ЛАГЕРЯ УНИЧТОЖЕНИЯ

В ХОРОЛЬСКОМ ЛАГЕРЕ. Сообщение А. Резниченко. Подготовил к печати Василий Гроссман.

При немцах я, художник Абрам Резниченко, скрывался под именем Аркадий Ильич Резенко, уроженец Кустанайской области, шофер.

В дни отступления — осенью 1941 года — я попал в окружение на левом берегу Днепра.

Раненый, отбившись от своих, я кружил вокруг Пирятина и две недели скитался по лесам, прятался в балках. Войти в город я боялся. Измученный, голодный, обессиленный, вшивый, я, в конце концов, попал в руки немцев. Они заключили меня в Хорольский лагерь.

На небольшом, обнесенном колючей проволокой, участке, томилось шестьдесят тысяч человек. Здесь были люди всех возрастов и профессий, военные и штатские, старики и юноши многих национальностей.

Вся моя сознательная жизнь протекала в советском государстве. Естественно, что мне, советскому гражданину, никогда не приходилось скрывать, что я — еврей.

В первых числах октября 1941 года на виду у многих военнопленных, немецкий солдат нагайкой рассек лицо ни в чем не повинному человеку и крикнул ему, обливавшемуся кровью: ”Ты должен умереть, еврей!” Тогда же всех нас выстроили, этот солдат через переводчика приказал всем евреям выступить вперед.

Тысячи людей стояли молча, никто не двинулся с места.

Переводчик, немец из Поволжья, прошел вдоль шеренги, внимательно вглядываясь в лица.

— Евреи, выходите, — говорил он, — вам ничего не будет.

Несколько человек поверило его словам.

И только они шагнули вперед, как их окружил караул, отвел в сторону за холмы. Скоро мы услышали несколько залпов.

После убийства этих первых жертв перед нами появился гроза Хорола — комендант лагеря.

Комендант обратился к нам с речью:

— Военнопленные, — сказал он, — наконец-то, война закончена. Установлена демаркационная линия — она пролегает по Уральскому хребту... По одну сторону хребта — великая Германия, по другую сторону — великая Япония. Еврейские комиссары, как и следовало ожидать, бежали в Америку. Но мы, немцы, найдем их и в Америке. По воле фюрера, вы, военнопленные, завтра же будете отпущены домой. В первую очередь мы освободим украинцев, потом русских и белорусов.

В Хорольском лагере, устроенном на территории бездействующего кирпичного завода, был всего лишь один полусгнивший, на покосившихся столбах, барак, — единственное место, где можно было хоть как-нибудь спрятаться от осеннего дождя и стужи.

Немногим из нас — шестидесяти тысяч пленников — удавалось туда проникнуть.

Однажды я попал в барак.

Плотно прижавшись друг к другу, стояли обитатели лагеря. Они задыхались от вони и испарений, обливались потом. Уже через минуту я понял — лучше на дождь, лучше одеревенеть под осенним ветром, чем оставаться здесь. Но как вырваться? Крича, я по спинам и плечам соседей стал пробираться к единственному выходу. Меня толкали, отбрасывали в сторону. Со слепой настойчивостью я лез и лез вперед, навстречу тем, кто во что бы то ни стало хотел попасть в барак...

В 5 часов утра нас подымали на завтрак. Тысячи людей тотчас же выстраивались друг другу в затылок. Вонючее жидкое пойло (в сравнении с ним баланда казалась лакомством) выдавали медленно. Многим поэтому приходилось ”завтракать” поздно ночью.

Почти ежедневно, а иногда и по нескольку раз в день, комендант лагеря появлялся у места раздачи пищи. Он пришпоривал лошадь и врывался в очередь. Много людей погибло под копытами его лошади.

Около бочек с горячим пойлом стояли немцы-кашевары, гестаповцы и их верные помощники — фольксдойчи.

— Юде?

— Нет, нет!

— Жид.

И несчастного выталкивали из очереди.

Был такой случай: полуголого, застывшего, грязного, покрытого коростой человека, изобличенного гестаповцами в том, что он еврей, подняли над толпой и, раскачав, головой вниз бросили в куб с горячим пойлом.

Несколько минут его держали за ноги. Потом, когда несчастный затих, кашевары опрокинули куб.

Часто в Хорольский лагерь приводили новые партии пленных евреев. Их приводили под усиленным конвоем, на руках и на спинах у них были нашиты опознавательные знаки — шестиугольные звезды. Евреев гнали по всему лагерю, посылали на самые унизительные работы, а к концу дня, на глазах у всех, уничтожали.

Казни в Хорольском лагере были разнообразны, немцы не ограничивались расстрелами и повешением.

На евреев натравливали овчарок, овчарки гнались за бегущими врассыпную людьми, набрасывались на них, перегрызали им горло и мертвых или умирающих волокли к ногам коменданта...

К молодому врачу-еврею подошел патрульный и с криком ”юде” — выстрелил. Патрульный стрелял в упор. Истекая кровью, врач упал, пуля раздробила ему челюсть. Немцы подняли его, и, держа за руки и ноги, бросили в яму. Яму тут же стали засыпать. Врач все еще дышал, земля над его телом шевелилась.

В лагере началась повальная дизентерия. Ежедневно умирали тысячи.

Счастливейшим среди нас считался тот, у кого сохранился котелок, — его уступали соседу за часть дневного рациона. Люди, не имевшие котелков, подставляли кашевару пилотку или вырванный рукав гимнастерки...

Жители ближайших деревень старались передать пленникам хоть какую-нибудь еду.

Парню из Золотоноши жена принесла однажды мешочек с продуктами. Этот мешочек ей удалось перебросить через проволочное заграждение. Счастливца обступили. Испуганными глазами он глядел на собравшихся.

— Братики, люденьки, вас тысячи, а я один, — шептал он. — И торбинка у меня одна... Разве я накормлю вас?

И он обхватил руками буханку хлеба и прижал ее к себе, как ребенка.

Три с половиной месяца я провел в этом лагере; декабрь уже был на исходе.

Время от времени из того или другого района в Хорольский лагерь прибывали старосты. Они договаривались с администрацией об освобождении своих земляков.

С завистью я приглядывался к тому, как отбирают людей. Я знал: никто за мной не придет. Я присматривался к тому, как держат себя счастливцы. И однажды (вызывали лохвицких) я решил испытать судьбу.

— Кто лохвицкий? — кричал староста. — Лохвицкие, объявляйся!

Какой-то парень откликнулся, еще двое подошли к старосте. И вот я решил оказаться четвертым.

Мне повезло: староста ”узнал” меня, своего ”земляка”...

Так я вышел из Хорольского лагеря.

В Лохвицу мы шли пешком. Стоял морозный декабрь. С незаживающей раной на ноге мне мучительно трудно было передвигаться. И все-таки я шел: я боялся отбиться от ”своих”, лохвицких.

На второй день меня свалила дизентерия.

Один я остался на снегу. Прошло несколько часов. Я встал, поплелся. К вечеру добрался до села и постучал в дверь большой хаты. Это оказалась школа. Здесь меня приютили, позволили переночевать.

Здесь я жил у сторожихи, ел, обогрелся. Однако долго оставаться у нее было невозможно, — я не имел документов, во мне могли признать еврея...

Я решил добраться до родного города, до Кременчуга.

По дороге в Кременчуг я забрел в село Пироги и заночевал у одной селянки. Я заявил, что я военнопленный, отпущенный из лагеря, и она приютила меня.

Утром в хату неожиданно ввалился немец. За мгновение до того, как он переступил через порог, мои новые друзья — хозяйка и ее дети спрятали меня на печи.

Немец чувствовал себя в хате хозяином, сидел за столом распоряжался, ел все, что хозяйка приготовила для себя и своих детей.

Наконец, он удалился, и я продолжал свой путь.

В Кременчуге, куда я, наконец, добрался после долгих мучительных странствий, я попал в городскую больницу: продолжала гноиться раненая нога.

Много горя я видел в кременчугской больнице. Я видел душегубку, увозившую больных и раненых евреев. Я видел смерть доктора Максона, крупного специалиста, всеми уважаемого человека, ласкового, отзывчивого старика. Несмотря на возраст, доктор продолжал работать в больнице. Он оставался на своем посту — в палате, у больничных коек.

И вот однажды в здание больницы пришел патруль.

— Максон — еврей. Давайте нам этого еврея!

Тысячи кременчужан ходатайствовали об освобождении доктора Максона.

Немцы уступили. Восьмидесятилетний старик покинул здание комендатуры, окруженный людьми, ушел домой. На следующее утро немцы ворвались в квартиру Максона, старика бросили в тачку и повезли за город. Там он был расстрелян. Один из больных, сапожник, услыхав о судьбе Максона, попытался бежать.

Сапожника поймали, избили и связанного вернули в больницу. Ночью он бритвой перерезал себе горло.

Утром к койке агонизирующего сапожника подошел гестаповец, гестаповец надел халат и белую врачебную шапочку.

— Бедняга, — сказал он, присев на койку. — До чего тебя довел страх.

Он погладил сапожника и повторил: ”Бедняга, бедненький.”

Внезапно немец вскочил, размахнулся и кулаком ударил лежавшего по лицу.

— У, юде! Юде! Юде!

Сапожник был расстрелян за воротами больницы.

Расстреливал его тот же гестаповец, он даже не...[52]


ЛАГЕРЬ В КЛООГА (Эстония). Подготовил к печати О. Савич.

От редакции

Красная Армия заняла эстонское местечко Клоога настолько стремительной атакой, что костры из трупов расстрелянных немцами евреев еще пылали. Один из костров немцы не успели даже поджечь. Иностранные корреспонденты, находившиеся при наступающих частях, видели эти костры. Их описания и фотографии обошли весь мир.

Стремительность советского наступления застала немцев врасплох, иначе они, разумеется, покончили бы со своими пленниками заранее и постарались бы уничтожить следы расстрела. Но неожиданность спасла жизнь лишь нескольким десяткам заключенных в лагере. Эти счастливцы успели спрятаться, а немцам было уже не до их поисков.

Ниже публикуются рассказы нескольких спасшихся.

* * *

ВАЙНТРАУБ, студент Виленского университета.

Я находился в Виленском гетто. 23 сентября 1943 года нас разбудили и приказали готовиться к эвакуации. В 5 часов утра нас выстроили по 5 человек в ряд и под охраной большого отряда штурмовиков вывели из гетто. Около ограды гетто лицом к стене стояли человек 40-50. Это были отобранные для расстрела. Почему отобрали именно их, не знаю.

Нас повели в район Субоч (четыре километра от гетто). Гетто и весь путь к нему находились под усиленной охраной штурмовиков.

В Субоче нас, мужчин, отделили от женщин и детей. Как мы узнали впоследствии, женщин и детей отправили в Майданек.

”Сортировка” продолжалась до 10 часов утра. Пока длилась эта операция, немцы вызвали Плаевского. Его не было, — он скрывался в гетто. Тогда был вызван Левин, в десятке которого работал Плаевский. Левина, как и Хвойника, Бика и учителя Каплана, увели. Впоследствии мы узнали, что они были расстреляны.

Только в 16 часов нас посадили в вагоны-теплушки. Окна и выходы были огорожены колючей проволокой. Теплушки были заперты, и поезд, охранявшийся штурмовиками, тронулся.

Ехали мы 4 дня и прибыли в лагерь Вайвари. Оттуда нас отправили в Клоога.

Там находились в это время 400 мужчин и 150 женщин.

Нас прежде всего тщательно обыскали и отобрали все, что представляло какую-нибудь ценность. Штурмовик нашел у одного заключенного 20 рублей советскими деньгами и застрелил его на месте.

Нас поместили в разрушенном здании казарм. Спать приходилось на цементном полу. Нас разделили на бригады и отправили на работы. На работе мы находились в подчинении у служащих организации Тодта. В лагере нами командовали штурмовики-эсэсовцы. В обращении и те и другие были одинаковы.

Я принадлежал к группе в 300 мужчин, переносивших 50-килограммовые мешки с цементом от завода к станции (150 метров). За нами, носильщиками, следовали надсмотрщики. Они били толстыми палками по головам тех, кто не проявлял достаточного усердия. В результате мы не ходили, а должны были бегать с таким грузом.

Остальные мужчины работали на цементном заводе, на лесопилке, в шахтах и в мастерских. Женщины работали на каменоломнях. Они перетаскивали огромные камни. Норма для них была 4 тонны в день.

Распорядок дня был такой: вставали в 5 часов утра, пили пустой эрзац-кофе, выходили на ”аппель” (проверку), в 6 часов приступали к работе, от 12 до 12.45 мин. обедали и снова работали до 18 часов, после чего следовал вечерний ”аппель”. Обед состоял только из жидкого супа. Ужина не полагалось.

Во время ”аппелей” мы выстраивались по 100 человек в ряд и должны были ждать, пока надсмотрщик не отправит на работу или вечером — в лагерь. Стоять приходилось иногда часами; тех, кто стоял не навытяжку, наказывали.

Каждая сотня имела своего мучителя. Особенно неистовствовали Штейнбергер, — он бил лопатой и дубинкой по голове, — Карель и Дыбовский. Дыбовский однажды сломал ногу рабочему Леви. Кроме того, в лагере был один обергруппенфюрер, фамилии которого я не знаю, заключенные прозвали его ”Шестиногим”. Его неизменно сопровождал большой волкодав, который вылавливал ”преступников”: тех, кто спрятал хлеб или присел, чтобы отдохнуть. Собака набрасывалась на ”преступника”, рвала на нем одежду, кусала его и порой причиняла ему жестокие раны, а ”Шестиногий” от себя еще давал провинившемуся 25 ударов нагайкой.

Был еще такой надсмотрщик Дауп. Он без всякого повода застрелил Вайнштейна.

Много горя причинили нам поклоны. Было распоряжение: евреи не имеют права кланяться немцам. Однако когда мы не кланялись, нас били за ”невежливость”. А когда кланялись — за ”невыполнение приказа”.

Мы лишились своих имен: каждый получил номер, обозначенный на плече и на колене. В случае какой-либо провинности немец записывал этот номер и во время ”аппеля” вызывал провинившегося для телесного наказания.

Имелась скамейка, изогнутая, длиной в один метр. К ней привязывали провинившегося за руки и за ноги. Один из палачей садился ему на голову, а другой бил. Наказываемый должен был сам считать удары. Если он сбивался со счета, наказание начиналось сначала. Если он терял сознание, его обливали водой и продолжали экзекуцию. Сперва били березовой палкой, потом стали бить удом быка, сквозь который была протянута стальная проволока. Наказание производилось в присутствии всех заключенных.

Были и другие виды наказаний: привязывали к дереву и оставляли под солнцем или на морозе на много часов, лишали пищи и т. д. Работа была тяжелой и условия жизни трудные, а так как, кроме эрзац-кофе, жидкого супа и 340 граммов хлеба с примесью песка, мы ничего не получали, то многие заболевали, опухали, ослабевали и попадали в госпиталь. Количество больных росло с каждым днем. Но от тяжелых больных немцы избавлялись простым способом: их отравляли и затем сжигали. Медицинской помощи никакой не оказывалось.

Старшим ”санитетером” был доктор Водман. Он и решал, кого надо отравить, составлял яд и прописывал дать его больному. Когда он являлся к больным, он кричал: ”Ахтунг” (внимание). Все больные должны были мгновенно уложить руки крестом поверх одеяла. Запоздавших доктор бил палкой.

Втайне мы устраивали вечера. На них выступали артисты Бляхер, Ротштейн, Розенталь, Тумаркин, Фин, Познанский, Мотек, Кренгель и др. Мы устраивали беседы о политическом положении, о положении на фронтах и т. д. Вопреки всем предписаниям, мы ухитрялись раздобывать газеты и обсуждали их. Чтобы найти крупицы правды в немецких газетах, надо было проявить немало сообразительности. Был у нас и партизанский кружок. Втайне, в подвале, мы учились стрелять.

Женщины были отделены от нас. Их положение было еще хуже нашего. Они работали сверх всяких сил, их чаще секли и вообще чаще наказывали. Одна из них попыталась убежать. Сделать это оказалось невозможным: лагерь слишком хорошо охранялся. Ее поймали. Мало того, что ее избили — бедную женщину заставили еще носить на груди большой плакат с надписью: ”Ура! Ура! Я снова здесь!”.

В лагере родилось несколько детей. По приказанию лагерфюрера их бросили в кочегарку.

В августе 1944 года большая часть эстонских лагерей была ликвидирована, в том числе Кивиоли, Эреди, Понар (Понары)[53], Филипоки. Мы узнали об этом из надписей на мешках цемента, привезенных оттуда. Таков был способ переписки заключенных между собой.

Мы знали, что Красная Армия приближается, и ждали ее с затаенным дыханием. 19 сентября утром нас вывели на площадь, где производились ”аппели”. Мужчин построили отдельно от женщин. Вызвали 300 самых здоровых мужчин и объявили, что всех эвакуируют, а мужчины нужны для того, чтобы вывезти дрова. Ввиду приближения Красной Армии и эвакуации других лагерей все это показалось нам правдоподобным. Кроме того, немцы приказали приготовить для всех обед, в том числе и для 300 мужчин, отправляемых на работы.

Но в 13 час. 30 мин. мы услышали выстрелы. Сперва мы подумали, что это эсэсовцы упражняются, как они делали это неоднократно раньше. Вскоре, однако, в лагерь явились 30 вооруженных эсэсовцев и, выбрав 30 человек, вывели их. Когда после этого послышались выстрелы, мы поняли, что все будем убиты. Многие бросились бежать. Я вместе с 20 другими спрятался в подвале. Спустя некоторое время мы услышали, как немцы говорили друг другу: ”Скорее, скорее! Советы близко!”

А через несколько дней мы услышали наверху голоса красноармейцев...


АНОЛИК

Всего в Эстонии было 23 лагеря. В них помещалось около 20000 человек, половина людей была из Литвы. Большинство лагерей находилось на востоке Эстонии. В Вайвари был концентрационный лагерь: туда отправляли всех увезенных из разных гетто, а там их уже распределяли по другим лагерям.

Лагерь в Клоога был окружен колючей проволокой в два ряда. Между рядами лежали большие шары, сплетенные тоже из колючей проволоки. Вдоль ограды стояли высокие башни, оттуда часовые наблюдали за нами днем и ночью.

Всех брили: женщин — наголо, мужчин — полосою в 5 сантиметров спереди.

Больше одной рубашки нам не полагалось. Если находили вторую — секли. А если у кого-нибудь находили хлеб сверх нормы, то наказывали обитателей всей камеры. С 1 апреля мы должны были сдавать верхнюю одежду и работать без пальто. Выстаивать долгие часы на ”аппелях” тоже приходилось без пальто.

В некоторых лагерях было еще хуже. В Пификони лагерь освещался сильными рефлекторами. Там заключенные ютились в бараках, построенных на болоте. Если идти в этот лагерь пешком, приходилось двигаться по колено в воде. Особая форма наказания в этом лагере: надзиратели связывали заключенных и бросали на несколько часов в болото. Несколько человек в Пификони засекли насмерть. А в лагере Вайвари за короткое время из 1000 заключенных умерло 600.

В декабре 1943 года в лагерях вспыхнула эпидемия сыпного тифа. Огромное количество больных умерло. Выздоравливающие уже на 14-й день посылались на работу. Они, разумеется, не выдерживали и падали, тогда их убивали. Тогда же стали сжигать трупы умерших и убитых на больших кострах.

В лагере Кивиоли заключенные работали на сланцевых разработках. В Зрите был лагерь больных. Там находился и я. 1 февраля 1944 года этот лагерь был эвакуирован. Больные должны были пройти пешком 180 км. 23 человека так ослабели, что не могли идти. Сопровождавший нас врач приказал нам бросить этих людей в море. Это было около Еви. Мы наотрез отказались выполнить приказ. Тогда эсэсовцы и сам врач бросили несчастных в море.

В июле 1944 года были истреблены все старики и больные в лагере Кивиоли. Это называлось ”акцией”. Во время этой акции погибли виленские врачи Волковыский и Рудик. В июле же был эвакуирован лагерь Лаэди, причем стариков и больных тоже расстреляли. У остальных отобрали платье и увели их полунагими.

Я попал в Клоога лишь в мае 1944 года, и, таким образом, пробыл там недолго. Когда началось истребление заключенных, я спрятался в бараке и пролежал там под одеялами, не двигаясь, пять дней до прихода Красной Армии.


А. ЕРУШАЛМИ

Как бывший член Юденрата Шавельского (Шауляйского) гетто я могу рассказать следующее. В начале февраля 1944 года через Шавли проехал эшелон с женщинами, детьми и неработоспособными из Эстонии. Все время поездки — 5 дней только до Шавли — их везли в пломбированных и опутанных колючей проволокой вагонах — без еды и без воды. В эшелоне находился 17-летний Бекер. Он болел сыпным тифом и, как только температура спала, его послали на работы за 16 км от лагеря. Он отморозил ноги, простудил почки и стал инвалидом, — поэтому он попал в эшелон. На станции Мешкуйчай, с разрешения конвойного, он вышел из вагона, чтобы налиться. Тем временем эшелон ушел, а на станции его арестовали.

Так как он едва мог ходить, то его отправили в наше гетто и заключили в помещение для арестованных. Комендант нашего гетто оберштурмфюрер Шлеф запросил начальника всех еврейских лагерей Гекке, и тот наложил резолюцию: ”Зондеркоманде”. Это означало, что Бекера надо передать в руки ”Зондеркоманде”, то есть эсэсовцев, занимавшихся истреблением евреев. Юденрат узнал об этом и выхлопотал у Шлефа разрешение отравить Бекера в самом гетто. Шлеф согласился, Бекера перевезли в больницу, где в течение месяца всеми правдами и неправдами выполнение приговора оттягивалось. Тем временем в гетто умер один из его обитателей и был записан в больничную книгу под именем Бекера, а Бекер под именем умершего был отправлен в другой лагерь. Позже мы узнали, что эшелон от которого отстал Бекер, ушел в Майданек.


ВАЦНИК

Я был среди тех 301 человека, которых немцы первыми вывели из лагеря на смерть под предлогом использования их на заготовке дров. Я попал также в число первых 30, отправленных в лес таскать дрова. Мы клали дрова на подводы, подводы уезжали. Когда уехала последняя подвода, нам приказали лечь на землю. Мы пролежали до 16 час. 30 мин. Затем нас повели к бараку. По дороге вооруженные эсэсовцы стояли шпалерами. Нам было приказано идти ”с поникшей головой” и с руками, заложенными назад. Нас остановили у одного барака. Ко мне подошел эсэсовец и велел мне идти вперед в барак. Я понял, что меня ждет смерть и задрожал, переступив порог барака. Немец очень ласково сказал мне: ”Что ты дрожишь, мальчик?” И в ту же секунду выстрелил в меня два раза — в шею и в спину. Одна пуля ранила меня навылет, другая осталась в теле. Но я не потерял сознания. Я упал и притворился мертвым. Я услышал, что немец вышел из барака и хотел подняться. В это время немцы ввели еще двух заключенных. Я снова притворился мертвым. Этих двоих положили на меня и застрелили. Затем приводили все новых, всех клали в одну кучу — и убивали. Ввели ребенка — я услышал, как он закричал: ”Мама”, и в ту же минуту раздался выстрел. Умирающие стонали и хрипели. Наконец, выстрелы прекратились.

Я стал выбираться из-под трупов. Мне это удалось с большим трудом. Пришлось шагать по трупам, чтобы добраться до выхода. Вдруг я увидел, что мой друг Липенгольц еще жив. Я помог ему выбраться. Был еще жив и Янкель Либман. Он просил: ”Помогите мне вытянуть ноги”. Мы тянули его, сколько могли, но у него не было сил, мы оба были ранены, Либман вскоре затих...

Мы почувствовали запах бензина. Бросились к двери, к окнам — забиты! Ударив по окну изо всех сил, я выбил его и выпрыгнул, Липенгольц за мной. Мы упали на траву, вскочили и бросились бежать. Не соображая ничего, мы побежали к кострам, на которых немцы жгли трупы. Нас обстреляли, но мы бежали без оглядки и, к счастью, пули нас не задели. Бежали мы 7 километров и достигли лагеря для русских заключенных. Те нас спрятали в больнице, и там мы дождались Красной Армии.


АНОЛИК Беньямин[54] младший.

Первым мы увидели капитана Красной Армии. Мы попросили разрешения дотронуться до него, так как нам все не верилось, что мы свободны, что перед нами красноармейцы. Капитан обнял нас и поздравил нас с освобождением. А мы, мы плакали, и каждый хотел пощупать звездочку на фуражке капитана.

Мы повели наших освободителей по лагерю. Вот скамейка, на которой нас секли. Окровавленная нагайка из бычьего уда лежит на земле. Вот деревья, к которым нас привязывали. А вот блок, где жили люди. Капитан вынимает платок: пахнет трупным запахом, здесь лежат те, кого немцы не успели отнести на костры и сжечь. Вот лежит трехмесячный ребенок мертвый. Руки его протянуты к мертвой матери. Я смотрю на капитана. Из глаз его текут слезы, и он не скрывает их. У него на груди ордена и нашивки ранений. Это русский человек. Он знает, что такое смерть и горе. Он плачет. Эти слезы для нас дороже всего на свете...

А вот здесь стоял дом в 8 комнат, переполненный заключенными. От него остались два дымохода и груды обгорелых костей. А вот костры. Кругом разбросаны вещи — пальто, юбки. Костров четыре, из них три еще дымятся: трупы горят. Один немцы не успели поджечь. Ряд дров, ряд убитых, ряд дров, ряд убитых...

Мужчины, умирая, закрыли глаза шапками, женщины — руками.

Вот двое лежат обнявшись: это братья. И есть один костер без трупов, только дрова. Этот был приготовлен для нас. Если бы Красная Армия пришла несколькими днями позже, вероятно, и мы, уцелевшие, лежали бы здесь и горели. Нас, чудом уцелевших, 82 человека. А на кострах 2500...

Мы просили капитана: ”Возьмите нас с собой! Возьмите нас в армию! Мы должны отомстить”.

На глазах капитана снова слезы. ”Вы все больны, — говорит он, — погодите. Вам необходимо отдохнуть. Мы отомстим за вас. Мы придем в Берлин и там предъявим немцам счет за вас”.

И все-таки один из нас сразу попадает в армию. Он здоровее других. Это — поэт с именем, которое много говорит каждому еврею: Бейлис. Это однофамилец Бейлиса, которого когда-то царская власть судила по обвинению в ритуальном убийстве и должна была оправдать. Его тоже уговаривают отдохнуть, подождать. Он показывает на звездочку на фуражке капитана и говорит: ”Это мой единственный отдых”. И потом он показывает на запад: ”Это мой единственный путь”. И на красноармейцев: ”Это мои братья”.


ТРЕБЛИНКА[55]. Автор — Василий Гроссман.

I

На востоке от Варшавы, вдоль Западного Буга, тянутся пески и болота, стоят густые сосновые и лиственные леса. Места эти пустынные и унылые, деревни тут редки. И пешеход, и проезжий избегают песчаных, узких проселков, где нога увязает, а колесо уходит по самую ось в глубокий песок.

Здесь на седлецкой железнодорожной ветке расположена маленькая захолустная станция Треблинка, в 60 с лишним километрах от Варшавы, недалеко от станции Малкинья, где пересекаются железные дороги, идущие из Варшавы, Белостока, Седлеца, Ломжи.

Должно быть, многим из тех, кого привезли в 1942 году в Треблинку, приходилось в мирное время проезжать здесь, рассеянным взором следить за скучным пейзажем — сосны, песок, песок и снова сосны, вереск, сухой кустарник, унылые станционные постройки, пересечения железнодорожных путей... и, может быть, скучающий взор пассажира мельком замечал идущую от станции одноколейную ветку, уходящую среди плотно обступивших ее сосен в лес. Эта ветка ведет к песчаному карьеру, где добывался белый песок для промышленного и городского строительства.

Карьер отделен от станции расстоянием в 4 километра, он находится на пустыре, окруженном со всех сторон сосновыми лесами. Почва здесь скупа и неплодородна, и крестьяне не обрабатывают ее. Пустырь так и оставался пустырем. Земля кое-где покрыта мхом, кое-где высятся худые сосенки. Изредка пролетит галка или пестрый хохлатый удод. Этот убогий пустырь был избран и одобрен германским рейхсфюрером СС Генрихом Гиммлером для постройки всемирной плахи; такой не знал род человеческий от времен первобытного варварства до наших жестоких дней.

В Треблинке было два лагеря: трудовой лагерь № 1, где работали заключенные разных национальностей, главным образом поляки, и еврейский лагерь, лагерь №2.

Лагерь №1 — трудовой или штрафной — находился непосредственно возле песчаного карьера, неподалеку от лесной опушки. Это был обычный лагерь, каких гестаповцы построили сотни и тысячи на оккупированных восточных землях. Он возник в 1941 году.

Бережливость, аккуратность, расчетливость, педантичная чистота — все это неплохие черты, присущие многим немцам. Приложенные к сельскому хозяйству и промышленности, они дают свои плоды. Гитлеризм приложил эти черты к преступлению против человечества, и рейхс СС действовало в польском трудовом лагере так, словно речь шла о разведении цветной капусты или картофеля.

Площадь лагеря нарезана ровными прямоугольниками, бараки выстроились под линеечку, дорожки обсажены березками, посыпаны песочком. Были устроены бетонированные бассейны для домашней водоплавающей птицы, бассейны для стирки белья с удобными ступенями, службы для немецкого персонала — образцовая пекарня, парикмахерская, гараж, бензоколонка со стеклянным шаром, склады. Примерно по такому же принципу, с садиками, питьевыми колонками, бетонированными дорогами, был устроен и Люблинский лагерь на Майданеке, по такому же принципу устраивались в Восточной Польше десятки других трудовых лагерей, где гестапо и СС полагали осесть всерьез и надолго.

В устройстве этих лагерей отразились черты немецкой аккуратности, мелочной расчетливости, педантичной тяги к порядку, немецкой любви к расписанию, к схеме, разработанной до малейших деталей и мелочей.

Люди поступали в лагерь на срок, иногда совсем небольшой, 4, 5, 6 месяцев. В него пригоняли поляков, нарушавших законы генерал-губернаторства, причем нарушения были как правило незначительными, ибо за значительные нарушения полагался не лагерь, полагалась немедленная смерть. Донос, оговор, случайное слово, оброненное на улице, недовыполнение поставок, отказ дать немцу подводу либо лошадь, дерзость девушки, отклонившей любовные предложения эсэсовца, даже не саботаж в работе на фабрике, а одно лишь подозрение в возможности саботажа — все это привело сотни и тысячи поляков — рабочих, крестьян, интеллигентов, мужчин и девушек, стариков и подростков, матерей семейств — в штрафной лагерь. Всего через лагерь прошло около пятидесяти тысяч человек. Евреи попадали в лагерь лишь в том случае, если они были выдающимися, знаменитыми мастерами — пекарями, сапожниками, краснодеревщиками, каменщиками, портными. Здесь имелись всевозможные мастерские и среди них — солидная мастерская мебели, снабжавшая креслами, столами, стульями штабы германской армии.

Лагерь №1 существовал с осени 1941 года по 23 июля 1944 года. Он был ликвидирован полностью, когда заключенные слышали уже глухой гул советской артиллерии... 23 июля, ранним утром, вахманы и эсэсовцы, распив для бодрости шнапса, приступили к ликвидации лагеря. К вечеру были убиты все заключенные в лагере, убиты и закопаны в землю. Удалось спастись варшавскому столяру Максу Левиту — раненым пролежал он под трупами своих товарищей до темноты и уполз в лес. Он рассказал, как, лежа в яме, слушал пение команды 30 лагерных мальчиков, перед расстрелом затянувших песню ”Широка страна моя родная”, слышал, как один из мальчиков крикнул: ”Сталин отомстит”; упавший на него в яму после залпа вожак мальчиков, любимец лагеря Лейб, приподнявшись, попросил: ”Пан вахман не трафил, проще пана еще раз, еще раз”[56].

Сейчас можно подробно рассказать о немецком порядке в этом трудовом лагере — десятки свидетелей поляков и полек, бежавших и выпущенных в свое время из лагеря №1, в своих подробных показаниях рассказывают о законах трудового лагеря. Мы знаем о работе в песчаном карьере, о том, как невыполнявших норму бросали с обрыва в котлован, знаем о норме питания: 170—200 граммов хлеба и литр бурды, именуемой супом, знаем о голодных смертях, об опухших, которых на тачках вывозили за проволоку и пристреливали, знаем о диких оргиях, которые устраивали немцы, о том, как они насиловали девушек и тут же пристреливали своих подневольных любовниц, о том, как сбрасывали с шестиметровой вышки людей, как пьяная компания ночью забирала из барака 10—15 заключенных и начинала неторопливо демонстрировать на них методы умерщвления, стреляя обреченным в сердце, затылок, глаз, рот, висок. Мы знаем имена лагерных эсэсовцев, их характеры, особенности, знаем начальника лагеря, голландского немца Ван-Эйпена, ненасытного убийцу и ненасытного развратника, любителя хороших лошадей и быстрой верховой езды, знаем массивного молодого Штумпфе, которого охватывали непроизвольные приступы смеха каждый раз, когда он убивал кого-нибудь из заключенных или когда в его присутствии производилась казнь. Его прозвали ”смеющаяся смерть”. Последним слышал его смех Макс Левит, когда по команде Штумпфе вахманы расстреливали мальчиков. Левит в это время лежал недостреленным на дне ямы.

Знаем одноглазого немца из Одессы, Свидерского, названного ”мастером молотка”. Это он считался непревзойденным специалистом по ”холодному” убийству, и это он в течение нескольких минут убил молотком 15 детей в возрасте от 8 до 13 лет, признанных непригодными для работы. Знаем худого, похожего на цыгана, эсэсовца Прейфи, с кличкой ”Старый”, угрюмого и неразговорчивого. Он рассеивал свою меланхолию тем, что, сидя на лагерной помойке, подстерегал заключенных, приходивших тайком есть картофельные очистки, заставлял их открывать рот и затем стрелял им в открытые рты.

Знаем имена убийц-профессионалов Шварца и Ледеке. Это они развлекались стрельбой по возвращавшимся в сумерках с работы заключенным, убивая по 20, 30, 40 человек ежедневно.

Так жил этот лагерь, подобный уменьшенному Майданеку, и могло показаться, что нет ничего страшней в мире. Но жившие в лагере №1 хорошо знали, что есть нечто ужасней, во стократ страшней, чем их лагерь.

В трех километрах от трудового лагеря немцы в мае 1942 года приступили к строительству еврейского лагеря, лагеря-плахи. Строительство шло быстрыми темпами, на нем работало больше 1000 рабочих. В этом лагере ничто не было приспособлено для жизни, а все было приспособлено для смерти. Существование этого лагеря должно было, по замыслу Гиммлера, находиться в глубочайшей тайне. Стрельба по случайным прохожим открывалась без предупреждения за 1 километр. Самолетам германской авиации запрещалось летать над этим районом. Жертвы, подвозимые эшелонами по специальному ответвлению железнодорожной ветки, до последней минуты не знали о ждущей их судьбе. Охрана, сопровождавшая эшелоны, не допускалась даже за внешнюю ограду лагеря. При подходе вагонов охрану принимали лагерные эсэсовцы. Эшелон, состоявший обычно из 60 вагонов, расчленялся в лесу перед лагерем на 3 части, и паровоз последовательно подавал по 20 вагонов к лагерной платформе. Паровоз толкал вагоны сзади и останавливался у проволоки, — таким образом, ни машинист, ни кочегар не переступали лагерной черты. Когда вагоны разгружались, дежурный унтер-офицер войск СС свистком вызывал ожидавшие в 200 метрах новые 20 вагонов. Когда разгружались полностью все 60 вагонов, комендатура лагеря по телефону вызывала со станции новый эшелон, а разгруженный шел дальше по ветке к карьеру, где вагоны грузились песком и уходили на станции Треблинка, Малкинья уже с новым грузом.

Здесь сказалась выгода положения Треблинки — эшелоны с жертвами шли сюда со всех четырех стран света: с запада и востока, с севера и юга. Эшелоны из польских городов Варшавы, Мендзыжеца, Ченстохова, Седлеца, Радома, из Ломжи, Белостока, Гродно и многих городов Белоруссии; из Германии, Чехословакии, Австрии, Болгарии, из Бессарабии.

Эшелоны шли к Треблинке в течение 13 месяцев, в каждом эшелоне было 60 вагонов, и на каждом вагоне мелом были написаны цифры 150, 180, 200. Эти цифры показывали количество людей, находившихся в вагоне. Железнодорожные служащие и крестьяне тайно вели счет этим эшелонам. Крестьянин деревни Вулька (самый близкий к лагерю населенный пункт) 68-летний Казимир Скаржинский говорил мне, что иногда бывали дни, когда мимо Вульки проходило по одной лишь седлецкой ветке 6 эшелонов, и почти не бывало дня в течение этих 13 месяцев, чтобы не прошел хотя бы один эшелон. А ведь седлецкая ветка была лишь одной из четырех железных дорог, снабжавших Треблинку. Железнодорожный ремонтный рабочий Люциан Цукова, мобилизованный немцами для работы на ветке, ведущей от Треблинки к лагерю №2, говорит, что за время его работы с 15 июня 1942 года по август 1943 года в лагерь по ветке со станции Треблинка ежедневно подходили от одного до трех железнодорожных составов в день. В каждом составе было по 60 вагонов, а в каждом вагоне не менее 150 человек. Таких показаний мы собрали десятки...

Сам лагерь, с внешним обводом, складами для вещей казненных, платформой и прочими подсобными помещениями занимает очень небольшую площадь — 780х600 метров. Если на миг усомниться в судьбе привезенных сюда миллионов и если на миг предположить, что немцы не убивали их тотчас по прибытии, то спрашивается, где же они, эти люди, могущие составить население маленького государства или же большого [столичного европейского города? Так][57] что сохрани хоть на несколько суток жизнь приезжавшие сюда, через 10 дней не уместились бы за проволокой людские потоки, лившиеся со всех концов Европы, из Польши и Белоруссии. Тринадцать месяцев — 396 дней — эшелоны уходили, груженные песком или пустыми, ни один человек из прибывших в лагерь №2 не уехал обратно.

Все, что написано ниже, составлено по рассказам живых свидетелей, по показаниям людей, работавших в Треблинке с первого дня существования лагеря по день 2 августа 1943 года, когда восставшие смертники сожгли лагерь и бежали в лес, по показаниям арестованных вахманов, которые от слова до слова подтвердили и во многом пополнили рассказ свидетелей. Этих людей я видел лично, долго и подробно говорил с ними, их письменные показания лежат передо мной на столе — и все эти многочисленные, из различных источников идущие свидетельства сходятся между собой во всех деталях, начиная от описания повадок комендантской собаки ”Бари” и кончая рассказом о технологии убийства жертв и устройства конвейерной плахи.

Пойдем же по кругам треблинского ада.

Кто были люди, которых везли в эшелонах в Треблинку? К весне 1942 года еврейское население Польши, Германии, западных районов Белоруссии было согнано в гетто. В этих гетто — Варшавском, Радомском, Ченстоховском, Люблинском, Белостокском, Гродненском и многих десятках других, более мелких, были собраны миллионы еврейского населения — рабочих, ремесленников, врачей, профессоров, архитекторов, инженеров, учителей, работников искусств, людей нетрудовых профессий, все с семьями, женами, дочерьми, сыновьями, матерями и отцами.

В одном Варшавском гетто находилось около пятисот тысяч человек. По-видимому, это заключение в гетто явилось первой предварительной частью гитлеровского плана истребления евреев. Лето 1942 года, пора наибольшего военного успеха фашизма, было признано подходящим временем для проведения второй части плана — физического уничтожения. Известно, что Гиммлер приезжал в это время в Варшаву, отдавал соответствующие распоряжения. День и ночь шла подготовка треблинской плахи. В июле первые эшелоны уже шли из Варшавы и Ченстохова в Треблинку. Людей извещали, что их везут на Украину для работы в сельском хозяйстве. Разрешалось брать с собой 20 килограммов багажа и продукты питания. Во многих случаях немцы предлагали своим жертвам покупать железнодорожные билеты до станции ”Обер-Майдан”. Этим условным названием немцы именовали Треблинку. Дело в том, что слух об ужасном месте вскоре прошел по всей Польше и слово Треблинка перестало фигурировать у эсэсовцев при погрузке людей в эшелоны. Однако обращение при погрузке в эшелоны было таким, что не вызывало уже сомнения в судьбе, ждущей пассажиров. В товарный вагон набивалось не менее 150 человек, обычно 180—200. Весь путь, который длился иногда 2-3 дня, заключенным не давали воды. Страдания от жажды были так велики, что люди пили собственную мочу. Охрана требовала за глоток воды сто злотых и, получив деньги, обычно воды не давала. Люди ехали, прижавшись друг к другу, иногда даже стоя, в каждом вагоне умирало к концу путешествия, особенно в душные летние дни, несколько стариков и больных сердечными болезнями. Так как двери до конца путешествия ни разу не раскрывались, то трупы начинали разлагаться, отравляя воздух в вагонах. Едва кто-либо из едущих зажигал в ночное время спичку, охрана [открывала стрельбу по стенам вагона.][58] Парикмахер Абрам Кон рассказывает, что в его вагоне было много раненых и пятеро убитых в результате стрельбы охраны по стенам вагона.

Совершенно иначе прибывали в Треблинку поезда из западно-европейских стран — Франции, Бельгии, Австрии и т.д. Здесь люди ничего не слышали о Треблинке и до последней минуты верили, что их везут на работы, да притом еще немцы всячески расписывали удобства и прелесть новой жизни, ждущей переселенцев. Некоторые эшелоны прибывали с людьми, уверенными, что их вывозят за границу, в нейтральные страны, за большие деньги они приобрели у немецких властей визы на выезд.

Однажды прибыл в Треблинку поезд с гражданами Англии, Канады, Америки, Австралии, застрявшими во время войны в Европе и Польше. После длительных хлопот, сопряженных с дачей больших взяток, они добились выезда в нейтральные страны. Все поезда из европейских стран приходили без охраны, с обычной обслуживающей прислугой, и в составе этих поездов были спальные вагоны и вагоны-рестораны. Пассажиры везли с собой объемистые кофры и чемоданы, большие запасы продуктов. Дети пассажиров выбегали на промежуточных станциях и спрашивали, скоро ли будет Обер-Майдан.

Прибывали изредка эшелоны цыган из Бессарабии и из других районов. Несколько раз прибывали эшелоны молодых поляков — крестьян и рабочих, участвовавших в восстаниях и партизанских отрядах.

Трудно сказать, что страшней: ехать на смерть в ужасных мучениях, зная о ее приближении, либо в полном неведении гибели, выглядывать из окна мягкого вагона в тот момент, когда со станции Треблинка уже звонят в лагерь и сообщают данные о прибывшем поезде и количестве людей, едущих в нем.

Для последнего обмана людей, приехавших из Европы, сам железнодорожный тупик в лагере смерти был оборудован наподобие пассажирской станции. На платформе, у которой разгружались очередные 20 вагонов, стояло вокзальное здание с кассами, камерой хранения багажа, с залом ресторана, повсюду имелись стрелы-указатели: ”Посадка на Белосток”, ”На Барановичи”, ”Посадка на Волковыск” и т. д. К прибытию эшелона в здании вокзала играл оркестр, все музыканты были хорошо одеты. Швейцар в форме железнодорожного служащего отбирал у пассажиров билеты и выпускал их на площадь. Три-четыре тысячи людей, нагруженных мешками и чемоданами, поддерживая стариков и больных, выходили на эту площадь. Матери держали на руках детей, дети постарше жались к родителям, пытливо оглядывая площадь.

Что-то тревожное и страшное было в этой площади, вытоптанной миллионами человеческих ног. Обостренный взор людей быстро ловил тревожащие мелочи — на торопливо подметенной, видимо за несколько минут до выхода партии, земле видны были брошенные предметы — узелок одежды, раскрытые чемоданы, кисти для бритья, эмалированные кастрюли. Как попали они сюда? И почему сразу же за вокзальной платформой оканчивается железнодорожный путь, растет желтая трава и тянется трехметровая проволока? Где же путь на Белосток, на Седлец, Варшаву, Волковыск? И почему так странно усмехаются новые охранники, оглядывая поправляющих галстуки мужчин, аккуратных старушек, мальчиков в матросских курточках, худеньких девушек, умудрившихся сохранить в этом путешествии опрятность одежды, молодых матерей, любовно поправляющих одеяльца на своих младенцах? Все эти вахманы в черных мундирах и эсэсовские унтер-офицеры походили на погонщиков стада при входе в бойню. Для них вновь прибывшая партия не была живыми людьми, и они невольно улыбались, глядя на проявление стыдливости, любви, страха, заботы о близких, о вещах; их смешило, что матери выговаривали детям, отбежавшим на несколько шагов, и одергивали на них курточки, что мужчины вытирали лбы носовыми платками и закуривали сигареты, что девушки поправляли волосы и испуганно поддерживали юбки, когда налетал порыв ветра. Их смешило, что старики старались присесть на чемоданчики, что некоторые держали под мышкой книги, а больные кутали шеи. До 20000 человек проходило ежедневно через Треблинку. Дни, когда из вокзала выходило 6—7 тысяч, считались пустыми днями. Четыре, пять раз на день наполнялась площадь людьми. И все эти тысячи, десятки тысяч, сотни тысяч людей, все эти юные и старые лица, чернокудрые и золотоволосые красавицы, горбатенькие и сутулые, лысые старики, робкие подростки, — все это сливалось в едином потоке, поглощающем и разум, и прекрасную человеческую науку, и девичью любовь, и детское недоумение, и кашель стариков, и сердце человека.

И вновь прибывшие с дрожью ощущали странность этого сдержанного сытого насмешливого взгляда, взгляда превосходства живого скота над мертвым человеком.

И снова, в эти короткие мгновения, вышедшие на площадь ловили мелочи, непонятные и вселяющие тревогу.

Что это там, за этой огромной шестиметровой стеной, плотно закрытой одеялами и начавшими желтеть сосновыми ветвями? Одеяла тоже внушали тревогу: стеганые, разноцветные, шелковые и крытые ситцами, они напоминали те одеяла, что лежали в постельных принадлежностях приехавших. Как попали они сюда? Кто их привез? И где они, владельцы этих одеял? Почему им не нужны больше одеяла? И кто эти люди с голубыми повязками? Вспоминается все передуманное за последнее время, тревоги, слухи, передаваемые шепотом. Нет, нет, не может быть! И человек отгоняет страшную мысль. Тревога на площади продолжается несколько мгновений, — может быть, две-три минуты, пока все прибывшие успеют выйти на площадь. Этот выход всегда сопряжен с задержкой: в каждой партии имеются калеки, хромые, старики и больные, едва передвигающие ноги. Но вот все на площади. Унтершарфюрер (унтер-офицер войск СС) громко и раздельно предлагает приехавшим оставить вещи на площади и отправиться в баню, имея при себе лишь личные документы, ценности и самые небольшие пакетики с умывальными принадлежностями. У стоящих возникают десятки вопросов — брать ли белье, можно ли развязывать узлы, не перепутаются ли вещи, сложенные на площади, не пропадут ли. Но какая-то странная сила заставляет их молча поспешно шагать, не задавая вопросов, не оглядываясь, к проходу в шестиметровой проволочной стене, замаскированной ветками. Они проходят мимо противотанковых ежей, мимо высокой, в три человеческих роста, колючей проволоки, мимо трехметрового противотанкового рва, снова мимо тонкой, клубками набросанной стальной проволоки, в которой ноги бегущего застревают, как лапы мухи в паутине, и снова мимо многометровой стены колючей проволоки. И страшное чувство, чувство обреченности, охватывает их — ни бежать, ни повернуть обратно, ни драться: с деревянных низеньких и приземистых башен смотрят на них дула крупнокалиберных пулеметов. Звать на помощь? Но ведь кругом эсэсовцы и вахманы с автоматами, ручными гранатами, пистолетами.

А на площади перед вокзалом две сотни рабочих с небесно-голубыми повязками (”группа небесковых”) молча, быстро, умело развязывают узлы, вскрывают корзинки и чемоданы, снимают ремни с портпледов. Идет сортировка и оценка вещей, оставленных только что прибывшей партией. Летят на землю заботливо уложенные штопальные принадлежности, клубки ниток, детские трусики, сорочки, простыни, джемпера, ножички, бритвенные приборы, связки писем, фотографии, наперстки, флаконы духов, зеркала, чепчики, туфли, валенки, сшитые из ватных одеял на случай мороза, дамские туфельки, чулки, кружева, пижамы, пакеты с маслом, кофе, банки какао, молитвенные одежды, подсвечники, книги, сухари, скрипки, детские кубики. Нужно обладать квалификацией, чтобы в считанные минуты рассортировать все эти тысячи предметов, оценить их — одни отобрать для отправки в Германию, другие, второстепенные, старые и штопанные — для сожжения. Горе ошибившемуся рабочему, положившему старый фибровый чемодан в кучу отобранных для отправки в Германию кожаных саквояжей, либо кинувшему в кучу старых штопанных носков пару парижских чулок с фабричной пломбой. Рабочий мог ошибиться только один раз. Два раза ему не дано было ошибаться. 40 эсэсовцев и 60 вахманов работали ”на транспорте”, так называлась в Треблинке первая, только что описанная нами, стадия: прием эшелона, вывод партии на ”вокзал” и на площадь, наблюдение за рабочими, сортирующими и оценивающими вещи. Во время этой работы рабочие часто незаметно для охраны совали в рот куски хлеба, сахара, конфеты, найденные в продуктовых пакетах. Это не разрешалось. Разрешалось после окончания работы мыть руки и лицо одеколоном и духами: воды в Треблинке не хватало и для умывания ею пользовались только немцы и вахманы. И пока люди, все еще живые, готовились к ”бане”, работа над их вещами подходила к концу — ценные вещи уносились на склад, а письма, фотографии новорожденных, братьев, невест, пожелтевшие извещения о свадьбе, все эти тысячи драгоценных предметов, бесконечно дорогих для их владельцев и представляющих лишь хлам для треблинских хозяев, собирались в кучи и уносились к огромным ямам, где на дне лежали сотни тысяч таких же писем, открыток, визитных карточек, фотографий, бумажек с детскими каракулями и первыми неумелыми рисунками цветным карандашом. Площадь кое-как подметалась и была готова к приему новой партии обреченных. Не всегда прием партии проходил, как только что описано. В тех случаях, когда заключенные знали, куда их ведут, вспыхивали бунты. Крестьянин Скаржинский видел, как из двух поездов, выломав двери, вырвались люди и, опрокинув охрану, кинулись к лесу. Все до единого они в обоих случаях были убиты из автоматов. Мужчины несли на руках четырех детей. И дети эти также были убиты. О таких же случаях борьбы с охраной рассказывает крестьянка Марьяна Кобус. Однажды на ее глазах, когда она работала в поле, были убиты 60 человек, прорвавшихся из поезда к лесу.

Но вот партия переходит на новую площадку, уже внутри второй лагерной охраны. На площади огромный барак, вправо еще три барака, два из них отведены под склады одежды, третий — под обувь. Дальше, в западной части, расположены бараки эсэсовцев, бараки вахманов, склады продовольствия, скотный двор, стоят автомашины, легковые и грузовые, броневики. Впечатление такого же обычного лагеря, как лагерь № 1.

В юго-восточном углу лагерного двора огороженное ветвями пространство, впереди него будка с надписью ”Лазарет”. Всех дряхлых, тяжелобольных отделяют от толпы, ожидающей ”бани”, и несут на носилках в ”лазарет”. Из будки навстречу больным выходит ”доктор” в белом фартуке с повязкой Красного Креста на левом рукаве. О том, что происходило в ”лазарете” мы подробно расскажем ниже.

Вторая фаза обработки прибывшей партии характеризуется подавлением воли людей беспрерывными короткими и быстрыми приказами. Эти приказы произносятся тем знаменитым тембром голоса, которым так гордится немецкая армия, тембром, являющимся одним из доказательств принадлежности немцев к расе господ. Буква ”р”, одновременно картавая и твердая, звучит как кнут.

”Ахтунг!” — проносится над толпой, и в свинцовой тишине голос шарфюрера произносит заученные, повторяемые несколько раз на день, много месяцев подряд, слова: ”Мужчины остаются на месте, женщины и дети раздеваются в бараках налево”.

Здесь, по рассказам очевидцев, обычно начинаются страшные сцены. Великое чувство материнской, супружеской, сыновней любви подсказывает людям, что они в последний раз видят друг друга. Рукопожатия, поцелуи, благословения, короткие слова прощания, в которые люди вкладывают всю свою любовь, всю нежность, все отчаяние свое... Эсэсовские психиатры смерти знают, что эти чувства нужно мгновенно затушить, отсечь. Психиатры смерти знают те простые законы, которые в Треблинке скоты применяли к людям. Это один из наиболее ответственных моментов: отделение дочерей от отцов, матерей от сыновей, бабушек от внуков, мужей от жен.

И снова над площадью: ”Ахтунг, Ахтунг!”. Именно в этот момент нужно снова смутить разум людей, запорошить его надеждой, правилами смерти, выдаваемыми за правила жизни.

Тот же голос рубит слово за словом: ”Женщины и дети снимают обувь при входе в барак. Чулки вкладываются в туфли. Детские чулочки вкладываются в сандалии, ботиночки и туфельки детей. Будьте аккуратны”.

И тотчас же снова: ”Направляясь в баню, иметь при себе драгоценности, документы, деньги, полотенце и мыло... Повторяю...”

Внутри женского барака находится парикмахерская — голых женщин стригут под машинку, со старух снимают парики. Странный психологический момент: эта смертная стрижка, по свидетельству парикмахеров, более всего убеждала женщин, что их ведут в баню. Девушки, щупая головы, иногда просили: ”Вот тут неровно, подстригите пожалуйста”. Обычно после стрижки женщины успокаивались, почти каждая выходила из барака, имея при себе кусочек мыла и сложенное полотенце. Некоторые молодые плакали, жалея свои красивые косы. Для чего стригли женщин? Чтобы обмануть их? Нет, эти волосы нужны были на потребу Германии. Это было сырье... Я спрашивал многих людей, что делали немцы с этим ворохом волос, снятых с голов живых покойниц. Все свидетели рассказывают, что огромные груды черных, золотых, белокурых волос, кудрей, кос подвергались дезинфекции, прессовались в мешки и отправлялись в Германию. Все свидетели подтверждали, что волосы отправляют в мешках в германские адреса. Как использовались они? В письменных показаниях Кона утверждается, что потребителем этих волос было военно-морское ведомство — волосы шли для набивки матрасов, технических приспособлений, плетения канатов для подводных лодок. Другие свидетели показывают, что волосы шли для набивки подушек кавалерийских седел.

Мужчины раздевались во дворе. Из первой утренней партии отбирались полтораста-триста человек, обладающих большой физической силой, их использовали для захоронения трупов и убивали обычно на второй день. Раздеваться мужчины должны были очень быстро, но аккуратно, складывая в порядке обувь, носки, белье, пиджаки и брюки. Сортировкой вещей занималась вторая рабочая команда, ”красная” отличавшаяся от работавших ”на транспорте” красной нарукавной повязкой. Вещи, признанные достойными быть отправленными в Германию, поступали тут же на склад. С них тщательно спарывались все металлические и матерчатые знаки. Остальные вещи сжигались или закапывались в ямы. Чувство тревоги росло все время. Обоняние тревожил страшный запах, то и дело перебиваемый запахом хлорной извести. Казалось непонятным огромное количество жирных, назойливых мух. Откуда они здесь, среди сосен и вытоптанной земли? Люди дышали тревожно и шумно, вздрагивая, вглядываясь в каждую ничтожную мелочь, могущую объяснить, подсказать, приподнять завесу тайны над судьбой, ждущей обреченных. И почему там, в южном направлении, так грохочут гигантские экскаваторы?

Начиналась новая процедура. Голых людей подводили к кассе и предлагали сдавать документы и ценности. И вновь страшный гипнотизирующий голос кричал: ”Ахтунг! Ахтунг!”

”За сокрытие ценностей — смерть... Ахтунг!”

В маленькой, сколоченной из досок будке сидел шарфюрер. Возле него стояли эсэсовцы и вахманы. Подле будки стояли деревянные ящики, в которые бросались ценности — один для бумажных денег, другой для монет, третий для ручных часов, для колец, для серег, для брошек с драгоценными камнями, для браслетов.

А документы летели на землю, уже никому не нужные на свете, документы живых мертвецов, которые через час уже будут затрамбованными лежать в яме. Но золото и ценности подвергались тщательной сортировке, десятки ювелиров определяли чистоту металла, ценность камня, чистоту воды бриллиантов.

Здесь, у ”кассы”, наступал перелом — здесь кончалась пытка ложью, державшей людей в гипнозе неведения, в лихорадке, бросавшей их на протяжении нескольких минут от надежды к отчаянию, от видений жизни к видениям смерти. Эта пытка ложью являлась одним из атрибутов конвейерной плахи, она помогала эсэсовцам работать. И когда наступал последний акт ограбления живых мертвецов, немцы резко меняли стиль отношения к своим жертвам. Кольца срывали, ломая пальцы женщинам, вырывали серьги, раздирая мочки ушей.

На последнем этапе конвейерная плаха требовала для быстрого своего функционирования нового принципа, и поэтому слово ”Ахтунг!” сменялось другим, хлопающим шипящим ”Шнеллер! Шнеллер!” — ”Скорей, скорей, скорей!”

Из жестокой практики последних лет известно, что голый человек теряет сразу силу сопротивления, перестает бороться против судьбы, сразу вместе с одеждой теряет и силу жизненного инстинкта, приемлет судьбу, как рок. Непримиримо жаждущие жить становятся пассивными и безразличными. Но для того чтобы застраховать себя, эсэсовцы дополнительно применяли на последнем этапе работы конвейерной плахи метод чудовищного оглушения, ввергали людей в состояние психического, душевного шока.

Как это делалось?

Внезапным и резким применением бессмысленной жестокости. Голые люди, у которых было отнято все, но которые упрямо продолжали оставаться людьми в тысячу крат больше, чем окружавшие их твари в мундирах германской армии, все еще дышали, смотрели, мыслили, их сердца еще бились. Из рук их вышибали куски мыла и полотенца. Их строили рядами по пять человек в ряд.

”Хэндэ хох! Марш! Скорей! Скорей!”

Они вступали на прямую аллею, обсаженную цветами и елками, длиной в сто двадцать метров, шириной в два метра, ведущую к месту казни. По обе стороны этой аллеи протянуты проволоки и плечом к плечу стояли вахманы в черных мундирах и эсэсовцы в серых. Дорога была покрыта белым песком и те, что шли впереди, с поднятыми руками, видели на этом взрыхленном песке свежие отпечатки босых ног: маленьких — женских, совсем маленьких — детских, тяжелых — старческих ступней. Этот зыбкий след на песке — все, что осталось от тысяч людей, которые недавно прошли по этой дороге, прошли так же, как шли сейчас по ней новые четыре тысячи, как пройдут после этих четырех тысяч через два часа еще тысячи, ожидавшие очереди на лесной железнодорожной ветке. Прошли так же, как шли вчера, и десять дней назад, и сто дней назад, как пройдут завтра и через пятьдесят дней, как шли люди все 13 месяцев существования треблинского ада.

Эту аллею немцы называли — ”Дорога без возвращения״.

Кривляющееся человекообразное, фамилия которого Сухомиль, с ужимками кричало, коверкая нарочно немецкие слова:

”Детки, детки, шнеллер, шнеллер, вода в бане уже остывает. Шнеллер, детки, шнеллер!”— и хохотало, приседало, приплясывало.

Люди с поднятыми руками шли молча между двумя шеренгами стражи, под ударами прикладов, резиновых палок. Дети, едва поспевая за взрослыми, бежали. В этом последнем скорбном проходе все свидетели отмечают зверство одного человекообразного существа эсэсовца Цэпфа. Он специализировался по убийствам детей. Обладая огромной силой, это существо внезапно выхватывало из толпы ребенка и либо, взмахнув им, как палицей, било его головой оземь, либо раздирало его пополам.

Путь от ”кассы” до места казни занимал 3-4 минуты. Подхлестываемые ударами, оглушенные криками, люди выходили на третью площадь и на мгновение, пораженные, останавливались.

Перед ними стояло красивое каменное здание, отделенное деревом, построенное, как древний храм. Пять широких бетонированных ступеней вели к низким, но очень широким, массивным, красиво отделанным дверям. У входа росли цветы, стояли вазоны. Кругом же царил хаос — всюду видны были горы свеже-вскопанной земли, огромный экскаватор, скрежеща, выбрасывал своими стальными клещами тонны желтой песчаной почвы, и пыль, поднятая его работой, стояла между землей и солнцем. Грохот колоссальной машины, рывшей с утра до ночи огромные рвы-могилы, смешивался с отчаянным лаем десятков немецких овчарок.

С обеих сторон здания смерти шли узкоколейные линии, по которым люди в широких комбинезонах подкатывали самоопрокидывающиеся вагонетки.

Широкие двери здания смерти медленно распахивались, и два подручных Шмидта, шефа комбината, появлялись у входа. Это были садисты и маньяки: один высокий, лет тридцати, с массивными плечами, со смуглым, смеющимся, радостно возбужденным лицом и черными волосами; другой помоложе, небольшого роста, шатен с бледно-желтыми щеками, точно после усиленного приема акрихина. Имена и фамилии этих предателей человечества, родины и присяги известны.

Высокий держал в руках метровую массивную газовую трубу и нагайку, второй был вооружен саблей.

В это время эсэсовцы спускали натренированных собак, которые кидались в толпу и рвали зубами голые тела обреченных. Эсэсовцы с дикими криками били прикладами, подгоняя замерших, словно в столбняке, женщин.

Внутри самого здания действовали подручные Шмидта, загоняя людей в распахнутые двери газовых камер.

К этой минуте у здания появлялся один из комендантов Треблинки, Курт Франц, ведя на поводу свою собаку Бари. Хозяин специально натренировал ее, — бросаясь на обреченных, вырывать им половые органы. Курт Франц сделал в лагере хорошую карьеру, начав с младшего унтер-офицера войск СС и дойдя до довольно высокого чина унтер-штурмфюрера. Этот 35-летний высокий и худой эсэсовец обладал не только организаторским даром в устройстве конвейерной плахи, он не только обожал свою службу и не мыслил себя вне Треблинки, где все происходило под его неутомимым наблюдением, он был до некоторой степени теоретиком и любил обобщать смысл и значение своей работы.

Потрясают до глубины души, лишают сна и покоя рассказы о том, как живые треблинские мертвецы до последней минуты сохраняли человеческое достоинство. Рассказывают о женщинах, пытавшихся спасти своих сыновей и шедших ради этого на великие безнадежные подвиги, о молодых матерях, прятавших, закапывавших своих грудных детей в кучу одеял и прикрывавших их своим телом. Никто не знает и уже никогда не узнает имен этих матерей. Рассказывали о десятилетних девочках, утешавших своих рыдающих родителей, о мальчике, кричавшем у входа в ”газовню”: ”Русские отомстят, мама, не плачь!” Никто не знает и уж никогда не узнает, как звали этих детей. Рассказывали нам о десятках обреченных людей, вступавших в борьбу против огромной своры вооруженных автоматическим оружием и гранатами эсэсовцев и гибнувших стоя, с грудью, простреленной десятками пуль. Рассказывали нам о молодом мужчине, вонзившем нож в эсэсовца-офицера, о юноше, привезенном из восставшего Варшавского гетто, сумевшем чудом скрыть от немцев гранату; он ее бросил, уже будучи голым, в толпу палачей. Рассказывают о сражении, длившемся всю ночь между восставшей партией обреченных и отрядами вахманов и эсэсовцев. До утра гремели выстрелы, взрывы гранат, и когда взошло солнце, вся площадь была покрыта телами мертвых бойцов и возле каждого лежало его оружие — палица, вырванная из ограды, нож, бритва. Сколько простоит земля, уже никогда никто не узнает имен погибших. Рассказывают о высокой девушке на ”дороге без возвращения”, вырвавшей карабин из рук вахмана и дравшейся против десятков стрелявших в нее эсэсовцев. Два скота были убиты в этой борьбе, у третьего раздроблена рука. Он вернулся в Треблинку одноруким. Страшны были издевательства и казнь, которым подвергли девушку. Имени ее никто не знает.

Гитлеризм отнял у этих людей дом, жизнь, хотел стереть их имена в памяти мира. Но все они: и матери, прикрывающие телом своих детей, и дети, утиравшие слезы на глазах отцов, и те, кто дрались ножами и бросали гранаты, и павшие в ночной бойне, и нагая девушка, сражавшаяся одна против десятков, — все они, ушедшие в небытие, сохранили навечно самое лучшее имя, которого не могла втоптать в землю свора гитлеров-гиммлеров — имя человека. На их памятниках история напишет: ”Здесь спит Человек”.

Жители ближайшей к Треблинке деревни Вулька, рассказывают, что иногда крик убиваемых женщин был так ужасен, что вся деревня, теряя голову, бежала в дальний лес, чтобы не слышать этого пронзительного, просверливающего бревна, небо и землю крика. Потом крик внезапно стихал и вновь столь же внезапно рождался, такой же ужасный, пронзительный, сверлящий кости, череп, душу... Так повторялось по три-четыре раза на день.

Я расспрашивал одного из пойманных палачей об этих криках. Он объяснил, что женщины кричали в ту минуту, когда отпускали собак и всю партию обреченных вгоняли в здание смерти:

”Они видели смерть, кроме того, там было очень тесно, их страшно били и рвали собаки”.

Внезапная тишина наступала, когда закрывались двери камер.

Крик возникал вновь, когда к ”газовне” приводили новую партию. Так повторялось два, три, четыре, иногда пять раз на день.

Ведь треблинская плаха была не простой плахой. Это была конвейерная плаха, организованная по методу потока, заимствованному из современного крупного промышленного производства.

И как подлинный промышленный комбинат Треблинка не возникла сразу в том виде, как мы ее описываем. Она росла, постепенно развивалась, ставила новые цеха. Сперва были построены три газовые камеры небольшого размера. В период строительства этих камер прибыло несколько эшелонов, и так как камеры еще не были готовы, все прибывшие были убиты холодным оружием — топорами, молотками, дубинами. Эсэсовцы не хотели стрельбой расшифровывать перед окрестными жителями работу Треблинки. Первые бетонированные камеры были небольшого размера, 5х5 метров, т. е. площадью в 25 квадратных метров каждая. Высота камеры 190 сантиметров. В каждой камере имелось две двери — в одну впускались живые люди, вторая служила для вытаскивания загазированных трупов. Эта вторая дверь была очень широка, около двух с половиной метров. Камеры были смонтированы вместе на одном фундаменте.

Эти три камеры не удовлетворяли заданной Берлином мощности конвейерной плахи.

Тотчас же приступили к строительству описанного выше здания. Руководители Треблинки гордились тем, что оставляют далеко позади по мощности, пропускной способности и производственной квадратуре камер все гестаповские фабрики смерти: и Майданек, и Собибор, и Бельжец.

700 заключенных в течение 5 недель работали над зданием нового комбината смерти. В разгар работы приехал из Германии мастер со своей бригадой и приступил к монтажу. Новые камеры, общим количеством 10, располагались симметрично по обе стороны широкого бетонированного коридора. В каждой новой камере, как и в трех прежних, имелись две двери — первая со стороны коридора, в нее вводились живые люди; вторая, расположенная параллельно, проделанная в противоположной стороне, служила для вытаскивания загазированных трупов. Эти двери выходили на специальную платформу, их было две, симметрично расположенных по обе стороны здания. К платформе подходили линии узкоколеек. Таким образом трупы вываливались на платформы и оттуда сразу же грузились в вагонетки, отвозились к огромным рвам-могилам; их день и ночь копали колоссы-экскаваторы. Пол в камерах был устроен с большим наклоном от коридора к платформам, и это значительно убыстряло работу по разгрузке камер.

(В старых камерах трупы разгружались кустарно: их носили на носилках и волокли на ремнях.) Площадь каждой камеры была 7x8 метров, т. е. 56 квадратных метров. Общая площадь новых десяти камер составляла 560 квадратных метров, а считая и площадь трех старых камер, которые продолжали работать при поступлении небольших партий, всего Треблинка располагала смертной промышленной площадью в 635 квадратных метров. В одну камеру загружались одновременно 400-600 человек. Таким образом, при полной загрузке 10 камер в один прием уничтожалось в среднем 4000-6000 человек.

Умерщвление длилось в камере от 10 до 25 минут. В первое время, когда были пущены новые камеры и палачи не могли сразу наладить газовый режим и производили опыты по дозировкам различных отравляющих веществ, жертвы подвергались страшным мучениям, продолжавшимся два и три часа. В самые первые дни скверно работали нагнетательные и отсасывающие устройства, и тогда муки несчастных затягивались на 8 и 10 часов. Для умерщвления применялись различные способы. Нагнетали отработанные газы от мотора тяжелого танка, служившего двигателем треблинской станции. Этот отработанный газ содержит в себе 2-3% окиси углерода, обладающей свойством связывать гемоглобин крови в стойкое соединение, так называемый карбоксигемоглобин. Этот карбоксигемоглобин во много раз устойчивей соединения (оксигемоглобин), образуемого при соприкосновении в альвеолах легких крови с кислородом воздуха.

В течение 15 минут гемоглобин человеческой крови плотно связывается с окисью углерода, и человек дышит ”впустую” — кислород перестает поступать в его организм, появляются признаки кислородного голодания: сердце работает с бешеной силой, гонит кровь в легкие, но отравленная окисью углерода кровь бессильна захватить кислород из воздуха. Дыхание становится хриплым, появляются явления мучительного удушья, сознание меркнет и человек погибает так же, как гибнет удавленный.

Вторым, принятым в Треблинке способом, получившим наибольшее распространение, было откачивание с помощью специальных насосов воздуха из камер. Смерть при этом наступала примерно от таких же причин, как и при отравлении окисью углерода: у человека отнимали кислород. И, наконец, третий способ, менее принятый, но все же применявшийся — убийство паром; и этот способ также основывался на лишении организма кислорода: пар вытеснял из камер воздух. Применялись различные отравляющие вещества, но это было экспериментирование: промышленными способами массового убийства были названные нами первые два способа.

Найдем ли мы в себе силу задуматься над тем, что чувствовали, что испытывали в последние минуты люди, находившиеся в этих камерах? Известно, что они молчали... В страшной тесноте, от которой ломались кости и сдавленная грудная клетка не могла дышать, стояли они один к одному, облитые последним липким смертным потом, стояли, как один человек. Кто-то, может быть мудрый старик, с усилием произносит: ”Утешьтесь, это конец”. Кто-то кричит страшное слово проклятия... И неужели не сбудется это святое проклятие!.. Мать со сверхчеловеческим усилием пытается расширить место для своего дитяти — пусть его смертное дыхание будет хоть на одну миллионную облегчено последней материнской заботой. Девушка костенеющим языком спрашивает: ׳׳Но почему меня душат? Почему я не могу любить и иметь детей?” А голова кружится, удушье сжимает горло. Какие картины мелькают в стеклянных умирающих глазах? Сознание меркнет, и приходит минута страшной последней муки... Нет, нельзя себе представить того, что происходит в камере... Мертвые тела стоят, постепенно холодея. Дольше всех, показывают свидетели, сохраняли дыхание дети.

Через 20-25 минут подручные Шмидта заглядывали в глазки. Наступала пора открывать двери камер, ведущие на платформы. Заключенные в комбинезонах, под шумные понукания эсэсовцев, приступали к разгрузке. Так как пол был покатым в сторону платформы, многие тела вываливались сами. Люди, работавшие на разгрузке камер, рассказывали мне, что лица покойников были очень желты и что примерно у 70% убитых из носа и изо рта вытекало немного крови. Физиологи могут объяснить это. Эсэсовцы, переговариваясь, осматривали трупы. Если кто-нибудь оставался жив, стонал или шевелился, его достреливали из пистолета. Затем команды, вооруженные зубоврачебными щипцами, вырывали у лежащих в ожидании погрузки убитых платиновые и золотые зубы. Зубы эти сортировались согласно их ценности, упаковывались в ящики и отправлялись в Германию. Если бы хоть чем-нибудь для эсэсовцев было выгодно или удобно вырывать зубы у живых людей, они, конечно, не задумываясь, делали бы это так же, как они снимали волосы с живых женщин. Но, по-видимому, вырывать зубы у мертвых было удобней и легче.

Трупы грузились на вагонетки и подвозились к огромным рвам-могилам. Там их укладывали рядами, плотно, один к одному. Ров оставался незасыпанным, ждал. А в это время, когда лишь приступали к разгрузке газовни, шарфюрер, работавший ”на транспорте”, получал по телефону короткий приказ. Шарфюрер подавал свисток, сигнал машинисту, и новые двадцать вагонов медленно подкатывали к платформе, на которой стоял макет вокзала станции ”Обер-Майдан”. Новые 3-4 тысячи человек, неся чемоданы, узлы, пакеты с едой, выходили на вокзальную площадь. Матери несли детей на руках, дети постарше жались к родителям, внимательно оглядывались. Что-то тревожное и страшное было в этой площади, вытоптанной миллионами ног. И почему сразу же за вокзальной платформой кончается железнодорожный путь, растет желтая трава и тянется трехметровая проволока...

Прием новой партии происходил по строгому расчету, таким образом, чтобы обреченные вступали на ”дорогу без возвращения” как раз в тот момент, когда последние трупы из газовен вывозились ко рвам. Ров стоял незасыпанным, ждал.

И вот спустя некоторое время снова раздавался свисток шарфюрера и снова 20 вагонов выезжали из леса и медленно подкатывали к платформе. Новые тысячи людей, неся чемоданы, узлы, пакеты с едой, выходили на площадь, оглядывались. Что-то тревожное, страшное было в этой площади, вытоптанной миллионами ног...

А комендант лагеря, сидя в диспетчерской, обложенный бумагами и схемами, звонил по телефону на станцию Треблинка и с запасных путей скрежеща, громыхая, двигался шестидесятивагонный эшелон, окруженный эсэсовской охраной, вооруженной ручными пулеметами и автоматами, и уползал по узкой, меж двумя рядами сосен идущей колее.

Огромные экскаваторы работали, урчали, рыли день и ночь новые огромные, на сотни метров длины и темной, многометровой глубины рвы. И рвы стояли незасыпанные. Ждали. Недолго ждали.


II

В конце зимы 1943 года в Треблинку приехал Гиммлер, сопровождаемый группой крупных чиновников гестапо. Группа Гиммлера прилетела в район лагеря на самолете, а затем на двух легковых машинах въехала в главные ворота. Большинство приехавших носило форму, но некоторые, возможно, эксперты, были гражданскими лицами — в шубах и шляпах. Гиммлер лично осмотрел лагерь, и один из видевших его рассказывал нам, как министр смерти подошел к огромному рву и долго молча смотрел. Сопровождавшие его лица стояли в некотором отдалении и ожидали, пока Генрих Гиммлер созерцал колоссальную могилу, уже наполовину заполненную трупами.

Треблинка была самой крупной фабрикой в концерне Гиммлера. В тот же день самолет рейхсфюрера СС улетел. Покидая Треблинку, Гиммлер отдал приказ командованию лагеря, смутивший всех — и гауптштурмфюрера барона фон Пфейна, и заместителя его Короля, и капитана Франца: немедленно приступить к сожжению захороненных трупов и сжечь их все до единого, пепел и шлак вывозить из лагеря, рассеивать по полям и дорогам. В земле находились уже миллионы трупов, задача эта казалась необычайно сложной и тяжелой. Кроме того, было приказано вновь загазированных не закапывать, а тут же сжигать.

В начале дело с сожжением трупов совершенно не ладилось — трупы не хотели гореть; правда, было замечено, что женские тепа горят лучше, ими и пытались разжигать трупы мужчин. Тратились большие количества бензина и масла для разжигания трупов, но это стоило дорого, и эффект получался ничтожный. Казалось, дело это находится в тупике. Но нашелся выход. Из Германии приехал эсэсовец, плотный мужчина под пятьдесят лет, специалист и мастер.

Под его руководством приступили к постройке печей. Это были особого типа печи-костры, ибо ни люблинский, ни любой крупнейший крематорий мира не был бы в состоянии сжечь за такой короткий срок такое гигантское количество тел.

Экскаватор выкопал ров-котлован длиной в 250-300 метров, шириной в 20-25 метров, глубиной в 5 метров. На дне рва по всему его протяжению были установлены в три ряда на равных расстояниях друг от друга железобетонные столбы, высотой каждый над уровнем дна в 100-120 сантиметров. Столбы эти служили основанием для стальных балок, проложенных вдоль всего рва. На эти балки поперек были проложены рельсы, на расстоянии 6-7 сантиметров одна от другой. Таким образом, были устроены гигантские колосники циклопической печи. Была проложена новая узкоколейная дорога, ведущая от рвов-могил ко рву-печи. Вскоре построили вторую и третью печь таких же размеров. На каждую печь-решетку нагружалось одновременно 3500-4000 трупов.

Был доставлен второй ”Багер” — колосс-экскаватор, а за ним вскоре третий. Работа шла день и ночь. Люди, участвовавшие в работе по сожжению трупов, рассказывают, что печи эти напоминали гигантские вулканы, страшный жар жег лица работавших, пламя извергалось на высоту 8—10 метров, столбы черного густого и жирного дыма достигали неба и тяжелым, неподвижным покрывалом стояли в воздухе. Жители окрестных деревень видели это пламя по ночам за 30—40 километров, оно поднималось выше сосновых лесов, окружавших лагерь. Запах горелого человеческого мяса заполнял всю округу. Когда ветер дул в сторону польского лагеря, расположенного в трех километрах, люди задыхались там от страшного зловония. На этой работе по сожжению трупов было занято свыше 800 заключенных — численный состав, превышающий количество рабочих, занятых в доменном или мартеновском цеху любого металлургического гиганта. Этот чудовищный цех работал день и ночь в течение 8 месяцев беспрерывно и не мог справиться с миллионами закопанных человеческих тел. Правда, все время прибывали новые партии для газирования, и это тоже загружало цех.

Прибывали эшелоны из Болгарии; эсэсовцы и вахманы радовались их прибытию: обманутые и немцами, и тогдашним болгарским фашистским правительством, люди, не ведавшие своей судьбы, привозили большое количество ценных вещей, много вкусных продуктов, белый хлеб. Затем стали прибывать эшелоны из Гродно и Белостока, потом эшелоны из восставшего Варшавского гетто, прибыли эшелоны польских повстанцев — крестьян, рабочих; солдат. Прибыла партия цыган из Бессарабии, человек 200 мужчин и 800 женщин и детей. Цыгане пришли пешком, за ними тянулись конные обозы; их также обманули, и пришла эта тысяча человек под конвоем всего лишь двух стражников, да и сами стражники не имели понятия, что пригнали людей на смерть. Рассказывают, что цыганки всплескивали руками от восхищения, видя красивое здание газовни, до последней минуты не догадываясь об ожидавшей их судьбе. Это особенно потешало немцев. Жестоко издевались эсэсовцы над прибывшими из восставшего Варшавского гетто. Из партии выделяли женщин с детьми и вели их не к газовым камерам, а к местам сожжения трупов. Обезумевших от ужаса матерей заставляли водить своих детей среди раскаленных колосников, на которых в пламени и дыму корежились тысячи мертвых тел, где трупы, словно ожив, метались и корчились, где у беременных покойниц лопались от жары животы и мертворожденные дети горели на раскрытом чреве матери.

Зрелище это могло помрачить рассудок любого, самого закаленного человека, но немцы правильно рассчитывали, что стократ сильней это будет действовать на матерей, пытавшихся закрыть ладонями глаза своим детям, кидавшимся к ним с безумными криками: ”Мама, что с нами будет, нас сожгут?”

”Лазарет” тоже переоборудовали по-новому. Был вырыт круглый котлован, на дне его устроены колосники, на которых горели трупы. Вокруг котлована, как вокруг спортивного стадиона, стояли низенькие скамеечки, так близко к краю, что садившийся на скамеечку находился над самой ямой. Больных и дряхлых стариков приносили в ”лазарет”, и затем ”санитары” усаживали их на скамеечку, лицом к костру из человеческих тел. Потешившись зрелищем, каннибалы стреляли в седые затылки и в согбенные спины сидевших: убитые и раненые падали в костер.

Может ли кто-нибудь из живущих на земле людей, представить себе, что такое эсэсовский юмор в Треблинке, эсэсовские развлечения, эсэсовские шутки?

Эсэсовцы устраивали футбольные состязания смертников, заставляли их играть в ”ловитки”, организовали хор обреченных. Вблизи общежития немцев был устроен зверинец и в клетках сидели лесные безобиднейшие звери — волки, лисы, а самые страшные свиноподобные хищники, которых носила земля, ходили на свободе, сидели на березовых скамеечках и слушали музыку. Для обреченных был даже написан специальный гимн ״Треблинка” и там имелись такие слова:

Für uns giebt heute nur Treblinka,

Das unser Schicksal ist...[59]

Окровавленных людей за несколько минут до смерти заставляли хором разучивать идиотские немецкие сентиментальные песенки:

...Ich brach das Blümlein Und schenkte es dem Schönsten,

Geliebten Mädlein...[60]

Главный комендант лагеря отобрал в одной партии несколько детей, убил их родителей, одел детей в лучшее платье, закармливал их сластями, играл с ними, а затем, спустя несколько дней, когда эта забава надоела ему, приказал детей убить.

Возле уборной немцы поставили старика в молитвенных одеяниях, ему приказали следить, чтобы заходившие в уборную оправлялись не больше трех минут. На грудь ему повесили будильник. Немцы с хохотом рассматривали его одежду. Иногда немцы заставляли стариков-евреев производить богослужение, устраивать похороны отдельным убитым с соблюдением всех религиозных обрядов, устанавливать надгробия, а спустя некоторое время разрывали эти могилы, выбрасывали трупы, разбирали надгробия.

Одним из главных развлечений были ночные насилия и издевательства над молодыми красивыми женщинами и девушками, которых отбирали из каждой партии обреченных. Наутро сами насильники отводили их в газовню. Так развлекались в Треблинке эсэсовцы, оплот гитлеровского режима и гордость фашистской Германии.

Здесь следует отметить, что существа эти вовсе не были механическими исполнителями чужой воли. Все свидетели подмечают общую им всем черту: любовь к теоретическим рассуждениям, философствованию. Все они имели слабость произносить перед обреченными речи, хвастать перед ними, объяснять великий смысл и значение для будущего того, что происходит в Треблинке.

Лето 1943 года выдалось необычайно жарким в этих местах.

Ни дождя, ни облаков, ни ветра в течение многих недель. Работа по сожжению трупов находилась в разгаре. Уже около 6 месяцев день и ночь пылали печи, а сожжено было немногим больше половины убитых.

Заключенные, работавшие на сожжении трупов, не выдерживали ужасных нравственных и телесных мучений, ежедневно кончали самоубийством 15-20 человек. Многие искали смерти, нарочно нарушая дисциплинарные правила.

”Получить пулю это был ”люксус” (роскошь), — говорил мне коссувский пекарь, бежавший из лагеря. Люди говорили, что быть обреченным в Треблинке на жизнь во много раз страшней, чем быть обреченным на смерть.

Шлак и пепел вывозились за лагерную ограду. Мобилизованные немцами крестьяне деревни Вулька нагружали пепел и шлак на подводы и высыпали его вдоль дороги, ведущей мимо лагеря смерти к штрафному польскому лагерю. Заключенные дети с лопатами равномерно разбрасывали этот пепел по дороге. Иногда они находили в пепле сплавленные золотые монеты, сплавленные золотые коронки. Детей звали ”дети с черной дороги”. Дорога эта от пепла стала черной, как траурная лента. Колеса машин как-то по-особенному шуршали на этой дороге, и когда я ехал по ней, все время слышался из-под колес печальный, негромкий шелест, словно робкая жалоба.

Эта черная траурная лента, идущая среди лесов и полей от лагеря смерти к польскому лагерю, была словно трагический символ страшной судьбы, объединившей народы, попавшие под топор гитлеровской Германии.

Крестьяне возили пепел и шлак с весны 1943 года по лето 1944 года. Ежедневно на работу выезжало 20 подвод, и каждая из них нагружала по 6—8 раз на день по 7—8 пудов пепла и шлака.

В песне ”Треблинка”, которую немцы заставляли петь 800 человек, работавших на сожжении трупов, есть слова, где заключенных призывают к покорности и послушанию; за это им обещается ”маленькое, маленькое счастье, которое мелькает на одну, одну минутку”. И удивительное дело, в жизни треблинского ада был действительно один счастливый день. Немцы, однако, ошиблись, не покорность и послушание подарили этот день смертникам Треблинки. Безумство смелых родило этот день. У заключенных родился план восстания. Терять им было нечего. Все они были смертниками, каждый день их жизни был днем страданий и мук.

Ни одного из них, свидетелей страшных преступлений, немцы не пощадили бы — всех их ждала газовня; да их и отправляли туда после нескольких дней работы, заменяя новыми из очередных партий. Лишь несколько десятков человек жили не дни, и часы, а недели и месяцы — квалифицированные мастера, плотники, каменщики, обслуживавшие немцев пекари, портные, парикмахеры. Они-то и создали Комитет восстания. Конечно, только смертники и только люди, охваченные чувством лютой мести и всепожирающей ненависти, могли составить столь безумно смелый план восстания. Они не хотели бежать до того, пока не уничтожат Треблинку. И они уничтожили ее. В рабочих бараках стало появляться оружие: топоры, ножи, дубины. Какой ценой, с каким безумным риском было сопряжено добывание каждого топора и ножа! Сколько изумительного терпения, хитрости, ловкости понадобилось, чтобы укрыть все это от обыска и спрятать в бараке. Были созданы запасы бензина, чтобы облить и поджечь лагерные постройки. Как накапливался этот бензин и как бесследно исчезал он, точно растворялся!? Для этого понадобились сверхчеловеческие усилия, напряжение ума, воли, страшная дерзость. Наконец, был произведен большой подкоп под немецкий барак-арсенал. И здесь дерзость помогла людям, бог смелости стоял за них. Из арсенала были вынесены 20 ручных гранат, пулемет, карабины, пистолеты. Все это исчезло в тайниках, вырытых заговорщиками. Участники заговора разбились на пятерки. Огромный, сложный план восстания был разработан до последних мелочей. Каждая пятерка имела точное задание. Одним поручался штурм башен, на которых сидели вахманы с пулеметами. Вторые должны были внезапно атаковать часовых, ходивших у проходов между лагерными площадками. Третьи должны были атаковать бронемашины. Четвертые резали телефонную связь. Пятые нападали на здание казармы, шестые делали проходы в колючей проволоке. Седьмые устраивали мосты через противотанковые рвы. Восьмые обливали бензином лагерные постройки и жгли. Девятые разрушали все, что легко поддавалось разрушению.

Было предусмотрено даже снабжение деньгами бежавших, варшавский врач, который собирал деньги, едва не погубил всего дела. Однажды шарфюрер заметил, что из кармана его брюк видна толстая пачка кредиток — это была очередная порция денег, которые доктор собирался укрыть в тайнике. Шарфюрер сделал вид, что ничего не заметил, и тотчас доложил об этом самому Курту Францу. Это было, конечно, событием чрезвычайным. Франц лично отправился допрашивать врача. Он сразу заподозрил нечто недоброе; в самом деле, для чего смертнику деньги? Франц приступил к допросу уверенно и не спеша, — вряд ли на земле был человек, умевший так пытать, как он. И он был уверен, что нет на земле человека, который мог бы устоять против пыток, известных гауптману Курту Францу. В треблинском аду умели пытать великие академики этого дела. Но варшавский врач перехитрил эсэсовского гауптмана. Он принял яд. Один из участников восстания рассказывал мне, что никогда в Треблинке не старались с таким рвением спасти человеку жизнь. Видно, Франц чутьем понимал, что умирающий врач уносит важную тайну. Но немецкий яд действует верно, и тайна осталась тайной.

В конце июля наступила удушающая жара. Когда вскрывали могилы, из них, как из гигантских котлов, валил пар. Чудовищное зловоние и жар печей убивал людей; изнуренные люди, тащившие мертвецов, сами мертвыми падали на колосники печей. Миллиарды тяжелых, обожравшихся мух ползали по земле.

Восстание было назначено на 2 августа. Сигналом к нему послужил револьверный выстрел. Знамя успеха осенило святое дело. В небо поднялось новое пламя — не тяжелое, полное жирного дыма пламя горящих трупов, а яркий, знойный и буйный огонь пожара. Запылали лагерные постройки, и восставшим казалось, что само солнце, разорвав свое тело, горит над Треблинкой, правит праздник свободы и мести.

Загремели выстрелы, захлебываясь, затараторили пулеметы на захваченных восставшими башнях. Торжественно, как колокола правды, загудели взрывы ручных гранат. Воздух всколыхнулся от грохота и треска, рушились постройки, свист пуль заглушил гудение трупных мух. В ясном и чистом воздухе мелькали красные от крови топоры. В день второго августа на землю треблинского ада полилась злая кровь эсэсовцев, и пышущее светом голубое небо торжествовало и праздновало миг возмездия. И здесь повторилась древняя как мир история: существа, громоподобно возглашавшие: “Achtung! Mützen ab”[61] существа, вызывавшие варшавян из их домов на казнь потрясающими, рокочущими голосами властелинов: ”Alle r-r-r-raus! unter-r-r-r!”[62], эти существа, столь уверенные в своем могуществе, когда речь шла о казни миллионов женщин и детей, оказались презренными трусами, жалкими, молящими пощады пресмыкающимися, чуть дело дошло до настоящей смертной драки. Они растерялись, они метались как крысы, они забыли о дьявольски продуманной системе обороны Треблинки, о всеубивающем огне, заранее организованном, забыли о своем оружии. Но стоит ли говорить об этом и нужно ли хоть кому-нибудь дивиться этому?

Когда запылала Треблинка и восставшие, молчаливо прощаясь с пеплом народа, уходили за проволоку, со всех концов ринулись эсэсовские и полицейские части преследовать уходящих. Сотни полицейских собак были пущены по следам. Немцы мобилизовали авиацию. Бои шли в лесах, на болотах, и мало кто, — считанные люди из восставших, — дожили до наших дней. Но что с того — они погибли в бою, с оружием в руках.

После дня 2 августа Треблинка перестала существовать. Немцы дожигали оставшиеся трупы, разбирали каменные постройки, снимали проволоку, сжигали недожженные восставшими деревянные бараки. Было взорвано, погружено и увезено оборудование здания смерти, уничтожены печи, вывезены экскаваторы, огромные, бесчисленные рвы засыпаны землей, снесено до последнего камня здание вокзала, наконец, разобраны рельсовые пути, увезены шпалы. На территории лагеря был посеян люпин, построил свой домик колонист Стребень. Сейчас этого домика нет, он сожжен. Чего хотели достичь всем этим немцы? Скрыть следы убийства миллионов людей в треблинском аду? Но разве это мыслимо сделать? Разве мыслимо заставить молчать тысячи людей, свидетельствующих о том, как эшелоны смертников шли со всей Европы к месту конвейерной казни? Разве мыслимо скрыть то мертвое, тяжелое пламя и тот дым, что 8 месяцев стояли в небе, видимые днем и ночью жителями десятков деревень и местечек? Разве мыслимо вырвать из сердца, заставить забыть 13 месяцев длившийся ужасный вопль женщин и детей, что и по сей день стоит в ушах крестьян деревни Вулька? Разве мыслимо заставить молчать оставшихся в живых свидетелей работы треблинской плахи, от первых дней ее возникновения до дня 2 августа, последнего дня ее существования, — свидетелей, согласно и точно рассказывающих о каждом эсэсовце и вахмане, свидетелей, шаг за шагом, час за часом восстанавливающих треблинский дневник? Им уже не крикнешь: ”Mützen ab!”, их уже не свезешь в газовню. И уж не властен Гиммлер над своими подручными, которые, низко опустив головы, теребя дрожащими пальцами край пиджака, глухим, мерным голосом рассказывают кажущуюся безумием и бредом историю своих преступлений.

Мы приехали в Треблинский лагерь в начале сентября 1944 года, то есть через 13 месяцев после дня восстания. 13 месяцев работала плаха. 13 месяцев пытались немцы скрыть следы ее работы. Тихо. Едва шевелятся вершины сосен, стоящих вдоль железной дороги. Вот на эти сосны, на этот песок, на этот старый пень смотрели миллионы человеческих глаз из медленно подплывавших к перрону вагонов. Тихо шуршат пепел и дробленный шлак по черной дороге, по-немецки аккуратно обложенной крашенным в белый цвет камнем. Мы входим в лагерь, идем по треблинской земле. Стручки люпина лопаются от малейшего прикосновения, лопаются сами, с легким звоном; миллионы горошинок сыплются на землю. Звук падающих горошин, звук раскрывающихся стручков сливаются в сплошную печальную и тихую мелодию. Кажется, из самой глубины земли доносится погребальный звон маленьких колоколов, едва слышный, печальный, широкий, спокойный. А земля колеблется под ногами, пухлая, словно обильно политая льняным маслом, бездонная земля Треблинки, зыбкая, как морская пучина. Этот пустырь, огороженный проволокой, поглотил в себя больше человеческих жизней, чем все океаны и моря земного шара за все время существования людского рода.

Земля извергает из себя дробленные косточки, зубы, вещи, бумаги, она не хочет хранить тайны.

И вещи лезут из лопнувшей земли, из незаживающих ран ее. Вот они — полуистлевшие сорочки убитых, брюки, туфли, позеленевшие портсигары, колесики ручных часов, перочинные ножики, бритвенные кисти, подсвечники, детские туфельки с красными помпонами, полотенца с украинской вышивкой, кружевное белье, ножницы, наперстки, корсеты, бандажи. А дальше из трещин земли лезут на поверхность груды посуды: сковородки, алюминиевые кружки, чашки, кастрюли, кастрюльки, горшочки, бидоны, судки, детские чашечки из пластмассы... А дальше из бездонной вспученной земли точно чья-то рука выталкивает на свет захороненное немцами, выходят на поверхность полуистлевшие советские паспорта, записные книжки на болгарском языке, фотографии детей из Варшавы и Вены, детские, писанные каракулями письма, книжечки стихов, списанная на желтом листочке молитва, продуктовые карточки из Германии... И всюду сотни флаконов и крошечных граненных бутылочек из-под духов — зеленых, розовых, синих... Над всем этим стоит ужасный запах тления, его не могли победить ни огонь, ни солнце, ни дожди, ни снег, ни ветры. И сотни маленьких лесных мух ползают по полуистлевшим вещам, бумагам, фотографиям.

Мы идем все дальше по бездонной колеблющейся треблинской земле и вдруг останавливаемся. Желтые, горящие медью волнистые густые волосы, тонкие, легкие прелестные волосы девушки, затоптанные в землю, и рядом такие же светлые локоны и дальше черные тяжелые косы на светлом песке. А дальше еще и еще. Это, видимо, содержимое одного, только одного лишь, невывезенного, забытого мешка волос. Все это правда! Дикая последняя надежда, что это сон, рушится. А стручки люпина звенят, стучат горошины, точно и в самом деле из-под земли доносится погребальный звон бесчисленных, маленьких колоколен. И кажется, сердце сейчас остановится, сжатое такой печалью, таким горем, такой тоской, каких не дано перенести человеку.


ДЕТИ С ЧЕРНОЙ ДОРОГИ. Автор — В. Апресян.

Мы шли по полю, густо заросшему люпином. Солнце жгло, шелест сухих листьев и треск стручков сливались в грустные, почти певучие звуки. Обнажив седую трясущуюся голову, старик-проводник перекрестился и сказал:

— Вы шагаете по могилам.

Мы шли по земле Треблинского лагеря смерти, куда немцы свозили евреев со всех концов Европы и оккупированных районов СССР.

Здесь немцами были умерщвлены миллионы людей. Страшная черная дорога прорезывает треблинское поле; она черна оттого, что на протяжении трех километров засыпана человеческим пеплом.

На подводах подвозили тонны пепла, 11-13 летние дети-заключенные лопатами разбрасывали его по дороге. Их называли: дети с черной дороги.

В морозный февральский день 1943 года очередной товарный поезд в числе прочих ”пассажиров” доставил в Треблинский лагерь смерти 60 мальчиков. Это были еврейские дети из Варшавы, Вильно, Гродно, Белостока и Бреста. При высадке эшелона их отделили от семей. Взрослые были отправлены в лагерь смерти, а мальчики — в ”трудовой лагерь”.

Начальник этого лагеря, гауптштурмфюрер голландский немец Ван-Эйпен решил, что мальчиков убить всегда успеет, а пока их можно использовать на работе. Он поручил унтерштурмфюреру Фрицу Прейфи взять детей под свое начало.

Детей, оставленных для работы, разместили в бараке. Их койками были нары, устроенные в три яруса. Прейфи приказал, чтобы они спали на необструганных досках. Самого рослого из них — 14-летнего Лейбу — он назначил капо (вожаком).

В пять часов утра отряд детей шел на работу. Весь день до них доносились вопли тысяч убиваемых немцами мужчин, женщин и детей. Крики то замирали, то вновь нарастали. Это были вопли горя и мук. Они леденили сердце, наполняли души мальчиков несказанным страданием.

Взрослые обитатели барака приняли ребят с трогательным участием, какое могут проявить только отцы, потерявшие собственных детей. Это были евреи — рабочие высокой квалификации, оставленные в живых для работы, семьи их были истреблены.

Среди них был пожилой мастер из гродненского мясокомбината Арон, его фамилия осталась неизвестна (в лагере людей называли по имени или по кличке), который сдружился с ребятами. Они ласкательно называли его Арли.

Арли хорошо пел и даже сочинял песни. Чтобы отвлечь ребят от мрачных мыслей, он по вечерам учил их петь. Рыжего мальчика прозвали Рыжиком. Он обладал мягким дискантом и хорошо пел. Когда Рыжик пел, каждый из взрослых вспоминал своих детей. Арон плакал и гладил мальчика по голове.

У детей из советских районов немцы отняли все. Отняли родных, дом, школу, книги, отняли радость, мечты, детство. Одного только не смели немцы отнять — песен. И они пели о Родине, о Москве. Нередко в мрачном, тесном бараке звучала песня: ”Широка страна моя родная”.

Отряд детей пас гусей, коров, чистил на кухне картошку, пилил дрова. Весь лагерь знал детей. По приказу Прейфи ребят одели в форму — синие полотняные мундирчики с железными пуговицами. Прейфи заставлял ребят часами маршировать и добивался идеальной отработки строевого шага на манер солдатского. Он забавлялся ребятами, как живыми игрушками, и ломал их, когда хотел. Он хвастливо показывал маршировку своих ”игрушек” начальнику Ван-Эйпену.

Однажды Арли решил расшевелить в немце чувство жалости к детям. Он заставил ребят спеть самую грустную песню, которую знал. Детские голоса звенели безмерной горечью.

В это время вошел еще один мальчик, несший тощую брюкву своему Арли. Немец подозвал столяра из Варшавы Макса Левита, дал ему палку и приказал нанести мальчику 25 ударов. Левит слабо ударил один раз. Прейфи вырвал у него палку и с остервенением начал избивать мальчика. Последние удары он нанес уже мертвому. Разбив ”игрушку”, Прейфи сказал: ”Вот как надо бить”.

Был среди ребят мальчик Изак. Он умел хорошо плясать. Прейфи приказал Изаку плясать на столе, потому что все заводные игрушки пляшут на столах. И Изак плясал на квадратном метре стола с поразительной быстротой, с мертвым механическим ритмом, с восковым печальным лицом, действительно похожий на заводную игрушку.

Был еще мальчик Яша — художник. Он рисовал на кусках фанеры унылые картины из жизни лагеря. Иногда он рисовал танк с пятиконечной звездой, который, разрывая проволочные заграждения, давил вахманов (охранников). Потом он быстро стирал рисунок. Яша и Рыжик спали вместе. В холодные ночи маленький певец и маленький художник согревали друг друга.

Прейфи был откомандирован в Краковский лагерь. Начальник лагеря Ван-Эйпен назначил ”шефом״ ребят другого унтерштурмфюрера — Штумпфе. Это молодой упитанный эсэсовец гигантского роста. По показаниям свидетелей, — поляков и евреев, Штумпфе всегда смеялся во время казни заключенных и был прозван ”Смеющаяся смерть”.

Этот ”шеф” нашел новую работу для детей. Он приказал отряду вооружиться лопатами и разбрасывать по дороге человеческий пепел, который подвозили в вагонетках из лагеря смерти.

Наступил июль. Солнце жгло нещадно. Воздух накалился так, что нельзя было дышать. Задыхаясь от жары и смрада, истощенные, измученные дети, подгоняемые нагайками вахманов, падали в обморок на пепел своих отцов и матерей.

Во время вечерней проверки Штумпфе обнаружил, что нехватает пятерых ребят. Особенно заметно было отсутствие Рыжика.

— Где Рыжик? — рявкнул ”шеф”.

— Я здесь, — раздался робкий голос.

Штумпфе заметил чернокудрого мальчика. Это был Рыжик, весь в черной пыли. Штумпфе подошел, погрузил пальцы в густые кудри мальчика, поднял его сильной рукой за волосы.

— Негритос, — презрительно сказал он и отпустил Рыжика. Нехватало четверых. Оказалось, что двое умерли, не выдержав нечеловеческих мук. Их маленькие тела лежали на черной дороге среди пепла. Исчезли двое: тихий Миша и красавец Полютек. Мальчики бежали.

Беглецов поймали через несколько дней на железнодорожной станции и привели в лагерь.

Отряд выстроили перед виселицей. Подвели Мишу и Полютека. Их руки не были связаны. Унтерштурмфюрер Ланц сказал: ”Так лучше. Если руки свободны, повешенный начинает махать ими, как птица крыльями, и улетает прямо на небо”.

”Смеющаяся смерть” — Штумпфе громко захохотал. Ребят повесили. Полютек умер быстро, почти без судорог. Для Миши веревка оказалась чересчур длинной, и он носками доставал до земли. Он долго хрипел, вздрагивал, вращая во все стороны страшными глазами. Ланц отвязал конец веревки от бревна, положил живого еще мальчика на землю, уперся ногой в его голову, и, туго стянув петлю, легко поднял худенькое тельце Миши и снова его повесил.

Впервые мальчики заплакали. Муки товарищей растопили окаменевшие сердца. Стасику стало дурно. Его поддержал ”капо” Лейб — он сказал:

— Не плачьте. Мише и Полютеку теперь хорошо, ведь они больше не будут жить.

Гауптштурмфюрер Ван-Эйпен и унтерштурмфюрер Штумпфе, Ланц, Гаген и Ледеке сели на велосипеды, сделали большой круг вокруг виселицы и, весело переговариваясь о чем-то, сфотографировались.

Вечером дети пели песню, которую назвали ”Мы проиграли”. Ее сочинил Арли. Длинная, заунывная, она рисовала жизнь лагеря, оплакивала живых ребят.

Кончалась песня так:

Бушует на поле смерти костер.

Жжет сердце пепел братьев и сестер.

На этом свете нам больше не жить

Мы прожили свою короткую жизнь.

Всю ночь после казни друзей дети не могли уснуть. Певец и художник, обнявшись, тихо плакали.

22 июля 1944 года отряд детей был направлен с лопатами не на черную дорогу, а к опушке леса. Там надо рыть ямы ”для зенитных точек”, объяснил им Штумпфе. Но капо заметил, что яма, которую они рыли, не похожа на зенитную точку. Скоро все услышали отдаленный гул орудий — это приближался фронт. Рыжик прислушался к гулу и сказал:

— Немцы бегут, а мы останемся здесь, — и стукнул лопатой о дно ямы.

Дети поняли, что копают могилу. Рано или поздно это должно было случиться. Они были обречены, и смерть их не страшила. Она стала спутницей их короткой жизни в лагере. И Рыжик спокойно сказал своему неразлучному другу Яше:

— Когда нас убьют, давай ляжем рядом.

— Мы упадем в яму, как попало. Как же мертвые могут лечь рядом?

— Могут. Мы встанем на краю могилы, обнимемся и вместе упадем. Вот и все.

И они оба аккуратно разровняли края могилы.

Наступило утро. Вдали за оградой крестьяне убирали хлеб, запасались на зиму сеном. Гул орудий слышался яснее. Нервно свистя, куда-то неслись немецкие паровозы. Немцы спешно ликвидировали Треблинский ”трудовой лагерь” (лагерь смерти был ликвидирован раньше). Гауптунтер и прочие фюреры, вахманы выпивали оставшиеся запасы вина. В 7 часов утра начались расстрелы. Для безопасности к могилам вели только по 10 человек. ”Работа” затянулась до вечера. Вот повели очередную десятку, в числе которой были Арли и столяр Макс Левит. Проходя мимо ожидавших своей очереди ребят, Арли крикнул:

— Прощайте, дети мои!

— Прощайте, — ответили ребята.

— До свидания, Арли, мы скоро придем к тебе, — сказал Лейба.

Рыжик, прошмыгнув мимо вахмана, цепко обхватил Арли, прижался к нему. Арли обнял своего любимца.

— Когда мы пели в последний раз, в среду? Запомни. В среду, — сказал он мальчику.

Арли знал, что идет на расстрел. Он знал, что будет убит и маленький певец. Для чего он сказал ”запомни”? Не успел Рыжик задать вопрос, как вахман отшвырнул его в сторону.

Когда вахманы отсчитали 10 ребят, весь отряд взбунтовался:

— Мы хотим умереть все вместе.

Из было 30. Вахманы торопились, поэтому уступили. Лейб выстроил свой отряд и, подняв голову, повел их строем — к могилам, которые они сами вырыли.

Макс Левит уже лежал в яме. Пьяные вахманы стреляли плохо. Макс Левит был невредим, но притворился мертвым. До него доносились стройные детские голоса. Они пели, идя на смерть. Маленькие смертники пели песню о советской Москве.

Ближе, громче, ближе. Левит слышал дружный топот ног и окрик немца Шварца.

— Молчать!

— Да здравствует Сталин! — отвечал отряд. — Он отомстит за нас!

Певец и художник крепко обняли друг друга. Раздался залп. Сраженный насмерть Яша, падая, увлек раненого Рыжика в яму.

Рыжик зашевелился, пристроился поплотнее к другу, взглянул на страшное лицо лежавшего рядом Арли. Мальчик закрыл глаза и, упершись лбом в плечо Яши, минуту не шевелился. Потом Рыжик поднял голову и произнес:

— Пан вахман не трафил (не попал), проше пана, еще раз, еще раз.

Вахман выругался. ”Смеющаяся смерть” — Штумпфе рассмеялся. Вахман снова выстрелил. Медно-золотистая курчавая головка упала и больше не поднялась.

Наступили сумерки, усталые вахманы (они за этот день — 23 июля 1944 года — расстреляли 700 поляков и евреев) решили, что ямы засыпят землей на следующий день, и ушли.

Макс Левит выполз из-под детских трупиков и ушел в лес.

Мы встретились со столяром из Варшавы в деревне Вулька-Окронтик, в двух километрах от бывшего Треблинского лагеря. К нам пришел и 62-летний старик-поляк из этой деревни Казимир Скаржинский, работавший с детьми по разброске человеческого пепла. Столяр Макс Левит и крестьянин Казимир Скаржинский поведали нам правду о детях с черной дороги.


ВОССТАНИЕ В СОБИБОРЕ[63]. Авторы — П. Антокольский, В. Каверин.

I

Собиборский лагерь смерти, наряду с лагерями на Майданеке, в Треблинке, Белжеце, Освенциме, был создан немцами с целью организованного массового уничтожения еврейского населения Европы. Он был расположен на огромной площади в лесу, рядом с полустанком Собибор. Железная дорога заходила в тупик, — и это должно было способствовать сохранению тайны. Как всегда, немцы тщательно оберегали ее от окрестного населения: всякое преступление боится свидетелей.

Лагерь окружали четыре ряда колючей проволоки высотой в три метра. Между третьим и четвертым рядами пространство было заминировано. Между вторым и третьим расхаживали патрули. Днем и ночью на вышках, откуда просматривалась вся система заграждений, дежурили часовые.

Лагерь делился на три основные части — ”подлагеря” — у каждого было свое, строго определенное значение. В первом находились жилые бараки, столярная, сапожная, портняжная мастерские, два офицерских дома. Во втором — парикмахерский барак, магазины, склады. В третьем стояло кирпичное здание с железными воротами, которое называлось ”баней”.

Собиборский лагерь начал действовать 15 мая 1942 года. Первые партии заключенных прибыли из Франции. Голландии, Западной Польши. Вот что рассказывает голландская еврейка Зельма Вайнберг о своем пребывании в лагере:

״Я родилась в 1922 году в городе Эволле (Голландия). В Голландии не было вражды между голландцами и евреями, мы жили дружно и не чувствовали никакой разницы между народами. Но пришли немцы, и начались гонения. В Вестербурге в 1941 году был создан лагерь для евреев, высланных из Германии. Когда в стране начались преследования евреев, когда их заставили носить специальные знаки, голландцы приветствовали людей, носящих такие знаки. Когда евреев начали высылать в Польшу (это было в 1941 году), в Амстердаме возникла забастовка. Жизнь города замерла на три дня. Голландцы прятали евреев от немцев. В Утрехте было 2000 евреев, из них поехали всего 200 человек; остальных спрятало местное население. В стране действовала специальная организация по спасению евреев, она оказывала большую продовольственную и денежную помощь людям. Многих евреев спасла организация “Свободная Голландия”.

Я вместе со своей семьей попала в лагерь Вестербург, расширенный к 1942 году. В лагере находилось 2000 человек, но состав заключенных все время менялся, так как каждый вторник эшелон увозил около 1000 человек в Польшу. Немецкий офицер говорил заключенным, что они едут на работу в Польшу и на Украину. Многие ехали туда с охотой, брали с собой одежду, обувь, продукты. Дело в том, что из Влодавы приходили письма, в них не говорилось, что все это была немецкая провокация. Людей заставляли подписывать напечатанные немцами открытки. Собибор в них не упоминался.

Я не хотела уезжать из Голландии и убежала из Вестербурга. Меня приютила голландская семья. Всех моих родных увезли в Польшу. Голландский немец (”фольксдойче”) выдал меня. Два месяца я просидела в тюрьме в Амстердаме, потом попала в лагерь в Фихте, где были и политзаключенные и евреи. Работала там в прачечной.

В марте 1943 года нас повезли в Польшу. Многие надеялись, что встретятся там с родными. Ведь больных евреев даже лечили сперва в голландских госпиталях, а потом уже отправляли в Польшу. Создавалась видимость, что людям ничего не угрожает. Когда мы проезжали по Германии, в наши вагоны являлись немецкие сестры милосердия и оказывали медицинскую помощь заболевшим в дороге.

9 апреля 1943 года я приехала в Собибор. Мужчинам было приказано раздеться и идти дальше, в третий лагерь. Женщины по сосновой аллее проходили в бараки раздеваться и стричься. Немецкий офицер отобрал двадцать восемь молодых девушек для работы во втором лагере. Я провела в Собиборе пять месяцев”.

Массовое уничтожение людей — это сложная работа. В том, как она была поставлена в Собиборе, видна полная продуманность, постоянная забота обо всех мелочах ремесла и сметка давно практикующих палачей. На казнь люди шли совершенно голые. Их вещи, одежду, обувь сортировали и отправляли в Германию. Женщин стригли. Из человеческого волоса делались матрасы и седла; мебельная мастерская была и в самом лагере, так что волосы казненных находили применение и сбыт тут же в лагере. Наконец, само устройство ”бани”, т.е. главного цеха в этом чудовищном производстве смертей, было сложным и требовало внимания, заботы, квалифицированных техников, истопников, сторожей, подавальщиков газа, гробовщиков, могильщиков.

На разных этапах эту работу под угрозой немедленной смерти должны были выполнять сами заключенные.

Один из немногих оставшихся в живых собиборцев, варшавский парикмахер Бер Моисеевич Фрайберг в своем показании от 10 августа 1944 года указывает, что в первом подлагере работало около 100 человек, а во втором — 120 мужчин и 80 женщин.

”Я работал во втором лагере, — пишет он, — где находились магазины и склады. Когда обреченные на смерть раздевались, мы собирали все вещи и разносили их по магазинам: обувь отдельно, верхнее платье отдельно и т.д. Там вещи делились по сортам и упаковывались для отправки в Германию. Каждый день из Собибора отходил поезд из десяти вагонов с вещами. На кострах мы сжигали документы, фотографии и другие бумаги, а также малоценные вещи. В удобные моменты мы бросали в костер также деньги и ценные вещи, найденные в карманах и чемоданах, чтобы все это не досталось немцам.

Через некоторое время меня перевели на другую работу. Во втором лагере построили три барака, специально для женщин. В первом из них женщины снимали обувь, во втором — одежду, в третьем им стригли волосы. Меня назначили парикмахером в третий барак. Нас было двадцать ребят — парикмахеров. Стригли мы ножницами, а волосы складывали в мешки. Немцы говорили женщинам, что стригут их для чистоты, ”чтобы вши не заводились”.

Работая во втором лагере, в июне 1943 года, я невольно наблюдал картины страшного нечеловеческого обращения с невинными людьми. На моих глазах из Белостока пришел эшелон, до отказа наполненный совершенно голыми людьми. Очевидно, немцы боялись побега заключенных. Полуживые в этом эшелоне были перемешаны с мертвыми. Людям в дороге не давали ни пить, ни есть. Еще живых обливали хлорной известью.

Гестаповцы в лагере часто бросали детей на землю, били их сапогами, раскраивали черепа. На беззащитных натравливали собак, которые разрывали людей в клочья. Многие не выдерживали и кончали жизнь самоубийством. Заболевших немцы уничтожали немедленно”.

Что же происходило в третьем ”подлагере”, в кирпичном здании, называемом баней? Согласно всем показаниям, территория ”бани” была в свою очередь окружена колючей проволокой. Работникам первых двух ”подлагерей” вход на эту территорию был строжайше запрещен и карался немедленной смертью.

”Когда партия в восемьсот человек входила в ”баню”, дверь плотно закрывалась, — пишет тот же Бер Фрайберг.

В пристройке работала электрическая машина, вырабатывающая удушающий газ. Выработанный газ поступал в баллоны, из них по шлангам в помещение. Обычно через 15 минут все находившиеся в камере были задушены. Окон в здании не было. Только сверху было стеклянное окошечко, и немец, которого в лагере называли ”банщиком”, следил через него, закончен ли процесс умерщвления. По его сигналу прекращалась подача газа, пол механически раздвигался и трупы падали вниз. В подвале находились вагонетки, и группа обреченных складывала на них трупы казненных. Вагонетки вывозились из подвала в лес третьего лагеря. Там был вырыт огромный ров, в который сбрасывались трупы, затем они засыпались землей. Люди, занимавшиеся складыванием и перевозкой трупов, тут же расстреливались.

Был такой случай. Партия людей уже находилась в помещении ”бани”, но неожиданно испортилась машина, подающая газ. Несчастные взломали дверь и пытались разбежаться. Гестаповцы многих убили, а остальных загнали обратно. Механики быстро наладили машину, и все пошло своим порядком.

Одна из заключенных, ухаживавшая за кроликами, которых немцы разводили для себя, увидела сквозь щели кроличьего закута шествие голых женщин и детей. Идущие ни о чем не догадывались и мирно переговаривались между собой на разных языках Европы о том, какая жизнь предстоит им в лагере.

Бывало и по-другому. Восемнадцатилетняя девушка из Влодавы, идя на смерть в солнечный летний день, крикнула во всеуслышание: ”Вам отомстят за нас. Придут Советы и вам, бандиты, не будет пощады”.

Ее насмерть избили прикладами карабинов.

Среди немецкой прислуги третьего лагеря особенно был страшен берлинский боксер Гомерский, хваставший тем, что убивает человека с одного удара. Зато другой сентиментальный немец обходил голых детишек, обреченных на смерть, гладил их по головкам, совал конфеты и бурчал:

— Здравствуй, милочка. Только смотри, не бойся, все будет хорошо.

Однажды из третьего лагеря раздались особенно страшные крики. Оказалось, что детей и женщин живьем бросают в огонь. Это были забавы — экстра для гестаповцев.

Действительность лагеря изобиловала фантастическими драмами, перед которыми меркнет любое воображение. Какой-то голландский юноша, работавший на сортировке только что прибывших вещей, неожиданно увидел вещи своих родных. Вне себя он выбежал из склада, где работал, и в толпе идущих на казнь узнал всю свою семью. Другой юноша среди задушенных нашел тело своего отца. Он пытался украсть и собственноручно зарыть это бедное родное тело. Немцы убили и сына.

Все эти подробности ничем не отличаются от страшных и отвратительных рассказов о том, что делалось на Майданеке или в Треблинке. Может быть, единственное, в чем проявилась фантазия и личная инициатива собиборских палачей, это в способе скрывать от окружающего населения свою работу. Они развели в подсобных хозяйствах лагеря стада гусей, и когда производилась расправа, этих гусей дразнили и заставляли кричать. Немцы, таким образом, заглушали стоны и плач своих жертв.

Летом 1943 года, желая скрыть следы своих преступлений, немцы построили в третьем ”подлагере” печи. В Собибор была доставлена специальная земляная машина. Могильный ров был раскопан. Машина подавала выкопанные трупы на костры, разложенные под рельсами. В такие дни по всей округе слышен был трупный запах.

И вот в этом страшном месте, реальность которого, как она ни документальна, все же кажется диким вымыслом больного мозга, на этом маленьком пространстве испоганенной немцами земли 14 октября 1943 года произошло восстание, кончившееся победой заключенных. Во время этого восстания было убито 12 немцев, виднейших из несущих охранную службу офицеров — руководителей лагеря — и четыре рядовых охранника. После восстания Собиборский лагерь был уничтожен.

Как это произошло? Чья человеческая сила оказалась достаточно стойкой и организованной, чтобы противостоять немецкому железу, направленному на безоружных? У кого в этой страшной атмосфере смерти и унижения нашлись воля, ум, дальновидность? 22 сентября 1943 года в Собибор пригнали из Минска шестьсот военнопленных евреев, офицеров и бойцов Красной Армии. Из них 80 человек были оставлены для работы во втором ”подлагере”. Остальных немцы задушили и сожгли. В числе оставшихся был офицер Александр Аронович Печерский.


II

Печерский родился в Кременчуге, в 1909 году. С 1915 года он жил в Ростове-на-Дону. В последние годы перед войной его основная профессия была — руководство художественной самодеятельностью. В первый же день Отечественной войны Печерский был призван в армию и в сентябре 1941 года был аттестован как техник-интендант II ранга. В октябре он оказался в окружении на Смоленском направлении и попал в плен. В плену заболел тифом, провалялся больной в ужасающих условиях в течение семи месяцев. Только чудом Печерский выжил после тифа. Тифозных больных немцы расстреливали. Ему удалось скрыть свою болезнь. В мае 1942 года Печерскому удалось бежать, но в тот же день он был пойман вместе с четырьмя другими беглецами. Пойманных отправили в ”штрафную” команду в Борисов, оттуда в Минск. В Минск они прибыли уже осенью 1942 года. Здесь прибывшим предстояла процедура медицинского осмотра. Так было обнаружено, что Печерский — еврей.

Его повели на допрос.

— Признаете ли вы себя евреем?

Печерский признался. Если бы он не признался, он был бы избит плетьми. Вместе с другими он был посажен в ”еврейский” подвал, где провел около десяти дней. В подвале было абсолютно темно, из него никуда не выпускали. Кормили через день: 100 граммов хлеба и кружка воды.

20 августа Печерский был отправлен в Минский рабочий лагерь СС (Широкая улица). Там он пробыл до середины сентября. В этом лагере находилось около пятисот евреев-специалистов из Минского гетто, а также евреи-военнопленные; было там и человек двести-триста русских. Русские попали в лагерь за связь с партизанами, прогул на работе и т.д., словом, это были те, кого немцы считали окончательно ”неисправимыми”. Лагерники жили впроголодь, главным образом, тем, что удавалось украсть у немцев. Работали с рассвета до темна. ”Комендант лагеря Вакс, — рассказывает Печерский, — не мог прожить дня, не убив кого-нибудь. Иначе он просто заболевал. Надо было посмотреть ему в лицо, — это садист: тощий, верхняя губа вздрагивает, левый глаз налит кровью. Всегда в пьяном, мутном похмельи. Что он вытворял! Ночью кто-то вышел оправиться. Вакс застрелил его из окна, а утром с упоением показывал своей даме труп убитого: вот моя работа.

Люди строятся в очередь за хлебом. Вакс выходит, командует ”смирно”, кладет парабеллум на плечи первому стоящему в очереди и стреляет. Горе тому, кто хоть сколько-нибудь ”вылезает” из строя, — он получит пулю в голову или в плечо. Обычное развлечение Вакса травить лагерников собаками, причем защищаться от собак не полагалось, — это любимцы Вакса.

Из общего гетто приводили женщин в баню. При этом всегда присутствовал Вакс и собственноручно обыскивал голых женщин.

В лагере были случаи массового побега. Рядом с продуктовым складом лагеря было общежитие ”шуцполицай”. Иногда заключенным удавалось там стащить и оружие. Таким образом группа в пятьдесят человек, работавшая в продуктовом складе, ухитрилась раздобыть некоторое количество гранат, пистолетов и патронов. За день до побега их намерение было обнаружено. Их выдал шофер, с которым была договоренность: за двадцать тысяч марок он обещал вывезти их с территории лагеря.

Выданных беглецов немцы согнали в подвал сгоревшего дома, окружили усиленной охраной и спустили собак. По замыслу немцев все при этом должны были остаться в живых: для дальнейших издевательств и пыток. Затем всю группу повели через город с поднятыми вверх руками. В лагере все началось сначала: избиение плетьми, травля собаками. Участвовали в этом все немцы, ”кому только не лень”. Каждого в отдельности уводили в жарко натопленную баню. В бане был бассейн с горячей водой. Жертву сталкивали в бассейн, снова вытаскивали и обливали холодной водой, после чего людей выводили на мороз и через два часа пристреливали”.

Эта группа в пятьдесят человек состояла исключительно из евреев-военнопленных. Двух из них Печерский знал лично: Борис Коган из Тулы и Аркадий Орлов из Киева.

В сентябре 1943 года лагерь начали разгружать. 18 сентября Печерский оказался в эшелоне, направлявшемся в Собибор.

Комендант Минского лагеря Вакс сказал заключенным, что они едут ”на работу в Германию”. Они ехали четверо суток в вагонах с забитыми окнами, без хлеба и воды. На пятые сутки поезд подошел к полустанку Собибор. Поезд был переведен на запасной путь, и, давая задний ход, паровоз подтолкнул вагоны к воротам, на которых висел щит с надписью: ”Зондеркомандо”. Печерский прибыл в Собибор после двухлетнего пребывания в немецком плену, умудренный горчайшим и страшным опытом, достаточно видевший и перенесший, чтобы сразу ориентироваться в открывшейся перед его глазами обстановке нового лагеря.

Вот что рассказывает Печерский о первом дне своего пребывания в лагере:

”Я сидел на бревнах возле барака с Шлеймой Ляйтманом, который впоследствии стал главным моим помощником по организации восстания. К нам подошел незнакомый человек лет сорока. Я спросил у него, что там горит вдалеке, метрах в пятистах от нас, и что это за неприятный запах паленого во всем лагере.

— Не смотрите туда, это запрещено, — ответил незнакомец. — Это горят трупы товарищей, приехавших вместе с вами.

Я не поверил ему. Но он продолжал:

— Этот лагерь существует уже больше года. Здесь находится пятьсот евреев — польских, французских, голландских, чехословацких. Русских евреев привезли впервые. Эшелоны по две тысячи новых жертв приходят сюда почти каждый день. Их уничтожают в течение часа, не больше того. Здесь, на маленьком клочке земли в 10 гектаров, убито 500 тысяч женщин, детей и мужчин”.

Появление военнопленных с востока, красноармейцев и офицеров, произвело огромное впечатление в лагере. Оно оказалось своего рода сенсацией. К новоприбывшим потянулись жадные, любознательные, ждущие, надеющиеся на что-то глаза. Люди с востока, ”военнопленные” — для остального населения лагеря они казались почти ”людьми с воли”.

Печерский с первых дней своего пребывания в Собиборе задумался о будущем. Что предпринять? Пытаться ли спастись от гибели, здесь уже неизбежной? Бежать? Но бежать самому или с небольшой только группой товарищей, оставив всех остальных на мучения и гибель? Он отверг эту мысль.

С самого начала идея спасения слилась для него с идеей мести. Отомстить палачам, уничтожить их, уйти всем лагерем на свободу, по возможности, разыскать партизан — так вырисовался перед ним план будущих действий. Невероятная трудность задачи не остановила Печерского.

Прежде всего необходимо было изучить расположение лагеря, распорядок жизни заключенных, офицеров, охраны. Печерскому ясно было, что захотят бежать из лагеря все: но как среди этой массы незнакомых, изнуренных, слабых физически, а может быть и морально, людей, найти таких, на которых можно положиться.

Да и найдутся ли такие?

Через пять дней после прибытия Печерского в Собибор он неожиданно был приглашен в женский барак. Там его ждала интернациональная группа заключенных, в большинстве не знавших русского языка. Его забросали вопросами. Беседа свелась к своего рода политической консультации. Положение осложнялось тем, что Печерский совершенно не знал, с кем имеет дело. Среди присутствующих могли быть и ”капо”, то есть лагерники, работающие на немцев, надсмотрщики. Печерский говорил по-русски. Переводчики-добровольцы объясняли собравшимся смысл его уклончивых ответов.

Печерский рассказал о том, как были разбиты немцы под Москвой, окружены и уничтожены под Сталинградом, о том, что Красная Армия подходит к Днепру, о том, что недалек час, когда Армия-освободительница перешагнет германскую границу. Рассказывал также Печерский о партизанском движении на оккупированной территории Союза. Ведь еще в Минске до него доходили слухи о спущенных под откос партизанами немецких эшелонах, о террористических выступлениях в самом городе.

”Все напряженно слушали, стараясь не проронить ни одного слова. Кто хоть немного понимал по-русски, сейчас же переводил соседу. И эти обреченные на смерть люди были искренне взволнованы рассказом о чужой доблести и борьбе.

— Скажите, — раздался робкий голос, — если столько партизан, почему же они не нападут на лагерь?

— Для чего? Чтобы освободить тебя, меня, его, да? У партизан и без нас найдется дело. За нас работать никто не будет.

Резко повернувшись и хлопнув дверью, Печерский вышел из барака. Последних фраз его никто не переводил. Их поняли и без перевода.

Так или иначе о побеге из лагеря думали все заключенные. Такое впечатление вынес Печерский из этой первой встречи. Перед ним встала задача: остановить и урезонить наиболее нетерпеливых, доказать, что нужна тщательная и продуманная подготовка, прежде чем решиться действовать.

Однажды к Печерскому подошли товарищи, среди них был и Шлейма Ляйтман.

— Саша, мы решили бежать, — сказал он. — ”Вахе” (охрана) небольшая. Убьем их и уйдем в лес.

— Это проще сказать, чем сделать. Пока вы будете снимать одного часового, другой с вышки откроет стрельбу из автомата. Но допустим, что удастся снять всю охрану. Чем вы будете резать проволоку? Как пройдете минированное поле? Что будет с товарищами, которые останутся здесь? Имеем ли мы право забыть о них? Бегите, если хотите, мешать я не стану, но сам не пойду.

И я ушел с одним из товарищей, который называл себя Калимали. Побег был отменен.

В эти же дни произошло еще одно событие, сильно повлиявшее на решение Печерского. Тот самый пожилой человек, с которым он беседовал в первый день пребывания в Собиборе, еще раз подошел к нему. Старика этого звали Борух, — впоследствии оказалось, что он портной. Борух присутствовал в женском бараке при встрече Печерского с лагерниками. От этого человека Печерский услышал предупреждение о том, что за ним начали следить.

— Вы заметили, вчера в бараке около меня стоял высокий худой человек. Это ”капо” Бжецкий, отъявленный негодяй. Он понял все.

— Постойте, о чем, собственно говоря, вы беспокоитесь? Зачем же ему следить за мной? Я ничего не собираюсь делать. Бежать — это безнадежно.

Борух помолчал.

— Вы боитесь меня и вы правы, — начал он, — прошло всего несколько дней с тех пор, как мы впервые увидели друг друга. Но выхода у нас другого нет. Вы можете уйти неожиданно, и тогда все будет кончено для нас. Поймите меня, — и он схватил меня за руку. — Нас много, таких как я, которые хотели бы уйти. Но нам нужен человек, который поведет нас и укажет, что делать. Доверьтесь нам. Мы многое здесь знаем и можем помочь вам.

Я посмотрел в его открытое, доброе лицо и подумал: предатель или нет, а рискнуть все-таки придется!

— Как заминировано поле за проволокой? Понимаете вопрос?

— Не совсем.

— Обычно мины ставятся в шахматном порядке.

— Ага, теперь понимаю. Так и заминировано. Расстояние между минами полтора-два метра.

— Благодарю вас. А теперь я попрошу вас вот о чем. Познакомьте меня с какой-нибудь девушкой.

Борух удивился:

— С девушкой?

— Да. Вчера справа от вас стояла молоденькая девушка, кажется голландка, стриженая, волосы каштанового цвета. Помните, она курила. Вот хотя бы с ней. Она не говорит по-русски, и это как раз очень удобно. Со мною вам встречаться больше незачем.

Мы с Ляйтманом спим рядом, все, что надо будет вам, передавать будет он. А теперь пойдем в женский барак знакомиться с девушкой.

Прошло несколько дней. Каждый вечер Печерский встречался с Луккой, — так звали его новую знакомую, молоденькую голландку. Оба сидели на досках около барака. То один, то другой заключенный подходил к Печерскому и заговаривал с ним, — на первый взгляд о самых обыкновенных вещах. Подходил и ”капо” Бжецкий, немного понимавший по-русски, — тогда Печерский немедленно принимался любезничать с девушкой. Лукка с самого начала смутно догадывалась, что вовлечена в какую-то серьезную игру. Печерский ей и не заикался. Она молча поддерживала конспирацию. Печерский был ”восточником”, советским человеком, — уже это одно возбудило надежду Лукки, ей хотелось ему верить. Печерский был вдвое старше этой восемнадцатилетней девушки. Но он с ней подружился. Лукка рассказывала ему свою историю. Здесь в лагере ей пришлось скрыть, что она дочь немецкого коммуниста, бежавшего из Германии в Голландию, когда гитлеровцы пришли к власти. Отцу ее удалось скрыться и во второй раз, когда немцы оккупировали Голландию. Немцы арестовали ее вместе с матерью. Братьев ее убили. Мать и дочь привезли в Собибор.

Отношения между Печерским и Луккой оставались на протяжении всех этих трагических дней дружескими. Лукка поняла смысл и цель их дружбы. Привыкшая еще с детства к конспирации, она ни о чем не спрашивала, догадываясь, что у Печерского есть серьезные основания не посвящать ее в свои замыслы.

Таким образом, не возбуждая ничьих подозрений, Печерский осваивался среди массы незнакомых ему лиц и попутно узнавал кое-что о расположении лагеря, о настроениях людей, об охране.

Седьмого ноября он снова встретился с Борухом, на этот раз за шахматной доской.

— Вот первый план, — начал рассказывать Печерский, — он сложен и едва ли выполним, но все-таки выслушайте. Столярная мастерская находится в пяти метрах от проволоки. Между рядами проволоки четыре метра. Минированное поле — еще пятнадцать метров. Прибавьте к этому семь метров внутри столярной мастерской — итого тридцать пять. Нужно сделать подкоп. Я подсчитал, что придется спрятать под полом и на чердаке приблизительно двадцать кубометров земли. Копать придется только ночью. У этого плана две отрицательные стороны: едва ли шестьсот человек смогут проползти друг за другом тридцать пять метров в течение одной ночи. Кроме того, если мы и уйдем, то уйдем, так и не уничтожив немцев. Поговорите с вашими по поводу этого плана. А о втором плане я пока вам ничего не скажу.

— Почему?

— Нужны еще дополнительные сведения. А пока вот что: беретесь вы достать штук семьдесят ножей или бритв? Я раздам их ребятам.

— Будет сделано, — ответил Борух. — А теперь мне надо посоветоваться с вами об очень важном деле. В нашу группу входит Моня, — вы его знаете; из тех молодых ребят, что строят бараки. Вчера к нему подошел ”капо” Бжецкий и заявил, что знает о готовящемся побеге. Конечно, его постарались разуверить. Он выслушал все и сказал, что хотел бы присоединиться к нам и бежать.

— Я задумался, — пишет Печерский, — хотя это и похоже на провокацию, но мысль о том, что каповцы могут помочь, показалась мне необычайно соблазнительной.

— Моня считает, — продолжал Борух, — что каким бы негодяем ни был Бжецкий, тут на него можно положиться. Бжецкий отлично знает, что в последнюю очередь уничтожат и каповцев; они не могут оставить живых свидетелей своих преступлений.

— Что же вы ответили Моне?

— Что один, без вас, ничего решить не могу.

— Подумаем на счет каповцев. А пока пора разойтись.

Кузнец Райман тайно исполнял заказ Печерского — делал ножи. Кузница помещалась рядом со слесарной мастерской. Вечером десятого октября в кузнице собралось несколько человек, среди них был и Бжецкий. Немецкая охрана отдала в слесарную мастерскую для починки патефон. Печерский и Ляйтман были приглашены ”послушать патефонные пластинки”.

Разговор начался издалека. Завели патефон. Кузнец жарил оладьи с сахаром, Бжецкий объяснил, что мука и сахар украдены из второго склада, то есть при сортировке вещей казненных. Печерский рассказывает: ”Я отказался от оладий и заговорил о пластинках. Бжецкий все время пытался перевести разговор на тему о побеге. Под разными предлогами я уклонялся. Наконец, он дал знак кузнецу. Тот взял патефон и вышел в слесарную. Все пошли за ним. Мы остались с Бжецким с глазу на глаз.

— Я хотел говорить с вами, — начал он, — вы догадываетесь о чем?

— Я плохо понимаю по-немецки.

— Хорошо, будем говорить по-русски. Правда, по-русски я говорю неважно, но если хотите, мы договоримся. Прошу вас. выслушайте меня. Я знаю о том, что вы готовите побег.

— Вздор! Из Собибора бежать невозможно.

— Вы делаете это очень осторожно. Вы редко бываете в бараках. Вы никогда ни с кем не разговариваете, за исключением Лукки. Но Лукка — это только ширма. Саша, если бы я хотел вас выдать, я мог бы это сделать давным-давно. Я знаю, вы считаете меня низким человеком. Сейчас у меня нет ни времени, ни охоты разубеждать вас. Пусть так. Но я хочу жить. Я не верю Вагнеру (начальнику лагеря), что каповцев не убьют. Убьют и еще как! Когда немцы будут ликвидировать лагерь, нас уничтожат тоже.

— Хорошо еще, что хоть это поняли. Но почему же вы об этом говорите со мной?

— Я не могу не видеть того, что происходит. Все остальные только исполняют ваши распоряжения. Шлема Ляйтман говорит с людьми от вашего имени. Саша, поймите меня: если каповцы будут вместе с вами, вам будет несравненно легче. Немцы доверяют нам... У каждого из нас есть право передвижения по всему лагерю. Короче говоря, — мы предлагаем вам союз.

— Кто это мы?

— Я и Чепик, ”капо” банной команды.

Я встал, прошелся несколько раз из угла в угол по кузнице.

— Бжецкий, — начал я, посмотрев ему прямо в лицо, могли бы вы убить немца?

Он ответил не сразу.

— Если это нужно для пользы дела, мог бы.

— А если без пользы? Точно так же, как они сотнями тысяч уничтожают наших братьев...

— Я не задумывался над этим...

— Спасибо за откровенность. Нам пора разойтись.

— Хорошо. Но еще раз прошу вас, — подумайте о том, что я вам сказал.

Я ответил, что мне думать не о чем, поклонился и вышел. Однако именно то, что Бжецкий задумался, прежде чем ответить на мой прямой вопрос об убийстве немца, заставило меня предположить что, может быть, в этом случае он действует без провокационных намерений. Провокатор согласился бы сразу”.

На другой день, 11 октября, работавшие в Норд-лагере на строительстве бараков услышали крики и стрельбу из автоматов. Немедленно же немцы согнали людей в одно место, запретили выходить из мастерских первого лагеря, закрыли ворота и поставили дополнительную охрану. Только в пять часов выяснилась причина всех этих чрезвычайных мероприятий. Прибыл очередной эшелон смертников. Когда их раздели и повели, они догадались обо всем и бросились в разные стороны. Совершенно голые, несчастные могли добежать только до проволоки, — немцы встретили их огнем винтовок и автоматов.

Совещание, на котором был принят окончательный план побега, состоялось на следующий день, 12 октября, в столярной мастерской. На совещании присутствовали Борух, Ляйтман, старшина столярной мастерской Янек, Моня, Печерский и еще несколько ”восточников”. Во дворе около мастерской мирно беседовали двое, у ворот первого лагеря — еще двое. Это были посты наблюдения.

Совещание началось с вопроса — как быть с Бжецким. Решено было пригласить его. Моня ушел и через несколько минут привел Бжецкого. Пользуемся рассказом Печерского:

— Мы решили, Бжецкий, пригласить вас, — начал я, — но принимая в свой круг такого человека, как вы, мы ставим на карту судьбу всего лагеря. Поэтому помните — в случае малейшей неудачи, вы погибнете первым.

— Я это знаю.

— Итак, товарищи, вот план, который я считаю единственно выполнимым. Мы должны убить всех немецких офицеров. Разумеется, поодиночке, но в очень короткий срок. На все это дается не больше часа. Убивать немцев будут только восточные евреи, только военнопленные, которых я знаю лично и на которых я могу положиться. После обеда, в половине четвертого, ”капо” Бжецкий под каким-нибудь предлогом отведет трех человек во второй лагерь. Эти люди убьют четырех офицеров. В четыре часа электромонтеры должны перерезать телефонную связь, идущую через второй лагерь в резервную команду. Одновременно в нашем лагере начнется уничтожение гестаповцев. Надо ухитриться, чтобы они попадали к нам в разное время и убивать их по одному. В половине пятого Бжецкий и Чепик строят весь лагерь в колонну, как будто бы для работы, и колонна направляется к выходу. В первых рядах идут ”восточники”. По дороге к главным воротам нужно захватить оружейный склад, по возможности без шума. Помните, что во время движения колонны очень легко может возникнуть паника, тогда все пропало. Немцы обнаружат побег. Если удастся захватить склад, мы вступим с ними в бой. Если не удастся, придется идти напролом. Недалеко от столярной мастерской, почти вплотную к проволоке находится офицерский дом. Можно сказать наверняка, что рядом с ним немцы побоялись минировать поле, разве только заложили несколько сигнальных мин. Нужно поэтому именно в этом месте рвать проволоку. Вот и весь план. До завтра подумайте над ним. Есть возражения?

Борух ответил за всех, что возражений нет”.


III

Этот безумно смелый и отважный план родился у человека, который горел желанием свободы и мести. Само собой разумеется, что план мог быть выполнен только при условии строжайшей точности и строжайшей тайны.

Недаром каждый час следующего дня, 14 октября, отдельно отмечен в дневнике Печерского.

С утра он работал в одном из бараков, из окон которого был виден весь лагерь. Семь человек, работавших рядом с ним в то утро, ничего не знали о побеге. В соседнем бараке 20 ”восточников”, подобранных по специальному списку, строили нары под руководством Ляйтмана. В 10 часов Ляйтман позвал Печерского и доложил ему о ходе дела:

— К четырем часам в портняжную мастерскую приглашен для примерки мундира унтерштурмфюрер Эрнст Берг. Четверть пятого туда же придет обершарфюрер Гетцингер (начальник третьего, то есть смертного лагеря). В сапожную мастерскую в четыре часа должен явиться унтершарфюрер Эмиль Шумахер. С унтершарфюрером Фридрихом Гаульштих расправлюсь я собственноручно. Четырех немцев убьют во втором лагере, остальных ребята постараются как-нибудь зазвать в мастерские.

— Хорошо. Товарищей, которые взяли на себя уничтожение немцев, присылай ко мне по одному.

Через пять минут в барак, где я работал, зашел Калимали.

— Сегодня в три часа, — сказал я Калимали, — ты пойдешь в портняжную мастерскую. Возьми рубанок, стамеску и топор. Смотри, Калимали, промахнешься, — мы погибли. Понял?

— Да.

— Ну, ступай. Желаю счастья.

Я крепко пожал ему руку.

Через полчаса ко мне пришел Борис Цибульский, которому было поручено убийство гестаповцев во втором лагере.

— Борис, — сказал я ему, — время пришло. Я посылаю тебя на самый трудный участок. С тобой пойдут Михаил и Беня. Возьмите два топора. Бжецкий отведет вас во второй лагерь. Помни, Борис, ты начинаешь первый. Твой удар вдохновит всех. Если товарищи, идущие с тобой, боятся, замени их. Принуждений здесь быть не может.

— Не беспокойся, Саша, они только ждут сигнала.

В два часа в первый лагерь явился неожиданно один из гестаповцев, взял ”капо” Бжецкого и еще трех человек и повел куда-то. Страшная мысль: ”все открыто!” — поразила нас.

Через час выяснилось, что Бжецкого повели в Норд-лагерь для укладки леса. ”Капо” Чепик взял на себя поручение, данное Бжецкому: он отвел людей во второй лагерь для убийства гестаповцев.

Напряжение в лагере росло. Конспирация среди восставших была полная. Очень немногие из лагерников знали о предстоящем побеге, но многие ощущали неопределенную тревогу и почти все чувствовали, что можно верить этим молчаливым, толковым и сумрачным людям, недавно прибывшим в лагерь и сговаривающимся о чем-то в стороне. За два дня до побега был праздник, Йом-Кипур. В лагере нашлись усердные молельщики. Один из ”восточников” обратился к кантору с вопросом:

— Почему вы молитесь Богу, чем он поможет вам? Молились бы Сашке (то-есть Печерскому).

Он услышал такой ответ:

— Мы молимся Богу, чтобы Сашке все удалось.

Надежда просачивалась и сквозь молчание и сквозь всеобщий страх. Распространялись разные слухи. Разразившиеся 14 октября события нашли для себя подготовленную почву.

* * *

Первым был убит унтерштурмфюрер Эрнст Берг, явившийся в портняжную мастерскую на двадцать минут раньше, чем предполагалось. В тот момент, когда Берг снял с себя ремень с кобурой и пистолетом и начал примерять мундир, Калимали ударил его топором по голове. Труп немца бросили на койку и прикрыли одеялом. Нельзя без волнения читать дневник Печерского. ”Не было еще четырех, когда Калимали вбежал к нам в барак и положил передо мной пистолет. Мы обнялись.

— Теперь кончено, — сказал я. Если кто-нибудь и захотел бы отступить, — поздно. Спасибо тебе. друг.

Калимали ушел. Внезапно поднялся смертельно побледневший голландец и попытался выйти следом за Калимали.

— Куда?

— Хочу оправиться.

— Назад. Подождешь. Товарищи, вам понятно, что происходит, — обратился я ко всем, находящимся в бараке. Смотрите же за этим, не выпускайте его”.

В десять минут пятого в той же портняжной мастерской Семен Мазуркевич убил начальника всей охраны лагеря — Михеля. Одновременно в сапожной мастерской Аркадий Вайспапир убил начальника смертного лагеря обершарфюрера Гетцингера. В четверть пятого Цибульский доложил Печерскому, что свою задачу (уничтожение гестаповцев во втором лагере) он выполнил. Четыре гестаповца убиты, телефонная связь перерезана, выходы закрыты.

Наступила пора строить людей.

Но Печерский медлил. Он надеялся, что удастся прикончить еще кого-нибудь из немцев.

В это время Шлейма Ляйтман убил еще одного гестаповца (Фридриха Гаульштиха).

В половине пятого вернулся ”капо” Бжецкий. Это было очень кстати: только ”капо” могли, не вызывая подозрения, построить колонну.

Оружия в руках у восставших оказалось немного: одиннадцать пистолетов, снятых с убитых, да еще шесть винтовок, которые жестянщики издавна припасли, спрятав их в водосточные трубы. Приходилось довольствоваться тем, что есть.

Без четверти пять Бжецкий дал сигнал, чтобы колонна построилась. На резкий свисток со всех сторон сбежались люди.

Начальник караула (немец с Поволжья) пытался загнать людей обратно в бараки, но был убит.

Толпа бросилась к оружейному складу. Сильный пулеметный огонь преградил ей дорогу. Печерский понял, что захватить оружие не удастся. Он крикнул:

— Товарищи, вперед!

Люди бросились за ним к офицерскому дому. Многие бросились в другую сторону — к центральным воротам.

Часовые были смяты. Люди бежали напрямик по минированному полю к видневшемуся вдалеке лесу. Многие подорвались на минах. Из шестисот бежавших четыреста все же скрылись в лесу.

Столяр Хаим Поврозник, житель Холма, солдат польской армии, попавший в плен к немцам еще в 1939 году, рассказывает об этом дне:

”Большая группа собралась в лагере. В центре стоял наш славный руководитель Сашка (перед тем Поврозник называет Печерского ”славный ростовский парень”). Сашка крикнул:

— За Сталина, ура!

Разделившись на мелкие группы, мы разбрелись в разные стороны по всему лесу. Немцы устроили облаву. Самолеты обстреливали нас пулеметным огнем. Очень многие были убиты. В живых осталось не больше пятидесяти человек. Мне удалось добраться до Холма, где я скрывался до прихода Красной Армии. В тот день ко мне, узнику Собибора, вернулась жизнь”.

Голландка Зельма Вайнберг рассказывает:

”Когда в лагере произошло восстание, мне удалось бежать.

Вместе со мной убежали еще две девушки: Кетти Хокес из города Гах и Уржля Штерн из Германии. Кетти попала потом в партизанский отряд и там умерла от тифа. Уржля тоже воевала в партизанском отряде. Сейчас она во Влодаве. Вместе с Уржлей я была в Вестербурге и в тюрьме в Фихте, вместе прожила в Собиборе, вместе с нею бежала и спаслась”.

Судьба подруги Печерского, голландки Лукки, осталась неизвестной, так же как и ее настоящее имя.

22 октября Александр Печерский, после долгих странствий по дорогам и проселкам Польши, встретился с партизанским отрядом, в который был принят вместе с несколькими своими товарищами. В настоящее время в звании капитана он находится в рядах Красной Армии.

* * *

...На десяти гектарах польской земли, где был расположен Собиборский лагерь уничтожения, ветер позванивает ржавой колючей проволокой. Картофельное или капустное поле, которое немцы развели здесь, чтобы скрыть следы своей чудовищной преступной работы, еще раз перекопано. Под ним найдены осколки человеческих костей, жалкие обломки лагерного быта, разрозненная обувь всех размеров и фасонов, множество бутылок с этикетками Варшавы, Праги, Берлина, детские молочные рожки и зубные протезы, еврейские молитвенники и польские романы, открытки с видами европейских городов, документы, фотографии, побуревший молитвенный талес рядом с трикотажной тряпкой, потерявшей цвет, консервные коробки и футляры от очков, детская кукла с вывороченными ручками. Все это — немые свидетели убийств сотен тысяч людей, свезенных в лагерь смерти со всех концов Европы.


ПОНАРЫ (Рассказ инженера Ю. Фарбера). Подготовила к печати Р. Ковнатор.

— Я по профессии инженер-электрик. До войны я жил в Москве, работал в Научно-исследовательском институте связи и заканчивал аспирантуру по специальности.

С первых дней войны я находился в рядах Красной Армии.

Осенью 1941 года я попал в окружение и после блуждания по лесам и попытки выбраться к своим был захвачен немцами.

Один из немцев, посмотрев на меня, сказал: ”Этому в плену мучиться не придется — он еврей и сегодняшнего заката уже не увидит”. Я все понял, так как владею немецким языком, но не подал и виду.

Нас, большую группу пленных, повели на пригорок, окруженный колючей проволокой. Мы лежали на площадке под открытым небом; по сторонам стояли пулеметы. Через три дня нас заперли в товарные вагоны и повезли: не давали ни еды, ни воды, не отворяли дверей... На шестые сутки нас привезли в Вильнюс. В вагонах осталось очень много трупов. Восемь тысяч пленных поместили в лагерь, в Ново-Вилейку, около Вильнюса. Люди жили в бывших конюшнях без окон и дверей, стены были в огромных щелях. Начиналась зима.

Пищевой рацион был таков — килограмм хлеба на 7 человек, но часто хлеба не давали: немцы привозили смерзшуюся глыбу картофеля с грязью, льдом, шелухой, соломой. Ее бросали в котел, разваривали до состояния крахмала, пленный получал пол-литра баланды.

Каждое утро из всех бараков вытаскивали мертвецов. К яме волокли трупы, их слегка присыпали хлорной известью, но не закапывали, ибо на другой день в эту же яму сбрасывали новую партию трупов. Бывали дни, когда число трупов превышало полтораста, нередко вместе с трупами в яму бросали еще живых людей.

Немцы называли нас подонками человечества ”унтерменш”. Однажды за какую-то ничтожную провинность немцы приказали двум пленным лечь животами в лужу, которая уже покрылась тонким льдом.

Их оставили на ночь, а они ведь лежали голые, и они замерзли.

У меня в памяти остались две даты — ночь с 5-го на 6 декабря 1941 года и ночь с 6-го на 7-е. У меня был товарищ, молодой парень 20 лет, украинец — Павел Кирполянский. В нашем бараке было холодно и чтобы согреться, мы ложились на одну шинель, а сверху покрывались другой, и спали в обнимку. Мы были усеяны паразитами. Сыпной тиф косил людей. В эту ночь мы лежали, обнявшись с Павлом. Внезапно я был разбужен, чувствую, что он порывается бежать. Я положил ему руку на лоб и сразу понял в чем дело. Павел горел в жару, в бреду он меня не узнавал. Оставлять его без шинели нельзя было. Я его обхватил и держал крепко в своих объятиях до утра... Утром он умер, его поволокли в яму... Однако я не заболел тифом.

В ночь с 6-го на 7 декабря с двух сторон возле меня лежали украинские парни. Мы обнялись, мне было тепло, и я крепко спал. На рассвете раздается свисток, я стал толкать своего соседа Андрея. Он не отзывался, он был мертв. Я стал будить второго соседа — Михайличенко. Он тоже был мертв. Оказывается, эту ночь я спал рядом с мертвецами.

Мысль о том, что я останусь жив и буду в Москве меня никогда не покидала.

Я заставлял себя умываться и даже бриться. В бараке был парикмахер. Он изредка брил военнопленных и в качестве платы взимал одну картошку. В этот день, 7 декабря, меня ожидала большая удача: мне попалась в баланде целая картошка. Я решил побриться. Когда я протянул парикмахеру картошку, выловленную из супа, он посмотрел на меня и сказал: ”Не надо”... Я спросил: ”Почему?” Он ответил: ”Ты все равно на этой неделе помрешь, кушай сам”.

Прошла неделя. Я снова пришел бриться. Парикмахер был поражен, увидев меня: ”Как, ты еще жив? Ну ладно, я тебя еще раз побрею бесплатно, все равно ты скоро помрешь”. Когда, однако, я пришел в третий раз, то парикмахер сказал: ”Я тебя буду брить бесплатно, пока ты не умрешь”.

К новому году я уже не мог ходить — у меня был голодный отек. Пальцы на ногах сначала почернели, потом мясо отваливалось и были видны кости на пальцах.

Выделенный из пленных переводчик, ленинградский студент Игорь Деменев, — впоследствии он с товарищами убил немецких охранников и бежал, — помог мне попасть в лазарет при лагере. Среди нескольких деревянных бараков, в разрушенном кирпичном домишке, переводчик и несколько врачей-военнопленных организовали лазарет. Ко мне врачи отнеслись хорошо.

Заместителем главного врача был доктор Евгений Михайлович Гутнер из Сталинграда. Он отнесся ко мне с братским сочувствием и заботой. К маю месяцу я научился ходить, в июне мог подниматься на второй этаж. Лазарет был единственным местом в лагере, куда немцы не заглядывали, так как боялись тифа и туберкулеза. Меня не выгнали из лазарета, а сделали уборщиком. Смертность была огромная.

В этом лазарете я прожил до конца 1943 года. Количество военнопленных все уменьшалось. Из привезенных восьми тысяч осталась в живых небольшая горсточка.

Немцы использовали пленных на работах за пределами лагеря. Жители подкармливали военнопленных.

Военный врач Сергей Федорович Мартышев шел на величайший риск, чтобы спасти возможно большее количество людей. Под разными вымышленными предлогами он задерживал людей в лазарете, оказывал им всяческую поддержку.

Когда мы узнали о Сталинграде, это произвело огромный поворот в настроении военнопленных и гражданского населения, все поняли, что война немцами проиграна.

Отрезанный от всего мира, наш маленький коллектив тоже включился в борьбу против немецких захватчиков.

Для немцев писали листовки, некоторые на немецком языке писал и я. В одной листовке я писал: ”Господь бог дал немцам три качества — ум, порядочность и национал-социализм, но никто не обладает больше, чем двумя достоинствами. Если немец умный и национал-социалист, то он непорядочный, но если он умный и порядочный, то он не национал-социалист”.

В другой листовке было написано просто: ”Гитлеру капут״.

Мы написали до двадцати листовок, они пользовались успехом. Наша смелость все возрастала. Часто в 12 часов, как только погаснет свет, мы начинали петь Интернационал. Немцы неистовствовали, применяли всяческие репрессии, однако ”виновных” им обнаружить не удавалось.

Мое здоровье понемногу крепло, хотя Сергей Федорович и считал это чудом. По-моему, главное было в моей внутренней убежденности, что я должен дожить до победы. Я мобилизовал все свои физические и душевные силы. Я сам держал себя в строжайшей дисциплине. Хлебный паек в 150 граммов я делил на 20 ломтиков, а потом научился делить на 40. Это были немецкие хлебцы овальной формы. Хлеб выпекался из спецмуки, в нем было много древесных опилок. Один хлебец делили на 7 человек, из своей порции я делал 40 ломтиков, тонких, как папиросная бумага. Нам привозили хлеб в 5 часов вечера, я растягивал свою порцию на 5 часов. Я брал ломтик, насаживал на деревянную палочку, подносил к печке, поджаривал и в таком виде ел.

При лазарете был небольшой сад; на его территории нельзя было найти ни одной травинки, ни одного листика. Даже кора с деревьев съедалась.

Изредка нас водили в баню. В бане выискивали и ловили евреев. Однажды немец привязался к одному пленному и говорит: ”Ты еврей”. Немец записал его номер, чтобы доложить начальству. Военнопленный Ваня Нижний решил спасти товарища. Он улучил момент, и в какую-то долю секунды успел переменить записку с номером.

В бане мылись поздно вечером, а на следующее утро с доносчиком произошел конфуз. Вызванный парень оказался русским, и к нему никак нельзя было придраться.

В конце 1943 года начались новые проверки, вылавливали евреев. Всех выстраивали и заставляли раздеваться, нашим врачам поручили быть экспертами.

Сергей Федорович категорически сказал: ”Режьте меня, делайте что хотите, я экспертизу проводить не буду”. Ему угрожали всякими репрессиями; глядя на него, и другие врачи отказались.

В лагере я назвался украинцем Юрием Дмитриевичем Фирсовым.

Все-таки немцы дознались, что я еврей. Немцы выявили 6 евреев, среди них оказался русский парень Костя Потанин из Казани, у которого даже знакомых евреев в жизни не было. Но немцы утверждали, что у него большой нос.

Настал памятный день, 29 января 1944 года. В лагерь военнопленных прибыла крытая машина, которую называли ”Черный ворон”; комендант вывел арестованных евреев (среди них был и Костя Потанин). Нас повезли. Внезапно машина остановилась, как мы потом узнали, возле Лукишской тюрьмы. Оттуда вывели двух евреев, которые бежали из гетто, прятались, были обнаружены и забраны в тюрьму. Через несколько минут, как только машина тронулась, эти двое начали плакать. Молодой парень — Давид Канторович на наш вопрос, почему они плачут, сказал, что машина едет по направлению к Понарам, а оттуда нет дороги назад.

Привезли нас в Понары. Место было огорожено колючей проволокой. У ворот надпись: ”Подходить строго воспрещается, опасно для жизни, мины”. Машина проехала, и примерно метров через 300 оказался второй забор, за которым стояли охранники. Из ворот вышла другая группа охранников; ни тех, которые были снаружи, ни тех, что приехали с нами, за вторую проволоку не пустили. Порядок соблюдался строгий: никто не мог проникнуть в Понары.

Охранники были рослые, широкоплечие, упитанные. Машина с новой охраной въехала в лагерь. Колючая проволока образовывала две стены, и как мы потом узнали, в проходе были мины.

В проволоке был еще один небольшой узкий проход. Этим проходом нас подвели к краю огромной ямы. Это был котлован для нефтехранилища; диаметр составлял 24 метра. В глубину яма имела 4 метра. Стены ее были зацементированы. Две трети ямы были укрыты бревнами, а одна треть открыта. На дне ямы я увидел женщину и понял, что там живут люди. Наверху лежали две лестницы. Одна лестница считалась ”чистой”, ею пользовались только немцы. Нас спустили вниз по ”нечистой” лестнице, охрана осталась наверху. Откуда-то вызвали старшего рабочего, это был еврей по имени Абрам Гамбург — из Вильнюса. Немцы его звали Франц. Вызвали еще одного рабочего по имени Мотл, которого немцы звали Макс. Он был в кандалах, ему приказали и нас заковать.

Это были цепи из звеньев толщиной немного меньше пальца.

Их накладывали на ногу, пониже колена, примерно там, где оканчиваются сапоги. Цепь свисала до земли, чтобы она не мешала ходьбе, половину цепи разрешили веревкой подвязать к поясу.

Когда все прибывшие были закованы в цепи, появился начальник — штурмфюрер.

Это был утонченный садист, ему было лет 30. Он был щегольски одет, на нем были белые замшевые перчатки до локтя. Сапоги блестели, как зеркало. От него очень сильно пахло духами. Он держал себя очень высокомерно не только с нами, но и немцев-охранников держал в неимоверном страхе.

Нас выстроили, он спросил каждого — откуда он. Мы с Костей Потаниным сказали, что мы не понимаем его (я все время скрывал знание немецкого языка), старший рабочий Франц переводил. Штурмфюрер говорил по-еврейски и по-польски, кое-как он объяснялся по-русски.

Когда дошла очередь до меня и он спросил: ”Откуда ты?” — я ответил, что из Москвы.

Штурмфюрер насмешливо сказал: ”Люксус город Москва” и посмотрел на меня в упор. Я ответил: ”А что, не любишь Москву?” Переводчик Франц затрясся, он перевел мои слова в очень смягченном виде. Штурмфюрер замахнулся, но не тронул меня.

Он сказал, что мы будем работать на важной работе государственного значения. ”Не пытайтесь снять кандалы, потому что их будут проверять несколько раз в сутки, при малейшей попытке бежать вы будете расстреляны. Не думайте бежать, потому что из Понар никто не уходил и никто никогда не уйдет”. Потом началось перечисление: за малейшую попытку к бегству — расстрел. Во всем мы должны слушать команду начальников, за малейшее нарушение — расстрел. Мы должны выполнять все правила внутреннего распорядка — иначе расстрел. Должны прилежно работать, кто будет обвинен в лени — расстрел. Он говорил очень долго и мне стало ясно: умереть здесь нетрудно. После этой назидательной речи он ушел.

Мы стояли на дне ямы, там была одна женщина, и из глубины ямы вышла вторая. Мы стали с ними беседовать.

Мы сразу задали вопрос: ”Будут ли нас кормить?” Они ответили: ”Об этом вы не беспокойтесь, кормить вас будут, но выйти живыми вам не удастся”.

Мы зашли под навес: там был деревянный загон, который назывался бункером, и маленькая кухня. Женщины сказали, что здесь живут евреи из Вильнюса и окрестных сел. Они скрывались вне гетто, но их нашли, посадили в тюрьму, а потом привезли сюда. Канторович, о котором я уже упоминал, (он был виленчанин) перекинулся несколькими фразами с женщинами. Они стали откровеннее и сказали, что это Понары, где расстреляны не только виленские евреи, но и евреи из Чехословакии и Франции. Наша работа будет состоять в том, чтобы сжигать трупы. Это держится в величайшем секрете. Немцы думают, что женщины ничего не знают, и мы тоже не должны проговориться. При немцах надо говорить, что мы занимаемся заготовкой леса. Не успели мы все это услышать, как раздался свисток, и мы должны были подняться наверх по лестнице. Нас построили попарно и повели.

Первое, что нас ошеломило — это запах.

Надзиратель СД сказал:

— Возьмите лопаты, отбросьте песок, и если увидите кость, то выбрасывайте наверх.

Я взял лопату, опустил в песок, она сразу наткнулась на чтото твердое. Я отгреб песок и увидел труп. Надзиратель сказал: ”Ничего, так надо”.

То была колоссальная яма, которую начали заполнять еще с 1941 года. Людей не закапывали и даже хлорной известью не заливали, это был конвейер, действовавший непрерывно. Трупы падали в беспорядке, в разных позах и положениях. Люди, убитые в 1941 году, были в верхней одежде. В 1942 и 1943 гг. была организована так называемая зимняя помощь, — кампания ”добровольных” пожертвований теплой одежды для немецкой армии. Пригоняемых на расстрел немцы заставляли раздеваться до белья, а одежда шла в фонд ”добровольных” пожертвований для немецкой армии.

Техника сожжения была такая: на краю ямы из сосновых бревен строился небольшой очаг, 7х7 метров, помост, один ряд стволов, поперек стволы, а в середине труба из сосновых стволов. Первая операция состояла в том, чтобы разгребать песок, пока обнаруживалась ”фигура”, немцы велели так называть трупы.

Вторую операцию осуществлял крючник, так назывался рабочий, который извлекал тела из ямы железным крюком. Тела лежали плотно. Два крючника, обычно это были самые сильные люди из рабочей команды, забрасывали крюк и вытаскивали труп. В большинстве случаев тела разваливались на части.

Третью операцию делали носильщики — ”трегеры”. Надо было положить на носилки труп, причем немцы контролировали, чтобы на носилках была действительно целая фигура, т.е. две ноги, две руки, голова и туловище.

Немцы вели строгий учет того, сколько тел извлечено. У нас было задание сжигать 800 трупов в сутки; мы работали от темноты до темноты. ”Трегеры” относили тела к деревянному очагу. Там фигуры укладывались рядами, одна к другой. Когда был уложен один слой, наверх клали еловые ветки; специальный рабочий-гойфенмайстер следил за топливом и обеспечивал костры сухими бревнами.

Когда бревна и ветви были уложены, все это поливалось горючим черным маслом, тогда укладывался второй слой, за ним третий и т.д. Таким образом, эта пирамида достигала четырех метров, а иногда и больше. Пирамида считалась готовой, когда в ней было три с половиной тысячи трупов. Ее обильно поливали горючим маслом не только сверху, но и с боков, обкладывали по бокам специальными сухими бревнами, обливали бензином в достаточном количестве, закладывали одну или две термитных бомбы и вся пирамида поджигалась. Немцы каждое такое сожжение обставляли очень торжественно.

Пирамида обычно горела трое суток. У нее было характерное невысокое пламя; густой, черный, тяжелый дым как бы нехотя поднимался наверх. Он содержал большие хлопья черной сажи.

Возле костра стоял файермайстер с лопатой, он должен был следить, чтобы огонь не потух.

Через трое суток образовывалась груда пепла с частицами неперегоревших костей.

Глубокие старики и физически немощные люди работали на трамбовке. На огромный железный лист лопатами сваливали перегоревшие кости, их дробили трамбовками, чтобы не сохранилось ни одного кусочка кости.

Следующая операция заключалась в том, чтобы размолотые кости перебрасывать лопатами через мелкую металлическую сетку. Эта операция имела двоякий смысл. Если на сетке ничего не оставалось, значит их хорошо раздробили, а во-вторых, при этом обнаруживались металлические несгоревшие вещи, золотые монеты, ценные вещи и т.д.

Следует упомянуть еще об одной операции. Когда из ямы выносили труп, то специальный человек вставлял металлический крючок трупу в рот, и, если обнаруживал коронки или золотые мосты, то вырывал их и складывал в специальную коробку.

Были ямы, в которых находилось по 20 тысяч трупов. Смрад буквально выворачивал наружу нутро, доводил до головокружения.

Темпы работы были такие, что нельзя было остановиться ни на секунду.

Нас рабочих было 80 человек, охрана состояла из 60 эсэсовцев. Это были откормленные волкодавы, они отвечали за то, чтобы мы не сбежали. Они стояли цепью вокруг ямы и каждые 15 минут переходили с места на место. У них всего было в изобилии: мясо, вино, шоколад. Но за пределы Понар им нельзя было выходить. Они или отбывали вахту, или находились в своем помещении.

Страшней даже эсэсовцев были чины СД, — эти беспокоились о выработке и порядке. Они стояли с дубинками и часто пускали их в ход, мы были постоянно под их надзором. Лексикон их был очень прост: или они кричали по-немецки ”ран, ран, ран”, что означает — ”беги”, ”катись”, ”быстро”, или по-польски ”прендзей” — ”скоро”. Употребляли они и русские матерные ругательства. Они стояли так, что все участки ямы им были видны. Дубинки они пускали в ход часто, по любому поводу. Эсэсовцы кричали, когда мы носили тела: ”Неси, неси, скоро и тебя так понесут”.

В первый день появился штурмфюрер, осмотрел яму и закричал: ”А почему этот из Москвы работает лопатой, почему он не может носить?” Сейчас же ко мне подбежали СД и велели взять носилки.

Мы взяли тело, положили его на носилки. Было очень тяжело, колена подгибались. Вдруг штурмфюрер закричал изо всех сил: ”По одной фигуре он будет в Москве носить, пусть несет две”. Пришлось взять второе тело. На мое счастье у меня был физически сильный напарник. Это был Петя Зинин из Мордовской АССР. Понесли два трупа. Штурмфюрер вновь закричал: ”У них очень легкие носилки. Пусть берут третью фигуру”.

Когда кончался рабочий день, нас пересчитывали, проверяли у всех цепи и приказывали спуститься вниз в бункер; когда все спускались, лестницу забирали наверх. Когда нас привезли, пришлось строить второй бункер.

На темноту нельзя было пожаловаться: в яме было электрическое освещение.

Когда мы приходили с работы, нас ожидали тазы с марганцовкой; мы тщательно мыли ею руки.

Всех нас было 80 человек: 76 мужчин и 4 женщины. Мужчины были в кандалах. Женщины не носили кандалов. На их обязанности лежало — убрать помещение, заготовить воду, дрова, приготовить пищу. Самой старшей из женщин — Басе — было лет 30.

Это была опытная женщина, она пользовалась большим влиянием, потому что безраздельно владела старшим рабочим — Францем. Остальные были очень молодые девушки — 18, 19, 20 лет. Одна из них — Сусанна Беккер — дочь знаменитых виленских богачей. Характерно, что даже там, в Понарах, некоторые старики снимали перед ней шапки и говорили: ”Это дочь Беккера; сколько у него было каменных домов”.

Третью девушку звали Геней, она была дочерью Виленского ремесленника.

Четвертая девушка — Соня — Шейндл. Это девушка из бедной семьи, исключительно трудолюбивая и приветливая. Она старалась облегчить наше существование всем, чем только могла. Например, в ее обязанности не входила стирка белья, но она частенько стирала нам белье.

Мужчины в большинстве были виленчане.

У нас не было ни одного виленчанина, который не нашел бы свою семью среди трупов.

Вторую группу рабочих, человек 15, составляли советские военнопленные.

А третья группа мужчин была из Евье (Вевис), маленького местечка между Вильнюсом и Каунасом.

Самой многочисленной была виленская группа, в нее входили люди различных возрастов и социальных прослоек. Они знали друг друга много лет, но частенько между ними не было дружбы и единства. Люди припоминали друг другу прегрешения 10-летней давности. Из этих людей можно выделить Исаака Догима и Давида Канторовича. Догим, молодой, энергичный виленский рабочий, печатник и электромонтер, 1914 г. рождения, был крайне необщительный человек.

У Канторовича судьба была своеобразная. Это был подвижной, разбитной парень, 1918 года рождения. До войны он служил приказчиком в книжном магазине. Немцы убили его жену. Сам он связался с партизанами, но был пойман.

Мотл Зайдель был сын бедных родителей из Свенцян. Его мать и отец погибли, сам он жил в гетто. Это был миловидный юноша 19 лет, он имел прекрасный голос и любил петь. С 1941 года он непрерывно кочевал по тюрьмам, было страшно слушать про его бесконечные горестные скитания.

Мы называли его Мотл-маленький, ”ингеле”, в отличие от другого Мотла, с ”вонсами” — с усами.

Неразлучными друзьями были Лейзер Бер Овсейчик из Ошмян и Мацкин из Свенцян. Мацкину было лет 35. Это был богатый человек, владелец магазина. Овсейчик был ремесленником.

Несмотря на социальное неравенство, этих двух людей связывала тесная дружба. Овсейчик сам не съест, а отдаст товарищу, и наоборот.

Интересной личностью был Шлема Голь. Это был человек средних лет, чрезвычайно добрый, крайне слабохарактерный.

Его жена, коммунистка, член компартии Польши с 1933 года, подвергалась преследованиям, была в концлагере Березе-Картусской. В советское время они оба были на руководящей работе в Барановичах. Он никогда не злословил по адресу своих соседей и был изумительно предан делу побега. Но об этом отдельно.

Абрам Зингер, довольно известный композитор, до войны он руководил оркестром. Это был интеллигентный, образованный человек. Он хорошо владел еврейским, русским, польским и немецким языками.

Переводчиком у штурмфюрера служил наш старший рабочий Франц, но когда штурмфюрер произносил особенно торжественные речи, переводил Зингер. Даже в страшных условиях ямы Зингер сочинял песни. Как-то он сочинил хорошую песню на немецком языке, и мы стали ее петь в своей яме. К несчастью песню услышал штурмфюрер, он ее записал и напечатал за своим именем, дал Зингеру за это одну сигарету и 100 граммов повидла; на Зингера это страшно подействовало: он со мной делился своими переживаниями. Он видел в этом величайшее надругательство над своей душой и говорил: ”Я не для немцев пою песни”.

В яме было несколько лиц духовного звания. От времени до времени они устраивали поминальные трагические молебны, — они проходили торжественно и печально... Все умывались тщательно, и готовились к этим молебнам. Овсейчик молился 2 раза в день, по 2 часа ежедневно с большой искренностью и подъемом.

Скажу о военнопленных. Кроме меня, был Петя Зинин из Мордовии, русский, по профессии фельдшер, 1922 года рождения. После побега он был у партизан, где показал себя с самой лучшей стороны.

Мирон Кальницкий, еврей из Одессы, был полезен тем, что в свое время работал вблизи от Понар в лагере для военнопленных (не в лагере смерти) и хорошо знал местность. Среди пленных был также Вениамин Юльевич Якобсон из Ленинграда, 54 лет, по профессии провизор. Это был чрезвычайно добродушный человек, он по-отечески заботился о заключенных. У него в кармане всегда находились какие-то мази, бинты, порошки. Он пользовался большим авторитетом. Если возникал спор, Якобсон всегда мирил спорщиков. Но он был человеком ”поврежденным” и все твердил, что нас не расстреляют. ”Мы не виноваты, за что нас будут расстреливать?”

Грозой и ужасом был штурмфюрер. Когда он появлялся на краю ямы, все понимали, что дело добром не кончится. Люди выбивались из последних сип, а штурмфюрер стоит, заложив руки за спину, смотрит, а потом обращается к кому-нибудь (некоторым он дал презрительные клички): ”Почему ты медленно ходишь, ты болен?” Человек отвечает, что он здоров, ни на что не жалуется. Но штурмфюрер не успокаивается: ”Нет, ты не здоров”. Был у нас один старик 65 лет, мы все звали его ”Фетер” — дядя. Штурмфюрер ему сказал: ”Завтра ты пойдешь в лазарет”. Все знали, что это означает расстрел. Этот вечер в бункере был мучительно тяжелый. Нам было страшно и стыдно, что старого человека уводят на смерть и мы ничем не можем помочь. ”Фетера” попробовали утешить. Он сказал: ”Зачем меня утешать, я свое прожил”.

Однажды мы пришли с работы, дошли до ямы, вдруг появился штурмфюрер в очень злом настроении. Задает вопрос: ”Кто болен?” Больных, естественно, не оказалось. Штурмфюрер выстроил всех в две шеренги и сказал: ”Я сейчас найду больных”. Он подходил к каждому и пристально смотрел в глаза, буквально сверлил человека глазами. ”Вот ты больной, выходи”, — сказал он одному, затем второму.

Но это ему показалось недостаточным. Он подошел к молодому здоровому парню и спросил: ”Ты со слесарным делом знаком?” Тот ответил: ”Знаком”. Его также вывели из рядов и сняли кандалы. Всем было ясно: раз с человека сняли кандалы, значит его поведут на расстрел.

Штурмфюрер подошел к четвертому человеку и спросил: ”Ты со слесарным делом знаком?” Тот ответил: ”Нет, не знаком”. ”Ну ничего, научишься, выходи”. С четвертого также сняли кандалы и повели наверх.

Через несколько минут мы услышали четыре выстрела. Штурмфюрер сделал выговор нашему старшему рабочему: ”Безобразие, не могли людей помыть, отправили их в лазарет, а на них вшей полно”. Прибегал штурмфюрер и к такому методу. Он обходил шеренгу выстроенных людей, заглядывал в глаза и спрашивал, кому здесь не нравится работать? Все должны были хором отвечать, что им очень хорошо. Штурмфюрер обращался к Зингеру: ”Ты музыкант, может быть, тебе здесь неприятно работать?” Штурмфюрер продолжал спрашивать: ”Может быть, кто-нибудь из охранников груб с вами, плохо обращается?” Мы хором должны были отвечать, что охранники относятся к нам хорошо. Затем он приказывал: ”Пойте песни”. После тяжелого дня, мы еле держались на ногах, но должны были петь. Чаще всего он приказывал петь ”Сулико”, арии из оперетты ”Цыганский барон” и еще некоторые.

Он слушал, слушал и приказывал часовому: ”Я сейчас уйду, а они пусть поют, пока я не вернусь”. Грязным надругательствам немцев не было предела.

Во мне все протестовало, мне казалось недостойным погибнуть ”бараньей” смертью. Такие настроения были не у меня одного. Мысль о побеге ”витала” в воздухе.

Вскоре все это приняло реальные формы.

Мне пришлось во всем этом деле сыграть немалую роль. То, что я москвич и все сразу признали во мне человека интеллигентного, очень укрепило мой авторитет.

Меня привезли на Понары 29 января, а 1 февраля мы уже начали производить подкоп.

Самую активную роль в подкопе играли Петя Зинин, Исаак Догим, Давид Канторович. Неутомимым работником был Шлема Голь. Если надо было, он вставал в 4 часа утра.

Очень пригодились золотые руки Овсейчика: подпилить, подогнать — он был тут как тут. Виленский пекарь Иосиф Белец был неграмотный, неразвитой человек, но в работах по подкопу он оказался очень полезен, так как имел в этом деле некоторый опыт.

В связи с подкопом я должен сказать несколько слов еще о двух жителях ямы.

Иосиф Каган (его настоящая фамилия Блазар) в свое время сидел в тюрьме за уголовные дела. Каган-Блазар знаменит тем, что он ушел из Понар 2 раза. В 1941 году его забрали и отправили в Понары, поставили у края ямы и ”расстреляли”. Он выказал изумительную находчивость и самообладание. Увидев, что пулеметная очередь приближается к нему, он сумел в нужный момент, за какую-то долю секунды до выстрела упасть в яму. Он остался жив. Сверху на него падали трупы, их немного присыпали песком. Так он пролежал до вечера. Когда стало темно, он выбрался из ямы и пошел обратно в город. Он прятался в ”малине”, но его нашли и вторично отправили в Понары. Он участвовал в подкопе, и таким образом спасся из Понар во второй раз.

Франц (Абрам) Гамбург тоже два раза был в Понарах. В первый раз его нашли в одной из ”малин”, где скрывалось 17 человек. Их всех привезли в Понары; заставив раздеться догола, подвели к краю ямы. Вопреки обычаю, стали расстреливать по одному человеку. Гамбург стоял семнадцатым. Он видел, как немцы стреляют в упор, в затылок, и люди падают один за другим. Таким образом, расстреляли 16 человек. Когда очередь дошла до него, он повернулся и сказал, что у него очень много золота. ”Вы меня не расстреливайте, я вам его отдам”. ”Где золото?” спросили немцы. ”Спрятано в городе”. Ему позволили одеться, посадили в машину и повезли в Вильнюс. В Вильнюсе он знал подвал, в котором лежало 2 тысячи тонн картошки. Он привез немцев к этому подвалу и сказал, что там под картошкой, в самом углу, лежит золото. Немцы согнали большую группу рабочих, которые несколько дней разбирали картошку и освободили угол, указанный Гамбургом. Он сказал, что надо копать вглубь, так как золото зарыто в земле. Стали копать, но ничего не нашли. Немцы его смертельно избили, но он настаивал, что золото было именно здесь. К удивлению, его не расстреляли, а вернули в Понары и сделали старшим среди ”бреннеров”.

17 февраля 1944 года привезли к нам новую партию военнопленных. Среди них было двое моих личных друзей из лагеря, где и я содержался прежде.

Юрий Гудкин, инженер-строитель, до войны жил в Электростали, под Москвой. У него в Москве жена и дочь трех лет. В лагере для военнопленных он принимал самое активное участие в выпуске листовок, организовывал связи с партизанами и т.д. А второй военнопленный, Костя Жарков, студент ленинградского института, был со мной в госпитале, очень много мне помогал. У него было подавленное настроение. Я старался его ободрить. Юрию я в эту же ночь показал наш подкоп. Он одобрил его и дал несколько ценных указаний. Я очень дорожил его мнением. Наутро нас, ”стариков”, отправили на работу, а новых оставили в яме. Женщины потом рассказывали, что пришел штурмфюрер, всех выстроил; штурмфюрер осматривал новичков. Если нас он спрашивал, откуда кто родом, то им он задавал один вопрос — о профессии. Не знаю, как случилось, что Юрий Гудкин, человек, бывавший в переделках, безрассудно заявил, что он инженер-строитель. Надо сказать, что немцы в первую очередь истребляли интеллигенцию. Штурмфюрер пришел в необычайно веселое настроение. Он потирал руки от удовольствия: ”Зачем вас сюда прислали? Мы вам дадим работу по специальности. Снять с него кандалы”. Его вывели из ямы. Костя Жарков и еще один военнопленный сказали, что они студенты. Штурмфюрер был в восторге. Заявив, что немцы высоко ценят науку, он приказал снять с них кандалы. Их вывели наверх и всех расстреляли. Остальных отправили к нам.

Провокаторство, садизм, цинизм немцев были поистине невероятны.

Вот рассказ работавшего с нами Козловского.

”6 апреля 1943 года на Понары привезли эшелон женщин. Немцы пустили провокационный слух, что гетто в Вильнюсе будет ликвидировано, а гетто в Каунасе останется в неприкосновенности. Немцы отобрали две тысячи пятьсот самых красивых и здоровых женщин и сказали, что через несколько дней они поедут в Каунас. Им дали номерки, которые рассматривались как право на жизнь. За эти номерки люди отдавали все свое состояние. Эшелон пришел на Понары. Немцы вошли в вагоны и предложили всем раздеться наголо. Женщины отказались, тогда их страшно избили. Затем под усиленным, учетверенным конвоем их отвели к ямам. Контроль следил, чтобы на них не осталось ни одной тряпочки, ни одной ниточки... И действительно, когда мы раскопали эту яму, то обнаружили там две тысячи пятьсот хорошо сохранившихся обнаженных женских трупов”.

Командовал этим избиением Вайс.

Козловский, который был в команде по сбору одежды, рассказал мне такой эпизод.

Вайс всех торопил, только и слышно было: ”Скорей, скорей”. Открылись двери одного вагона (Козловский стоял у дверей), одна женщина при выходе споткнулась и упала. Тогда Вайс сделал знак всем остановиться, собрал женщин и мужчин и обратился к ним с речью: ”Как это могло случиться, что женщина, выходя из вагона, упала и никто ее не поддержал? Где ваша галантность, ваше джентльменство? Ведь эта женщина, может быть, мать в будущем”. Он читал такую нотацию в течение 10 минут, потом дал сигнал, и всех женщин, вместе с упавшей, повели на расстрел.

Был у нас мальчик Беня Вульф, 16 лет. Как-то проехала автомашина, и Беня Вульф перебежал перед машиной дорогу. Вдали стоял штурмфюрер и видел это. Он был вне себя, дал свисток, приказал немедленно собрать всех рабочих. Мы стоим грязные, с лопатами, а он учинил Бене Вульфу выговор: ”Как ты неосторожен. Ведь тебе могли повредить руку, это было бы большое несчастье. Подумать страшно, тебя могли убить, это была бы непоправимая катастрофа. Жизнь — божий дар, никто не имеет права посягать на жизнь. Тебе только 16 лет, у тебя все впереди”. Штурмфюрер считал это происшествие исключительно важным.

Исаак Догим нашел в одной яме с трупами свою жену, мать, двух сестер. Это на него так подействовало, что он был близок к помешательству. Он и до этого был мрачный и неразговорчивый человек. Немцы глумились и издевались над ним... Мотл нашел в яме своего сына. Этот день был самым тяжелым. Когда мы пришли ”домой”, в свою яму, Исаак Догим сказал, что у него есть нож, он подкрадется к штурмфюреру и убьет его. Я его очень долго уговаривал не делать этого, он погубит всех. А между тем подкоп был почти готов. Я дал ему честное слово, что он выйдет на волю первым.

Как мы делали подкоп? У нас имелась маленькая кладовка для продуктов. В этой маленькой кладовке мы соорудили вторую фальшивую стенку, приладили две доски на гвоздях: дернешь и гвозди отпадают, и туда можно проникнуть. Весь инструмент мы нашли в ямах: мертвые помогли нам.

Почва была песчаная, песок вынимался легко, но возникало одно затруднение — едва песок выберешь, он обваливался с кровли. Надо было делать крепь, деревянные подпорки, потребовались доски. К этому делу были привлечены Овсейчик и Канторович. Когда нас привезли в Понары, пришлось строить второй бункер, так как в одном бункере было тесно для всех. Они строили бункер, и тайком снимали доски.

Однажды у трупов нам удалось найти пилку для хлеба. Она стала нашим основным инструментом. Мы ее закалили на огне; кроме того, мы нашли пачку маленьких граненых напильников. Таким образом нам удалось сделать настоящую ручную пилу.

Подкоп мы вели после своей дневной работы.

Люди приходили с работы, обедали и начинали петь. Песни пели громко, немцы были довольны таким весельем. Я советский гражданин, но не знал такого количества советских песен, как виленские евреи. Они знали содержание всех советских кинокартин, имена всех советских киноартистов, все песенки из кинофильмов знали наизусть. Они очень любили песню ”Советская винтовка”: ”Бей, винтовка, метко, ловко”.

Абрам как старший рабочий оказывал нам содействие, распоряжался, чтобы нам оставляли обед. Мы обедали позже, отдельно от других. Все отдыхали и пели, а мы сразу уходили в кладовую и приступали к делу, к рытью туннеля. Вначале работа подвигалась довольно медленно. В первой половине февраля копали только я да Каган. Костя, Овсейчик занимались заготовкой досок. Мацкин помогал вытаскивать из туннеля песок и разбрасывал его по полю. Яма, в которой мы жили, была глубиной в 4 метра, к концу работы яма была глубиной в 3 метра 90 см то есть слой вынутого песка достиг толщины в 10 сантиметров. Сперва мы выкопали шахту, а затем стали рыть туннель — штольню. Проход мы делали шириной 70 см., а высотой 65 см.

Работа все ширилась, становилась все более трудоемкой. В это время у нас было два бункера: мы сделали так, что в наш бункер перевели наиболее надежных и активных участников подкопа, а во второй бункер — людей пассивных.

У нас была такая система: сначала клали две стойки и подпорки, — эту часть работы приходилось делать вдвоем.

Один выгребал землю, ставил стойки, другой подавал доски и отгребал песок. Это была крайне тяжелая работа, два человека могли работать полтора-два часа и выходили из подкопа в полном изнеможении. За эти полтора-два часа можно было поставить 4 доски. Тяжесть была в том, что воздуха не хватало, спички, зажигалки не горели. Встал вопрос о проводке электричества.

Когда двое работающих вылезали (это были либо я и Каган или Белец и Канторович, либо Шлема со своим напарником, его фамилию я забыл), в подкоп залезала бригада выбрасывать песок. Люди лежали цепью на боку, брали горстями песок у головы и бросали его к своим ногам. Это была каторжная работа.

Нам удалось провести электричество, выключатель был в комнате у девушек, в кровати. В кухне мы оставляли дежурного, он смотрел наверх, если немцев нет, то можно было работать; как только немцы показывались, он бежал к выключателю и давал сигнал: надо было выползать пулей. Мы ложились и укрывались шинелями. Один раз, буквально через три секунды после того как мы выскочили из колодца и успели поставить доски на место, появился эсэсовец.

Многие отказывались от работы в подкопе, потому что не верили в успех и, главное, все страшно уставали после дневной каторги. Были и такие, которые не хотели уходить из Понар. Они говорили: ”У меня здесь убита жена, убита семья, куда я пойду?”. Так говорили пожилые люди, среди них был и раввин.

9 апреля мы наткнулись на корни пней, расположенные треугольником. Мы стремились, чтобы подкоп вышел на поверхность между этих пней, так как это место не просматривалось часовыми. Когда мы наткнулись на корни, я понял, что мы находимся на правильном пути, очень близко от поверхности земли. У нас был железный крюк и мы протолкнули его немного вверх. Мы почувствовали струю свежего воздуха. Я радовался с товарищами и гордился, как инженер, что технически вопрос решен правильно.

У меня был компас, линейка и мы сами сделали ватерпас. Я давал указания и отвечал за выбор направления подкопа. Надо сказать, что в начале апреля люди в подкопе работали через силу. Раздавались голоса: ”Два месяца копаем, и никакой пользы”. Мы взяли пробу земли и оказалось, что рядом с подкопом имеется яма с трупами. Возникло опасение, что мы можем натолкнуться на трупы. Некоторые начали упрекать меня в том, что я неправильно определил направление подкопа. Последние дни были буквально критическими днями: только небольшая группа оставалась мне верна. Мне пришлось проявить настойчивость и волю, и тем больше было мое торжество, когда я 9 апреля наткнулся на корни и почувствовал, что выход найден. Теперь во всей остроте встал вопрос — как организовать выход. Мы знали, что кругом немецкая охрана, а дальше — все было неизвестно. Находятся ли вблизи партизаны, — об этом тоже ни у кого не было ни малейшего представления.

Зингер знал эту местность. Он мне сказал, что в 14 километрах от Понар начинается знаменитая Рудницкая Пуща — большой лес, и что где-то вблизи должна быть река.

Немцы охраняли Понары необыкновенно тщательно. Однажды у нас вдруг поднялась тревога: к нам забрел заблудившийся мертвецки пьяный эсэсовец. Штурмфюрер пристрелил его на месте. Никто не должен был проникнуть в тайну Понар.

Мы решили идти все вместе по определенному направлению.

Всех заключенных мы разбили на 8 десяток. Над каждой десяткой был поставлен командир. Этот командир знал состав своей десятки и инструктировал своих людей. Я поставил вопрос таким образом: выход возможен только на основании железной дисциплины. Я сказал: ”Выбирайте любого командира, я его распоряжения буду беспрекословно выполнять”.

Мне поручили составлять списки. Первые две десятки я объединил вместе. В это число я включил людей, которые больше всего работали по подкопу и, кроме того, могли в дальнейшем принести пользу партизанам.

Вот в каком порядке шли люди первой десятки: 1 — Догим, 2 — Фарбер, 3 — Костя Потанин, 4 — Белец, 5 — М. Зайдель, 6 — Петя Зинин, 7 — Овсейчик, 8 — М. Кальницкий, 9 — Шлема Голь, 10 — Канторович.

9 апреля все было готово. Мне хотелось уйти 12 апреля, так как это число — знаменательная дата в моей жизни: день рождения моего брата.

Но, к сожалению, 12 апреля светила луна; вот тут нам помог своим советом раввин. К нему обратился Овсейчик. Раввин ему сказал, что 15 апреля будет самая темная ночь месяца.

12 апреля мы с Белецом спустились в подкоп. У нас была маленькая медная трубка с делениями, и мы снова убедились, что до поверхности земли осталось 10 см. Мы видели уже звезды, мы почувствовали свежий апрельский воздух, и это нам придало силы. Мы воочию увидели, что освобождение близко.

15 апреля мы целый день работали. В этот день один немец, которого мы прозвали обезьяной, без всяких причин сильно ударил меня палкой по плечу.

В 11 часов вечера мы с Догимом собрали всех.

У первой десятки было два ножа и большой флакон уксусной эссенции, который разлили в две бутылки. Все это мы взяли у трупов. Вообще все, что у нас было, мы доставали у трупов. Перед выходом я сказал: ”Имейте в виду, назад дороги нет ни при каких обстоятельствах. Если нас обнаружат, нас все равно расстреляют. Лучше умереть в схватке, но идти только вперед”.

Мы поползли. Догим убрал последний слой земли, мы уже дышали полной грудью. Ночь, действительно, была очень темная, кругом стояла абсолютная тишина. Когда все было готово, Догим и я сняли цепи. Послали Вульфа дать сигнал, что все готово, и вот, по одному, первые 20 человек спустились в туннель. Костя всем снял цепи и люди поползли. Стали выползать из туннеля. Надо было соблюдать абсолютную тишину, даже при стрельбе не нарушать порядка и молчания. Ползти надо было метров 200-250 от нашей ямы, там начинался небольшой лесок. Надо было добраться до проволоки и перерезать ее кусачками. На то место в заграждении, которое прорывалось кусачками, были повешены две белые тряпки, чтобы следующие видели, где проход. Я предполагал, что 14 километров можно пройти за одну ночь. Первым полз Догим, вторым я. Держу его за ногу, выползаем и, вдруг, я вижу, что Догим сворачивает вправо. Я вижу, что налево, на фоне неба вырисовывается фигура часового. Еще отползли шагов 20-30, но и с этой стороны виднеется фигура часового. Он медленно ходит. Опять пришлось сделать поворот. Когда я полз по земле, то испытывал совершенно непередаваемое чувство. Я дышал всеми порами тела.

Я чувствовал, что наш труд не пропал, и ликовал. Вдруг раздался выстрел в воздух. Видимо, под чьей-то рукой хрустнула веточка. Как только раздался первый выстрел, началась стрельба со всех сторон. Я оглянулся: вся наша трасса была наполнена ползущими людьми, некоторые повскакивали и бежали в разные стороны. Однако, мы доползли до проволоки и разрезали ее кусачками, а выстрелы все громче и ближе.

Через 2 километра — снова проволока, мы ее также перекусили; я вижу, что около меня осталось только пять человек. А немцы ударили из миномета. Это сигнал тревоги для всего гарнизона. Мы вбежали в лес, но не учли, что со всех сторон были расположены военные объекты. Нас отовсюду обстреливали. Дошли до реки — новая беда: никто из пяти моих спутников не умеет плавать. Пришлось мне по очереди каждого из них переправить через эту реку. Мы шли всю ночь, а днем замаскировались в лесу.

Пробирались мы 14 километров целую неделю; 22 апреля мы были уже в глубине Рудницкой Пущи, пришли в лесную деревню Жигарины. Встречных крестьян я спрашивал: ”Немцы есть?” Они делали удивленные глаза, говорили: ”Немцев нэма и поляков нэма”. ”А советы есть?” ”Тего не вем, проше пана”. Вечером мы встретили трех партизан, советских офицеров, среди них оказался капитан Василенко. Я стал его целовать. Он спросил нас: ”Вы откуда?”

”С того света”. ”А точнее”. ”Из Понар”. ”Из Понар? Пойдемте со мной”.

Я сказал, что я москвич. Он также оказался москвичом. Вдруг наша беседа была прервана, начался обстрел. Сильный обстрел, а наши ребята не прячутся. Капитан Василенко их спросил с удивлением: ”Вы что, смерти не боитесь?” Они ответили: ”Нет”.

Нас привели на партизанскую базу, рядом с ней была база еврейских отрядов ”Смерть фашизму” и ”За победу”. В еврейских отрядах нашлось много знакомых моих виленских спутников. Двоюродный брат Ицика Догима, Аба Ковнер[64], был командиром отряда ”Смерть фашизму”. Еврейские партизаны отлично знали, что такое Понары. Никто не мог поверить в то, что мы оттуда пришли живыми, это произвело потрясающее впечатление. Нас буквально разрывали на части, расспрашивали обо всем и обо всех. По всем партизанским базам было отдано распоряжение встречать беглецов. Партизанская разведка в тот же день обнаружила еще 5 человек из нашей партии.


МАТЕРИАЛЫ ЧРЕЗВЫЧАЙНОЙ ГОСУДАРСТВЕННОЙ КОМИССИИ О ЗЛОДЕЯНИЯХ В ОСВЕНЦИМЕ[65].

***

ДЕВУШКА ИЗ ОСВЕНЦИМА (№74233). Подготовил к печати Осип Черный.

16 августа 1943 года немцы окончательно ликвидировали Белостокское гетто. Всех еще уцелевших собрали и повели в тюрьму в Гродно. Там мы пробыли два дня, а оттуда нас повезли дальше. На каждой машине по 60 человек. По дороге отец мой умер, а мы, — родные мои и я, — приняли морфий, который я давно приготовила. Мой брат дал своему сыну, тринадцатимесячному ребенку, люминал в соответствующей дозе. От тряски морфий на нас не подействовал, и мы, измученные, прибыли в Ломжинскую тюрьму. Ребенок брата скончался.

В тюрьме нас продержали три месяца. 18 ноября 1943 года нас вывели во двор, записали фамилию и специальность каждого и повезли на вокзал.

Мы приехали в район Данцига. Высадили нас из вагонов в лесистой местности, где нас ожидали эсэсовцы. Рефлекторы освещали дорогу в лагерь. Нас подгоняли криками. Мужчины шли отдельно от женщин. В лагере нас передали в руки старшей лагеря — капо. Приближаясь к бараку, я почувствовала сильный запах серы. Мне стало понятно, что это — наш конец. Все было безразлично. Угроза смерти слишком часто висела над нашими головами, и я думала: ”Только бы поскорей”. На следующее утро нас повели в баню. Все наши вещи отобрали, всех переодели в лагерную одежду, дали номера и отвели в барак. Получали мы хлеб два раза в день. Кое-кто стал надеяться на то, что нас решили оставить в живых — как доказательство того, что Гитлер не уничтожает людей. Надо заметить, что в Штутгофе живых не сжигали. Уже позже, в Освенциме, я узнала от одной заключенной, прибывшей из Штутгофа через полгода после меня, что и там стали сжигать заживо.

Вскоре начали поговаривать о том, что отсюда нас повезут в другое место, скорее всего — в Освенцим. Мы снова переживали тяжелые дни.

10 января 1944 года нас погрузили на открытые вагонетки. Время от времени я посматривала в сторону мужчин, стараясь отыскать брата. Нас везли часа три. Подъехали мы к какой-то станции, и там нас погнали к пассажирским вагонам. 12 января мы прибыли в Освенцим.

Подъезжая к Аушвицу — Освенциму, мы увидели множество людей, работающих на дороге. Это немного улучшило настроение: значит, это не фабрика смерти, и люди живут здесь. Что немцы специально используют заключенных на тяжелых работах, создавая невыносимые условия, чтобы те скорей погибли, об этом мы тогда еще не знали. Сойдя с поезда, я бросила последний взгляд на брата, которого погнали вместе с другими мужчинами.

После часа пути мы подошли к воротам. Громадный лагерь, разделенный проволокой на много полей, производил впечатление целого города.

Возле ворот в деревенском доме была своего рода канцелярия. Нас подсчитали, и ворота за нами закрылись — навсегда. Нас привели в барак для ночлега. Ни коек, ни стульев не было. Пришлось сесть на голую землю. Вечером пришли комендант лагеря Гесслер и его правая рука Таубер. Нам велели построиться по пять человек; каждую из нас оглядывали пристально и спрашивали про специальность. Специальности некоторых, в том числе и мою, записали. На следующий день пришел снова главный палач лагеря Таубер. Девушки, старые заключенные, вытатуировали нам номера на левой руке. Мы перестали быть людьми. К вечеру нас повели в баню — ”заулу”, раздели и погнали под душ мыться.

Перед этим сняли машинкой волосы. Счастливыми оказались те, специальности которых были вчера записаны Гесслером. Все остальные выглядели ужасно. Девушки, оставшиеся без волос, плакали. Одна из персонала, указав на большое пламя, подымавшееся к небу, сказала: ”А знаете, что это такое? Вы тоже туда пойдете, там вам ни волосы, ни вещи, которые у вас отобрали, не понадобятся”.

После купания нам дали старое грязное белье и деревянные ботинки. На верхней одежде провели красной краской во всю длину полосу, пришили номера; затем нас направили в комнату — ”шрайбштубе”, находившуюся при бане. Каждая из нас получила в картотеке, кроме своего имени, имя ”Сара”. Я, не понимая в чем дело, сказала, что меня так не зовут; записывавшая иронически усмехнулась и сказала, что так хочет Гитлер. Опять нас построили по пять человек и погнали в так называемый карантинный блок.

Блок был поделен на ”штубы”, и за порядок в каждой ”штубе” отвечала штубовая. Спали мы на нарах, по пять-шесть человек в ужасной тесноте; когда мы, указав на пустовавшие нары, стали просить, чтобы нас переместили, нам ответили руганью и побоями. Поднимали нас в 4 часа утра, гнали в кухню за чаем, затем делали подсчет всех на блоке. Подсчет назывался ”аппель”, подсчитывали два раза в день: утром и к вечеру, когда люди возвращались в лагерь с работы. Эти ”аппели” длились по 2-3 часа каждый, невзирая на дождь, снег и холод. Мы стояли в абсолютной неподвижности, промерзшие и измученные. Тех, кто заболевал в результате этого, забирали в больничный блок, и там они пропадали.

18 января мы услышали вдруг свистки по лагерной улице и крики ”Блокшперре!” Выходить из блоков было запрещено. Всего шесть дней прошло со времени нашего прибытия в Освенцим.

Никто не объяснил нам в чем дело, но по лицам начальниц мы поняли, что должно произойти что-то нехорошее. Построили нас, подсчитали и повели в ”заупу”. Там велели раздеться и стали пропускать перед Гесслером и врачом. Некоторых, в том числе и мою мать, записали. Вернувшись, мы узнали, что эта сортировка означала ”селекцию”. Это было самое страшное слово в лагере: оно означало, что люди, сегодня еще живые, обречены на сожжение. Каково было мое состояние — я знала, что теряю мать и не в силах была помочь ей. Мать утешала меня, говоря, что свой век она уже прожила и что ей жалко лишь нас, детей. Она знала, что та же участь ожидает и нас. Два дня после селекции держали их на блоке, кормили как и нас, и 20 января пришли за ними и забрали на специальный блок смерти (блок А 25 а). Там собрали несчастных со всех блоков и на машинах отвезли в крематорий. Во время вечернего ”аппеля” нехватало на нашем блоке многих. Пламя в небе и дым говорили о том, что в этот день, 20 января, сожгли многих невинных несчастных людей; в их числе была и моя мать. Единственным моим утешением было то, что и я погибну, а они избавлены уже от страданий.

Проходили тяжелые дни. Не раз мы подвергались избиениям. Жаловаться не имело смысла. В лучшем случае — новые побои, стояние на коленях в блоке или перед блоком по нескольку часов, независимо от погоды. Штубовые гоняли нас на кухню, и мы должны были тянуть за них тяжелые котлы. Даже для здоровых мужчин эта работа была очень тяжелой. Ни мыла, ни воды не давали и не было никакой возможности поддерживать чистоту. Чтобы умыться, надо было идти в так называемую ”Бадраум”: вели нас туда целым блоком, и умыться надо было в продолжении 3—5 минут.

Обычно людей из карантинного блока определяли на работу после 5-6 недель. Нас взяли на работу раньше. Большинство девушек, прибывших в одном транспорте со мной, пошло работать на фабрику ”Унион” (фабрика снарядов): меня же как фармацевта послали на другой блок, оттуда должны были снова затребовать на работу. Так мы расстались с карантинным блоком. Но он не остался пустым: ежедневно прибывали новые жертвы из Польши, Франции, Бельгии, Голландии и других стран. В то же время очень много людей умирало. Смертность доходила до 300-350 человек в день. Свирепствовал тиф, дизентерия, вши царствовали над нами.

В новом блоке был тот же порядок, что и в первом. Те же надписи на стенах, требование соблюдения чистоты; такое же отношение блоковой и штубовых к нам. Когда я попала туда, меня стали спрашивать, каким образом я, новая, имея такой большой номер, сумела сохранить длинные волосы. Когда я объяснила, что причина в моей специальности, мне с иронией сказали: ”Ну, теперь жди, пока тебя вызовут на работу по твоей специальности”. Позже я поняла, в чем дело: для того, чтобы устроиться на такую работу, надо было иметь протекцию, а для этого дать взятку (”подарок”) тем, от кого это зависело. Для ”подарка” надо было уметь ”организовать”, то есть красть. Я этого не умела и вынуждена была ждать. Отдыхать не разрешали... Приносить и выносить котлы, убирать блок стало моей обязанностью. Если бы я возражала, я бы попала в очередную селекцию. Ввиду того, что в блоке должно было быть ”райн” (чисто), нас по целым дням не впускали туда, держали в маленькой натопленной комнатке. Нас выгоняли из блока даже в сильнейшие морозы. Лишь после вечернего ”аппеля” продолжавшегося 1,5-2 часа, нам разрешали войти внутрь. Следили за тем, чтобы на полу, который был из цемента и который мы несколько раз в день промерзшими руками, обливаясь горькими слезами, мыли, — чтобы на этом ”паркете” не было следов грязи.

Но и этого было мало: не нравилось то, что мы мало заняты и нас решили использовать на тяжелой работе. По 4—5 раз в день мы должны были ходить за 3 километра и приносить тяжелые камни, которыми другие женские команды мостили лагерь. Собирали женщин со всех блоков — тех, кто не работал на определенных местах. Нас подсчитывали у ворот, там присоединялся к нам пост — немец с собакой, и под градом ругательств нас гнали к месту, где лежали камни. Каждая старалась найти камень поменьше. Но это не удавалось — нас проверяли и били. Наблюдали за нами, кроме поста, женщины-”айнвайзерки”. Айнвайзерки были заключенные немки, в большинстве своем — проститутки. ”Айнвайзерку” можно было подкупить — пачки папирос было достаточно; но для того, чтобы эту пачку раздобыть, надо было снова уметь ”организовать”. Работа была очень тяжелая. В таких условиях я проработала пять недель и больше не могла, так как ноги страшно распухли, а я совершенно не в состоянии была ходить. В блоке тоже нельзя было оставаться, потому что приходили проверять, все ли вышли на работу: работать обязаны были все — больным места не было: этих отправляли на специальный блок для больных — ”ревир”. В то время ревир обозначал смерть — редко кто возвращался оттуда. В ”ревире” люди еще сильней заболевали, заражались друг от друга, истощались и в результате умирали.

Еще одна опасность была в ”ревире” — селекция. В случае селекции в первую очередь подвергались этой опасности люди, лежавшие в ”ревире”. Но у меня выхода не было. Зная все, что мне угрожает, я тем не менее попросила шрейберку нашего блока отправить меня в ”ревир”. Новая обстановка, новые звери. Мне дали койку еще с одной больной. Увидя, что все ее тело в прыщах и ранах, я разрыдалась. Я знала, что под одним одеялом с ней я заражусь. В то время людей съедала чесотка. Чесотка, которую в нормальных условиях ликвидировали в течение 2—3 дней, здесь длилась без конца. Кроме того, достаточно было во время селекции иметь на теле несколько следов этой болезни, чтобы быть сожженной. Я умоляла сестру, чтобы мне дали другую койку. Она уступила после долгих упрашиваний. Лежала я в ”ревире” 3 недели. Чаем, который давали по утрам, я мыла себе лицо и руки. Два раза в неделю я за две порции хлеба покупала горячую воду, чтобы помыться лучше. Делала я это по ночам. Два дня приходилось жить совсем без хлеба, чтобы быть сравнительно чистой. Я не в состоянии описать удивление моих товарок по блоку, которые увидели меня снова там.

После того, как выписывали из ”ревира”, вели в ”заупу” (баню), там мылись и получали одежду — тряпье. Снова надо было начинать ”организовывать” себе более порядочные вещи. Надо было отказаться от хлеба, чтобы за него ”купить” себе одежду.

Вещи эти покупались у тех, кто занимался сортировкой багажа транспортов, приходивших без конца в Освенцим. В таком же самом положении бывали мы после так называемых ”энтляузунгов” (дезинфекция блока и людей от вшей). Нас вели тогда в ”заупу” купаться, а вещи забирали и дезинфицировали в паровых котлах. После такой дезинфекции получали мы не вещи, а тряпье, и надо было снова все приобретать сначала.

После ”ревира” меня определили на работу в ”веберай” (ткацкую). Мне пришлось плести косы из отходов тряпок, кожи, резины. Надо было выполнять норму во что бы то ни стало, а для этого необходимо было достаточное количество сырья. Но и сырье надо было ”организовать”, то есть, давать папиросы или другие вещи ”айнвайзеркам”, наблюдавшим за работой. Кроме ”айнвайзерок” за нами наблюдали также женщины СС ”ауфзеерки”, также любившие подарки. Плохо пришитый номер на платье, отсутствие красной полосы (штрайх) на верхней одежде бывали достаточной причиной для того, чтобы такая ”ауфзеерка” записала номер ”провинившейся” и номер блока, в котором она жила. Записывали также номера и за разговоры с мужчинами, и за найденные письма от них. На следующий день вместо старой работы отправляли в специальный блок. Люди этого блока носили красный кружок на спине. Оттуда посылали заключенных на еще более тяжелые работы.

Тут я должна описать, в какой обстановке мы выходили на работу. Подъем бывал в четыре часа утра. Очередная дежурная отправлялась на кухню за чаем. После того как койки были убраны и чай выдан, нас выгоняли на ”аппель”. Мыться уже не было времени. После аппеля люди, выходившие на работу за пределы лагеря, строились по пять человек на лагерной улице (Лагерштрассе). Там снова разные ”капо” по несколько раз подсчитывали нас и затем подводили к воротам лагеря. У ворот играл оркестр. Он состоял из заключенных девушек. Когда я в лагере в первый раз услышала музыку, я заплакала, как ребенок. Музыка и пламя, пылавшее в небе: кто мог это придумать? К вечеру, когда люди возвращались с работы, их встречал тот же оркестр. Отдыхать нельзя было, надо было еще стоять 1,5—2 часа на ”аппеле”. В то время и позже вечерний ”аппель” длился долго, потому что почти ежедневно происходили побеги мужчин — из тех, которые выходили за пределы лагеря на работу. О побегах мы узнавали по вою сирены. Мы радовались тогда, и хотя в эти дни проверка продолжалась особенно долго, мы охотно стояли на аппеле. Я проработала в ”веберай” всего три дня, а затем попала на работу в ”ревир”. Попала потому, что в картотеке я числилась, как медработник. Без протекции и взятки это было редчайшей удачей: гигиенические условия на этой работе были лучше и, кроме того, не надо было ходить на работу за пределы лагеря, иначе говоря, не надо было проделывать по 16 километров в день. А самое главное было то, что в ”ревире” я работала в интересах несчастных заключенных. Ежедневно нас навещал лагерный врач Менгеле. На совести этого бандита — сотни тысяч людей. ”Ревир” находился в лагере, но был изолирован от лагеря проволокой. ”Ревир” занимал 15 блоков. Он был своего рода государством в государстве.

Начала я работать там 21 апреля. Через несколько дней, после вечернего ”аппеля”, раздались свистки и крики: ”Лагершперре” — селекция! Наступила кругом тишина, тишина перед бурей. Мне уже было понятно, что она означает: я знала, что завтра утром многих больных не увижу в блоке. С чрезвычайной пунктуальностью подъехали машины, начали вытаскивать обреченных на смерть. Активно должны были участвовать в этом блоковая и ночная смены. Крик и плач. И вдруг раздалась древнееврейская песнь ”Гатиква”[66]. Подъехало еще несколько машин, затем воцарилась тишина. Ужасно было находиться так близко, все слышать и не иметь возможности помочь! Эта селекция была проведена так же, как и предыдущая, и за несколько дней до нее по усмотрению врача Менгеле были записаны номера несчастных больных, предназначенных к сожжению.

После селекции работа продолжалась по-прежнему. Приближались самые тяжелые дни. Ежедневно прибывали большие транспорты евреев почти из всей Европы; больше всего прибывало евреев в это время из Венгрии. Раньше транспорты останавливались на станции Освенцим. Там их разгружали, там же проходил отбор, и ”счастливые” входили в ворота лагеря, а остальных, приговоренных к смерти, отвозили на машинах прямо в крематорий. Но это показалось немцам невыгодным, и от железной дороги в Освенциме построили силами заключенных ветку, которая вела к самим печам. Рельсы проходили параллельно ”ревирным” блокам и находились от нас всего на расстоянии 150—200 метров. Мы непрерывно наблюдали жуткую картину: в день прибывало по 8-9 поездов; их разгружали, багаж оставался лежать вблизи рельсов; несчастных людей, не имевших понятия о том, что с ними сделают, отбирал шеф палачей д-р Менгеле. В это лето Менгеле имел много работы. Люди, выходившие из вагонов, совершенно не представляли себе, что их ждет... За проволокой им были видны девушки в белых передниках (это были мы, работники ”ревира”); если они прибывали утром, они слышали звуки оркестра, они видели партии девушек, идущих на работу за пределы лагеря (ауссенкомандо). Вряд ли прибывшие понимали, куда их ведут. Между тем, их вели в крематорий. Там их раздевали в большом зале, давали кусок мыла и полотенце и, говоря им, что они идут в баню, на самом деле, загоняли в газовую камеру; там их с помощью газа убивали. Мертвые тела сжигали. Этим делом занимались только заключенные мужчины, принадлежавшие к так называемым ”зондеркомандо”. Но им приходилось здесь работать недолго: после одного—двух месяцев этих людей тоже сжигали и заменяли другими, которых ожидала та же участь. Как страшно было смотреть на идущих без конца в сторону крематория женщин, мужчин, стариков и детей. Они настолько не понимали того, что их ждет, что сокрушались о своем багаже, оставленном на дороге. Транспорты в это время приходили так часто, что багаж не успевали убирать; гора вещей росла, а их хозяев в живых уже не было... В период прибытия венгерских транспортов д-р Менгеле при отборе сохранял жизнь детям-близнецам, независимо от их возраста.

Кроме того, заинтересовался Менгеле и семьей карликов; они даже потом пользовались его симпатией. Следует отметить, что у нас в ”ревире” находились и ненормальные; два раза в неделю их возили в мужской лагерь в Буне, расположенный в 10 километрах от нашего лагеря: там производили над ними разные эксперименты. Этим делом занимался врач Кениг. Даже в то время, когда в крематории уже не сжигали, а стали сжигать просто во рвах, кладя людей на бревна и обливая керосином, в это же самое время садисты Менгеле и Кениг занимались своими ”научными” опытами. Опыты проделывались и над заключенными — женщинами и мужчинами.

Страшное это было лето 1944 года: бесконечные транспорты прибывали каждый день. Одновременно уходили транспорты заключенных мужчин и женщин из Освенцима в Германию на разные работы. Было ”горячее” время: Германия нуждалась в рабочей силе. Многие уезжали охотно, убегая от освенцимского ада. Настроение наше поддерживало то, что ежедневно стали нас навещать ”птички” — советские самолеты. На лагерь они бомб не сбрасывали, но два раза бомбы попали в эсэсовские бараки, где было, к нашей радости, довольно много жертв. Мы чувствовали, что фронт приближается. Побеги стали ежедневными. Однажды вечерний ”аппель” продолжался очень долго. Завывала сирена. Сначала мы подумали, что это налет, но вой был совсем другой — продолжительный. После долгих подсчетов оказалось, что не хватает одной заключенной в нашем лагере и одного заключенного в мужском. Как потом мы узнали, бежала бельгийская еврейка Маля, занимавшая большой пост: она была ”лауферкой” — направляла на работу тех, кто выходил из ”ревира”. Она была человеком в подлинном и высоком смысле этого слова и решительно всем, кому могла помогала. Маля сбежала вместе со своим другом поляком. Через несколько дней их поймали в Бельске. Они были одеты в форму СС и имели при себе оружие. Их привели в Освенцим и посадили в темницу — бункер. Немцы пытались узнать от них что-нибудь, но те не выдали никого. 21 августа мы увидели, как Малю, избитую, измученную, в лохмотьях привел эсэсовец в наш лагерь. Ее должны были повесить на глазах у заключенных. Она знала об этом. Она знала также, что ее друга уже повесили. Тогда она ударила сопровождавшего ее гестаповца, выхватила спрятанное в волосах лезвие бритвы и перерезала себе вены... Казнить эту девушку-героиню немцам не удалось.

По мере того как фронт приближался, немцы все больше нервничали. В крематориях перестали сжигать людей. Мало того: чтобы не оставлять следов своих преступлений, немцы уничтожили машины смерти. Один крематорий за другим взрывали. Казалось, варвары вспомнили о неизбежной расплате. Даже условия были кое в чем улучшены. Правда, на питании это не отразилось. Наш ”ревир” перевели на поле лагеря Биркенау, где раньше находились

17 тысяч цыган, которых сожгли еще летом. Хорошей стороной нашего нового места было то, что мы оказались между двумя мужскими лагерями. И так приятно и в то же время горько бывало, когда мы после работы ”встречались” вечером, разделенные проволокой, по которой пропускали ток. Еще приятней было то, что в последнее время нашим вечерним свиданиям стали мешать налеты советской авиации: свет на проволоке гас и мы, обнадеженные, расходились.

17 января стало известно, что лагерь ликвидируют. Ночью уничтожили все больничные листки. В 10 часов утра явился врач Кит и приказал больным, способным к маршу, и персоналу быть готовыми. Он заявил, что за тяжелобольными придут поезда. Эвакуация происходила и на всех остальных полях лагеря. Когда врач Кит при отборе на ”Лагерштрассе” направил меня к группе уходивших из лагеря, я незаметно повернула обратно и больше уже не выходила из барака, несмотря на то, что еще несколько раз предлагали приступить к маршу. Я легла на койку, сказавшись больной. Несколько тысяч больных вместе с персоналом остались в ״ревире”. Ввиду того, что заведующая аптекой тоже ушла с транспортом, мне поручили работу в аптеке. В следующие дни события развивались с большой быстротой. 20 января после грандиозного налета не стало в лагере ни воды, ни света. Налет, как всегда, явился для нас большой моральной поддержкой. Лагеря не бомбили ни разу. Мы опасались, что в последнюю минуту немцы взорвут наш ”ревирный” лагерь, чтобы замести следы своих преступлений. Это опасение и явилось причиной того, что большинство ушло 13 января. Ушедшие надеялись на то, что вне лагеря, по дороге удастся сбежать. Многим это и в самом деле удалось.

20 января царствовал уже большой беспорядок. В лагере осталось небольшое число эсэсовцев. Склады хлеба, продуктов и одежды остались открытыми. Склады были полны всякого добра. Эти варвары накопили множество всего, но нам, заключенным, давали худшее грязное белье, рвань вместо одежды, деревянные ботинки и кормили нас хуже, чем свиней. Около трех часов дня последние эсэсовцы ушли, предложив идти с ними тем, кто хотел, кроме евреев. Но никто не пошел. Ворота лагеря остались открытыми. Вечером того же дня вспыхнул пожар на соседнем поле лагеря (Бржезинка), а ночью был взорван последний крематорий. Мы боялись, что и с нашим лагерем поступят так же, как и с крематориями. Мы перерезали проволоку и оказались вместе с мужчинами, оставшимися так же, как и мы, на ”ревире”. С ними мы почувствовали себя гораздо увереннее. Многие ушли из лагеря. 23 января был очень тяжелый день. Утром появились на велосипедах несколько немцев. Они пробыли в лагере несколько часов, подыскивая для себя вещи поценней, затем уехали. 24 января утром явились другие немцы и расстреляли в мужском лагере 5 русских заключенных. 24 января приехала автомашина с группой гестаповцев. Они приказали выйти из блоков всем евреям, способным передвигаться. Построили несколько сот мужчин и столько же женщин. Я, наученная опытом, решила не выходить. Вместе с подругой мы пробрались в блок, в котором никого не осталось. Это был блок, где лежали мешки с бельем и одеждой. Мы спрятались под этими мешками, прислушиваясь к тому, что делается в лагере. Когда стало темнеть, мы вышли из нашего убежища. Поодиночке показывались те, кто не подчинился приказу гестаповцев. Так же как и мы, они спрятались кто где, и таким образом спаслись. Всех построившихся евреев погнали из лагеря и, как видно, расстреляли.

Ночь мы провели в мужском лагере. Прятаться больше уже не пришлось. 26 января я с подругой провела в аптеке мужского лагеря, где товарищи, неевреи, строили под потолком убежище для нас. В случае появления гестаповцев они должны были нас там спрятать. Этот день был исключительно для нас радостным: советская артиллерия и авиация работали, не умолкая ни на минуту. На следующий день не стало слышно артиллерийских выстрелов и не было видно самолетов. Мы решили, что фронт от нас отдалился. Нервы уже не выдерживали. При мысли о том, что гестаповцы снова могут появиться, жить казалось невозможным. И вдруг из аптеки я увидела на дороге вблизи лагеря силуэты в белой и серой одежде. Было это приблизительно в 5 часов дня. Сначала мы подумали, что это возвращаются ”лагерники”. Я выбежала из аптеки, чтобы посмотреть, кто идет. Каково же было наше счастье, когда мы увидели, что это наши спасители — советские воины. Это была разведка. Поцелуям и приветствиям не было конца. Нас уговаривали уйти, нам объясняли, что нельзя здесь стоять, потому что еще не уточнено, где враг. Мы отходили на несколько шагов и снова возвращались, чтобы быть ближе к нашим освободителям. Почти до самого вечера мы пробыли около ворот. А вернувшись в лагерь, мы и там встретили долгожданных и дорогих наших друзей.

28 января много бывших заключенных ушло из лагеря, получив, наконец, свободу. У нас в аптеке гостили командиры и бойцы. Мы рассказали им о страшной жизни в Освенцимском лагере.

3 февраля мы оставили за собой Биркенау и пришли в лагерь Освенцим. Там мы застали много людей, которым так же как и нам удалось спастись. 4 февраля мы пришли в город Освенцим. Нам не верилось, что мы свободны. С изумлением смотрели мы на проходивших по улицам людей. 5 февраля мы двинулись в направлении к Кракову. По одну сторону дороги тянулись гигантские заводы, построенные заключенными, уже давно погибшими от изнурительной работы. По другую сторону — еще один большой лагерь. Мы вошли туда и нашли больных, которые, как и мы, только потому уцелели, что не ушли с немцами 18 января. Оттуда мы двинулись дальше. Еще долго нас преследовали электрические провода на каменных столбах, так хорошо нам знакомых, — символ рабства и смерти. Нам казалось, что мы никогда из лагеря не выберемся, и мы добрались до деревни Влосенюща. Там мы переночевали и на следующий день, 6 февраля, тронулись дальше. По дороге нас подобрала машина и довезла до Кракова. Мы свободны, но радоваться мы еще не умеем. Слишком многое пережито и слишком многих мы потеряли.


ДВАДЦАТЬ ШЕСТЬ МЕСЯЦЕВ В ОСВЕНЦИМЕ. (Рассказ Мордехая Цирульницкого, бывшего заключенного №79414). Литературная обработка Л. Гольдберга.

1. В местечке Острино

Я родился в 1899 году в местечке Острино, ныне Гродненской области. Там же я жил со своей семьей до гитлеровского нашествия. Семья у меня была большая: пять человек детей. Славные у меня были дети. Учились все. Старшая дочка Галя — ей сейчас было бы уже двадцать два года — с приходом советской власти поступила в Гродненский инженерно-строительный техникум и весною 1941 года перешла на второй курс. Старший мальчик, семнадцатилетний Яков, учился в полиграфическом фабзавуче. Остальные учились еще в школе: шестнадцатилетний Йоэль перешел в девятый класс, тринадцатилетний Вигдор — в восьмой класс, а самая младшая — Ланя — ей было всего девять лет — перешла бы уже в четвертый класс.

Острино расположено недалеко от границы. Уже 23 июня 1941 года местечко со всех сторон было окружено немцами, и те жители, которые пытались бежать, вынуждены были вернуться обратно. А 25-го немцы вошли в Острино.

Расстрелы людей начались сразу же после вступления немцев в местечко. Первыми жертвами пали те, кто участвовал в организации советской власти и в работе Совета в нашем районе.

Наше местечко входило в Щучинский район. В начале сентября комендантом района был назначен немец-гестаповец. Фамилии его я сейчас не припомню — ослабла память после лагеря. С момента его назначения расстрелы стали обычны и часты в нашем местечке. Проводились они большей частью в базарные дни, чтобы напугать окрестное крестьянское население. Комендант, проживавший в районном центре Щучине, часто наезжал в Острино, и тогда мы уже знали, что предстоят расстрелы. Среди других были расстреляны все учителя: Миллер с женой и двумя дочерьми, Елин и другие.

По приказу коменданта в каждом доме на стене должен был висеть список жильцов. Если при проверке списка кого-либо не обнаруживали на месте, расстреливалась вся семья. Так погибла семья Ошера Амстибовского из восьми человек.

Гетто в Острине было организовано в начале декабря 1941 года. К нам в местечко согнали евреев из всех областных деревень, из местечка Новый Двор, из Дземброва. Прибывшие рассказали, что все слабые и больные по дороге были убиты. При организации гетто снова было расстреляно человек десять. Затем последовали новые приказы и новые расстрелы. Лейб Михелевич и его сестра Фейге-Соре были расстреляны за то, что привезли украдкой в гетто немного зерна. Ошер Боярский был застигнут при размоле зерна — его расстреляли. Да разве упомнишь все!

В январе 1942 года было объявлено, что Острино вместе со всем Гродненским районом включается в состав ”Рейха”.

Население гетто стали ежедневно гонять на работу в лес. Мужчины занимались лесозаготовками, гонкой смолы. Надзиратели избивали людей на работе до полусмерти, а отстававших или слабых убивали тут же на месте. Не раз случалось, что людей по обвинению в саботаже отправляли в тюрьму, а раз еврей попадал в тюрьму, он жил лишь до ближайшей пятницы. По пятницам в тюрьме производились расстрелы заключенных, в том числе и всех евреев.


2. В Келбасинском лагере

1 ноября 1942 года все еврейское население местечка Острино было вывезено в лагерь Келбасино, возле Гродно. До того там помещался лагерь для советских военнопленных. К моменту нашего прибытия в Келбасино военнопленных там уже не было. Туда постепенно свозили евреев из всех городов и местечек Гродненского района. Люди были размещены в небольших землянках, причем на каждую приходилось до трехсот человек. Не то что лежать, — стоять подчас негде было. Теснота, смрад, грязь невероятная. Гнали в болота на тяжелые работы. Хлеба выдавали по сто пятьдесят граммов в день, да и то совершенно несъедобного и одну-две мерзлых картофелины. Лагерфюрер Инсул за малейшую провинность избивал людей тяжелой палкой — бил он по голове до полной потери сознания.

Голод и тиф свирепствовали в лагере. Не было землянки, в которой за день не умерло бы несколько человек; умирали и на работе. А о так называемой больнице, то есть землянке, в которую бросали тифозных больных, и сейчас страшно вспомнить. Вряд ли кто-либо из попавших туда больных мог надеяться выжить, несмотря на все старания доктора Гордона, благороднейшего человека, все свои силы отдавшего на спасение больных обреченных людей.

С этим доктором Гордоном мы потом встретились в Освенцимском лагере. Он был одним из активнейших членов нашей организации сопротивления. Удалось ли ему выжить, не знаю.

Тела умерших в Келбасинском лагере даже не зарывали в землю. На территории лагеря, несколько поодаль от жилых землянок, была вырыта огромная яма, стоявшая все время открытой. Покойников сбрасывали в эту яму, присыпали сверху тонким слоем извести, а наверх кидали все новые и новые трупы. Трудно даже представить, сколько человеческих тел поглотила эта братская могила.


3. Первые месяцы в Освенциме

В Келбасинском лагере мы провели месяц.

2 декабря 1942 года мы получили приказ подготовиться к отъезду. Вещи предписано было упаковать, надписать имена и фамилии владельцев: их обещано было послать вслед за нами на новое место поселения; 2 декабря нас всех, вместе с семьями, погрузили в вагоны без крыш. Вагоны набили людьми до отказа и заперли. Ехали мы трое суток. Ни хлеба, ни воды не получали. Больше всего страдали люди от жажды, особенно дети. Во время движения поезда мы всячески ухищрялись раздобыть хоть несколько капель влаги: на веревочке спускали банку, стараясь захватить немного снега, смочить губки изнывавшим от жажды детям; спускали тряпочки, куски бумаги, — тряпка намокнет на снегу, тогда можно было выжать несколько капель.

Несмотря на строжайшую охрану, мне удалось на ходу спустить из вагона двух моих мальчиков: Якова и Йоэля. Авось, думал я, хоть они как-нибудь спасутся. Не спаслись... Яков решил бежать в лес, к партизанам. Уже теперь, после войны, будучи дома, я узнал, что он погиб, не дойдя до партизан. Йоэлю удалось пробраться в Гродно, где в гетто жила еще моя сестра. Он был привезен в Освенцим несколькими месяцами позже вместе со всей семьей моей сестры и прямо с поезда отправлен в ”газ”. А я вместе с женой Саррой и тремя детьми были привезены в Освенцим 5 декабря 1942 года.

Наш эшелон остановился на маленькой платформе посреди поля. Как я позже узнал, это была специально построенная платформа между Аушвицем и Биркенау... Несколько поодаль виднелись какие-то сараи. Дальше — бесконечная линия проволочных заграждений.

Около платформы стояла небольшая группа людей в штатском. И первое, что я увидел, был согбенный человек, которого упитанный эсэсовец избивал палкой. Сколько раз мне потом пришлось видеть подобные картины, но это жестокое впечатление первых минут прибытия в Освенцим мне не забыть.

На машине со знаками Красного Креста подъехал к нашей группе лагерфюрер Шварц (кстати, и коробки яда для ”газирования” людей в лагере всегда возили на машине со знаками Красного Креста). Нас окружили эсэсовцы. Из вагонов стали выгружать наши вещи. Но нас к ним не допустили. Тут же из вагонов вытащили тела умерших в дороге и сложили в сторонке. Подошла команда заключенных в полосатых костюмах; их направили к вещам.

Начался отбор. Больных и слабых отвели туда же, где лежали тела умерших. Здоровых на вид мужчин выделили в особую группу. Всех остальных — женщин, стариков, детей — посадили на машины и увезли. Так я навеки расстался с женой и детьми, даже не попрощавшись с ними, не сознавая, что их увезли на смерть.

Я оказался среди ста восьмидесяти девяти отобранных мужчин. Нас повезли в центральный лагерь — Освенцим. У въезда мы увидели арку. Наверху надпись: ”Arbeit macht frei” (труд делает свободным). В бане каждому из нас на левой руке вытатуировали номер и треугольник. Мой номер, как видите, 79414. Номера и треугольники татуировали только у евреев, — у тех из них, которых оставляли на некоторое время в живых для работы. Кроме того, все заключенные обязаны были носить на одежде, на левой стороне груди, опознавательные знаки: евреи — красный треугольник и на нем желтый, наложенный так, что получалась шестиугольная звезда (впоследствии этот знак был заменен красным треугольником с желтой полоской наверху) русские — черный треугольник. Политические заключенные носили красный треугольник, уголовные — зеленый.

Показаться на территории лагеря без опознавательного знака или же носить его не на положенном месте означало идти на верную смерть. Первый встречный эсэсовец мог задержать тебя, свалить ударом наземь, бить сапогами в лицо, в грудь, а потом отправить в газовую камеру.

Первую ночь вся наша группа провела вместе в одном из бараков. Наутро — новый отбор. Всех мужчин моложе сорока лет отделили и отправили в лагерь Буна — третий по величине лагерь после Аушвица и Биркенау. Таких мужчин набралось сто сорок человек. Нас, остальных сорок девять, поместили в четвертый блок (барак). Меня включили в рабочую команду, занятую выравниванием реки Соло (Solodurchstieg). Два-три часа продолжалась проверка (”апель”) утром, перед отправкой на работу, и столько же вечером — по возвращении в барак. На работу приходилось идти три километра. Труд был тяжелый, изнурительный. Нас сопровождали особые команды эсэсовцев, которые во время работы наблюдали за нами. Нет слов для описания садизма эсэсовцев, мучивших, избивавших нас по малейшему поводу, а то и без всякого повода.

Бывало подойдет к тебе охранник. Раздается команда: ”Нагнись!”, и тут же на месте он отсчитывает тебе двадцать пять-пятьдесят палочных ударов. Все твои мысли направлены в это время к одному: как бы удержаться на ногах, не упасть, иначе тебя ждет пуля.

В конце декабря была проведена ”санитарная” кампания (Entlaunsung). С нас сняли всю одежду, заперли совершенно голыми, затем голышом же погнали в баню.

2 января 1943 года я был зачислен в команду по разборке вещей прибывающих в лагерь заключенных. В этой же команде, вместе со мной, оказалась группа евреев, привезенных из Франции. Среди них был еврейский актер Блюмензон, мой двоюродный брат Арон Лейзерович и другие. Часть из нас занималась разборкой прибывавших вещей, другие — сортировкой, а третья группа — упаковкой для отправки в Германию. Ежедневно отправлялись в разные города Германии по семь-восемь вагонов вещей. Старые, изношенные вещи отправлялись на переработку в Мемель (Клайпеду) и Лодзь.

Работа шла беспрерывно круглые сутки, и днем и ночью, и все же нельзя было с ней справиться — так много было вещей.

Здесь, в тюке детских пальто, я нашел однажды пальто моей младшей дочурки — Лани.

Уже вскоре после того, как я начал работать в этой команде, я узнал о газовых камерах, о крематориях, где ежедневно сжигались тысячи людей, я узнал о судьбе всех тех, кому не посчастливилось попасть в рабочие команды, и понял, что та же судьба постигла и мою семью. Люди ослабевшие, истощенные, больные, негодные для рабочих команд, неизменно ”газировались”, а на их место присылались другие. Однажды, в сильный мороз, эсэсовцы заставили целую группу работать раздетыми. Через два часа люди были совершенно обморожены. Работа стала. Эсэсовцы избили людей палками, те же, кто не выдержали экзекуции и свалились, были отправлены в ”газ”.

Сказаться больным, попасть в амбулаторию было равносильно добровольной отправке в ”газ”. Мы очень скоро узнали об этом. У моего старшего брата Михла, находившегося вместе со мной в Освенциме, распухли ноги. Он пошел в амбулаторию и больше оттуда не вернулся. Так погибли и другие мои остринские земляки: Мойше-Янкель Камионский, Шлойме-Гирш Шилковский, Мотл Кринский и другие.

Я чувствовал, что силы у меня падают с каждым днем, я еле держался на ногах. Но товарищи по команде поддерживали меня, помогали скрыть от охраны мое болезненное состояние. Если бы не их помощь, не миновать бы мне ”газа”.

12 января 1943 года нашу команду переселили в Биркенау.

Аушвицу немцы старались внешне придать вид рабочего лагеря. На территории лагеря редко можно было увидеть труп заключенного.

Совершенно иначе дело выглядело в Биркенау. Здесь все свидетельствовало о том, что мы находимся на фабрике смерти. Повсюду возле блоков лежали мертвые или умирающие люди. Грязь в бараках царила неописуемая. В зимние, морозные дни людей посылали в холодные бани, окатывали ледяной водой. Заболевших отправляли в газовые камеры. Сначала отправки производились раз в неделю, потом стали отправлять все чаще и чаще. Ослабевшие, изможденные люди еле вытаскивали ноги из грязи, которой была покрыта вся площадь лагеря. А эсэсовцы, забавляясь, ставили им палки под ноги. Упадет человек, ему уже не встать. Однажды вечером, выходя на работу, я увидел два грузовика с прицепами, полные трупов.

Не меньше эсэсовцев свирепствовали надзиратели отдельных бараков, большинство которых вербовалось из уголовных преступников. На моих глазах немец-надзиратель нашего барака убил однажды четырнадцать человек. В других бараках положение было не лучше, если не хуже.

Вставали мы в четыре часа утра. ”Апель” утром и вечером продолжался часа по три. Производился он во дворе. Особенно мучительным был вечерний ”апель”. Здесь же, перед строем, производилась экзекуция над людьми, в чем-либо провинившимися на работе. В дополнение к побоям, полученным ими еще на работе от охраны, во время ”апеля” снова производилось избиение. А иногда человека прямо отправляли в ”газ”. Особенно свирепый характер носили ”апели”, если кого-либо не хватало. ”Апель” тогда продолжался бесконечно. За бежавшего расплачивались все, кто с ним работал.

Помню, как-то летом 1943 года из лагеря выехало с навозом восемь человек заключенных русских из сельскохозяйственной команды. Они остались на несколько часов работать вне лагеря. Троим из них удалось бежать. Охрана несколькими выстрелами в лицо расстреляла остальных пять заключенных. Тела их были доставлены в лагерь и для устрашения остальных заключенных уложены на столы возле ворот. Так пролежали они двое суток.

Если кто-либо не в состоянии был идти на работу, его отправляли в седьмой барак. Это было место, куда собирали всех больных. Когда барак заполнялся, всех отсылали в газовые камеры.

Не прошло и двух месяцев с момента нашего прибытия в Освенцим, как из всей нашей группы в сорок девять человек осталось лишь четверо или пятеро. Все остальные постепенно были убиты или отправлены в ”газ”.

Часть наших остринских работала в лесу, в команде, которая заготовляла дрова для крематориев или для сжигания во рвах. От одного из них, Фишеля Любецкого, я узнал, что Лейб Бриль, Яков Слацник, Лейб Слацник были повешены эсэсовцами в лесу. У самого Любецкого все тело было в кровоподтеках от побоев. Но он был крепкий парень — выдержал и пробыл вместе со мной в лагере до самых последних дней.

В феврале я увидел среди вновь прибывших своего племянника, сына моей сестры из Гродно — Йоэля Камионского. От него я узнал о судьбе моего мальчика Йоэля, которого я пытался спасти в дороге. И он не миновал Освенцима. Привезли его сюда вместе со всей семьей моей сестры, и из всей этой семьи только Йоэль Камионский попал в рабочую бригаду. Судьба остальных была уже для меня ясна — ”газ”.

До весны 1943 года транспорты людей шли преимущественно из польских областей, отнесенных гитлеровцами к Третьему Рейху, частично также из ”генерал-губернаторства”. Затем стали прибывать первые транспорты из Греции, Чехословакии, Германии, Франции.

Прибыл однажды транспорт из города Пружаны. Один из прибывших, увидя людей нашей команды, спросил: ”Скажите, какой смертью суждено нам умереть?”

Я чувствовал, как у меня с каждым днем тают силы. Как ни старались мои товарищи по команде оградить меня от взоров охраны, я часто стал попадать под палочные удары. До сих пор звучит в моих ушах команда: ”Нагнись!” В вещах, которые мы разбирали, попадалось иногда съестное. Мы старались скрыть это от охраны, но если эсэсовцы обнаруживали у нас какие-либо продукты или замечали, что мы что-нибудь съели, нас били нещадно.

Я получил однажды тридцать пять палочных ударов за передачу куска черствого хлеба, найденного в вещах, моему племяннику Йоэлю Камионскому. Жизнь становилась невмоготу. Но товарищи всячески старались поддержать во мне дух бодрости, убеждали что надо беречь жизнь, — она еще может пригодиться.

С особой благодарностью вспоминаю сейчас моих товарищей: Альберта (прибывшего из Франции) и Кабачникова. В Освенцим они попали еще раньше меня — их номера были среди 40-х тысяч.

Евреи, привезенные из Греции, были преимущественно жители Салоник. Перед отправкой из Греции им было заявлено, что они едут на работу в Польшу. Люди поверили и были поражены, когда по прибытии эшелона в Освенцим, тотчас же после выгрузки, немцы принялись отделять более здоровых мужчин от женщин, детей и стариков. ”Wie so, Frauen separat?” (Как так, женщины отдельно?), — с изумлением спросил по-немецки молодой человек, когда его отделили от семьи.

В Биркенау были доставлены прибывшие с первыми греческими эшелонами три раввина. Их заставили подписать письмо, в котором говорилось, что все люди живы, работают, живется им хорошо. Затем их постигла общая участь.

Осенью 1943 года в лагере было отобрано около четырех тысяч заключенных евреев, преимущественно прибывших из Греции. Они были увезены в Варшаву на разборку руин гетто. Небольшой части этих людей удалось бежать, большинство же было потом доставлено обратно и сожжено в освенцимских крематориях.

В одном из греческих транспортов был доставлен детский дом. На железнодорожной платформе эсэсовцы хотели отделить от детей прибывшую вместе с ними воспитательницу. Она категорически отказалась оставить детей одних и ушла вместе с ними в газовую камеру.

Мы были однажды поражены, когда к нам, в мужской лагерь, привезли несколько еврейских семейств из Германии с женами и детьми. Недоумение наше скоро разрешилось. Газовые камеры и крематории не могли сразу справиться с огромным количеством доставленных в Освенцим жертв. Пришлось задержать их на некоторое время. Через день-два все эти люди были отправлены в крематорий.

Несколько позже вблизи наших бараков находился семейный лагерь, в котором были размещены евреи, привезенные из Терезиенштадта в Чехословакии. Этот лагерь просуществовал около полугода, после чего все обитатели его были отправлены на смерть.

Видел я и семейный лагерь цыган. Они занимали два больших блока. Их там была не одна тысяча. Погибли все до единого.

Вот так жили мы, видя каждую минуту смерть перед глазами. Только товарищеская поддержка помогла мне пережить это время, вопреки всему. С наступлением весны я несколько пришел в себя, почувствовал себя лучше. А летом в моей жизни в лагере произошла перемена.


4. На заводе

В июне 1943 года меня как слесаря взяли на завод, который находился в семи-восьми километрах от Освенцима. Всего нас на заводе работало две тысячи шестьсот заключенных, из них примерно тысяча триста мужчин и полторы тысячи женщин.

Завод первое время принадлежал фирме Круппа. Машины и станки были доставлены частью новые, частью искалеченные, обгорелые, очевидно, пострадавшие от бомбардировок. Вид этих станков доставлял нам, поистине, удовлетворение. Через некоторое время все крупповское оборудование было вывезено, завод перешел к фирме ”Унион”, которая привезла сюда оборудование с советскими марками из Запорожья.

Старшим в мастерской, в которую я попал, был чех Котшеба. Мы с ним вскоре стали заниматься выделкой кастрюль, тазов и так далее. Немцам это понравилось. Требования на кастрюли возрастали с каждым днем. Иногда нам за них перепадал лишний кусок хлеба. Случаи смерти людей тут же на заводе за станком бывали у нас довольно часто.

Избиение заключенных на заводе было обычным делом. Особенно свирепствовал обермайстер Штратман, мерзавец, каких мало. Он бывало подходил к своей жертве потихонечку, говорил с улыбкой, а кончалось дело зверскими побоями.

Одно время нам казалось, что в лагере несколько затихло с газованием и сжиганием людей. Имел место даже такой случай: четыреста человек, взятых для отправки в газовые камеры, были возвращены в бараки. Лагерфюрер Гофман через старост бараков (Blockälteste) заявил, что больше никого, а тем более неевреев, газовать не будут. Но это было только для видимости. На самом деле газовые камеры и крематории продолжали ежедневно поглощать десятки тысяч жертв. На другой же день после ”торжественного” обещания Гофмана в газовые камеры было отправлено несколько тысяч человек из более мелких лагерей: Явожно, Буна, Янина-Грубен и других. Раньше людей, истощенных на работе в этих мелких лагерях, привозили в Биркенау или Аушвиц, а отсюда уже отправляли в газовые камеры. Теперь процедура сократилась — их везли в крематории прямо из этих лагерей. Нередко отправляли на газование людей и с нашего завода.

Лето 1944 года было особенно жутким по количеству людей, истребленных в Освенцимских лагерях. Тогда-то были сожжены люди, доставленные из Терезиенштадтского лагеря, и цыгане, занимавшие некоторое время в Освенциме два больших блока.

Зимою 1943-1944 года было доставлено несколько транспортов людей из Белостока — участников восстания Белостокского гетто. Многие из них были расстреляны эсэсовцами сразу же, при выгрузке из вагонов, это был первый случай массового расстрела на железнодорожной платформе. Остальные были отправлены в газовые камеры. В лагерь из этих транспортов не было доставлено ни одного человека.

Летом 1944 года была доставлена большая партия мужчин и женщин из Майданека. Среди них началась сильная эпидемия дизентерии, и каждое утро сотни людей отправлялись в газовые камеры.

В конце июня — начале июля 1944 года чувствовалось, что немцы усиленно готовятся к приемке и истреблению большого количества людей. Несмотря на беспрерывную работу всех печей в крематориях, землекопы стали рыть большие ямы, лесорубы — заготовлять дрова. Вскоре началась доставка транспортов с венгерскими евреями. В течение июля и августа их было доставлено не менее пятисот тысяч человек.

Первые партии венгерских евреев доставлялись в лагерь. Их заставляли писать домой письма о том, что они находятся в районе Вальдзее, вблизи Вены, и живется им хорошо. Вскоре, однако, эшелоны стали подвозить прямо к газовым камерам. Людей убеждали, что их ведут в баню, и они спокойно стояли у камер, дожидаясь своей очереди.

Газовые камеры ”пропускали” тогда ежедневно по двадцать-двадцать шесть тысяч человек. Крематории не в состоянии были справиться с таким огромным количеством трупов, и вокруг лагеря день и ночь пылали костры. Казалось, что все кругом охвачено пламенем, отовсюду доносился запах горелого человеческого тела. Клубы дыма стлались по земле. Мы вдыхали этот запах, этот дым — он душил, сводил нас с ума.

В самый разгар истребления венгерских евреев, в одно из воскресений, лагерфюрер Гесслер решил позабавиться. Нас всех выгнали из бараков во двор лагеря, где беспрерывно играл оркестр, а сам Гесслер, в тирольском костюме, в коротких кожаных брючках, в шапочке с пером разгуливал по лагерю, любуясь багровым от пламени небом.

Примерно в то же время в Освенцим привезли большую партию еврейских женщин и детей из Югославии, затем партию в шестьдесят пять тысяч человек из Лодзинского гетто.

В 1944 году особенно широкий размах приняли ”медицинские” опыты над людьми. Еще в 1943 году из ряда транспортов были отобраны все дети моложе шестнадцати лет. Над ними в течение некоторого времени производились какие-то эксперименты, а затем им всем был впрыснут яд. Впоследствии жертв для экспериментов стали отбирать из каждого транспорта. Весною 1944 года женщины, предназначенные для экспериментов, были переведены в отдельный барак (второй барак новой стройки). Вокруг него была сооружена ограда из колючей проволоки, поставлена охрана.

Точно так же были огорожены и восьмой, девятый, десятый бараки, в которых также содержались ”подопытные” женщины.

Почти все они постепенно были отправлены в газовые камеры. Те, которые выжили до конца существования лагеря, были истреблены во время эвакуации.

Мужчин кастрировали: некоторым вырезали по одному яичку, иным — оба.

Единичные случаи сопротивления, попытки бежать из лагеря были довольно часты. Еще летом 1943 года бежал поляк-инженер, захватив с собой планы строительства лагеря. В отместку за это бегство было повешено двенадцать поляков, работавших вместе с ним. Было объявлено, что в дальнейшем за каждого бежавшего будет казнено сто человек. Это, однако, не остановило людей. Попытки бежать продолжались. Летом 1944 года попытался бежать варшавянин Генах Громп со своим братом и одним чехословацким евреем. Их задержали. Генаха отправили в лагерь Янина-Грубен, а остальных двух посадили в ”бункер” (тюрьму) в Биркенау. В Янина-Грубен Генах пытался устроить подкоп, но опять попался. Его доставили в Биркенау и тут повесили.

Двое его товарищей сделали попытку бежать из ”бункера” и также были повешены.

Лагерная тюрьма, бункер, помещалась в одиннадцатом бараке. Судьба людей, попавших в бункер, была заранее известна. Каждые десять дней происходила комедия суда. Приговор был один — смертная казнь. Стена, у которой производились казни, получила название ”Черной стены”. Среди казненных в бункере было много поляков-партизан, мужчин и женщин. Здесь же казнили и евреев, которые бежали из гетто. Однажды расстреляли у ”Черной стены” молодую еврейскую женщину с двумя детьми.

В 1944 году расстрелы у ”Черной стены” были заменены душегубкой. Душегубка работала до последнего дня существования лагеря.

Нередко случалось, что, вернувшись с работы, мы видели на земле еще не застывшие следы человеческой крови. Однажды, войдя в ограду, мы наткнулись на грузовик, из кузова которого ручьями текла кровь. Машина была нагружена телами убитых.

Зимою, в начале 1944 года, вернувшись однажды с работы в поздний час, когда ”апель” давно уже должен был быть закончен, мы застали весь лагерь во дворе. По общему настроению мы поняли, что произошло нечто очень серьезное. И, действительно, оказалось, что произошло событие, весьма встревожившее гитлеровцев. В одном из транспортов, доставленных из Франции, была молодая еврейская женщина. Когда ее, уже голую, повели к газовой камере, она стала умолять рапортфюрера Шилингера, руководившего газованием, оставить ее в живых. Шилингер стоял, засунув руки в карманы, и, покачиваясь на ногах, смеялся ей в лицо. Сильным ударом кулака в нос она свалила Шилингера на землю, выхватила его револьвер, несколькими выстрелами убила наповал его и еще одного эсэсовца, а одного ранила.

Имел место и такой случай: один еврей из Югославии, зачисленный в ”зондеркоманду”, при сжигании трупов бросился в огонь, потащив вместе с собой эсэсовца.

В конце 1943 года в лагере возникла организация сопротивления. Как в саму организацию, так и в руководство входили люди различных национальностей. Работа велась первое время среди заключенных каждой национальности отдельно. Мы знали, что во главе организации стоят коммунисты.

Меня в организацию привлек Гутман, участник восстания Варшавского гетто. Я уже потом привлек других товарищей: Альберштата, Роберта (он был из Бельгии, фамилии его я не помню). Вообще же мы были организованы в кружки, и каждый из нас знал только свой кружок — тех людей, от которых он получал задания, и тех, которым он должен был передавать задания. Нам удалось установить контакт с женскими бараками, с рабочими зондеркоманды, даже с заключенными маленьких лагерей.

Первое время организация ставила перед собой главным образом задачу оказания помощи наиболее нуждавшимся товарищам. Затем организовали передачу информации. Через товарищей: работавших в радиомастерской, удалось установить более или менее регулярное слушание советского радио, и сведения о победах Красной Армии, передаваемые из уст в уста, вливали в нас бодрость и веру в то, что приближается час расплаты с гитлеровскими людоедами. Мы на заводе тайком заготовили ножницы, готовясь в соответствующий момент перерезать проволочные заграждения вокруг лагеря.

Мы перешли к проведению актов саботажа на заводе: замедлению темпа работы, порче станков.

В мае 1944 года мне, по предложению организации, удалось перейти в ночную смену для установления связей и налаживания работы организации в этой смене. Наша деятельность, несомненно, приносила плоды. Понемногу стали красть порох с завода и передавать его членам организации, входившим в зондеркоманды.

В конце августа гитлеровцы принялись уничтожать зондеркоманды, сжигавшие трупы венгерских евреев. Несколько сот человек из этих команд были задушены в Аушвице в камерах, в которых проводилась дезинфекция вещей. Остальные скоро узнали об этом. Сто двадцать человек из зондеркоманды напали на свою охрану, перебили ее, начальника одного из крематориев сожгли в печи, крематорий взорвали, а сами бежали. За ними была послана погоня, многие из них погибли, но, как нам передавали, тридцать шесть человек из них все же ушли.

В лагере после этого начались повальные обыски и репрессии. Был арестован и немец, ”капо” нашей ночной смены, Шульц. У одной девушки из Кракова обнаружили какое-то письмо, и по этому письму были арестованы еще три девушки. Всех их четверых повесили перед зданием завода — двоих во время дневной смены, двоих — в ночной. Казнью руководил лагерфюрер Гесслер.

Пять членов организации решили бежать из лагеря для установления связей с внешним миром и подготовки более широкого выступления. Их уложили в ящики, в которых вывозились вещи. Но шофер заметил их и выдал. Все они были доставлены обратно в лагерь и повешены ”за попытку к бегству и взрыву лагеря”.

Настроение стало крайне напряженным. Начата была постройка специальной, огражденной колючей проволокой, дороги с завода в лагерь.

В декабре 1944 года мы почувствовали, что немцы готовятся к ликвидации лагеря. Пошли слухи, что всех заключенных собираются уничтожить.

В начале января налеты советской авиации на Освенцим приняли особенно интенсивный характер. В ночь на 12 января, не успели мы заступить на ночную смену, как раздался оглушительный взрыв. Свет погас. Вскоре мы узнали, что бомба попала на участок, который занят квартирами эсэсовцев, и нанесла им много потерь.

Во время бомбежек люди молили бога о том, чтобы погибнуть от авиабомбы, а не от рук гитлеровцев.

Гитлеровцы были в совершенной панике. Чувствовалось, что близится конец. Каков будет он, однако, для нас? На душе было очень тревожно.

Началась эвакуация лагеря. Сначала вывезли всех поляков. В ночь на 18 января наш завод еще работал. А 18 января нас погнали на запад. На каждые пять заключенных был поставлен один эсэсовец. Семьдесят километров гнали нас пешком. Отстававших пристреливали — за два дня пути было таким образом убито до пятисот человек.

20 января нас привезли на какую-то маленькую станцию. На каждом шагу валялись трупы убитых. Расстреливали каждого, кто пытался на шаг отойти от команды. Здесь нас посадили в открытые вагоны и повезли.

Ночью, на маленькой станции, в пятнадцати километрах от Нейсы, мне удалось бежать. Девять дней я пролежал в лесу, затем попытался выйти, был арестован, опять бежал, втерся в группу немецких беженцев и вместе с ними добрался до Фалькенберга. Здесь меня снова задержали, приговорили к расстрелу. Но мне снова удалось бежать, и после долгих мытарств я 3 февраля перешел линию фронта. После проверки я удостоился чести быть зачисленным в ряды Красной Армии. Я счастлив тем, что мне удалось участвовать в нескольких боях против гитлеровцев. 7 мая я был ранен, два месяца пролежал в госпитале.

Сейчас я демобилизован. Был дома в Острине. Жизнь в городе восстанавливается. Но мне там сейчас слишком тяжело. Раны в сердце моем кровоточат. Все мне напоминает мою семью, моих дорогих детей. И я решил пожить в другом месте. Советская родина мне эту возможность предоставила. Мастер я неплохой, работаю. Надо жить! Будем жить!


РАССКАЗ БЫВШЕГО ВОЕННОПЛЕННОГО М. ШЕЙНМАНА

В первые дни войны я поступил добровольцем в народное ополчение и стремился скорее попасть в Действующую армию. В начале октября 1941 года, под Вязьмой, часть, в которой я служил, оказалась в окружении. Мы сразу же очутились в глубоком тылу у немцев. 12 октября во время атаки я был ранен в ногу. Зима 1941 года была ранняя. Переходя вброд речку, я обморозил обе ноги. 19 октября я уже не мог передвигаться и был оставлен в деревне Левинка Темнинского района Смоленской области. Здесь 27 октября меня обнаружили немцы.

С этого дня началось мое хождение по мукам в фашистских лагерях.

Как советский гражданин, батальонный комиссар, да еще еврей, я был в плену на положении приговоренного к смертной казни, приговор над которым мог быть приведен в исполнение каждую минуту, если бы немцам что-нибудь стало известно обо мне. Советские граждане, очутившиеся в плену, массами гибли от голода и холода, от невыносимых условий жизни в лагерях, в лагерных ”госпиталях” и в так называемых ”рабочих командах”. Тысячами расстреливали немцы пленных на этапах, при транспортировке. Раненые часто пристреливались на поле боя. Немцы разработали и осуществляли методически и настойчиво целую систему мероприятий, направленных к истреблению возможно большего числа людей, попавших к ним в плен.

В первый период войны немцы даже не старались скрывать, что они преднамеренно уничтожают пленных, будучи уверенны в своей победе и безнаказанности. Уничтожение военнопленных продолжалось до последнего дня войны. Но в конце немцы делали эго более замаскировано.

Приведу некоторые данные о лагерях, где я был, а также данные, сообщенные мне моими товарищами по плену.

С ноября 1941 года по 12 февраля 1942 года я находился в Вяземском госпитале для военнопленных. По свидетельству врачей, работавших тогда в госпитале и в лагере, за зиму 1941—1942 годов в Вяземском лагере умерло до семидесяти тысяч человек. Люди помещались в полуразрушенных зданиях без крыш, окон и дверей. Часто многие из тех, кто ложился спать, уже не просыпались — они замерзали. В Вязьме истощенных, оборванных, еле плетущихся людей — советских военнопленных — немцы гоняли на непосильные тяжелые работы. В госпиталь попадали немногие — большинство гибло в лагере.

Из Вязьмы я в феврале 1942 года был переведен в Молоданенский лагерь (Белоруссия). Здесь, по свидетельству врачей и санитаров, к этому времени (с начала войны) умерло до сорока трех тысяч человек, умирали главным образом от голода и тифа.

С декабря до августа 1944 года я был в Ченстоховском лагере (Польша). В этом лагере умерло и расстреляно немцами много десятков тысяч военнопленных. Ежедневно в закрытой повозке на кладбище вывозили умерших от голода и туберкулеза. Фельдшер, который ездил хоронить умерших, рассказывал мне, что в Ченстохове было несколько кладбищ, где похоронены советские военнопленные. Хоронили в два-три яруса: трупы клали одни поверх других в огромные ямы-траншеи, примерно по десять тысяч человек в каждую яму. В 1942—1943 годах в Ченстохове систематически производились расстрелы военнопленных — политработников, евреев, офицеров и интеллигентов.

Много тысяч советских военнопленных замучено немцами в лагерях Германии. Недалеко от последнего лагеря, где я находился — лагеря ”Везуве” (близ Меппена на Эмсе, на голландской границе), был небольшой лагерь русских военнопленных — Далюм. В июне 1945 года, после освобождения из плена, нашими товарищами, дожившими до освобождения, был воздвигнут на далюмском кладбище памятник тридцати четырем тысячам русских военнопленных, замученных немцами. В лагере №326 недалеко от Падеборна и Вилефельда после освобождения сооружен памятник шестидесяти пяти тысячам советских военнопленных, замученных немцами в этом лагере.

По свидетельству бывшего комиссара стрелкового полка Московской ополченской дивизии Сутугина М. В., так же как и я попавшего в плен под Вязьмой, в Гомельском лагере, где он находился, в декабре 1941 года умирало ежедневно по четыреста-пятьсот человек.

Мой товарищ по плену полковник Молев А. Г. (бывший командир дивизии) находился в лагере Деблин (Польша). Здесь с сентября 1941 года по март 1942 года из ста шести тысяч пленных умерло до ста тысяч. В Замостье, в лагере для офицерского состава, за зиму 1941/42 года, по свидетельству моего товарища по плену лейтенанта Шутурова Д. В. (Днепропетровск), из двенадцати тысяч человек к концу марта 1942 года осталось две с половиной тысячи. Остальные умерли от голода и холода.

По свидетельству военврача Сайко В. А., в Житомирском лагере с 1941 года по май 1943 года умерло около шестидесяти тысяч человек, в Сувалкском — с начала войны до 1 мая 1944 года (по данным немецкой комендатуры) умерло пятьдесят четыре тысячи военнопленных.

Бывший некоторое время в конце 1941 года начальником санитарной службы Могилевского лагеря военнопленных, инженер Фокин В. В., вместе с которым я находился в Кальварийском лагере в 1943 году, рассказывал мне, что в Могилевском лагере за зиму 1941—1942 года от голода и холода погибло, а также было замучено немцами более ста тысяч человек. В день умирало до семисот пятидесяти человек. Умерших не успевали хоронить.

По свидетельству военврача второго ранга Дорошенко С.П., работавшего врачом в Минском госпитале военнопленных, в Минском лесном лагере с июля 1941 года по март 1942 года, умерло сто десять тысяч человек. Ежедневно умирало четыреста-пятьсот человек.

В ряде мест осенью и зимой 1941-1942 года немцы устраивали лагеря военнопленных под открытым небом. Так было в Замостье, в Сухожеброво (около Седлеца), в Минске и в других местах. Результатом этого была почти поголовная гибель находившихся здесь людей. В лагере рядового состава в Замостье в конце 1941 года пленные жили под открытым небом. В октябре выпал снег. За два дня две тысячи человек замерзло.

Зимой 1941/42 года немцы в лагерях по утрам выгоняли пленных из бараков на двор и не пускали в помещения до ночи. Люди замерзали. Раздача пищи тоже производилась на морозе. Зимой 1941 года в Могилевском лагере для получения обеда надо было три-четыре часа простоять на морозе. В часы ожидания ежедневно умирало по нескольку человек.

Тысячи военнопленных гибли на этапах и при перевозке по железной дороге. Этапы отправляли часто пешком. Отстававших пристреливали, и это практиковалось до последних дней войны. Часто конвоиры стреляли в колонны пленных исключительно ради забавы. Зимой 1941 года бывали случаи, когда из лагеря выходила колонна в шесть тысяч человек, а к месту назначения приходило две-три тысячи.

Остальные либо замерзали по пути, либо были убиты немцами.

По железным дорогам пленных перевозили либо в товарных вагонах (без печки), либо на открытых площадках. В каждый вагон помещали до ста человек. Люди замерзали и задыхались от отсутствия воздуха. В феврале 1942 года госпиталь военнопленных из Вязьмы перевозили в Молодечно. По пути на каждой остановке из вагонов выносили умерших от истощения и замерзших.

Старший лейтенант Филькин Д. С. находился зимой 1941/42 года в Гродненском лагере № 3. Он рассказывает, что в январе 1942 года из Бобруйска прибыл эшелон, в котором было тысяча двести военнопленных. Когда открыли вагон, оказалось, что восемьсот человек в пути замерзло и задохнулось. К июлю 1942 года из всего этого транспорта людей в живых осталось шестьдесят человек.

В декабре 1941 года, когда в Вязьму прибыл эшелон с пленными, вывезенными немцами со станции Шаховская, врач, который был направлен на станцию принимать эшелон, рассказал мне, что значительная часть людей замерзла в пути. Трупы выносили из вагонов и складывали штабелями. Некоторые еще показывали признаки жизни, пытались поднимать руки, стонали. К таким подходили немцы и пристреливали.

В лагерях военнопленных, в штрафных и рабочих командах, жестокость немцев и их изобретательность в деле убийства не знали пределов.

В 1941-1943 годах первые пять-семь дней плена, как правило, людям совершенно ничего не давали есть. Немцы цинично утверждали, что это делается для того, чтобы люди ослабели и были неспособны к побегам. В январе-феврале 1942 года в госпитале на больного отпускалось в день семьдесят граммов немолотой ржи. Из этого зерна два раза в день готовили ”суп” — каждый раз по пол-литра на человека. Неудивительно, что люди слабели и умирали как мухи.

В 1941—1943 годах в лагерях летом поели всю траву на дворах, ели древесные листья, если попадались лягушки — поедали и их, жарили на огне и ели конскую шкуру, если ее удавалось добыть. Соль была недосягаемой роскошью.

Максимальная калорийность дневного рациона советских военнопленных в немецких лагерях, по подсчету врачей, составляла 1300—1400 калорий, в то время как для человека, находящегося только в состоянии покоя, нужно 2400 калорий, а для занимающегося физическим трудом — 3400—3600 калорий. В лагерях были взрослые люди, вес которых доходил до тридцати-тридцати двух килограммов. Это — вес подростка.

Немцы всемерно препятствовали серьезной постановке лечебного дела в лагерях. Они большей частью совершенно не отпускали медикаментов. В госпиталях неделями не перевязывали раны раненым, так как не было бинтов; не давали немцы и хирургических инструментов. Много тысяч советских граждан умерло в госпиталях от ран, заражения крови, а еще больше от истощения, голодных поносов, тифа, туберкулеза.

В плену я находился в госпиталях военнопленных в Вязьме, Молодечно, Кальварии, Ченстохове, Эбельсбахе. Слово ”госпиталь” никак не подходит к этим учреждениям. В Вязьме госпиталь помещался в полуразрушенных, брошенных жителями домиках, на окраинах города и в развалинах корпусов маслозавода. В домиках всегда было холодно и темно. Раненые валялись на голом полу. Даже соломы не было для подстилки. Только к концу моего пребывания в Вязьме в домиках были сооружены нары, но и на них больные лежали без соломы, на голых досках. Медикаментов не было. Вшивость в госпитале была невероятная. Бани за три с половиной месяца моего пребывания в Вязьме не было ни разу.

Так же было и в Молодечненском госпитале. На голом полу, в каждой палате в четыре ряда, плотно прижавшись друг к другу, лежало восемьдесят человек. Свирепствовал тиф. На целый этаж (восемь-десять палат) был один термометр. Я заболел тифом. За все время болезни фельдшер смог лишь один раз измерить мне температуру. Вшей обирали в обязательном порядке три-четыре раза в день. Раздевались догола и просматривали каждую вещь. За один прием набирали по триста-четыреста крупных вшей, мелких собирали пригоршнями. Немцы ничего не делали для борьбы со вшивостью. Врачи мне рассказывали случаи, когда немцы кардинально решали проблему с тифом: они поджигали тифозные бараки вместе с находившимися там больными.

Немцы разработали целую систему утонченных наказаний, рассчитанных на то, чтобы нанести физические страдания военнопленным, и на то, чтобы унизить их человеческое достоинство.

Порка, избиение, заключение в карцеры и бункеры — все это применялось в лагерях. Людей пытали, вешали и расстреливали без малейшего повода.

В Молодечненском лагере (позже и в Кальзарийском) мы много раз видели, как на дворе порют пленных. Били полицейские, но за процедурой избиения часто наблюдали немецкие офицеры. Однажды я видел, как офицер выхватил у полицейского нагайку и стал со всего размаха бить по голому телу распластанного на скамейке человека. Окончив избиение, офицер пригрозил полицейскому: если он будет жалостлив и бить будет некрепко, то его самого выпорют.

Только извращенный ум садиста мог додуматься до системы пыток, какие существовали в лагерях, особенно для политработников и евреев.

Вот что мне рассказал младший политрук Мельников (уроженец Сталинградской области, Березовского района, села Рогачева). Он попал в плен под Керчью в мае 1942 года. Его предали и сообщили немцам, что он политработник. Немцы отправили его в лагерь № 326 (близ деревни Августдорф, недалеко от Падеборна и Билефельда). Здесь был специальный ”блок СС”, куда помещали политработников, евреев и особо подозрительных.

Товарищ Мельников попал в этот блок. На допросе Немцы прежде всего интересовались его предками, не было ли среди них евреев. При допросе били пистолетом по лицу и выбили зуб.

Затем били резиновой дубинкой, добиваясь признания, что он политрук. В этом блоке на допросах били до потери сознания. Когда человек терял сознание, его окатывали холодной водой, он приходил в себя, тогда опять били. Вставляли пальцы в щель дверей и ломали их, закрывая дверь. Окунали голову в стоявшую тут же посуду с водой. Иногда держали голову в воде до тех пор, пока человек захлебывался.

После двухчасовой пытки товарища Мельникова вывели на ”тактику”: веточной канаве, куда стекала моча из уборной, нужно было проползти на животе (наполовину раздетым) пятнадцать-двадцать метров, затем по той же канаве проползти это расстояние на спине.

Процедура получения обеда в этом блоке была такова: в котелки наливали суп и в двадцати—тридцати метрах от котелков ставили людей. Они должны были ”по-пластунски”, на животе, подползти к котелкам, взять их и быстро съесть суп. Тех, кто отставал или выползал вперед, били или травили собаками. В день давали половину котелка баланды (брюква и вода) и сто граммов хлеба, а вечером — кипяток. После обеда с 12.30 и до 14.30 людей выводили на ”физзарядку” — непрерывный бег вокруг барака. Отстававших и падавших били и наказывали: два часа они должны были стоять неподвижно с завязанными назад руками и повешенным на шею камнем. После бега заставляли копать яму размером пятьдесят на пятьдесят сантиметров. Один из пленных должен был влезть в яму, а товарищи должны были по грудь засыпать его землей. После этого его откапывали и ту же процедуру проделывали над другим. Затем в яму дырявым ведром лили воду с тем, чтобы потом дырявым же ведром ее из ямы вычерпывать. Под вечер все люди в блоке (тогда — восемьдесят человек) должны были десять—пятнадцать раз по команде быстро залезать на трехъярусные нары, ложиться, соскакивать на землю и снова залезать. Отстававших травили собаками. Так продолжалось до 7—8 часов вечера. Вечером пленных заставляли вычерпывать своими котелками мочу из уборной (из этих же котелков они обязаны были и кушать). Затем людей водили в баню и поливали из брандспойта попеременно, то горячей, то холодной водой.

В 9 часов вечера пленным давали кипяток — ”чай”. С 9.30 до 11 — была еще раз ”физзарядка”: измученные люди должны были непрерывно бегать вокруг барака. С 11 до 12 часов ночи — вокруг барака ходили ”гусиным шагом”. В 12 ночи давали сигнал: отбой. День пыток снова начинался с 3 часов утра. Евреев после мучительных пыток убивали. Но мало кто из русских товарищей выдерживал эти нечеловеческие пытки. Конец для всех был один.

Немцы морили и убивали пленных на каторжных работах — на фабриках, в шахтах, каменоломнях. С декабря 1944 года до конца плена я находился в лагере смерти ”Везуве”. Сюда посылали умирать советских военнопленных, некоторое время проработавших на немецких предприятиях. Таких лагерей для умирающих было много. Недалеко от лагеря ”Везуве” находились такие же лагеря смертников — Далюм, Витмаршен, Алексис и другие. Они все входили в одно лагерное объединение — так называемый ”Шталаг VI С”.

Уже после нашего освобождения из плена в лагерь ”Везуве” приезжали английские и канадские офицеры и солдаты, приезжали врачи и спрашивали умирающих от туберкулеза, что довело их до такого состояния. Они услышали потрясающие рассказы о том, как немцы отправляли на шахты и предприятия молодых и здоровых людей, солдат и офицеров Красной Армии, попавших в плен; их заставляли работать по четырнадцать и шестнадцать часов в сутки, давая за рабочий день один-два литра баланды из травы и брюквы. Люди подвергались неслыханным издевательствам и избиениям. Даже самые здоровые через четыре-пять месяцев заболевали туберкулезом, и тогда немцы посылали их в лагеря смерти. На их место пригоняли из других лагерей специально отобранных здоровых людей, чтобы в четыре—шесть месяцев и их вымотать. Так работал немецкий конвейер смерти. Но и в лагерях смерти спокойно умирать не давали. До последней минуты жизни немцы мучили людей голодом, холодом, избиениями, надругательствами.

С первой минуты плена немцы раздевали и разували пленных и одевали их в лохмотья. Тем самым они не только обрекали пленных на муки холода, но и унижали их человеческое достоинство. В начале января 1942 года в Вяземский госпиталь прибыла группа офицеров Красной Армии, незадолго до того попавших в плен. Большинство из них прибыло с обмороженными ногами. На ногах вместо обуви у них были какие-то тряпки. Как рассказывали эти товарищи, когда они попали в плен, немцы прежде всего сняли с них всю теплую зимнюю одежду и разули, а затем разутыми погнали по этапу зимой в мороз. Я видел в феврале 1942 года, по пути из Вязьмы в Молодечно, как немцы разували пленных, снимали с них теплые валенки и тут же надевали себе на ноги.

Удивительно ли, что в этих условиях и при таком зверском обращении в немецком плену погибли сотни тысяч советских людей. Они буквально были замучены немцами.

Немцы не щадили ни русских, ни украинцев, ни белорусов, ни армян, ни грузин, ни татар, ни евреев, ни узбеков, ни казахов.

И в то же время разжигали национальную рознь среди пленных, с целью разобщить советских людей, натравить одни национальные группы на другие и таким образом облегчить осуществление своих подлых планов. В своих газетах они натравливали русских на украинцев, украинцев они натравливали на русских и белорусов. В газетках, раздаваемых немцами на украинском языке, Пушкин, Белинский и другие выдающиеся русские люди поносились самым грубым образом. В белорусских газетках немцы ругали русских, украинцев и других. Кое-где в лагерях охрана была ”украинская”, в эту охрану набирались всякие отбросы, националисты и хулиганы. Они били пленных — русских, украинцев, белорусов, татар и других, выдавали евреев. Этим путем немцы разжигали национальную вражду.

Особенно дикую вражду немцы разжигали к евреям. Фашисты вели невиданную антисемитскую пропаганду.

Каждый советский гражданин, попавший в фашистский плен, был смертником, независимо от его национальной принадлежности. И все же, еще страшнее было положение евреев. За ними и за политработниками велась ни на один день не прекращавшаяся охота. Евреи попадали в плен подобно тому, как попадали в плен русские, украинцы, белорусы, армяне, грузины и другие: либо в окружениях, либо раненые. Среди немногих евреев, которых я встречал в плену, были врачи, попавшие в окружение вместе с госпиталями и ранеными. Некоторые попали в плен тяжело раненными, истекая кровью на поле боя. Военнослужащие-евреи знали, что у немцев их ждет мучительная смерть. И если, тем не менее, они попадали в плен, то лишь в силу чрезвычайных обстоятельств.

В конце 1941 года я находился в ”госпитале” для военнопленных в Вязьме. Как-то в декабре в палату пришел санитар и сообщил: ”Немцы ищут евреев”. Недалеко от меня на нарах лежал военный врач, до войны начальник железнодорожной поликлиники в Калуге, доктор С. Лабковский. Он попал в окружение и, выходя из него, отморозил обе ноги так, что пальцы на ногах отвалились. Его ноги представляли собой кровавые обрубки. Он не мог передвигаться даже на костылях. Немцы узнали, что он еврей. Вечером пришли шесть немцев и велели ему немедленно собраться. Тяжелобольного, его увезли. В тот день увезли всех больных, в которых немцы заподозрили евреев. Арестовали и увезли также евреев врачей, фельдшеров и медицинских сестер. Все знали, что их ожидает: пытки, мучения, смерть.

В Рославльском лагере Смоленской области, по рассказам бывших там в 1941 году, немцы травили военнопленных евреев собаками: их выводили во двор лагеря и спускали собак. Пытавшихся защищаться или отгонять собак немцы, потешавшиеся этим зрелищем, избивали.

Евреев и политработников, попавших в районе Вязьмы в окружение в октябре 1941 года, немцы живыми бросали в колодцы. Находясь в Вяземском и Молодечненском лагерях, я от очевидцев слышал множество рассказов об этом. Оказавшихся в окружении собирали по лесам и деревням, свозили на сборные пункты. Здесь, по внешнему виду, отбирали евреев и убивали. В Барановичском штрафном лагере (так называемый ”Остлагерь”) производились систематические расстрелы военнопленных евреев, в том числе и женщин — медицинских сестер и врачей.

В Брест-Литовском лагере существовала особая рота ”Рур” (рота усиленного режима), состоявшая из политработников и евреев. Время от времени людей из этой роты увозили на расстрел.

Во многих лагерях немцы устраивали поголовное освидетельствование военнопленных в целях выявления евреев. Немецкие врачи опозорили себя своей подлой ролью прислужников Гитлера и его клики. В Славутском лагере каждый вновь прибывший транспорт военнопленных немцы выстраивали и приказывали людям обнажать половые органы. Гестаповцы обходили ряды и отбирали заподозренных. Их уводили на расстрел. То же самое практиковалось в лагере №326. Здесь, помимо евреев, немцы вылавливали политработников, офицеров и интеллигентов.

Капитан Манушин К. Я. (уроженец Симферополя) рассказал мне, что в лагере-госпитале Богунья (близ Житомира) в феврале 1942 года немцы устроили поголовный телесный осмотр всех больных и раненых (четыре тысячи человек). Ходячих больных выстроили во дворе лагеря: комиссия в составе коменданта, фельдфебеля и двух врачей свидетельствовала каждого человека в отдельности. Заподозренных набралось тридцать три человека.

Их отделили от остальных пленных. Немцы и полицейские стали тут же их избивать. Осмотрев ходячих больных, комиссия отправилась свидетельствовать лежащих. Тяжелобольных и раненых, заподозренных в том, что они евреи, стаскивали с коек, били и на тележках отправляли в общий лагерь. В 5 часов утра всех отобранных, сорок человек, в нижнем белье вывезли за ограду лагеря и расстреляли. То же было проделано и в Житомирском лагере.

Систематически производились облавы на евреев в Ченстоховском лагере: ”комиссия” из коменданта, фельдфебеля и врача отбирала по внешнему виду из группы прибывавших пленных евреев. Отобранных расстреливали.

Командир Пшеницын В. А., попавший в плен в сентябре 1941 года восточнее Пирятина, рассказал мне, что охоту на евреев он наблюдал с первого же дня своего пленения на этапах, сборных пунктах и в лагерях. На сборном пункте в селе Ковали выстроили колонну пленных и стали по внешнему виду отбирать евреев. В отборе помогали немцы Поволжья и изменники, украинские националисты. Отобранных уводили группами за село, заставляли рыть могилы и тут же расстреливали. На всех последующих этапно-пересылочных пунктах, на остановках немцы объявляли: ”Евреи и политработники, выходи”. На остановке в Хороле вышли четыре врача-еврея. Над ними немцы вдосталь поиздевались, а позже, в Виннице, расстреляли. В Винницком лагере в первых числах октября 1941 года немцы расстреляли 378 евреев. В.А. Пшеницын видел, как в конце сентября 1941 года в Кременчугском лагере увели на расстрел военнопленных-евреев. Раненых, которые не могли передвигаться, несли на расстрел на носилках. Такую же расправу немцы учинили и во Владимиро-Волынском лагере. 2 марта 1942 года двести двадцать человек политработников и евреев, в их числе были и врачи, вывели за проволоку и расстреляли. Были расстреляны тяжелобольные и тифозные. Их в беспамятстве (с температурой 40°) вынесли на расстрел на носилках. В числе других погибли командиры Шилькрот, Зингер, киевский врач Гринберг и другие.

Товарищи, попавшие летом 1942 года в Ченстоховский лагерь, рассказывают, что после помещения прибывших в бараки полицейские начали охоту за евреями и политработниками. Евреев отбирали по внешнему виду. Евреев вывели на расстрел 5 октября 1942 года, политработников — десятью днями позже.

В Житомирском лагере немцы старались прежде всего уничтожить евреев и политработников, с тем, чтобы затем медленно и методично уничтожать тысячи пленных других национальностей. Все прибывшие в лагерь должны были пройти специальную ”комиссию”. Признанные евреями отдавались в руки СС. Их помещали отдельно от других пленных и заставляли выполнять самые грязные и тяжелые работы. Кормили их один раз в три дня. Ежедневно вечером в бараки к ним приходили гестаповцы с собаками. Собаки набрасывались на людей, кусали и рвали их. После длительных издевательств их выводили за город и расстреливали.

Старший лейтенант Филькин Д. С. рассказывал, что 9 июля 1942 года в Гродненский лагерь № 3 прибыли двое эсэсовцев. В лагере была ”особая” комната, где помещались сто шесть человек — раненые евреи и политработники. Всю ночь немецкие звери избивали находившихся здесь безруких, безногих и тяжелораненых людей. Утром 10 января к лагерю подъехала машина с прицепом и пятьдесят человек из ”особой” комнаты в одних кальсонах уложили на машину и увезли на расстрел. Через некоторое время машина вернулась и увезла на расстрел еще пятьдесят человек. Оставили в живых шесть человек.

Майор Тихоненко, находившийся в 1941—1942 годах в Митавском лагере военнопленных, рассказывает, что всех политработников и евреев немцы выявляли через свою агентуру, после чего они бесследно исчезали.

Вот что рассказал мне командир Берлин Л.Б. В сентябре 1941 года в Житомирский лагерь привели партию военнопленных. Их собрали во дворе, и немец-переводчик в присутствии лагерного офицера выступил перед ними с речью и сказал: ”По распоряжению командования, украинцы завтра же могут разъехаться по домам. Но отпустить вас мы не можем, так как среди вас есть комиссары и евреи. Выдайте их нам, тогда мы вас отпустим по домам”. Измученным людям предлагали освобождение ценой предательства.

В феврале 1942 года меня перевезли в лагерь военнопленных в Молодечно. К этому времени в лагере было до восьми тысяч человек, а в госпитале — до двух тысяч. Пленные жили в бараках. В них было невыносимо холодно. Питание в лагере было на грани голодного минимума. В декабре 1941 года немцы выстроили живших в бараке и отсчитали каждого десятого. Таких набралось сто пятьдесят человек. Их отвели в сторону и на глазах всего лагеря открыли по ним огонь из автоматов. Небольшая лишь часть из них спаслась, смешавшись после первых выстрелов с толпой пленных.

В лагере был жестокий режим: людей публично пороли. В виде наказания держали в клетке несколько часов на жестоком морозе.

Врачей-евреев немцы не допускали к работе. Были отдельные исключения, но и то временные. В Молодечненском лагерном госпитале работал врачом доктор Копылович (бывший заведующий поликлиникой города Шахты). Его допустили к работе только потому, что он был отличный хирург. Я слышал от многих товарищей, что этот врач в тяжелых условиях немецкого плена честно выполнял свой врачебный долг и спас много советских людей от смерти. Сам он был отправлен из Молодечно в Барановичский штрафной лагерь ”Ост”, куда немцы посылали политработников и евреев и откуда возврата не было.

Военврач Дорошенко С. П., находившийся в 1941 году в Минском лагере, рассказывал мне, что в конце 1941 года немцы запретили евреям-врачам работать в госпитале. Госпиталь одно время возглавлял врач Фельдман (как говорили, бывший заведующий могилевским Облздравом). В конце ноября он был вызван в немецкую комендатуру и больше его в лагере не видели. Еврейки-врачи также были увезены и частично заморены голодом, частично расстреляны. Раненых и больных евреев помещали в тифозное отделение, хотя они и не были больны тифом. Позже их всех отправили в специальное еврейское отделение Минского лесного лагеря. Здесь был установлен крайне жестокий режим: пищу давали через день и очень недоброкачественную. К весне все евреи в этом лагере были убиты или умерли от голода и болезней. В том же Минском лагере, по свидетельству офицера Дерюгина И. К., евреи помещались в подвале, откуда время от времени их группами выводили на расстрел. В подвале свирепствовал тиф. Трупы умерших выносили раз в неделю.

В июне 1942 года из Молодечненского лагеря вывезли всех офицеров в Кальварию (Литва). Вместе с госпиталем и я в числе больных попал в этот лагерь. Режим дикого произвола господствовал и здесь.

Особенно тяжело было положение небольшой группы военнопленных врачей-евреев, прибывших из Молодечно (человек двадцать). Среди них были врачи: Беленький, Гордон, Круп (Москва), Клейнер (Калуга) и другие. До Кальварии они уже пережили много ужасного. В Кальварии их и небольшую группу политработников поместили изолированно. Что бы ни случилось в лагере ־־ немцы прежде всего свою злобу вымещали на евреях. Старик-доктор Гордон, хирург, образованный врач (по его словам, за свою врачебную практику сделавший более десяти тысяч операций), был тяжело болен. Он опух от голода и одно время находился в госпитале. По приказу немецкого врача Бройера, его как еврея из госпиталя выгнали и он, тяжелобольной, должен был часами выстаивать на проверках и подвергаться неслыханным унижениям.

За госпиталем наблюдал немецкий санитар, парикмахер по профессии, молодой по возрасту, но большой подлец. Он со злобным презрением относился ко всем советским людям. Как-то он зашел в барак. Доктор Гордон, сидевший в это время на нарах, не успел вовремя встать. Тогда этот фашистский выродок жестоко избил его. Живя под постоянной угрозой смерти, преследуемый и гонимый, доктор Гордон находил в себе силы проводить в кругу своих товарищей-врачей беседы по медицине и тайно консультировать с молодыми русскими врачами госпиталя при сложных заболеваниях.

Другой врач, специалист по детским болезням, доктор Беленький подвергался избиениям того же немецкого парикмахера”санитара”. Он погиб осенью 1942 года.

Охота за евреями и политработниками в лагере не прекращалась ни на один день. К весне 1943 года в лагере было выявлено около двадцати пяти евреев, прибывших с партиями пленных в разное время, скрывших ранее свою национальность и чудом уцелевших от расправы. Немецкий комендант приказал, чтобы они нашили на верхней одежде — на груди и на спине — белые четырехугольные лоскуты — ”знак позора”. Летом 1943 года их вместе с группой политработников увезли из лагеря.

Советские люди, имевшие несчастье очутиться в немецком плену и оставшиеся верными своей родине, отлично понимали цели подлой политики немцев и, по мере сил, старались противодействовать ей. Многие советские врачи, работавшие в госпиталях лагерей военнопленных, прятали в госпиталях евреев и политработников, а также тех офицеров и рядовых, которым особенно угрожала опасность быть растерзанными. В распределительном лагере № 326, через который проходили многие тысячи пленных и где производился тщательный осмотр всех прибывавших для выявления евреев, работала группа русских врачей и санитаров, которая ставила себе целью спасать политработников, евреев, а также тех военных работников, за которыми немцы, по тем или иным причинам, охотились. Их помещали в госпиталь, им делали фиктивные операции, меняли фамилии и переправляли в лагеря инвалидов.

Я знаю случаи, когда на телесный осмотр русские товарищи шли вместо евреев и тем спасали им жизнь.

Лично я спасся благодаря моим русским товарищам — офицерам и врачам.

В Вязьме врачи Редькин и Собстель укрывали меня, раненого и больного, от немецких ищеек. В Кальварии, по настоянию некоторых товарищей, в частности, подполковника Проскурина С. Д., врачи держали меня в госпитале. Когда в феврале 1943 года меня выписали в лагерь и появилась реальная опасность быть обнаруженным немцами, врач Куропатенков (Ленинград) поместил меня в изолятор госпиталя. Позже меня, как и ряд других товарищей, — политработников, советских и военных работников — врач Евсеев Б. П. (Москва) укрывал в госпитале до конца 1943 года.

В Кальварии, где шпионаж гестапо был особенно широко развит, врачи, и в первую очередь, доктор Цветаев Н.М. (Кизляр), укрывали меня в госпитале среди туберкулезных больных и тем спасли меня от расстрела.

Значительная часть офицеров и бойцов Красной Армии, имевших несчастье в силу случайностей войны попасть в плен к немцам, погибла в лагерях от неслыханных гонений, от голода, невыносимо-ужасных бытовых условий, болезней. В Германии почти нет сейчас ни одного города, где бы не было русского кладбища. И если в числе переживших плен есть небольшая группа евреев, то она выжила только благодаря поддержке русских, украинских, белорусских товарищей.


ВОССТАНИЕ В ВАРШАВСКОМ ГЕТТО[67]. Автор — Б. Марк.

Работа писателя Б. Марка ”Восстание в Варшавском гетто” печатается в сокращенном виде.

В Варшавском гетто немцы содержали более пятисот тысяч евреев. Десятки тысяч людей умерли от голода и эпидемий. Начиная с лета 1942 года тысячи евреев ежедневно вывозились гестаповцами в Треблинку. Некоторое время население гетто верило лживым заявлениям немцев, уверявшим, что евреи из гетто вывозятся на восток, для сельскохозяйственных работ. Путем множества самых хитрых и вероломных приемов немцы поддерживали это убеждение у жителей Варшавского гетто. Этот же прием они применяли по отношению к евреям — гражданам Советского Союза во временно оккупированных фашистами советских районах. Евреям, которых немцы везли на казнь в Освенцим и в Треблинку из западных советских районов, было объявлено, что их везут работать на фабриках и в сельском хозяйстве.

Когда страшная правда о Треблинке проникла в Варшавское гетто, там произошло восстание. Организация сопротивления давно подготовляла оружие и боевые отряды в гетто. Весть о Треблинке послужила сигналом к началу восстания. Восстание произошло также в Белостоке и в других гетто, организованных немцами в советских и польских городах.

Восстание в Варшаве характеризует борьбу советских и польских евреев в тот период, когда правда о массовом убийстве евреев стала очевидной и палачи уже не могли ее больше скрыть. Мы считаем нужным опубликовать в нашей книге этот материал, характеризующий большой период борьбы. Восстание в Варшавском гетто бесспорно является одной из самых героических и прекрасных страниц в великой борьбе человечества с фашизмом. Трагический конец этого обреченного восстания лишь подчеркивает это величие.

В середине августа 1942 года к связисту Еврейского антифашистского блока[68], находившемуся в польском районе, пришел поляк-железнодорожник; он принес в Варшавское гетто первую страшную весть о судьбе вывезенных евреев, первое сообщение о газовых камерах Треблинки.

Весть эта с быстротой молнии облетела все гетто.

В одном из темных переулков гетто прозвучал выстрел. Немецкий жандарм был убит еврейским юношей Израилем Каналом. Вскоре были убиты еще несколько немцев.

Улицы гетто стали ареной необычайных в условиях фашистского террора явлений. Рука неизвестного мстителя поджигала немецкие военные предприятия и склады. Разъяренные пленники гетто вытащили на улицу драгоценные меха, награбленные немцами в оккупированных районах, и сожгли их. Жители гетто напали на немецкое бюро высылок и разрушили здание.

Сразу же на гетто посыпались кровавые репрессии.

Немцы ввели в гетто полицию. Полиция открыла огонь, обстреливая окна и убивая прохожих. Отряды фашистов врывались в квартиры еврейских общественных деятелей. Вооруженные банды расправлялись с вождями антифашистского блока. От руки убийц пали Левартовский, Заган, Каплан, молодой деятель культуры Линдер и еще многие преданные бойцы подпольного движения сопротивления.

Немецкие газеты, выходившие в так называемом генерал-губернаторстве, поместили короткие заметки об этих событиях под заголовком: ”Партийные распри в еврейском районе”. Немецкая печать попыталась изобразить первые боевое выступления евреев как эпизод внутренней борьбы между самими евреями. Тем не менее, эти “партийные распри”, по-видимому, настолько встревожили генерал-губернатора Франка, что он немедленно известил об этих событиях Берлин.

В Варшаву прилетел Гиммлер. Как заявил Луиджи Фуччо, берлинский корреспондент итальянского журнала ”Ла Трибуна”, в то время находившийся в Варшаве, план ”усмирения” гетто был разработан в кабинете варшавского губернатора Фишера при активном участии самого Гиммлера. ”Усмирение” было назначено на 1 сентября, в третью годовщину немецкого вторжения в Польшу. Оно выразилось в ужасающем кровавом избиении, продолжавшемся почти целый день.

Боевые организации существовали в гетто уже давно. Обще-польская ”Гвардия Людова” (”Народная Гвардия”) организовала отряд и в ”Еврейском районе”. Руководил им Андрей Шмит, участник освободительной войны испанского народа, человек с большим опытом, герой битв под Мадридом, Сомосьеррой и на берегах Эбро.

Народная гвардия гетто насчитывала в первый период своего существования триста боевиков. Действовала также молодежная рабочая боевая организация ”Спартак”. Под влиянием событий 1942 года все боевые элементы гетто объединились и создали единую Еврейскую боевую организацию. В нее вошли представители всех течений и широкие слои беспартийных.

Организация делилась на дружины, а дружины — на пятерки. Во главе всей организации находился штаб. В состав штаба входили: Мордехай Анелевич — двадцатичетырехлетний бойскаутский деятель, человек энергичный, боевой и идейный; Михаил Розенфельд — коммунист с большим партийным опытом; Герш Берлинский — старый рабочий деятель, в свое время возглавлявший самооборону в Лодзи против энденских погромщиков в предвоенной Польше; Исаак Цукерман — член молодежной сионистской организации ”Гехалуц”, а также Марк Эдельман из молодежной социалистической организации ”Цукунфт״.

В первые же дни своего существования организация завязала тесный контакт с боевыми штабами подпольной Польши. Одновременно она распространила свою деятельность и на другие гетто, направила своих представителей в Лодзь, Сосновец, Бендин, Белосток.

Были выпущены подпольные листовки. Население гетто призывалось не являться на сборные пункты, так называемые ”Umschlagplatz” (пункты по организации высылки в Треблинку).

Организация продолжала отправлять людей, особенно тех, кому грозил арест, в партизанские отряды. Гестапо удавалось иной раз захватить молодежь, пробирающуюся к партизанам.

Немцы жестоко пытали задержанных, чтобы добыть сведения о подпольной борьбе в гетто и о партизанском движении. Однажды гестапо поймало несколько еврейских юношей в Варшаве. Это были члены Еврейской боевой организации. Юноши боялись, что могут не выдержать пыток; они решили поэтому спровоцировать немцев, чтобы те убили их на месте. Когда немцы вели юношей по улицам Варшавы, пленники начали выкрикивать лозунги в честь Красной Армии и громко хулить Гитлера. Однако немцы их не тронули. Тогда юноши бросились на конвой. Завязалась борьба, и в борьбе с конвойными юноши нашли свою геройскую смерть.

После нескольких месяцев напряженного труда Еврейская боевая организация располагала уже многочисленной подпольной армией.

Создание Еврейской боевой организации было крупным событием во внутренней жизни гетто.

Один из членов организации, молодая девушка Тося Альтман следующим образом описывала свое душевное состояние в пору, когда она приняла решение вступить в ряды организации:

”Я чувствовала, что вся жизненная основа, на которую я опиралась, зашаталась и вдруг рассыпалась. Чувствовала, что после того, как я приняла это решение, никакая сила уже не сможет снова привязать меня к прежнему образу жизни. Я уже не принадлежала себе. Знала, что иду навстречу смерти, но сознавала, что это мой долг, что иначе поступить я не могу”.

Боевики рыли подземные ходы и строили бункеры. В бункеры проводили электричество, устраивали водохранилища, ставили радиоприемники. Там делали оружие.

Подземные ходы и бункеры строились в глубочайшей тайне. Особенно важное значение имели ходы, которые связывали гетто с внешним миром.

Вскоре Еврейская боевая организация провела первое массовое вооруженное выступление.

17 января 1943 года эсэсовцы вместе с ”синей”[69] полицией окружили несколько улиц и начали ночную облаву. Большинство схваченных оказало сопротивление. Эсэсовцы застрелили несколько человек. Из ближайших окон посыпались пули.

Эсэсовцы окружили дом и бросились вверх по лестнице. Но тут встретили их члены боевой организации.

Тем временем из соседних районов подоспели значительные группы боевиков, вооруженные револьверами. Стычка продолжалась недолго. Фашисты отступили. Облава не удалась. Задержанные разбежались.

Боевые группы подпольного гетто выдержали первый экзамен.

Немцы отплатили и на этот раз жестоко. Сто заложников было убито гестаповцами. Среди повешенных заложников были: престарелый раввин Исаак Тененбаум, старый писатель и публицист Гилел Цейтлин, известный историограф польских евреев профессор, доктор Мейер Балабан, деятель подпольной культурной организации Юзеф Гитерман и другие видные представители еврейской интеллигенции.

Тяжелы были потери, но общее дело гетто выиграло очень много. С января до апреля почти прекратился вывоз в Треблинку. Наступил период относительного покоя. Правда, все понимали, что это затишье перед бурей. Гитлеровцы тайно готовились к генеральной расправе. Заявления немецких властей о том, что время массовых расправ миновало, никого обмануть не могли.

Боевые антифашистские организации подпольной Польши, вопреки установкам польских представителей из Лондона, систематически снабжали гетто оружием через подземные ходы; оружие доставлялось также в транспортах с продовольствием. Документально установлен факт, что в транспортах картошки для столовых, обслуживавших промышленных рабочих в гетто, контрабандой провозились винтовки и пулеметы, гранаты и динамитные патроны.

Установлено, что представители сражающегося гетто покупали оружие у итальянских солдат, проездом находившихся в Варшаве; они платили долларами, золотом, драгоценностями, собранными среди наиболее состоятельных жителей гетто.

Руководители подпольного движения организовали тайное производство оружия в подвалах еврейского квартала. Этим делом руководил инженер Михаил Клепфиш и супружеская чета Фондаминских (Эдвард и Аля). Друзья-поляки предлагали Фондаминским устроить им побег из гетто, но они отказались бежать, заявив, что хотят до конца разделить судьбу народа.

Рабочие электротехники организовали тайное производство самодельных бомб: они начиняли перегоревшие лампочки динамитом. Кроме того, в подпольном гетто вырабатывались гранаты и пистолеты.

Судя по официальным донесениям варшавского гестапо, оружие евреям продавали также немецкие дезертиры и цивильные немцы-торговцы, переселенные в Варшаву из западных районов. Револьвер со ста патронами стоил в Варшаве пятьсот злотых; в гетто за него платили три тысячи злотых.

Подпольщики-боевики обучали неопытных новичков, готовили отряды санитарок, создавали отделения из подростков — разведчиков и связистов, группы пожарной охраны. Нередко на тайные занятия прибывали польские инструкторы из Варшавы и из партизанских отрядов.

Одновременно была развернута широкая агитация среди населения, подготовлявшая его к предстоящим событиям.

Но враг тоже готовился. В зданиях гестапо на Аллеях Шуха, в резиденции губернатора, в управлении гестапо возле стен гетто на улице Лешно, в эсэсовских бюро, в ”синей” полиции и в особых истребительных группах — всюду фашисты лихорадочно подготавливали окончательную ликвидацию ”еврейского района”.

Помня о январских событиях, немцы решили применить вероломство и обман. Губернатор поручил организовать эту лживую провокацию ”мирным” немцам — владельцам фабрик в гетто: утонченному Теббенсу, сентиментальному Бранду и ”другу рабочих” Стеману.

Эти ”мирные” немецкие фабриканты обратились к еврейским рабочим с предложением: ”Мы переводим наши предприятия в Травники и Понятув под Люблином; пусть те, кто хотят спокойно прожить до окончания войны, едут с нами”.

Бранд ходил с фабрики на фабрику и со слезами на глазах клялся здоровьем своей жены и детей, что говорит чистую правду. Теббенс рисовал евреям ”райскую” жизнь, которая ждет их на лоне природы.

Но евреи не верили немцам. Никто не являлся на сборный пункт.

Немцам снова пришлось применить открытое насилие.

И тогда раздался голос геттовского подполья:

”Ни одного человека!”

В таких условиях и было принято окончательное решение руководителей подпольного гетто, — решение о вооруженном восстании.

Накануне восстания было послано за границу следующее сообщение:

”Еврейская боевая организация призывает еврейское население оказать сопротивление немцам: да свершится то, чему свершиться суждено. Ничто не заставит нас изменить решение. Приняв его, мы почувствовали себя словно обновленными. Мы убедились, как прочно мы связаны между собой. Мы открыли новую страницу нашего бытия, которое может оборваться в любую минуту. Мы извещаем вас об этом, ибо знаем, что вас интересует наша судьба.

Будьте уверены, что мы сумеем дорого продать свою жизнь”.

К жителям гетто организация обратилась со следующим воззванием:

”Братья! Решение принято. Мы дадим отпор врагу. Бейтесь до последней капли крови! Пусть встанет перед вашими глазами образ Маккавеев. Да здравствует еврейский народ! Да здравствует Польша!”

В ночь с 18-го на 19 апреля еврейская боевая группа сняла часовых ”орднунгмилиции”, которые стояли у ворот внутри гетто. Когда на рассвете к воротам подошла полиция, чтобы конвоировать рабочих, она не смогла проникнуть в гетто — евреи заперли ворота гетто, не впустили полицию. Целый день в гетто царила мертвая тишина. Боевое руководство использовало это затишье для последних приготовлений. Штаб боевой организации поместился в подвале на Налевках. Была проверена боевая готовность подразделений.

Территория гетто была разделена на три оборонительные зоны: участок щеточной фабрики, командиром этого участка был назначен Марк Эдельман, центральное гетто, где командование принял Израиль Канал, обороной окраинной части командовал Элиазар Геллер.

Каждая улица получила свой склад оружия. Больных, слабых и детей разместили в подвалах и бункерах. Была организована сеть связистов — внутренних и внешних — для сообщения с подпольной Польшей. Каждая улица имела свои пункты скорой помощи и свою общественную кухню, в которой работали женщины. Из подростков были составлены отряды разведчиков. Пожарные команды держались в постоянной боевой готовности. Предателей и гестаповских агентов уничтожали. ”Орднунгмилиция” была устранена. Часть милиционеров заявила о своей готовности действовать до конца совместно с боевой организацией.

Немецкие власти, по-видимому, поняли, что гетто решило бороться. В первом часу ночи разведчики донесли в штаб на Налевках, что к гетто приближается эсэсовская часть. Вскоре эсэсовцы взломали ворота, ворвались в гетто и рассыпались группами по улицам, вероятно намереваясь провести облавы в домах.

И вдруг в гетто произошло небывалое. Из домов, которые казались пустыми и мертвыми, из окон, с чердаков и крыш на гитлеровцев посыпался град пуль. Гетто вело огонь! Эсэсовцы бросились к улицам, ведущим к выходу. Еврейские боевики завлекли немцев вглубь гетто, отрезали им путь к отступлению, окружили со всех сторон и перебили большую часть врагов. (Уничтожено было три эсэсовские роты. Триста немцев попали в плен к своим рабам, в плен к гетто!).

Все гетто сразу поднялось на ноги. Штаб выпустил первое сообщение о победе еврейского оружия, приводя число убитых и пленных немцев. Был дан приказ: выйти из домов. Народ вышел на улицы, боевики заняли отведенные им посты.

На рассвете 20 апреля, когда поруганная, оккупированная Варшава должна была праздновать день рождения Гитлера, над домами гетто были подняты польские флаги, красные знамена, флаги государств антигитлеровской коалиции, знамена еврейских партий. Губернатор Фишер вынужден был отложить торжества в честь фюрера и объявить в городе осадное положение.

На следующий день вся Варшава походила на военный лагерь.

По улицам проходили крупные немецкие части в полном вооружении. Польский район был отделен от еврейского района сильным военным кордоном. Власти производили массовые аресты и облавы среди поляков. Оккупанты панически боялись, что повстанческое движение разрастется и огонь восстания перекинется через стены гетто. Усиленные патрули появились и на улицах, заселенных немцами. Гестапо выпустило распоряжение, запрещающее въезд и выезд из города.

Целый день двигались немецкие части, постепенно окружая еврейский район. Дула орудий и минометов были обращены к стенам гетто. Так началась осада.

Как заявили впоследствии представители гестапо на пресс-конференции, немцы вначале намеревались принудить евреев к капитуляции, лишив их воды. В аппарате гестапо, которое в течение первой декады руководило подавлением восстания, был рассмотрен проект о преграждении водопроводных труб; однако немцы отказались от этого намерения, так как это поставило бы под угрозу Жолибож, Цитадель и Гданский вокзал: трубы, доставляющие воду в эти районы, проходили через еврейские улицы. Кроме того, гестапо имело сведения, что евреи давно вырыли ряд колодцев и тайком запаслись насосами новейших конструкций.

Ночью улицы Варшавы наполнились шумом проезжавших военных машин. Дрожала земля — это в сторону гетто ехали танки. Началась атака. Ворота были взломаны, и часть танков ворвалась в гетто. В первые минуты они не встретили никакого сопротивления. Евреи пропустили танки вглубь гетто, но преградили путь неприятельской пехоте, которая хотела проникнуть в гетто под прикрытием брони танков. У разбитых ворот гетто евреи устроили сильно укрепленную баррикаду. Эсэсовская пехота была отброшена, а на изрыгавшие огонь танки, вклинившиеся вглубь гетто, посылались ручные гранаты и зажигательные бутылки. Вскоре танки запылали и остановились. Водители выскакивали из горящих машин и пытались спастись бегством, но путь к отступлению был им отрезан. Экипажи всех шести танков были перебиты или сгорели вместе с машинами. На следующий день об этом факте было сообщено в сводках обеих сражающихся сторон.

Это был второй серьезный успех повстанцев. Оккупационные власти отстранили гестапо от руководства боевыми действиями, поручили ликвидацию восстания армии, считая, что гестапо не в силах справиться с повстанцами. Началась подготовка более эффективных средств. Это потребовало перерыва в военных действиях на несколько дней. Во главе воинских частей был поставлен строевой генерал Юрген Штрооп. В помощь ему выделили вызванного для этого из Люблина специалиста по разрушению еврейских районов, генерал-майора полиции Глобочника.

В свою очередь, восставшие использовали время для того, чтобы лучше организовать свои силы, укрепить позиции и запастись новым оружием. Они завладели всеми немецкими военными фабриками и складами, находившимися на территории гетто. Таким образом было захвачено много немецких военных мундиров, касок и значительные запасы продовольствия. Впоследствии это помогло евреям провести знаменитый налет на арсенал гестапо у Цитадели.

Налет произошел ночью. Отряд повстанцев, переодетых в немецкие мундиры, подошел к арсеналу гестапо. Часовые, уверенные, что имеют дело со своими, впустили прибывших вовнутрь.

Евреи перебили всю охрану, захватили оружие и амуницию, захватили также грузовики и на них перевезли свои трофеи в гетто.

В течение первой недели повстанцы не только укрепили свои позиции и увеличили запас оружия, но и расширили свою боевую базу, втягивая в борьбу новые тысячи людей.

На второй или на третий день к борьбе присоединились жители ”привилегированного”, так называемого ”малого” гетто. При вести о восстании ”привилегированные” влились в боевые ряды большого гетто. Ночью все жители оставили свои дома. ”Малое” гетто было подожжено со всех сторон. Шесть тысяч металлистов химиков, портных в боевых колоннах явились в большое гетто! Остальные жители малого гетто рассыпались по городу или ушли в леса, к партизанам.

Губернатор Варшавы Фишер и высшие чиновники гестапо с начала событий неоднократно предлагали повстанцам сложить оружие. Среди боевиков шныряли подозрительные люди, которые пробовали сеять панику, уговаривали выдать руководителей. Эти провокаторы вскоре были уничтожены специальной комиссией по борьбе с изменой, шпионажем и диверсией.

На девятый день восстания к руководству еврейских повстанцев через мегафон обратилось командование немецкой военной группы, которой поручено было любыми средствами задушить восстание. Немцы предъявили гетто последний ультиматум, который требовал, прежде всего, выдачи немецких пленных. Немецкое командование заявило, что с евреями, которые сложат оружие и добровольно сдадутся в плен, будут обходиться не как с партизанами, а как с военнопленными, и они будут пользоваться всеми правами наравне с военнопленными других национальностей и государств. Наконец, немецкое командование обязалось — в случае капитуляции евреев — не трогать гетто; если же евреи отвергнут ультиматум, гетто будет разрушено, а жители казнены.

Руководство сражающегося гетто ответило:

Повстанцы готовы выдать немецких пленных при условии, что за каждого немца противник выдаст десять заключенных евреев. Что касается остальных двух пунктов ультиматума, гетто отвергает их и заявляет, что будет сражаться до последней капли крови.

Последний ультиматум оккупантов был отвергнут. Берлин передал ликвидацию восстания в руки армии и приказал разрушить гетто дотла.

На одиннадцатый день восстания по приказу немецкого командования в центр Варшавы привезли артиллерию и установили ее в двух местах: на площади Красинских и у Гданского вокзала. В 6 часов вечера немцы начали артиллерийский обстрел гетто, продолжавшийся до следующего утра.

Артиллерийский огонь был губительнее и разрушительнее, чем удары танков и пулеметный обстрел.

За одну ночь неприятельская артиллерия разрушила стены гетто и много домов. Немецкое командование применило военно-полевую тактику: под прикрытием артиллерийского огня на передовые позиции повстанцев бросились пехотные части. Евреи отбили атаку пехоты.

Это была памятная ночь для Варшавы. Жители столицы сравнивали ее со страшной сентябрьской ночью накануне падения Варшавы, когда немецкая артиллерия разрушала дом за домом, улицу за улицей. Отголоски канонады разносились по всему городу. Взрывы снарядов сотрясали воздух, а от мощных пушечных выстрелов содрогались фундаменты домов.

Немцы были уверены, что сильного артиллерийского штурма достаточно, чтобы понудить евреев к сдаче. На площади Красинских и возле Гданского вокзала собрались ”сливки” немецкой колонии. Многих поляков вынудили присутствовать при разрушении гетто и глядеть на огромный пожар, бушевавший в еврейском районе.

Но артиллерийский штурм не принес успеха — гетто не дрогнуло. На следующий день с самого утра к немецкому командованию явилась делегация от немецкого гражданского населения Варшавы. Делегаты возмущались, что артиллерию установили на огневые позиции в центре города, где живет столько высокопоставленных немцев. Делегация указала командованию, что многие дома на площади Красинских и на близлежащих улицах получили опасные трещины и пострадали от сотрясения, во всех квартирах от грохота вылетели оконные стекла; особенно сильно повреждены дома в Старом городе (Старэ място), — дома, недавно сплошь заселенные немцами.

Однако еще сильнее, чем протест немецких обывателей, на решение об отказе от артиллерийского обстрела подействовало неожиданное вступление боевого союзника гетто — Польской народной гвардии. Ночью, когда гитлеровские сановники, сидя на балконах своих роскошных квартир, любовались столбами огня над еврейским районом, отряды народной гвардии под командованием прославленного майора ”Ришарда” (Ковальского) перерезали улицы, ведущие к площади Красинских и Гданскому вокзалу, заградили путь немецким группам, рассеяли их и под прикрытием ночи нанесли врагу ряд чувствительных ударов. Одновременно отряды народогвардейцев под командованием польских патриотов Яцека, Франека и других открыли огонь по немецким орудийным расчетам.

Выступление народной гвардии вынудило немецкое командование отказаться от публичной демонстрации артиллерийской расправы.

На следующую ночь после орудийного обстрела над гетто появились немецкие бомбардировщики. Бомбежка продолжалась всю ночь. И снова весь еврейский район был объят пламенем.

На следующую ночь налеты повторились снова. Обрушились многие дома, и под развалинами погибло много людей. Одновременно немцы начали наступление на всех участках фронта вокруг гетто. В ту ночь немцы, при поддержке авиации, одержали первые победы. Им удалось прорваться в глубину гетто. Однако евреи успели при отступлении забрать с собой в центр гетто все продовольствие, которое находилось в домах, захваченных врагом. Повстанцы отступили на участке Налевки—Повонзки.

Штаб восставшего гетто начал готовить контрнаступление. На рассвете евреи предприняли атаку; им удалось вновь завладеть несколькими домами, так как днем немцы не применяли авиации.

После двухдневных тяжелых боев, в которых противник применял авиацию и артиллерию, повстанцы еще насчитывали тридцать тысяч человек. В гетто почти не осталось жителей, не принимавших участия в борьбе.

Евреи собрали на Скоповой улице большие силы и предприняли ряд контратак. После многочасового кровавого боя повстанцам удалось выбить противника с исходных позиций, которые он занял в первый день сражения, и глубоко вклиниться в нееврейский район Варшавы.

Евреи быстро укрепились на захваченных позициях и организовали вылазки на боковые улицы.

Немецкий штаб начал стягивать подкрепления. Бои завязались с новой силой. Евреи держались на завоеванных позициях до конца дня и половину следующего дня. Только в два часа, под усиливающимся натиском врага повстанцы были вынуждены отступить.

В момент, когда вспыхнуло восстание, боевая организация насчитывала всего около тысячи человек. На второй день борьбы на позициях находилось уже несколько тысяч бойцов. Презрение к смерти, самоотверженность стали явлением всеобщим, коллективным. Над головами повстанцев на поле боя развевались знамена с надписью: ”Погибнем с достоинством!” Лозунг этот претворился в боях. Примеры мужества множились со дня на день.

Щеточная фабрика долго оказывала врагу отчаянное сопротивление. Командовавший обороной на этом участке Марк Эдельман, начальник группы Герш Берлинский, бойцы Айгер, Ратгайзер, Клейпфиш сражались до последнего патрона. Когда неприятель вытеснил их с фабричного двора, они продолжали борьбу, защищая каждый этаж, а под конец поднялись на крышу. Тут некоторые из повстанцев погибли геройской смертью, а часть из них прорвалась через вал огня и соединилась с другими, еще сохранявшими боеспособность отрядами.

Дружина рабочего Арона Овчинского насчитывала 280 бойцов. Эта дружина отличилась особо высоким мужеством, сражаясь на улице еврейской бедноты, на Павьей. В битве на Окоповой отличился отряд Элиазара Геллера, позже дравшийся на территории еврейского кладбища.

Молодежь проявляла высокий энтузиазм и презрение к смерти. Семнадцатилетняя Ревекка Пекер, с чердака окраинного дома первая встретила эсэсовскую колонну и забросала ее бутылками с горючей жидкостью. Шестнадцатилетний Шанан Лент, счастливый тем, что раздобыл винтовку, — оружие редкое в повстанческих рядах, будучи тяжело ранен, лежал на асфальте, расплавленном жаром горящих зданий, и продолжал стрелять по врагу.

Молодые бойцы гетто заманивали фашистов в якобы опустевшие, незащищаемые дома и уничтожали их, и вновь завлекали в западню новых врагов, готовя им ту же участь.

Рядом с молодыми отважно дрались старики. Во главе своих учеников бился с немцами учитель Натан Смолар, плечом к плечу с сыном до последнего дыхания держался на своем посту старый рабочий варшавского трамвая [Гирш] Лент. Врач Павел Липштат сражался вместе с рабочим Лейбе Готтом, поэт Юзеф Кирман не уступил в боевом упорстве опытному подофицеру Диаманту.

Захваченный немцами в плен Ария Вильнер вырвался из рук палачей и продолжал сражаться.

В первые дни восстания немцы пренебрежительно отнеслись к поднявшимся против них силам. Когда на первой еврейской мине взорвался немецкий мотоцикл, гитлеровские командиры никак не могли поверить, что эту мину сделали и заложили евреи.

После первой воздушной бомбардировки немецкое командование заявило, что ликвидация восстания — дело двух-трех дней.

Однако случилось иначе. Восстание продолжало разгораться. В немецких донесениях появились упоминания о собственных потерях.

После битвы на Окоповой улице немецкий штаб заявил: ”Окружение гетто наталкивается на огромные трудности; чтобы подавить восстание, придется сражаться за каждый дом. Евреи яростно защищаются. Задание требует от нас кровавых потерь и значительных усилий”.

В одном из своих донесений гестапо жалуется, что борьба с восстанием затруднена существованием подземных ходов, по которым евреи сообщаются с польскими патриотами и получают от них помощь. В другом донесении немцы отмечают, что евреи не сдаются в плен, что они либо погибают с оружием в руках, либо исчезают где-то под землей.

Также расценивали ситуацию заграничные корреспонденты.

После битвы на Окоповой улице варшавское гестапо пригласило журналистов стран ”оси”, чтобы они осмотрели ”новый фронт”. Приехало несколько итальянцев, один финн и один венгерец. Описание этого смотра мы можем прочесть в польской подпольной газете:

”Осмотр происходил на окраинных улицах гетто, разрушенных артиллерийским огнем и воздушной бомбардировкой, а затем захваченных немецкой пехотой. Над развалинами домов клубился дым. Некоторые обломки зданий еще были объяты пламенем. На улицах среди груд кирпича, балок и мусора, валялись трупы евреев и немцев”.

”В настоящих условиях, — заявил журналистам сопровождавший их представитель гестапо, — трудно воздать военные почести павшим немецким солдатам”.

”Борьба за эти улицы, — рассказывает далее газета, — носила яростный, отчаянный характер. Немцы должны были бороться за каждый дом. Захватить один дом значило положить много кровавых усилий в течение многих часов”.

Борьба стоила немцам больших потерь. В одном сообщении немецкого командования, выпущенном неделю спустя после начала борьбы, говорилось, что на ”фронте гетто” погибла тысяча немцев.

После двух недель упорных уличных боев повстанцы были вынуждены перейти к новой тактике.

Эта тактика состояла в сочетании обороны с внезапными быстрыми наступательными вылазками, преимущественно ночью.

Эти вылазки продолжались всю третью неделю восстания, которая получила в печати подпольной Польши имя ”Великой недели восстания”. Штурмовые отряды захватывали окраинные улицы Варшавы, взрывали динамитом занятые гитлеровцами дома, военные склады и предприятия. За одну эту неделю повстанцы взорвали сорок шесть немецких предприятий, в том числе фабрику ”Фражет”, завод электроприборов Клеймана и авторемонтный завод. Среди разрушенных предприятий оказалось несколько фабрик концерна ”Герман Геринг-Верке”. Это был чувствительный удар по немецкой промышленности. Вместе с домами, машинами и людьми погибли запасы сырья, готовая продукция, полуфабрикаты и оружие.

После трехнедельных боев положение гетто изменилось к худшему. Число разрушенных домов быстро росло. Повстанцы занимали на развалинах новые позиции, но кольцо окружения все теснее смыкалось вокруг них.

Руководство восстания обратилось к польскому подполью с просьбой поддержать евреев не только боеприпасами и продовольствием, но и совместным вооруженным выступлением поляков в ряде районов Варшавы. Но польские антифашистские группы не были в состоянии собственными силами начать в Варшаве крупное повстанческое движение. Антифашистские организации, однако, сумели мобилизовать группы польской молодежи, которые поспешили на помощь евреям, проникли в гетто и сражались плечом к плечу с восставшими. Антифашисты организовали транспортировку раненых из гетто в партизанские лагеря. Особенную самоотверженность проявили борцы народной гвардии. При посылке подкреплений и при подготовке, на случай разгрома, условий для отступления повстанцев особую активность проявили Польская рабочая партия и Рабочая партия Польских Социалистов.

Польские патриоты расклеили на улицах Варшавы короткое воззвание:

”Поляки! Немцы вынесли смертный приговор последним тридцати тысячам евреев Варшавского гетто. В ваших домах слышны отголоски стрельбы. Женщины и дети защищаются голыми руками. Спешите к ним на помощь!”

Первого мая рабочие организации гетто выпустили воззвание к евреям-повстанцам. Воззвание печаталось на гектографе во время налета немецкой авиации.

”В этом году, — говорилось в воззвании, — мы отметим Первое мая не уличными демонстрациями. Мы встретим день рабочего праздника в уличных боях. В этом году в первый день пробуждающейся весны мы будем говорить не о любви, а о безграничной ненависти к врагу. В этом году Первого мая мы будем сражаться и убивать”.

Но и позже, после месяца кровавых битв, когда многие позиции оказались захвачены врагом, дух повстанцев был непреклонен. Еще 23 мая командование восстания передало по радио следующую сводку из пылающего разрушенного гетто:

”В последнюю пятницу немецкие самолеты снова сбросили на гетто груз бомб. Все гетто охвачено пламенем. Немцы возобновили также танковые атаки. Наши ряды по-прежнему сплочены. Мы защищаемся и наносим врагу удары”.

На последнем этапе борьбы повстанцы вновь изменили тактику. Хотя основная сконцентрированная оборона была сломлена немецкими танками и авиацией, восставшие не допускали даже мысли о капитуляции. В штаб на Налевках ежедневно являлись еврейские юноши, желавшие вступить добровольцами в ”отряды смерти”. Это были отряды, которые нападали на немецких солдат, врывались в их ряды, забрасывали врагов ручными гранатами, не отступали и бились до последней капли крови. Бойцы ”отрядов смерти” перед операцией приносили присягу, что они вернутся к своим только в том случае, если вокруг не останется ни одного живого немца.

”Отряды смерти” вносили опустошение в ряды неприятеля. Их бойцы останавливали наступление немецких танков. Вооруженные гранатами и бутылками с бензином, они бросались под гусеницы танков и выводили из строя вражеские машины, сами погибая при этом.

И все же враг продвигался вперед. Победа над гетто дорого доставалась ему. Немецкие потери достигали уже нескольких тысяч солдат. Евреи превратили каждое здание в крепость. На крышах следили за врагом разведчики, за окнами прятались стрелки. Гетто боролось за каждый метр земли, за каждое здание. Люди сражались на развалинах и пепелищах.

* * *

К концу мая сопротивление гетто было подавлено. В еврейском районе начался голод, так как немцы захватили все важнейшие коммуникации и тайный подвоз продовольствия из польских районов Варшавы стал почти невозможен. Иссякли запасы оружия. С честью пали в боях лучшие борцы гетто. Однако борьба все еще продолжалась. На некоторых участках отдельным группам повстанцев удалось прорваться сквозь неприятельские кордоны, чтобы уйти в леса, к партизанам. Немцы организовали погоню. Бывали случаи, когда, видя безнадежность положения, пробившиеся из гетто бойцы взрывали себя вместе с настигшими их немцами. Только двум-трем десяткам бойцов удалось уйти от погони.

На сорок второй день восстания все гетто оказалось в руках немцев. Но это не был уже варшавский городской район, тут уже не было ни зданий, ни улиц. Здания, все до одного, были разрушены артиллерией, танками и воздушными налетами. Официальная немецкая сводка, сообщившая об окончательной победе германских войск, заканчивалась следующими словами:

”Есть только один способ подавить дух восстания в самом зачатке — это истребить всех жителей гетто и сжечь до основания опасное бунтовщическое гнездо”.

И все же восстание еще не было подавлено! Оно перестало существовать на поверхности и ушло в подземелья. Последние боевые отряды под началом Мордехая Анелевича спустились в катакомбы, где сохранились скудные запасы пищи.

Вначале гестапо не знало, куда скрылись повстанцы.

Боевики внезапно устроили вылазку и напали на немцев. Наутро немецкое командование по радио обратилось к укрывшимся боевикам и поставило ультиматум: сложите оружие, выйдите из убежищ, и мы сохраним вам жизнь.

Однако среди повстанцев не нашлось ни одного капитулянта и труса.

Через несколько дней гестапо с помощью звукоулавливателей и собак-ищеек засекло одно из убежищ. Крупный немецкий отряд окружил выход. ”Герои” Треблинки, Освенцима, Белжеца побоялись проникнуть внутрь. Они не решились встретиться с повстанцами лицом к лицу.

Положение осажденных было безвыходно. Запасы воды, пищи и боеприпасов иссякли. Повстанцы, чтобы не попасть живыми в руки немцев, решили покончить с собою. Среди застрелившихся был и командир Мордехай Анелевич.

Из других убежищ, когда истощились запасы продовольствия, повстанцы вышли на поверхность земли по водопроводным и канализационным каналам, которые вели в польские районы.

Бойцы Польской рабочей партии образовали вооруженные отряды, которые направились к местам выхода повстанцев; отряды окружили эти улицы, прервали движение, устранили немецкую стражу. Так удалось спасти и отправить в партизанские леса около ста человек.

Далеко не всюду попытки спасти уцелевших повстанцев увенчались успехом.

Немцы часто пускали в подземные каналы отравляющие газы.

Последние защитники гетто продолжали ожесточенно драться вплоть до июля 1943 года. Борьбою руководили могикане великого восстания — Юзеф Фарбер и Захарья Артштайн. Оба они погибли в боях.

На сороковой день восстания во всем гетто уцелело одно четырехэтажное здание. Здесь сражалась последняя горсточка храбрецов.

Целый день, с утра до вечера, защищалась последняя крепость гетто. На крыше развевались национальные флаги, из окон стреляли последние бойцы.

Немцы, решив захватить последних бойцов гетто живьем, с большим трудом отвоевывали ступеньку за ступенькой, этаж за этажом. К концу дня в живых осталось трое повстанцев. Немцы, устав от многочасового боя, подожгли здание.

И тогда на охваченной пламенем крыше показались три человека. Каждый из них был закутан в знамя. Словно движимые единой могучей силой, все трое бросились в огонь. Последние защитники гетто погибли в пламени, окутанные стягами, под которыми они сражались до последнего дыхания.

На поле чести, в бою за свое человеческое и национальное достоинство пали тысячи повстанцев. Небывалые примеры героизма показали еврейские женщины. Пожилая женщина, известная общественная деятельница Рахиль Штейн сражалась на передовых линиях и не покинула своего боевого поста, когда пуля пробила ей плечо. До последнего вздоха смело и самоотверженно сражались бойцы подполья Тося Альтман и Фрумка Плотницкая.

Авангардом и душою восстания была молодежь. Навсегда сохранится в сердце еврейского народа память о Луне Розенталь, о Самуиле Браславе, Мирском, Ленте, о сотнях юношей, обращавших в бегство неприятельские отряды и павших смертью славных на поле брани.

В рядах повстанцев сражались плечом к плечу люди физического и умственного труда, вольнодумцы и верующие. Пусть не забудется имя старого писателя Арона Эйнгорна, который отверг предложение бежать и до последней минуты был борцом гетто. В восстании погибли многие варшавские представители еврейско-польской литературы, науки и искусства; погибли поэты Израиль Штерн, Юзеф Кирман и Ехиель Лерер, писатели Соломон Гильберт и Шия Перле, публицист Самуил Гиршгорн, скульптор Остшега, художники Феликс Фридман, Вайнтрауб, Шливняк, Гершафт и другие. Погибла плеяда известных миру артистов.

На улицах сражающегося гетто пролилась также кровь поляков, слившись с братской кровью польских евреев. Отдали жизнь за дело свободы поляки Стрелецкий, Ващина, Петр Турский, Вольский, Ковальский и многие другие.

Восстание в Варшавском гетто — самая трагическая и вместе с тем самая прекрасная страница в тысячелетней истории польского еврейства. Это трагическое восстание навеки войдет в историю борьбы свободного человечества против звериных сил фашизма. Вечная память борцам и солдатам Варшавского гетто!


Загрузка...