечего. Надо за ночь уйти как можно дальше от этого страшного места. А кругом стоят посты, они меня могут заметить на белом снегу. Тут я вспомнила фильм ”Война в Финляндии”, там солдаты, одетые в белые халаты, очень хорошо маскировались на снегу. Недалеко я заметила кучу простынь, в которых матери приносили своих грудных детей...
Я наткнулась на какой-то пододеяльник, завернулась в него и поползла...”
Оставшиеся в гетто ждали продолжения погрома, но к их удивлению, было тихо. Только изредка раздавался стон раненого, туда быстрым шагом подходил полицейский... Одинокий выстрел гулко звучал между домами, и вновь водворялась тишина. Трупы никто не убирал, никаких новых приказаний не последовало, кроме единственного — сообщать полиции о каждом раненом. Раненых немцы неизменно добивали.
Только на пятый день было приказано хоронить убитых. На старом еврейском кладбище, которое находилось в зоне гетто, была вырыта одна огромная могила. Один врач принес и положил в могилу свою жену и двух детей; некоторые похоронили всех своих родных самых разных поколений и всех степеней родства.
Через неделю после первой ”акции” было объявлено, что большое гетто будет ”депортировано” из Риги. Что означало, это слово, никто в точности не знал. Немцы разъяснили, что ”депортирование” существенным образом отличается от ”эвакуации”. Если понятие ”эвакуация” включает вселение на новое место, то ”депортирование” означает только выселение... Вселят ли куда-нибудь ”депортированных”, — неизвестно.
Вечером 9 декабря в 20-градусный мороз жители гетто получили приказ собраться для ”депортирования”. С семи часов вечера до самого утра люди толпились на трескучем морозе. Немцы к тому времени успели ограбить гетто и забрать все теплые вещи. Много стариков и старух замерзло в эту ночь. На рассвете начали уводить колонны под конвоем. Недалеко от станции Шкиротава на тупиковой ветке стояло несколько эшелонов без паровозов. ”Депортированных” разместили в товарных вагонах. А из этих подвижных тюрем уводили людей сотнями в тот же Бикерниекский лес, и там их немцы расстреливали из пулеметов. Всего в этот день погибло около 12000 человек.
Через несколько дней немцы широко объявили о предстоящем торжестве по случаю ликвидации большого Рижского гетто. В этом празднике приняли участие все ”любители”, находившиеся в Риге и окрестностях. К району Московского Форштадта стекались немецкие солдаты всех родов оружия; немцы, одетые в гражданское платье, полицейские и жандармы, подонки рижских уголовников, фашистская мразь из латышских националистов. Долго длился разгул: маленьких детей подбрасывали в воздух; раздетых догола девушек заставляли играть в волейбол, проигравшую команду расстреливали, и затем игра возобновлялась в новом составе. Всем этим праздником руководил унтерштурмфюрер Егер, который был широко известен тем, что у него самый большой стаж пребывания в фашистской партии, — он участвовал с Гитлером в подготовке Мюнхенского путча.
После празднества в гетто осталось всего 3800 человек, из них 300 женщин и несколько десятков детей. Но через день Рижское гетто стало вновь наполняться — прибыл первый эшелон из Германии.
Трудно объяснить, почему именно Ригу избрали местом для убийства нескольких сотен тысяч немецких евреев. Адъютант коменданта унтерштурмфюрер Миге однажды, сильно выпив, разоткровенничался и по-своему объяснил, почему евреев из Германии везли в Латвию: немцы боялись убивать у себя дома, так как это не могло бы пройти незамеченным, каждый палач стал бы хорошо известен широкому кругу людей.
Германских евреев привозили в Ригу под видом переселения на новое местожительство. Немцы так обставили вывоз евреев на истребление, что несчастные жертвы до последней минуты не знали, какая участь их ожидает. Всем объяснили, что переезд совершается в целях германской колонизации на Востоке, что Германия по-прежнему считает германских евреев своими гражданами, но находит наиболее целесообразным поселить их в Остланде. Рекомендовалось захватить все вещи, которые пригодятся на новом месте. На трупе одного из убитых в Рижском гетто найдено следующее предписание об эвакуации из Берлина:
”Берлин №4, 11 января 1942 года.
Г-ну Альберту Израилю Унгеру с супругой.
Ваш выезд намечен по распоряжению властей на 19 января 1942 года. Это распоряжение касается Вас, Вашей жены и всех неженатых и незамужних членов семьи, включенных в имущественную декларацию.
17 января 1942 года в полдень Ваше помещение будет опечатано чиновником. Вы должны ввиду этого подготовить к указанному полудню Ваш крупный багаж и ручной багаж. Ключи от квартиры и комнат Вам надлежит вручить чиновнику. Вы должны направиться с чиновником в полицейский участок, в районе которого расположена Ваша квартира, захватив с собой как крупный, так и ручной багаж. Крупный багаж Вам надлежит сдать в полицейский участок, отсюда он будет доставлен нашим багажным отделением на грузовой машине на сборный пункт — ул. Ловетцова, 7/8.
Вслед за транспортировкой большого багажа в полицейский участок Вам надлежит с ручным багажом направиться на сборный пункт, в синагогу по ул. Ловетцова (вход с ул. Ягова). Туда Вы можете проехать обычным средством сообщения.
Ваше содержание на сборном пункте и во время проезда по ж.д. мы берем на себя. Не мешает все же захватить с собою в ручном багаже имеющееся в Вашем домашнем обиходе продовольствие, особенно ужин.
Как на сборном пункте, так и в пути имеется врачебное и продовольственное обслуживание”.
В приложении имеется памятка с необходимыми указаниями:
”Следует придерживаться самым тщательным образом этих указаний и провести подготовку к пути спокойно и обдуманно”.
...Эшелон подходил к перрону рижского вокзала. Его встречал оберштурмфюрер Краузе или кто-нибудь из высоких чиновников генерал-комиссариата. Немец вежливо улыбался и в самых изысканных выражениях поздравлял старшину эшелона с благополучным прибытием к новому местожительству. После взаимного обмена любезностями немец извиняющимся тоном сообщал, что по непредвиденным заранее обстоятельствам вышло небольшое недоразумение с транспортом, — автобусы пришли в неполном составе. Поэтому он просит старосту отделить мужчин и наиболее здоровых женщин, которым предстоит пройти пешком 3-4 километра; старики, дети и остальные женщины проделают этот путь в автобусах. Посадка в автобусы проходила в высшей степени организованно. Полицейские и жандармы с любезными улыбками и шутками помогали женщинам и старикам усаживаться в машины, детей приподымали и вручали их матерям.
Мужчины шли пешком на Московский Форштадт, в освободившиеся квартиры рижских евреев; женщин, стариков и детей увозили в Бикерниекский лес. И там с поразительной быстротой менялось обращение. Открывались дверцы автобусов, цепи полицейских и жандармов стояли так же, как и на вокзале. Но здесь они не улыбались и не старались казаться галантными. Всех подвернувшихся под руку они били прикладами, кое-кого тут же расстреливали. Следовал приказ раздеться, сложить одежду и идти к обрыву, где были уже заранее вырыты огромные ямы...
Иные эшелоны целиком увозились в Бикермиекский лес, из других отбирались наиболее работоспособные. Вскоре большое гетто снова было заселено евреями — из Берлина, Кельна, Дюссельдорфа, Праги, Вены и других городов Европы.
Гетто в Риге после приезда немецких евреев просуществовало целый год. Оно состояло из двух частей — большого и малого. В большом жили германские евреи, в малом — рижские. Между обеими частями был сооружен забор из колючей проволоки. Начальником всего гетто являлся комендант оберштурмфюрер Краузе, который имел право лично судить и расстреливать, а общее руководство истреблением евреев принадлежало командующему латвийской полицией штандартенфюреру Ланге, имевшему в Германии официальное звание ”доктора антисемитизма”.
Среди других ограничений и запрещений, существовавших в гетто, был запрет рожать детей. Когда Краузе узнал, что приехавшая из Германии Клара Кауфман должна скоро родить, он приказал перевести ее в больницу. Через час после родов к больнице было согнано несколько сот человек. На балконе стоял Краузе в полной парадной форме и знаком дал полицейским приказ начать действовать. Вахмистр Кабнелло вынес ребенка и, высоко подняв его над головой, показал его всем собравшимся. Затем, держа ребенка за ножки, он размахнулся и ударил его головой о ступеньку крыльца. Брызнула кровь. Кабнелло вытер лицо и руки чистым платком, а затем вывел роженицу и ее мужа. Они были расстреляны тут же, возле трупа своего первенца. Так в гетто было ознаменовано рождение первого ребенка.
А за оградой гетто немцы развернули активную деятельность по ”сохранению чистоты расы”. Как ни старались гитлеровцы, но в одном им пришлось пойти на некоторые уступки. Желая привлечь на свою сторону бывших офицеров латвийской армии и крупных чиновников буржуазного правительства Ульманиса, они разрешили этим лицам взять своих жен еврейского происхождения из гетто. Но скоро все они получили повестки явиться в комиссариат на регистрацию. Там их принимал референт по расовым вопросам Фриц Штейнигер. Он долго расспрашивал каждую женщину, интересовался ее родословной, состоянием здоровья и т.п. Каждая посетительница получала предписание явиться в клинику доктора Крастыня и внести деньги за двухнедельное пребывание в ней. Все они были обеспложены. Стериализация была проведена под наблюдением немецких врачей в полном соответствии с ”Нюрнбергским законом”.
Спустя год немцы решили, что гетто портит вид столицы Остланда, и выселили всех евреев в Саласпилсские лагеря. Центром других лагерей был лагерь в Кайзервальде, служивший своеобразным пропускным пунктом. Этого страшного места никто избежать не мог. Во главе лагеря немцы поставили штурмбанфюрера Зауэра, известного в Германии уголовного преступника. Зауэр усовершенствовал обыски. Все прибывающие в Кайзервальд проходили двухдневную ”диету” — их кормили только касторкой для того, чтобы обнаружить проглоченные бриллианты и золотые монеты. Старшинами над еврейскими бараками были поставлены привезенные из Германии ”преступники III степени” — уголовные арестанты, отбывшие половину своего срока в тюрьме и показавшие свою преданность национал-социализму.
При ликвидации гетто были умерщвлены все дети. В Саласпилсском лагере шел неумолимый и последовательный процесс истребления взрослых. Было проведено несколько ”дезинфекций” бараков, — после этого сотни отравленных газом вывозились в окрестные овраги. Тысячи людей были замучены на непосильных каторжных работах.
Немало людей было истреблено в ”экспериментальных командах” при немецких ”научных” заведениях, функционировавших в Риге,— Гигиеническом институте и Институте медицинской зоологии. В этих институтах дипломированные палачи разрабатывали и совершенствовали науку смерти. Группе евреев, и среди них доценту Сорбонны — Шнайдеру, немцы вскрыли вены, изучая, как действуют гормоны и железы внутренней секреции при полном истечении крови. Один из научных сотрудников этих институтов готовил диссертацию об историческом развитии способа повешения людей. Он тщательно изучал, какие виды веревок дают наиболее эффективные результаты. Эта ”диссертация” обошлась в 35 еврейских жизней.
...Наступил 1944 год. Линия фронта все приближалась к Прибалтике. Немцы торопились разделаться с евреями. Одна ”акция” следовала за другой. Наконец, все обитатели концлагерей были погружены на пароход, вывезены в Земгалию, где их всех расстреляли.
Немцы торжествовали: Прибалтика очищена от евреев. Но время от времени им приходилось признаваться в том, что не всех они успели выловить. Вот выдержка из немецкой газеты, издававшейся в Риге, от 28 августа 1944 года:
”Обезврежена еврейская банда
Охранная полиция и команда СД в Латвии сделала следующее сообщение: на основании произведенного расследования, 24 августа была обезврежена еврейская банда, состоящая из 6 евреев и одной еврейки. Все они прятались в одной из квартир в доме по Пловучей улице №15 в Риге. Мужчины-евреи имели револьверы и при аресте начали стрелять в чинов охранной полиции. Один из полицейских был смертельно ранен. Два еврея, которые пытались сопротивляться, были полицейскими убиты, остальные пытались бежать в ближайшие дома. Сейчас же вокруг домов этого квартала была организована сильная охрана полицейских частей и команды полевой жандармерии, а также патрулей СС. Были обысканы все дома от погреба до крыши. Вся скрывавшаяся часть еврейской банды была задержана. Снова возникла перестрелка между полицейскими и евреями.
Арестована латышка Анна Полис, владелица квартиры, которая скрывала евреев у себя и снабжала их едой. Она понесет заслуженное наказание. Кроме того, задержаны все жители дома по Пловучей улице №15.
Арестованные евреи, а также их укрыватели, сейчас же после расследования будут немедленно преданы суду”.
В этот день на Пловучей улице погибли доктор Липманович, Грунтман, Манке, Блюм, Беркович и др. Анна Полис, прятавшая их, была расстреляна через два дня. Но на соседней улице учительница Эльвира Ронис и ее мать 70-летняя Мария Вениньж в течение полугода прятали группу евреев и сумели сохранить им жизнь вплоть до прихода Красной Армии. Латыш Жан (Янис) Липке[48] несколько месяцев скрывал на хуторах свыше 30 евреев и затем провел большинство их через линию фронта.
* * *
На третий день после изгнания немцев из Риги в городе произошла стихийная многолюдная демонстрация: утром рижане узнали, что в два часа дня части латышского стрелкового корпуса, которые перемещаются на другой участок фронта, промаршируют по улицам города. Тысячи жителей Риги с цветами в руках вышли на главную улицу Риги — Бривибас.
Послышались звуки военного оркестра. Все с нетерпением ждали появления войск. В это время собравшиеся увидели небольшую колонну демонстрантов, человек 60—70, появившуюся со стороны Западной Двины. Знаменосец, его ассистенты и многие из колонны были одеты в полосатые арестантские костюмы, на груди каждого виднелась желтая шестиугольная звезда, на спине — номер, напечатанный большими черными буквами. Они были смертельно бледны, видно было, что эти люди давно не видели дневного света; у других лица были в синяках и ссадинах; некоторые шли, сильно прихрамывая. В первую минуту показалось, что это не люди шагают по асфальту улицы Бривибас, а тени замученных и расстрелянных встали из своих страшных могил и вышли навстречу воинам Красной Армии.
И действительно, в этой колонне шли люди, которые лежали в массовых могилах, люди, которые выползли из-под трупов своих отцов и детей и затем в течение трех страшных лет, гонимые и травимые, боролись за жизнь.
Эта колонна состояла из обитателей бывшего Рижского гетто. Это было все, что осталось от 45-тысячного еврейского населения Риги.
Рижские жители, увидев колонну евреев, опустили головы.
Генералы и адмиралы, стоявшие у подножья обелиска Свободы, отдали демонстрантам воинские почести. И сразу на переполненной людьми площади стало необычно тихо.
Стройными рядами прошли батальоны латышского корпуса. Народ забрасывал бойцов и офицеров цветами. Вдруг из толпы на еврейском языке послышался возглас:
— Меер, это ты?
— Я!
Молодая бледная девушка и седой длиннобородый старик выбежали из рядов и бросились к сержанту Морейну, стали его обнимать и целовать. Сержант с двумя медалями на груди, прошедший огромный боевой путь от Нарофоминска до Риги, воевавший вместе со своими товарищами по оружию, спас своего отца и сестру. И они зашагали рядом с ним по торжествующим улицам Риги в рядах красноармейцев.
Часом позже в одной из пустых квартир на Гертрудинской улице я встретился с людьми в полосатых арестантских костюмах. От них я услышал рассказ о гибели тысяч их братьев.
На Гертрудинскую улицу приходили рижские евреи с винтовками и автоматами на ремнях — бойцы, сержанты и офицеры Красной Армии. Они приходили навести справки о своих родных и близких. Чаще всего они получали скорбные ответы: ”Расстреляны при первой ”акции”, ”покончили самоубийством”, ”замучены в гестапо”. Бойцы подтягивали ремни своих автоматов и уходили, говоря: ”Мы за все заплатим сполна”.
На Московском Форштадте начинают огораживать несколько кварталов — строят гетто. Перед нами ожило средневековье. Евреям запрещено покупать в лавках, читать газеты и... курить.
Организовался так называемый Юденрат — представители местных евреев. Еврейский совет должен заботиться о медицинской помощи, о размещении евреев и т.п. В него вошли Г.Минскер, Блуменау, Кауфер, М. Минц. На рукаве у них голубая повязка со звездой, на груди и спине конечно тоже по звезде — словом, разукрасили их вовсю. Юденрат помещался на ул. Лачплеша, около Московской, в бывшей школе.
В городе много самоубийств, главным образом, среди врачей.
Мой маленький сынок Димочка стал пугливым, нервным. Как только завидит на улице немецкого солдата, тотчас бежит в дом. Бедный ребенок боится, он не понимает даже, что такое еврей. Нашей крошке дочурке хорошо, она еще совсем глупая, она не знает ни горя, ни страха...
Мама с Московского Форштадта принесла съестное. Еврейские порции, конечно, гораздо меньше нормальных, к тому же продукты самого низшего качества. Мама разбита виденным и слышанным.
Забор вокруг гетто строят усердно, местами уже натягивают колючую проволоку.
На Московском Форштадте рябит в глазах от желтых звезд. Мужчин почти не видать, только старухи и дети. Но не видно ни одного играющего ребенка, все, как загнанные зверьки, боязливо держатся около матерей или сидят в подворотнях.
Со всех сторон тянутся тележники-евреи с разным хламом. Большой бывший школьный двор битком набит народом. И здесь совсем мало мужчин, большинство женщин; у них печальные лица, заплаканные глаза. Вдоль забора — горы мебели, хлам, который разрешили взять с собой после выселения. Часть мебели расклеилась от дождя.
Встречаем знакомых, — нет никого, кто не потерял бы близких родственников. Встретили Ноэми Ваг. Она решила уйти из жизни, так как ее мужа Моню сожгли живьем в синагоге. Она производит впечатление не вполне нормальной.
Встретили Феню Фальк, ее мужа и брата забрали. На руках у нее больная мать, маленький сын Феликс, невестка с двумя крошечными детьми. Мне больно было видеть, как она осунулась и постарела. Когда-то я с ней катался на шоссе на велосипеде, и она меня пугала. Дурачились, она мчалась прямо на встречные автомобили. Я сердился, ругал ее, но она уверяла, что с ней никогда не может случиться ничего плохого, она говорила, что умрет, когда будет совсем-совсем старенькой... Кто может знать свою судьбу? Теперь смерть занесла над ней свою страшную, палаческую гитлеровскую лапу...
Бетти Марковна рассказала мне случай с ее падчерицей Геди. Геди — тип красивой северной арийки, высокая, прекрасно сложенная: светлая блондинка с васильковыми глазами, прямым носом. Она выросла в Вене и, естественно, великолепно говорит по-немецки. На улице ее остановил немецкий офицер и резко обвинил в провокации за то, что она нацепила еврейские звезды. Когда она спокойно заявила, что нет никакой причины для волнения, так как она в полном праве носить эти ”знаки отличия”, он рассвирепел вконец.
Психологическая загадка. Последние месяцы перед войной я работал в мастерской, где нас было четверо — Ной Карлис, мастер Л., я и еще один парень неопределенной профессии по имени Анравс. Про него мне рассказывали всякие нелестные истории и, вообще, всячески настраивали против него. У меня с ним не было никаких отношений, ни плохих, ни хороших. Когда я очутился вне закона, все бывшие друзья детства — арийцы, все друзья по работе исчезли, и тут, как чудо, является А. Пришел и просто заявил, что хочет помочь мне и моей семье, что готов сделать все, что будет в его силах. Он сказал, что решил взять работу по ремонту поврежденных войной фасадов домов, а меня устроить у себя. Он стал приносить Диме гостинцы, играл с ним, словом, проявлял глубокий интерес к нашей судьбе. Для этого нужна была немалая доля душевной стойкости и благородства. Есть большая человеческая радость в том, чтобы в беде находить друзей...
В гетто евреев начали выселять по районам. Первыми идут жители центральных районов. Многим перебравшимся на Московский Форштадт, но поселившимся не на входящих в гетто улицах, опять приходится искать и менять свое жилье.
Приезжала из Лимбажи Димкина Меланья, плакала и умоляла отдать мальчика. Я готов был согласиться, но Аля заявила, что если нам суждено погибнуть, так она не хочет оставить сироту. Право распоряжаться детьми принадлежит матери, — Димочку Меланье не дали.
Вечер. Ветер, осенний проливной дождь. В такую погоду чувствуешь себя спокойнее, знаешь, что непрошеные гости не пожалуют. Сижу с Алей и Димочкой на кровати и, уйдя в свои мысли, напеваю советскую песенку. Димочка взобрался к матери на колени. Вдруг я слышу ее возглас: ”Димочка, что с тобой, солнышко, чего ты плачешь?” Димочка не отвечает, он весь красный и трется лицом о ее шею. Сквозь слезы он говорит тихим голосом: ”Папочка поет советскую песенку, она мне так нравится, я давно ее не слыхал. Мамочка, только бы немцы ее не услыхали”. У Али по щекам текут слезы. Я закуриваю папиросу. Маленькое существо, у него уже разбито сердечко. А я и не думал, что мой сынок так глубоко переживает...
Наступает и наш черед перебраться в гетто.
Пошел с Алей искать жилье.
Я стараюсь всячески ее успокоить, отвлечь от темных мыслей, расписываю, как мы устроимся, уверяю, что сделаю даже голубятню на чердаке. Мы целуемся и шутим, так как мы хотим обмануть друг друга. Темнеет. Мы отправляемся за Двину; может быть, в последний раз совершаем мы этот путь. Идем под руку, в близости мы хотим найти утешение.
Завтра мы должны покинуть свое насиженное, любимое гнездо, свой родной дом. С невыразимой тоской хожу по комнатам; злоба, отчаяние душат меня. Димочка тоже в страшном волнении. И все напоминает, чтобы мы не забыли забрать его игрушки. Он перечисляет свое добро: гипсовые собаки и слоны, кубики, и поезд, и грузовики. В тревоге он говорит: ”Мамочка, а что если немцы не дадут забрать мой аэроплан, ты сможешь его спрятать?” Как взрослый, он успокаивает мать: ”Если заберут мою кроватку, мамочка, ты не огорчайся, я же могу у вас спать”.
Утро. Осенний ветер.
Двое полицейских, с портфелями, с деловым видом, в сопровождении дворничихи, появляются на дворе. Они проходят важно, презрительно осматривают нашу квартиру.
Я иду искать извозчика.
Евреям на арийской телеге, с арийской лошадью и арийским кучером ездить не разрешается, — это, видимо, тоже считается осквернением расы. Но мы решаем пренебречь этим распоряжением.
Грузим воз. Воз растет, куча хлама на дворе убывает. Натягиваем веревки. Надо прощаться...
Воз медленно, но верно приближается к цели. Мост уже позади. Мы все ближе и ближе к колючей проволоке. Воз с Московской сворачивает на ул. Лачплеша. Справа забор, еще несколько минут, и мы въезжаем в ворота гетто. Садовниковская улица. Грубый булыжник, воз покачивается и трясется. Впереди нас и за нами тоже возы. Улицы полны народу. Вот и наша ”квартира”: Маза Калну ул., дом 11/9/7, кв. 5. Взяв разбег, лошадь, сопя, втаскивает воз в ворота. Наскоро втаскиваем барахло и запираем его пока в сарай. Направляюсь к Гутманам — втаскивать вещи стариков. На Лудзас улице, около маленького домика, меня кто-то окликает. Вижу в окне знакомого жестянщика Маркушевича. Он очень просит зайти на несколько минут, ему хочется закурить и заодно поболтать. У Маркушевича большая семья, несколько взрослых дочек, одна с детьми, все живут в одной комнате. Жена его, хотя ей и не больше 40 лет, выглядит, как настоящая старуха, Спрашиваю, где он работает и как живет. Не жалуется, он всю жизнь нуждался, и нужда ему близка, как мать. Работает он у немцев. Я думал, что к нему, как к мастеру-специалисту, отношение лучше и положение его легче. Когда я высказал это предположение, он даже отшатнулся: ”Что вы, что вы, стану я для них работать как специалист и приносить им пользу; они даже не знают, что я умею резать жесть. Я работаю как чернорабочий. Если я даже буду подыхать с голоду, так все равно им не скажу, что я жестянщик”. Эта встреча осталась у меня светлым пятнышком. Маленький, никем не отмеченный, никем не замеченный, храбрый и сильный духом человек! После этой встречи я его в гетто не видел, наверно, расстреляли.
Приехал последний воз с мелкими пожитками и дровами. Извозчик торопится, и поэтому дрова просто скидывает во дворе. Идет дождь, оставить их на дворе нельзя, мы дружно беремся за работу. Аля, хоть и устала, но тащит поленья, не отставая от меня. Цапкин выбежал во двор, Аля волнуется, не пропал бы. Я рад, что у нее сохранилась забота о коте, значит она ”жива”. Серьезное беспокойство вызывает дочка. Мы ее оставили у Мими, а гетто могут закрыть в любую минуту. Нас ведь не предупреждают о всяких мерах и распоряжениях, но ставят перед совершившимся фактом. В течение нескольких минут выселяют, забирают на работу, без предупреждения расстреливают.
Я лично думаю, что девочку вообще лучше оставить там. Мими ее не бросит, а девочка не мальчик, что она неарийка доказать нельзя. Правда, Мими стара, но если она даже умрет, то соседи воспитают девочку. Если мы спасемся, мы ее найдем, если погибнем, она вырастет и будет жить без нас. Но с Алей я боюсь даже говорить об этом.
Пришла мама. ”Друзья” Роммы для ночлега предложили ей только стул, — она на нем и просидела всю ночь. Бедная мама, наверное, она позавидовала папе, что он давно умер. Поглядел я на нее, и мне стало страшно. Как люди в горе быстро тают!
Аля и мама весь вечер измеряют и спорят, что где поставить. Меня это мало интересует, и я в их дела не вмешиваюсь. Мы начинаем привыкать и к новому месту, мы медленно перерождаемся и скоро станем другими людьми. Над Диминой кроваткой висят его любимые картинки. На полу вчетверо сложенный ковер, чтобы девочка не простудилась: ведь мы, собственно, живем в сарае.
На дворе дети играют, бегают, дерутся, а Димочка боится выйти из дому. Выйдя со мной или с Алей, он ни на шаг не отходит от нас.
Наш дом в стороне и поэтому очень-очень тихо. А в центральной части происходит охота — ловля на работу. Занимается этим тройка — немецкий лейтенант Станке, фельдфебель Тухель и местный немец Дралле. Евреи боятся этих работ не работы ради, а боятся того, что при выходе и при возвращении немилосердно бьют. Бьют, как кому нравится, — кулаком, папкой, ногами.
После обеда Аля привела Лидочку. Они обе устали и расстроены, — тяжело им было прощаться с Мими. Мими и наша дворничиха обещали передавать провизию через проволоку.
Наконец, гетто закрыли. Официально заявлено, что вся связь с внешним миром прекращается. При разговоре или передаче через проволоку постовые будут стрелять. Стража у ворот обыскивает всех выходящих на работу и возвращающихся самым тщательным образом, в особенности молодых женщин. Холодными, грязными, грубыми руками под общий смех и замечания они залезают под одежду, шарят по голому телу. У многих женщин после обыска на груди ссадины и кровоподтеки. Мужчин обыскивают поверхностно, но зато бьют всерьез. На следующий день после закрытия гетто в городе поймали еврейского парня, ночевавшего у своей подруги — христианки. Его привели в гетто и расстреляли на дворе караула, для острастки труп не убирался...
Настроение у всех подавленное, чувствуешь себя как в мышеловке. Охота за людьми усилилась, теперь ловят даже ночью по квартирам. Наше положение напоминает рыбную ловлю в аквариуме или охоту в зоологическом саду. В лесу зверь может удрать, спрятаться, сопротивляться, а человек в гетто? Со всех сторон проволока, за нею часовые с оружием, и мы, как скот в загоне...
Я обратился к инженеру Антоколю, работавшему в течение 20 лет в городской управе, как строительный инженер. Антоколь сказал, что во всем гетто нет ни одного печника, и если бы я попробовал им стать, то это было бы благом для гетто.
Весть о том, что Юденрат обзавелся печником, разнеслась по гетто. В тот же вечер у меня объявилась первая просительница.
На другое утро я не успел даже поесть, как раздался стук в дверь. Какой-то мужчина хочет меня видеть. В чем дело? Рассказывает, что недалеко от нас снял бывшую лавку, поселил там свою мать и сестру. Но лавка не имеет печки, пристроить хотя бы маленькую печурку надо. Не успел еще уйти этот заказчик появилась моя кузина Роза Гиршберг. Словом, меня, как видно, не хватит, придется стать ”недоступным”.
Новый неприятный сюрприз — прекратили выдачу молока. Еврейским детям такой роскоши не полагается. Больнице тоже отказали в молоке.
Так как были замечены случаи передачи продуктов через забор, то построили второй ряд проволоки, но, конечно, не за счет улицы, а за счет тротуара. В некоторых местах — на Герсикас, Лазденас и др. тротуары настолько узки, что пройти можно только боком, чтобы не изорвать одежду о колючую проволоку. Толстому человеку вообще не пройти. Во избежание неприятностей, Юденрат распорядился все дворы на примыкающих к периферии гетто улицах соединить между собой; и движение происходит по дворам. Наш двор тоже стал проходным, и мимо наших окон все время снуют люди.
Со знакомым мальчиком Б. Заксом, нашим бывшим зассенгофским соседом, был такой случай. Проходит он по Большой Горной улице. Раздается окрик часового: ”Жид, скажи, который час?” Мальчик отгибает перчатку и, посмотрев на часы, отвечает на вопрос. Солдат направил на него дуло ружья: ”А теперь живо, пока цел, бросай часы в снег!” Так постовые зарабатывают часы.
Вечером купали девочку. Ей хоть бы что, сидела в ванночке, плескалась, как утка, играя и радуясь. Несмотря на гетто, она здоровая и круглая, прямо удовольствие ее держать в руках. Димочка вытирал ей ножки и целовал розовые пятки. Она заливелась смехом и рвала его волосы. Аля и мама от этой идиллии были в восторге. Говорят, только в горе познаются настоящие отношения. Никогда прежде мы с Алей не проявляли друг к другу столько взаимной нежности, заботы и внимания.
После Лидочки в той же воде ”купалась” Аля. Она так похудела, что детская ванночка ей почти впору. Мыльную воду не вылили и мочили в ней белье. Экономия!
7 часов утра. Мама уже встала, затопила плиту, сварила картофель, вскипятила чай. Во время завтрака приходит сын Фридмана Изька со своим приятелем, это — мои ”подмастерья”. У меня в портфеле инструменты, мальчики собирают санки с ящиком для материала, и наша тройка направляется к Герцмарку. По Ерсикас улице идем по такому узкому тротуару, что я прохожу с трудом. Рядом с нами идут на работу русские, латышские рабочие, такие же труженики как и мы, но между нами проволока, и она создает бездну. Стараюсь не видеть и не замечать людей за забором...
Дом номер 5. Старые тяжелые ворота, покосившаяся калитка. Справа большой дом, слева старая, полуразвалившаяся халупа. Крутая, узкая деревянная лестница, ступеньки протерты и стоптаны. Упираюсь в дверь с окошечком, наполовину забитым фанерой. Стучу раз, другой, никто не открывает. Наконец, моя энергия возымела действие, дверь раскрывается. Вхожу, — мансардная, средней величины комната, стены косые и черные, такие же окна, несколько квадратиков заклеены бумагой. Холод, как на дворе. Пол, как латгальская дорога, весь в выбоинах и ямках, по краям бутылками заткнуты крысиные щели. Посреди комнаты стол, табуретка, около нее старый большой топор. У стены облезлая железная кровать, заваленная ворохом тряпья. Хозяйка ”квартиры”, впустив меня, первым делом снова забралась под тряпье. И только после этого она осведомилась, кто я и зачем пришел. Думал, что она выразит радость, но глубоко ошибся. С любопытством вглядываюсь в нее. Это старуха лет 60-70, на ее лице написано такое безразличие ко всему, что становится не по себе. Берусь за разборку плиты и ”исследование” печки, все это находится в жутком состоянии. Мне как ”спецу” придется пораскинуть мозгами, как это все исправить. Глина моя тверда, как камень, мне нужна горячая вода, и я прошу старушку мне помочь. С тем же своим безразличным видом она вылезает из своего логова и отправляется к соседям за горячей водой. Вернувшись, говорит, что вода скоро будет.
От работы мне становится тепло. Снимаю пальто, на стене вижу гвоздь. Спрашиваю — ”скажи, матушка, а у тебя на стенке клопов и мошек нет, можно повесить пальто?” — ”Как же, милый, все есть, и клопы и вши, только можешь спокойно повесить, в такой холод они из дыр не вылезают” — слышу словоохотливый ответ.
Не хочу тревожить старушку, и сам иду за водой, чтобы заодно поглядеть на ее соседей. Рядом с ее дверью еще одна, забитая старым одеялом. Меня впускает маленькая девочка. Комната и кухня приблизительно в таком же состоянии, как у моей старушки, только завалены всяким хламом. Здесь живет большая семья — несколько маленьких детей, подростков, взрослые, старушка. Посреди комнаты на горшке сидит маленькая девочка и играет тряпочкой.
У меня коченеют руки от холодной глины, время от времени опускаю их в горячую воду. Тороплюсь, скоро 4 часа, а у меня впереди ”частный” заказ, за который меня ожидает целое богатство — 2 яйца и пачка махорки.
Я грязен, как трубочист, но настроение приподнятое. Работа когда ею приносишь пользу не только себе, но и людям, которым хочешь помочь, — дает большое удовлетворение. Убеждаюсь, что печник зимой в гетто не менее важное лицо, чем врач во время эпидемии.
Умывшись и поужинав, иду к Фридману. Нужно ”реваншироваться” — он мне как-то дал спичечную коробку махорки, теперь я богат и сам могу угостить. У Фридмана сравнительно хорошая квартирка — комната и маленькая кухня; спать в ней нельзя, но все же помещение. Жена его — очаровательная женщина, в ней чувствуется большая доброта и сердечность. Как в большинстве семей, — у них свой крест. Кроме двоих сыновей моего подручного Изьки и младшего сына 16-ти лет, они имеют еще девочку. Ей 12 лет, но она Диминого роста, калека, с так называемыми сухими ножками. Она целыми днями сидит, вырезает из бумаги нанизывает бусинки или сшивает тряпочки. Она всегда печальная и разговаривает разумно, как взрослая. Она любит, когда к ней приходят дети, но как она должна страдать, видя, как все бегают. Бедную девочку обожают родители и братья. Младший брат старается ее развеселить и насмешить. От мальчика его возраста я такой нежности не ожидал. Пока мы с Фридманом покуриваем и обмениваемся новостями и надеждами, входит сосед из другой квартиры. Он рассказывает, что сегодня работал в Бикерниеках. Они рыли в лесу ямы, длинные и глубокие. ”Без всякого сомнения, — говорит он, — это будущие укрепления, а раз так, значит ждут советского наступления”.
У нас, вернее, у оптимистов, выработалось умение во всех событиях усматривать хорошую сторону. Не знаю, умно ли, глупо ли это, но во всяком случае, так легче жить. Я вменил себе в обязанность в присутствии посторонних, кто бы это ни были, свои или чужие, шутить и подбадривать в несчастьях и неудачах. Я уверен, что эти ямы роются не для укреплений. Но для какой другой цели? Неужели... Отгоняю безумные мысли.
С каждым днем в гетто увеличивается количество нищих. Они ходят по квартирам, собирая съестное. Им подают несколько картофелин, брюкву, тарелку супа. Есть и другого рода нищие, которые не побираются. Я видел на одном дворе на Саркану ул. старичка, занятого выискиванием картофельной шелухи и случайных корочек в мусорной яме. Делал он это с такой опаской, чтобы никто не заметил, что было ясно — это не профессионал. Меня он увидел уже тогда, когда я прошел мимо, и так растерялся, что принял вид, будто занят совсем другим делом.
Муравейник в лесу на случайного прохожего не произведет особого впечатления ־־ кучи муравьев, да и только. Вот и наше гетто — внешне все серо, суетливо, напугано, полуголодно. А на деле и в гетто жизнь полна напряжений и трагедий...
В приюте на Садовниковской, в каморке, живет профессор Дубнов и пишет продолжение ”Еврейской истории”. В больнице на Лудзас улице врачи оперируют больных.
Каждый день в гетто несколько похорон. В течение дня по Лудзас улице к кладбищу плетутся простые сани с черным ящиком, за ними 2—3 человека. Иногда сани с ящиком проезжают быстро, значит, родных нет...
Недавно у проволоки опять застрелили молодого парня.
На домах появились объявления-приказы: все евреи обязаны в течение недели сдать все золото, серебро, драгоценности, ковры. По истечении срока будут обыски, несдавшие будут строго наказаны. Нам известно только одно наказание — расстрел.
У нас с Алей по тонкому обручальному кольцу, да у Али еще 23 колечка, вот и все.
Приходят знакомые с просьбой припрятать ценности. Ко многим знакомым ходил на дом, делать ”сейфы”, кому в двери, кому в карниз шкафа, иному под пол, иному в каблук. Серебро я советовал кидать в уборную или зарывать, лишь бы не отдавать немцам.
Недоедание Али сказывается. На днях она долго стояла в очереди, когда уже выстояла свое и собиралась уходить, у нее закружилась голова и с ней случился обморок — первый в ее жизни.
Иду на работу. Открываю дверь. Первое, что вижу — кровать, на ней измученная женщина, рядом с ней под одеялом ребенок с повязанной шеей. У ног кровати, как зверьки прижались друг к другу еще трое ребятишек в пальтишках. У противоположной стены дверь, поставленная на кирпичи, на ней одеяло и несколько серых подушек. Горшок, ведро и стул — вся обстановка. ”Кто вы, зачем вы пришли?” Объясняю, что прислан Юденратом — починить плитку и печку. Справляюсь, нельзя ли ей чем-нибудь помочь. — ”Как вы сможете мне помочь, у меня желчные камни и, кажется, рак. Нам нечем топить и нечего есть”.
В кухне стоит пришибленный человек, его зовут Хаим. Он собственник этого богатства. Начинаю работать. Хаим засуетился, побежал за горячей водой, словом, ожил. Видно, ему страшно оставаться наедине с семьей, он рад чужим людям. В кухне полутьма, часть окна заклеена бумагой. На полу несколько горшков, грязная посуда, корзина мерзлой картошки, ящик, это все. Холод жуткий. И опять из-за двери раздается жалкий страдальческий голос: ”Бедный, мой бедный Хаим, на кого я вас оставляю, что ты будешь делать с этими червячками без меня?”
Стук в дверь, Хаим впускает молодого человека, говорящего по-немецки с заграничным акцентом. Это чешский эмигрант, он три дня ничего не ел, может, что-нибудь для него найдется. Хаим, не говоря ни слова, вытаскивает горшок, в нем вареная в шелухе картошка, еще теплая. Откуда-то он достает чашечку с солью. — ”Кушайте прямо из горшка, тогда она не так быстро стынет, кушайте сколько хотите, картошки хватит, не стесняйтесь”. Хаим выражает сожаление, что у него больше ничего нет. Парень голоден, но он видит, что его угощает нищий, да еще упрашивает другого нищего не стесняться! На прощание Хаим насильно запихивает парню в карман несколько картофелин.
Дни летят, работы все больше и больше. По гетто распространяются слухи один другого фантастичнее. Стараюсь на них не обращать внимания и не думать о них.
В гетто новое объявление: все евреи обязаны немедленно заявить полиции о скрывающихся в пределах гетто неевреях. В случае невыполнения приказа пострадает все гетто.
Говорят, что в гетто скрываются немецкие дезертиры. От знакомого узнал, что была облава, двоих поймали, судя по описанию, один из пойманных тот самый нищий, что выдавал себя за чеха, которого я встретил в доме по Даугавпильской. Жаль парнишку, теперь вместо картошки получит пулю.
По субботам я для Юденрата не работаю. У меня ”выходной день”.
В эту субботу решили отдохнуть и никуда не ходить.
Хотим с Димой лепить снежную бабу, но снег слишком сухой. Сидим дома, держу его на коленях, читаю ”дяди” Пушкина ”Сказку о попе и работнике его Балде”. Это Димина любимая сказка и он может ее слушать без конца. На ковре шалит Лидочка.
Слухи, слухи без конца.
Говорят, что в гетто оставят только работоспособных мужчин, а женщин и детей отправят в лагерь, может быть, в Люблин. Все это очень тревожит, люди теряются в разных догадках и предположениях. Еще только на днях Юденрат получил распоряжение выстроить баню; целое здание дали для устройства различных мастерских. Если гетто устроено всего на несколько месяцев, то зачем надо было выселять из него неевреев, почему мы ведем все это ”строительство”?
Еврейские врачи будто бы получили приказ всех опасно-больных лишать жизни. В Германии, по слухам, в больницах всех тяжелобольных и вообще нежизнеспособных отравляют сладким кофе.
Гетто до крайности взволновано. Нет шума, крика, оживленных бесед. Наоборот, тихо, как на похоронах. Все ждут чего-то страшного, все чувствуют, что гроза разрядится — слезами и кровью.
С минуты на минуту ждем нового приказа. Промелькнуло слово ”акция”. Оно прошло как-то мимо нас, мы его не поняли. Скоро от этого кратенького слова будет стынуть кровь. Ждать пришлось недолго. Появились сразу даже два приказа. Приказ номер 1-й: 28 ноября 1941 года (может быть, я ошибаюсь на несколько дней, точно числа не помню), в 7 час. утра по Садовниковской улице должны собраться все мужчины, начиная с 17-летнего возраста.
Приказ номер 2-й: все неработоспособные мужчины, все женщины и дети должны приготовиться к переселению в лагерь. Каждый имеет право забрать с собой вещей до 20 кг. О дне и часе переселения будет объявлено особо.
После второго приказа — приказ номер 1-й как-то отступил на задний план. Все старики, без исключения, поняли, что им вынесен смертный приговор. Тяжело видеть их — смертников, не знающих за собой никакой вины. К Але пришла ее тетка Софья Осиповна, очень сдержанная старушка. Она сидит, как будто спокойно, только слезы беспрерывно текут. У нее, кроме сына в Америке, никого нет, она просит меня и Алю, когда наступят хорошие времена, передать ему привет, но не рассказывать, как она кончила жизнь. И в эту минуту мать одержала верх, и ею владеет одна мысль — ”зачем сыну лишнее огорчение”.
Все соседи снабжают друг друга чем могут. Теплые вещи, обувь, провизия, все стало общим. Сегодня все щедры и от души делятся всем. Сегодня больше нет ”моего” и ”твоего”, сегодня есть только ”наше”.
По дороге захожу к Магарику. С его женой целуемся, как брат с сестрой. Мне все женщины стали дорогими и любимыми, мне их так жаль, они так геройски держатся. Женщины, я убедился в этом, лучше переносят серьезные потрясения.
Дети инстинктивно чуют свою гибель, они тихи и пришиблены, у них нет ни капризов, ни слез, ни суеты. Мои тоже, как мышки, куда-то забились. Мама движется с окаменелым лицом. Аля отбирает для меня теплые вещи. Теперь вечер, завтра чуть свет уходить. Вернусь ли, увижу ли когда-нибудь моих дорогих?..
Мы знаем, что это наша последняя ночь вместе. Увижу ли я еще Алю. С мамой я больше никогда не проведу ночи под одной крышей — в этом я уверен. Любимая, бедная мама, прости меня, что я бессилен оберечь твою старость.
Мирно тикает будильник, стрелка безжалостно совершает свой путь, часы проходят. На плече у меня голова Али, рубашка в этом месте становится мокрой. Беззвучные тяжелые слезы; что происходит в ее душе, в тысячах таких женских душ, этого никто не знает, потому что этого нельзя передать словами... Будильник все тикает.
На дворе уже суетятся люди. Стоят кучками, маленькими группами. Темно, лиц не видно.
Улица уже полна народу. Выхожу из рядов, забираюсь на крыльцо дома, чтобы увидеть, какой длины колонны. Это странное и страшное зрелище. Оно напоминает грандиозные похороны. Многих стариков ведут под руку молодые. Колонна медленно ползет вперед, на Садовниковской улице останавливается. Видно, власти опасаются ”восстания рабов”, потому что на каждом шагу группы из 4—5 до зубов вооруженных фашистов.
Лютый мороз; чтобы не замерзнуть, большинство приплясывает. Если не глядеть на лица, а смотреть только на ноги, можно подумать, что людям весело. Постепенно колонна теряет свой вид и превращается в большую толпу. Люди меняют свои места. Разыскивают знакомых. Издали вижу своего учителя Григория Яковлевича. Он стоит, опираясь на палку. Его глаза распухли от слез и мороза и превратились в еле заметные щелочки. Он смотрит на меня и у него начинают дрожать губы. От волнения он долго не в состоянии вымолвить слова. Он держится за мою руку и судорожно ее пожимает; ”Прощай, Элик, последний раз тебя вижу. Тяжело знать, что скоро я буду уничтожен, как старая никому ненужная тряпка. Будет уничтожена и моя Фанни... Смотри, не падай духом, ты еще молод, ты доживешь до светлых дней. Вспоминай иногда своего старого учителя и друга. Дай я тебя на прощание поцелую”.
В эту минуту проходит полицейский и выкрикивает распоряжение, что все инвалиды и перевалившие за 60 лет могут отправляться по домам.
Толпа ожила и зажужжала. Вдали слышны команда и громкие немецкие голоса. Быстрым шагом по тротуару приближаются Станке, Тухель и остальные.
Станке обходит наш фронт, как на параде. Речь и приказ его лаконичны: ”Теперь 2 часа, бегом по домам, забрать свои пожитки и к 2 с половиной часам собраться у ворот ”Маленького гетто”. Марш!”
Запыхавшись, вваливаюсь в дом. Уже 10 минут третьего, через 20 минут надо быть у ворот. Необходимые вещи летят в чемодан, инструменты в мешок, и одеяло, подушка — в узел. 10 минут могу посидеть ”спокойно”. Узнаю новость — Лиза Л. родила ребенка, роды были очень тяжелые, но и она и ребенок ”вне опасности”.
Уславливаемся с Алей, что куда бы нас ни отослали, что бы с нами ни случилось, при первой возможности мы даем знать о себе нашим друзьям в Зассенгоф. Мы всегда таким образом сможем найти друг друга. С мамой такого уговора нет, он лишний. У мамы губы холодные, лицо каменное. Девочка спит, лежа на животике, из-под одеяла вылезает розовая пяточка. Я прижимаюсь к ней, пяточке щекотно от усов, и она исчезает под одеялом. Диму прижал сильно-сильно. Но он не крикнул. Что с ним будет, куда их денут? Почему, за что? Ненависть, отчаяние, надежда сплелись в один ком. Он давит и сжимает горло. Самые сильные страдания причиняет нам не наше личное горе, а горе наших близких и любимых.
У ворот ”Маленького гетто” уже толпа. Стража следит за порядком, иногда работает прикладом. У ворот, как статуя, стоит красавец офицер, новый помощник коменданта гетто. Он красив, такие глаза, как у него, редко встретишь, но это не человеческие глаза, а просто органы зрения. Они, как светлое прозрачное стекло, как мертвый красивый камень. В них нет ни злобы, ни скуки, ни любви, ни ненависти; они видят, но ничего не выражают. Искать жалости, пощады в этих глазах так же безнадежно, как заставить их смеяться. Хороший помощник коменданта — слов нет.
Герцмарк встретил своего знакомого С. Финкельштейна. Жил он на Ликснас, 26 и намеревается попасть в свою квартиру. Предложил и нам устроиться там же. Торопимся, чтобы успеть прибыть туда прежде других. В этой квартире Финкельштейн еще вчера жил со своей семьей. У него жена и двухлетняя дочь, ему в данную минуту труднее, чем нам; мы в чужом месте. У него каждая мелочь, каждый предмет вызывает образ жены и девочки. Минутами он напускает на себя удаль, то на него находит волна отчаяния, он кидается навзничь и трясется от рыданий.
Виляну улица (она расположена между Большой Горной и Лудзас) короткая и широкая, как площадь. У Большой Горной новые ворота, ведущие из гетто на ”волю”. Вся улица полна народу. Кое-где строятся в колонны. Расхаживают немцы, набирая людей.
Мои товарищи по несчастью, знающие, что это тяжелейшая работа, ищут случая улизнуть. Наконец, колонна в 120 человек набрана. С Московской сворачиваем на узенькую улочку, ведущую мимо фабрики Брауна, и выходим на Двину. На острове лесопильный завод, а остров соединен с береговой дамбой. На этой дамбе длиной в 200-300 метров и прокладывают этот знаменитый кабель. Место для работы зимой неуютное: ветер так и свищет, и мороз сильный.
У фабричной конторы навес, под ним кирки, лопаты, ломы. Ямы роют приблизительно на расстоянии в три с половиной метра одна от другой, потом дно ям соединяют туннелем. Прокопать его можно только лежа на боку или на животе. Самое неприятное и трудное — добраться до мягкого песка. Не зная земляных работ и не умея обращаться с мерзлой землей, это так же трудно, как вырыть яму в камне. Мне часто приходилось зимой вкапывать заборные столбы, да и на военной службе копал землю, так что меня это не пугает. Физически слабому человеку, конечно, эта работа не под силу и для него она мука.
У нас три начальника. Главный инженер — немец. Крупный мужчина с обветренным красным лицом, холодными крошечными глазками, узкими губами и широким подбородком. Говорят, что в молодости он был любителем бокса и в разговоре, для большей убедительности, любит пользоваться кулаками, а иногда и ногами. Работаем по двое над одной ямой. Один из нас откалывает ломом куски мерзлой земли, другой ее отбрасывает в сторону. Не работать на голодный желудок — замерзнешь, мороз наш самый лучший погоняльщик. Днем на 30 минут нам разрешают собраться кучей, это считается, что мы пообедали. В помещение нас не пускают, там рабочие завода, а мы с ними не имеем права разговаривать. Некоторые рабочие уходят с завода на обед домой. Среди них узнаю хорошего знакомого, мы были с ним большие друзья на фабрике, сотрудничали в разных комиссиях и МОПРе. Незаметно для других сталкиваюсь с ним на дорожке, и несколько минут идем рядом. Он сует мне в карман горсть папирос. ”...Фронт приближается, вот мой адрес... Может быть, он вам пригодится”. Незаметно крепко пожимаем друг другу руки.
Вторая половина дня проходит так же, как первая, только трудней работать — очень холодно и хочется есть. Темнеет, немцы нас наскоро подсчитывают, и мы трогаемся. Вот уже забор гетто, видны ворота. Через мгновение по колонне проносится слово ”акция”. В гетто была ”акция”!
Последние десятки метров мы не шагаем, а бежим. Стража в воротах нас не пересчитывает, обыска нет. Часовой не смотрит на нас, неужели, неужели у него зашевелилась совесть? На бегу узнаю, что часть гетто этой ночью была уведена, было много убитых, весь день работали рабочие команды по уборке трупов. Теперь из ”Маленького гетто” пускают в Большое. Бегу к воротам. Постовой, повернувшись к нам спиной, смотрит куда-то в сторону, теперь никто из них не смотрит нам в глаза. Наконец, я за воротами, я в ”Большом гетто”. Улица пуста, ставни закрыты, на многих окнах спущено затемнение. На краю тротуара следы подков, конский помет и лужи крови. Лужи, пятна, полоски, отдельные капли. Видно, что улицу убирали, но местами встречаются втоптанные в снег перчатки, детские галоши. То и дело наступаешь на маленькие медные трубочки — гильзы револьверных пат[ронов. Не заме]чаю, как попадаю ногой в кровь. Странно — мороз, а она еще липкая.
У нас во дворе ничего не изменилось. Еще светло, но окна в нашем домике затемнены. Стучу два раза в окно, это условный знак. Мама и Аля открывают мне. На них нет лица. В квартирке необычный беспорядок, посуда не мыта, кровати не постланы. Всю ночь не спали, сидели не раздеваясь, и ждали, что за ними придут. Детей уложили одетыми. Вечером уже узнали, что на Католической, Садовниковской и Московской — ”началось”.
Улица усеяна трупами стариков. Стариков не хотят в лагере понапрасну кормить, и для экономии и удобства расстреляли в самом гетто.
В эту ночь многие покончили с собой, в том числе несколько врачей. Алина двоюродная сестра Леля Бордо перерезала на руках артерии себе и своему пятилетнему сыну Жоржику. Их утром нашли в постели, залитых кровью. Жоржик был уже мертв, мать теперь в больнице, ей сделали переливание крови, и она будет жить. К чему спасать Лелю? Постарайтесь вдуматься, на мгновение понять, что должно происходить в душе такой матери, когда она бритвой перерезает артерии на ручках своего обожаемого маленького сына?
Лужи крови за один день стали обычным явлением. Мы проходим мимо них, попадаем ногами. На углу Даугавпильской и Лудзас заходим в дом. Первое, что бросается в глаза, — разбитая топором входная дверь. Первая квартира раскрыта настежь. Кровати разрыты, на полу подушки, одежда, хаос всяких вещей. На столе разные объедки, недопитый чай. Видно, что люди были выгнаны неожиданно и в спешке. В квартире налево дверь полуоткрыта, сильный сквозняк. Проходим через кухню в комнату, в ней разбито окно и гуляет ветер. На кровати кто-то лежит. Подходим и вглядываемся в лицо покойника. Старик, небольшая седая бородка, глаза стеклянным взором упираются в потолок.
Не знаю для чего, прикрываю его опять, даже слежу, чтобы не было щелей — окно ведь выбито. Для первого впечатления достаточно...
Мама, впуская меня, делает знак, чтобы не шумел. В неубранной комнате, на неряшливой кровати, прикрывшись пальто, спит Аля. Дети тоже уснули, хотя всего 7 часов. Алю и детей мама поцелует за меня, надо торопиться.
Те, кто лишились своих, чьи семьи уже угнали, уверены, что и остальных выселят. Они больше не надеются ни на что и смотрят на вещи ясно; они убиты, но трезвы. Мы, у кого родные еще ”дома”, живем надеждой. Мы еще слепы, мы все еще не понимаем всей жестокой последовательности системы ”акций”.
Двое обитателей нашей квартиры работали по уборке и зарыванию трупов. Убитых в пределах гетто было не то 500, не то 600 человек. Как правило, стреляли только в старых и больных, и может быть, случайно убито несколько молодых и детей. Стреляли в голову — знаменитый ”копфшусс”.
Утром, чуть свет, собираемся на месте сборища. День проработал в гавани, грузил уголь. Был опять на ”Кабеле”, ужасно промерз.
В ”Большое гетто”, к семьям нас эти дни не пускают, но полицейские уверяют, что там все спокойно. О том, что стало с первой партией выселенных, ничего толком не знаем. Слухи идут самые разнообразные, среди них один совсем фантастический, будто ни в какой лагерь никого не отправляли, а партиями увели в ближайшие леса и всех без исключения перестреляли из пулеметов.
В полиции нам сказали, что мы сможем раз-два в неделю навещать семьи.
Сегодня, придя с работы, узнал, что пускают в ”Большое гетто”, — своих не видел шесть дней, а в наших условиях шесть дней — это вечность. Не заходя к себе, побежал к воротам. Часовой греется у огня и не интересуется никем; я беспрепятственно выхожу на Лудзас улицу. За эти дни выпал свежий снег и улица покрыта белым ковром, скрывшим все следы недавней трагедии. Пустынность гетто бросается в глаза. Из этого района ведь никого не выселяли, дома битком набиты людьми, а какая безлюдная улица, какая зловещая тишина! Спешу, чтобы не потерять драгоценных минут. Наш двор занесен снегом, только узкие тропочки ведут от дома к дому...
Мы почти не разговариваем, сидим близко-близко, и гладим друг другу руки.
Нарубил на неделю дров, почистил в плите трубу, поел картошки с солью, — и вот уже опять надо прощаться. Прощай, мама, детки, прощай моя родная Ленушка, может быть, через неделю опять приду, а может быть, мы прощаемся навеки!..
За мной закрылась дверь. На небе первые звезды, под ногами скрипит снег. Хочется полной грудью вдыхать зимний воздух, но что-то невыразимо тяжелое сжимает грудь.
За время моего отсутствия увеличилось население нашей квартиры. Появилось несколько совсем старых людей. Они старательно побрили бороды, даже головы, чтобы не было видно седых волос. Изо всех сил они хотят казаться молодыми, ”работоспособными”.
Понемногу начинают укладываться на покой. В наших комнатах темно, слышно перешептывание, отдельные слова, затем наступает гнетущая тишина. Но что это, как будто где-то стучат, совсем близко, и вдруг ночную тишину разрывает дикий крик: ”Ауфмахен, швейнехунде, одер вир шисен!” Мигом мы у окна. Благодаря снегу и луне все ясно видно. Напротив у двухэтажного дома группа вооруженных людей стучит в дверь, вдоль нашего заграждения — усиленная солдатская охрана. Мигом по квартире проносится слово ”акция”. Крик и ругань усиливаются, раздается выстрел, блеснул топор, разлетелись ставни погребного помещения. В погребе свет, в окно влезает солдат, и через несколько минут парадные двери открыты. Мимо открытого окна в погребе промелькнула женщина с дорожным мешком на спине. Со стороны ”Большого гетто” слышны отдельные выстрелы, там происходит то же самое. Из дома напротив начинают выходить согнутые фигуры. Их выстраивают по двое в ряд, у многих женщин на спинах мешки, а на руках ребенок. Взад и вперед шагают солдаты с папиросами в зубах. На дворе мороз, а женщины с детьми все стоят и стоят. Скоро час ночи. Наконец, после половины второго ночи раздается команда, и под веселый говор и брань колонна двинулась по направлению к Лудзас улице. Все чаще и чаще раздаются выстрелы. Каждый выстрел это конец чьей-то жизни. Лежу на кровати, тела не чувствую, души не чувствую — как деревянный. Неужели и маму, Алю, Диму и дочку выгнали из дома? Почему, за что? Нет, это неправда, это мне снится...
В доме уже движение, утро, но на дворе еще темно. Я сегодня на работу не пойду, я должен знать, как прошла ”акция”. Чтобы не быть схваченным охотником за рабами, иду с Герцмарком в технический отдел. Там уже все известно. Прошлой ночью угнали все оставшееся население гетто. На улицах большой беспорядок, к 9 часам должна собраться рабочая команда для уборки. Технический отдел обязан представить людей для работы на... кладбище. Присоединяюсь к ним. Из склада вытаскиваем лопаты, кирки, ломы. На всех улицах видны следы бессонной ночи. Все серы и молчаливы.
Солнце взошло, незаметно наступило светлое утро. Улиц в ”Большом гетто” не узнать. Где вчерашний снег! Он исчез, умят, придавлен и загажен. Я видел улицы после отступления армии, с разбитыми орудиями и повозками, трупы людей и лошадей, всевозможный военный хлам, но то были следы боя, а здесь следы бойни. Улица залита кровью, белый снег за ночь стал серым с красными разводами. Трупы — старики, женщины, дети! Помятые колясочки, детские санки, сумочки, перчатки и галоши, мешочки с продовольствием, бутылочка с соской, в ней замерзшая овсянка, детский ботик. Трупы еще теплые и мягкие, лица залиты кровью, глаза открыты.
Мы должны доставить трупы на кладбище. Укладываем по два на санки или тележку. Когда везем их на тележке, то они колышатся, как живые, а кровь комьями падает на снег.
Мы возим трупы пока только за ворота кладбища, там складываем их рядами — мужчин и женщин отдельно. Члены общин разыскивают у убитых документы. Привезли мальчика лет 12-ти. Прелестный, красивый ребенок в серой шубке с меховым воротничком, в новых сапожках. Он лежит на спине с широко открытыми голубыми глазами. Револьверная пуля попала в затылок, и только часть воротничка залита кровью. Он лежал, как кукла, и как-то не верилось, что еще недавно он был живым, наверное, веселым ребенком.
Нас сменили другие, и теперь мы идем копать могилы. Роем яму у сожженной кладбищенской синагоги. Земля так замерзла, что приходится откалывать куски, как от камня. Не замечаешь, как из закушенной губы идет кровь. Нет ясных мыслей, все какие-то обрывки. Внешне спокоен, закуриваю, сплевываю кровь и продолжаю кусать губы. Наконец, мы пробили замерзший слой земли, вырубаем корни, и яма начинает заметно углубляться. Могила большая, приблизительно 2 на 5 метров. Мы уже по грудь в земле, выроем еще метр и начнем хоронить. Часть трупов уже перенесли, их пока уложили у уцелевших стен синагоги, некоторые прислонены в полусидячем положении.
К нам подходит полицейский и предупреждает, чтобы теперь никто не выходил с кладбища, и не подходил к ограде. Оказывается, что некоторые — крайние — улицы не успели за ночь очистить, и сейчас проведут последнюю колонну. Полицейский предупреждает, что любопытных будут расстреливать. Прислушиваемся и ждем. Ждать не долго, раздаются знакомые окрики. Над оградой появляются головы и плечи конных стражников, за оградой — шарканье многих ног. Железные ворота кладбища не достигают до земли на 25—30 сантиметров. Стоя в яме, можно видеть бесконечное количество ног. Ноги движутся осторожно, мелкими шажками, точно боясь поскользнуться. Все женские, иногда мелькают маленькие, детские ножки; кто-то ощупывает дорогу палкой. В маленьком домике напротив кладбища, в мансардной комнате, раздвинута занавеска, и в окне видны лица нескольких женщин. В них выражение ужаса, немой упрек и сочувствие.
Ноги жертв и головы всадников. Как много они говорят: как ужасны эти ноги, сколько наглости и удовлетворения в этих головах и плечах. У нас нет оружия, есть только ненависть и жажда мести, этим горю не поможешь. За оградой удивительная тишина, изредка слышится детский плач или окрик погонщиков. Ног больше не видно, всадники медленно удаляются. Одна из женщин в окне подносит к глазам платок. Занавеска опускается. Перед нами спокойно лежат и полусидят трупы. Их лица не изменились...
Яма готова, но хоронить будет другая смена, она уже явилась, и мы можем пойти отдохнуть. Почему-то снимаю с руки обручальное кольцо и зарываю на дно могилы. С ним я хороню прошлое и надежду.
Идем к первым воротам, чтобы взглянуть на новопривезенные трупы, может быть, среди них будут близкие. Идем по узкой снежной дорожке, среди старых могил. Солнце уже низко и бросает длинную неровную тень. На этом кладбище похоронен мой отец. Кладбище старое, на нем уже много лет никого не хоронили. Не ждало оно такого наплыва покойников. У ворот ряды трупов не уменьшаются: вхожу и приглядываюсь. Несколько знакомых лиц — старики. За кустами, метров 70 налево от ворот, к готовой могиле спешно несут трупы. Носилки как будто окрашены в красный цвет, так обильно пропитаны они кровью.
Солнце все ниже. Надо торопиться с работой. Ямы быстро засыпаются мерзлым песком. Вырастает большой светложелтый бугор. Все тихо, только за оградой движение, слышно поскрипывание саней и тележек, направляющихся на кладбище. И вот как бы по молчаливому уговору 40—50 евреев становятся полукругом, лицом к востоку, у могилы. Вперед выходят те, кто только что похоронил своих матерей и отцов. Я не молюсь — не умею, но стою, как завороженный, не ощущая тела, только сердце готово выскочить из груди, по затылку ползут мурашки.
Я слов молитвы не понял, и смысл мне непонятен, знаю только, что эта картина каленым железом выжжена в моей памяти.
Сумерки. Улица, по которой мы проходим, еще не убрана, трупов нет, на их месте остались пятна.
Наша квартира полна народу. О происшедшем стараемся не говорить, по крайней мере, сейчас.
Прилег и тотчас заснул без снов и кошмаров. Часам к десяти проснулся. Медленно прихожу в себя. Напротив на тахте сидит Герцмарк, сжав голову руками. Глаза его полны слез, но лицо сухое. Губы его только повторяют без конца: ”бедные, бедные״. Как ножом полоснуло по сердцу. Мигом все предстало в живых и ярких красках. Я увидел, как в нашем маленьком домике разлетаются двери, как в него врываются люди с зелеными повязками. Аля наспех закутывает Диму, выхватывает из кроватки сонную девочку. Мама помогает дрожащими руками. Аля с мешком за плечами толкает колясочку с девочкой, мама тоже с мешком на спине — ведет за руку Диму. Они становятся в колонну, ждут, мерзнут, ждут. Что было у них на душе, что они переживали?.. Эту тайну они унесли с собой...
Мне 16 лет. Когда пришли немцы, мне было 12. Я тогда перешел в пятый класс. Мы жили в Двинске, на улице Райниса, 83/85. Отец, Илья Шпугин, был фотографом. Еще у меня были мать и 6-летняя сестра Роза.
Когда пришли немцы, мы всей семьей, со многими друзьями ушли из Двинска пешком. Шли под бомбежкой. Дошли до самой Белоруссии, и тут немцы нас обогнали. Мы поняли, что дальше не проберемся, и вернулись в Двинск.
В Двинске евреев ловили на улицах и уводили в тюрьму, где над ними очень издевались. Их заставляли без конца ложиться на землю и вскакивать и пристреливали тех, кто не мог делать это быстро. Мы не дошли до своего дома, наш дом сгорел, и мы на некоторое время поселились у бабушки, а потом нас перевели в гетто. Это было ”счастьем”, потому что в тюрьме расстреляли много народу. Их убивали во дворе и в железнодорожном саду.
20 июля все евреи, оставшиеся в живых, оказались в гетто. Оно было устроено на другом берегу Двины, напротив крепости, в старом здании. Немцы сами говорили, что оно не годится и для лошадей. С нами был доктор Гуревич. Он сказал, что дети не проживут здесь больше двух месяцев. Но дети прожили дольше.
Было очень тесно и грязно. И очень холодно: жили без стекол, а здание было каменное. Приблизительно недели через две немцы велели всем старикам (не помню точно, кажется старше 65 лет) собраться во дворе и сказали, что их переведут во ”второй лагерь”. Вместо этого стариков расстреляли. В то же время расстреляли всех, кто приехал в Двинск из других мест. Вещи убитых палачи брали себе.
Потом началась ”сортировка”. Это делалось почти каждый день. Собирали людей и делили их на две группы. При этом никто не знал, почему его включают в ту или иную группу, и что будет с его группой: поведут на работы или на расстрел.
Палачи очень часто бывали пьяные.
Было очень холодно. А немцы еще объявили вдруг ”карантин”. Во время карантина нельзя было уходить в город даже на работу. А выдавали нам 125 граммов ужасного хлеба и воду с гнилой капустой. Люди начали пухнуть от голода. Одна женщина по фамилии Меерович, у которой было семь детей, тайком пыталась попросить хлеба у рабочих, работающих возле гетто. Ее поймали и расстреляли на глазах у всех. Детей ее убили 1 мая 1942 года.
Я заболел брюшным тифом, и меня спрятали в самом гетто, чтобы немцы не убили; я поправился.
Нашей семье везло до 6 ноября. Мы даже удивлялись, что все четверо еще уцелели. Папа работал; он тайком приносил немного еды. Он недоедал того, что ему давали на работе, и тайком приносил это в гетто.
6 ноября началась большая сортировка. Одна женщина, которая стояла недалеко от нас, бросилась бежать. Ее не поймали, и немцы объявили, что за нее расстреляют десять других. Уже отобрали мою мать и сестру, и они вышли из рядов. Должен был идти и я. Но я схватил маму за руку, а она держала сестру, и я втащил их обратно в толпу. А толпа была густая, искать в ней было долго, и немцы не обратили на это внимания.
9 ноября, мужчины, которые работали у немцев, в том числе мой отец, ушли. А после их ухода всех выгнали во двор. Велели сперва, чтобы из толпы вышли члены назначенного немцами ”комитета”, а потом — чтобы отдельно построились медицинские работники с семьями. Не знаю, как я догадался, что остальных убьют. Я бросился к медицинским работникам и стал умолять, чтобы кто-нибудь объявил меня своим сыном. Зубной врач Магид, у которого была маленькая дочь, сказал мне: ”хорошо”. Тогда я кинулся к матери и сестре. Но я уже не нашел их. Я обегал всех, я кричал: ”Мамочка! Роза!” Никто не отзывался. Оказалось, что одну партию немцы уже увели. Вероятно, мама и Роза были в этой партии. А я помнил, как я все спрашивал маму, когда нас вывели во двор: ”Мама, куда нам идти?” И Роза тоже спрашивала маму, куда идти. Мы ведь понимали и Роза тоже, что одних будут убивать, а других оставлять. А мама отвечала: ”Не знаю”. Я хотел отвести Розу, а потом маму к медицинским работникам и умолить кого-нибудь, чтобы их тоже выдали за членов семьи. Но я опоздал.
Вечером вернулся папа и те, кто работал с ним. Папа уже что-то знал. Он сразу спросил меня: ”Мама есть? Роза есть?”
В гетто поднялся ужасный плач. Очень много мужчин не нашли больше никого из своих семей. И папа ужасно плакал. Немцы сказали, что будут стрелять, если плач не прекратится.
Убивали всю зиму. Мы с папой остались одни. На случай новой ”сортировки” мы условились, что спрячемся в одном тайнике. Один раз я не успел там спрятаться и просидел целый день в уборной по горло в нечистотах. В уборную приходили, но меня не заметили.
Зимой во дворе при всех повесили женщину по фамилии Гительсон. Ее поймали в городе. Она имела право быть там, но она не надела еврейского знака и шла по тротуару, а не по мостовой, как было приказано евреям. Мы не имели права ступить на тротуар. И еще повесили одну девушку, фамилии которой я не знаю, а звали ее Машей, — она пыталась скрыть, что она еврейка. Вешать заставили одного еврея, фамилии которого я не знаю. Он отказался, его били. В конце концов, немцы сами накинули петлю, а его заставили под прицелом автомата выбить скамейку из-под ног Маши. Несколько немцев снимали это.
Помню еще, как вечером прибежали полицейские и сказали, что у них сломалась машина и что им нужна веревка. Им дали цепь, они сказали, что цепь не годится, тогда все поняли, что веревка им нужна не для машины, и мы сказали, что веревок у нас нет. Они долго ругались, потом уехали. Потом оказалось, что они везли кого-то на расстрел и решили повесить его, но у них не было веревки.
Следующая большая сортировка с убийствами была 1 мая 1942 года. Нас уже оставалось совсем немного, — может быть, тысячи полторы. После 1 мая осталось 375 человек, не считая тех, кто работал на немцев. Люди часто говорили: ”Чем мы лучше наших родителей, наших жен, братьев, сестер и детей? Разве мы можем жить, когда они убиты?” Бежать было некуда, наш город маленький, скрыться нельзя. Где партизаны — мы не знали. Все-таки кое-кто вооружился. Оружие взяли на немецких складах, в крепости, где работало много наших. Я спрашивал папу — не воровство ли это. Но папа сказал, что немцы забрали у нас все, убили наших близких, убивают весь еврейский народ, и, значит, все, что мы можем сделать против немцев, это не преступление, а война. А немцы не солдаты, а преступники.
Молодежь убегала к партизанам. Нам с папой было трудно сделать это. У нас не было оружия, папе трудно было уйти с того места, где погибли мама и Роза, и он боялся за меня. Мне тогда было 13 лет.
23 сентября ночью (даже под утро) вдруг прибежали тайные часовые, которых мы сами выставляли, и закричали: ”Евреи! Кажется, очень плохо! Гестаповцы приехали!”
Оказалось, что гестаповцы уже во дворе. Они могли приехать только для убийства. Я крикнул папе: ”Папочка, я — на старое место!” — то-есть на наше условленное место. И бросился бежать, думая, что отец бежит за мной. Наверное, он и бежал за мной. Но к нашему месту уже нельзя было пройти: дорога была отрезана. Я кинулся под лестницу, потом через окно выскочил на улицу. Было очень темно. Я подождал минуту — отца нет... Началась перестрелка между нашими и гестаповцами. Потом мне рассказали уцелевшие, что в эту ночь, в ожидании смерти, много людей отравилось (они приняли яд), вешались, чтобы не попасть живыми в руки гестапо. Говорят, что Фейгин, у которого немцы застрелили родных, припрятал много веревки и давал каждому, кто хотел повеситься, и даже помогал им повеситься, а под конец повесился сам. Некоторые из спасшихся это сами видели.
В темноте я столкнулся с двумя взрослыми и одним мальчиком моего возраста, которые бежали, как я. Мы пошли по дороге. Взрослые скоро отстали: вчетвером мы слишком рисковали, что нас заметят. До вечера мы с мальчиком (помню только, что он из Креслава и звать его Нося) прошли 25 километров. Я очень стер ноги. При встречах с людьми я кричал: ”Ваня, где папа?” или громко пел русские песни, чтобы нас приняли за местных русских.
Нося очень боялся. Переночевали мы в сгоревшем доме. Утром мы поняли, что в Белоруссию не попадем; я решил идти в Польшу. Нас накормила какая-то женщина, которой я прямо сказал, что мы бежали от немцев. Нося говорил, что надо сдаваться — все равно мы не сможем скрыться, но я его ободрял. По дороге ехал грузовик. Я решил не обращать на него внимания, а Нося остановился. Я ушел вперед и не заметил этого, потому что решил не оглядываться. Я услышал крик по-немецки. Тогда я свернул на тропинку. Скоро меня нагнал велосипедист и сказал мне, что в грузовике сидят гестаповцы и что велели мне идти к ним. Я сказал: ”Не пойду”. Велосипедист сказал: ”Как знаешь. Только за это можешь ответить”. Но сам он поехал дальше, а не к немцам. Я спрятался в кустах. Слышал свистки, слышал, как немцы кого-то спрашивали, не видал ли он мальчика. Носю тогда поймали.
Так я остался совсем один. Когда все затихло, пошел дальше. Решил себя выдавать за вывезенного немцами из центральных областей СССР. Но я еще не успел придумать, что я буду говорить, как меня уже арестовали. Пока меня вели по дороге в штаб, я успел выбросить из кармана маленькую красную звезду — в гетто я ее сберег. На допросе я заявил, что меня зовут Иван Островский, что отец мой татарин, а мать русская. Мне казалось, что надо объяснить, почему у меня густые, черные брови, и я еще прибавил, что моя бабушка цыганка. Я не знал, что немцы истребляют всех цыган. Я знал, что мусульмане подвергают детей обряду обрезания, когда им исполняется 13 лет, то-есть как раз столько, сколько мне было. А я еще сказал, что отец мой умер, когда мне был один год, в оправдание того, что я не понимаю ни слова по-татарски. На мое счастье немцы разбирались в этих делах так же мало, как я. Я придумал, что моя мать была прачкой и работала в ”Коллективе лесного департамента” в Брянске. Все это было первое, что приходило мне в голову. О Брянске я не имел никакого понятия, и, когда меня спросили, где мы с матерью жили, я ответил: ”за городом, в слободе, адреса у нас не было, и писали нам так: ”Брянск, КПД”. Убежать мне не удалось, и утром меня отправили в Двинск. У меня ужасно болели ноги, но с дороги я все-таки попробовал бежать, потому что понимал, что в Двинске меня, конечно, выведут на чистую воду, а то и просто узнают. Но меня поймали, избили и повели дальше.
В двинской полиции меня били и все приставали: ”Скажи правду, что ты еврей, и тебе ничего не будет, а то убьем”. Но я стоял на своем. Тут мне очень повезло. Во-первых, из той деревни, где меня арестовали, так и не прислали моего документа, из которого я вырвал слово ”еврей”, но по которому меня сейчас же узнали бы: ведь там значилась моя настоящая фамилия. Во-вторых, так и не пришел врач, который должен был меня освидетельствовать, чтобы установить — мусульманин я или еврей. Наконец, в сопроводительном документе из деревни было сказано, что в Двинск посылается подозрительный мальчик, выдающий себя за Ивана Островского. И это имя так и осталось за мной.
В полиции меня сильно били. Один раз полицейский дал мне такую пощечину, что я покатился кубарем: я не встал, когда он вошел в камеру. Я уже думал, что погиб, но решил не сдаваться до конца. И вдруг меня отправили в ”Арбейтсамт” (биржа труда). В бумаге было сказано, что ”выдающего себя за Ивана Островского” надо отправить на работы. Очевидно, мне все-таки поверили. ”Арбейтсамт” дал мне путевку в деревню. В ней уже было сказано просто: Иван Островский. В деревне я и провел почти 9 месяцев до прихода Красной Армии. Там я никому не сказал, что я еврей. Только раз со сна я закричал по-еврейски. Хозяин стал меня допрашивать, но я уговорил его, что кричал по-немецки. После этого я очень тревожно спал, боясь, что опять закричу.
Когда я вернулся в Двинск, евреи, которых я встретил и которые спаслись из гетто, рассказали мне, что мой отец еще три недели прятался в городе, пока его не нашли и не убили.
Я не могу сказать точно — сколько нас было в гетто. Всего в Двинске погибло больше 30000 евреев, а в гетто, как мне кажется, было около 20000. Вот фамилии тех, кто выжил: мужчины — два брата Покерман, Мотл Кром с женой и ребенком, портной Антиколь, Ляк с женой и ребенком, Мулер, Галлерман и две женщины: Олим и Зеликман. Всего спаслось 18 человек, но фамилии остальных я не помню.
Я уехал из Двинска и не хотел бы возвращаться туда, потому что мне больно ходить по улицам, по которым ходили мои родные и столько погибших евреев, и проходить мимо нашего сожженного дома. Больше всего я хочу учиться и найти людей, которых бы я полюбил, и они меня тоже, чтобы не чувствовать себя одиноким в мире.