Мы выбили немцев с господствующей высоты и на плечах противника ворвались в населенный пункт. Немцы в панике бежали.
Радостно встретили нас жители, наперебой рассказывали о зверствах фашистов. К нам подошла гражданка Красова Вера Иосифовна и пригласила к себе. Мы увидели ужасную картину — в комнате сидело шесть человек. Нет, нельзя было в них узнать живых людей. Это были тени.
Вера Иосифовна со слезами стала рассказывать:
— Этих людей я сохраняла от немцев полтора года. Когда пришли немцы, стали делать облавы на евреев, каждый еврей должен был носить на рукаве повязку. Затем сменился комендант и приказал носить повязку больше размером, чтобы можно было различать издали. Следующий комендант сменил нарукавную повязку на широкую ленту на груди.
Вскоре началось массовое уничтожение евреев в городе Дубно. Их согнали на площадь, где творили чудовищные зверства — прогоняли сквозь строй, у стариков вырывали бороду, а затем заставляли танцевать, петь, молиться.
После этого евреев заставляли копать могилы и ложиться в них в несколько рядов и расстреливали, а многих закапывали живыми. Сперва было расстреляно 90 человек. Детей брали за ноги и разбивали головы, топили в ваннах, душили — все это делали немки, которые, как и их мужья-звери, тоже зверели. Затем уничтожение евреев приняло еще более массовый характер...
В местечке Демидувка сделали специальный лагерь, обнесли колючей проволокой и согнали туда до 3700 евреев, где они ежедневно уничтожались. Мне приходилось много раз наблюдать за всем этим. Однажды я встретила знакомого доктора Гринцвейга Абрама Эммануиловича, у которого я когда-то лечилась. Я предложила оказать ему помощь в спасении его жизни. Но он сказал мне, что он не один. И я ночью в повозке перевезла их к себе на хутор, где стала скрывать. Но укрывать было трудно, и я решила сделать подземелье. Целые ночи, тайно от всех, я рыла подземелье, там скрывала всех, вывезенных из лагеря смерти. Об этом никто не знал, кроме моей дочки Ирины. Несколько раз немцы делали облавы и даже обыски, но моей тайны не раскрыли. Мне было очень трудно. Ночами я носила им пищу, пускала свежий воздух в подземелье. Все это было сопряжено с большой опасностью. Но мы с дочкой Ириной тайну хранили. Мы надеялись, что скоро придут наши и что немцу не жить на нашей земле. А жизнь наших советских людей была нам очень дорога. И вот вы пришли. Эти люди впервые за полтора года увидели ”свет божий”.
В комнате сидят шесть человек, — две сестры Горингот, Мария 21 года, Анна 18 лет. Они не похожи на цветущих девушек, худые, черные, едва могут говорить, на их глазах слезы радости. Они все еще не верят в свое спасение. У сестер Горингот нет родителей, их расстреляли немцы.
Сець Михель 20 лет и его сестры, Ита 14 лет, Этл 15 лет и брат Яков 10 лет. Родители их расстреляны немцами. Двадцатилетний Михель похож на старика. Он с трудом произносит слова. Маленький Яков не может ходить, он растерянно смотрит на нас.
Наши сердца после всего этого еще больше переполнились ненавистью к трижды проклятому немцу.
Вера Иосифовна говорит:
— Товарищи! Ведь это не все, кому я сохранила жизнь. Еще четыре человека находятся в подземелье, только в другом.
И хозяйка повела нас. В сенцах мы опустились в узкий колодец, прошли по темному извилистому коридору и при тусклом свете увидели еще четырех человек. Это были: доктор дубенской больницы Гринцвейг Абрам Эммануилович, его отец Эммануил 70 лет и мать Анна Яковлевна и жена дубенского аптекаря Олейник Анна Львовна.
Мы им помогли вылезть из подземелья. Радости ихней не было предела, они наперебой благодарили нас и свою спасительницу.
Тов. Эренбург! Мы решили написать Вам об этом, чтобы Вы о героическом поступке Красовой Веры Иосифовны, жительницы деревни Лопавши, Демидувского района, Ровенской области, и ее 16-летней дочки Иринки написали и чтобы узнала об этом вся наша страна.
С фронтовым приветом: гвардии капитан Левченко, гвардии капитан Борисов, гвардии лейтенант Чесноков...
П/п 39864. 20.3.44.
Недавно я был послан на выполнение специального задания. В одном из населенных пунктов прифронтовой полосы, где я остановился, хозяйка очень хорошо меня приняла. Она рассказала про все, что пришлось пережить мирным людям за годы немецкой оккупации. Во время нашего разговора в хату вошла девочка. Увидев меня, она убежала. Я удивился, спросил, кто эта девочка? Хозяйка сначала сказала, что это дочь, а потом рассказала ужасную историю, которую я буду помнить до конца моих дней. Это девочка по национальности еврейка. Ее родителей, сестер и братьев немцы расстреляли. Она спаслась чудом. И вот честная русская женщина ее спрятала, хотя немцы за это могли убить ее и всю ее семью. Скромная русская крестьянка спасла девочку, кормила ее, одевала наравне с пятью своими детьми. Эта старушка сделала большое дело. Когда я вернулся в часть, я рассказал командиру и всем боевым товарищам эту историю. Они взволнованно слушали мой рассказ.
Старушку зовут Зинаида Баштинина. Девочку мы забрали к себе в часть, она будет жить у нас. Конечно, хорошо бы ее отправить в тыл, чтобы она училась — ведь ей всего 14 лет. Зовут ее Фейга Фишман. Она жила до войны в селе Домбровицы, Ровенской области. Прошу Вас, опишите подвиг Зинаиды Баштининой. Пусть мир знает, что русский народ никогда не относился враждебно к евреям и что в тяжелые дни русские люди протягивали евреям братскую руку помощи.
9 июня 1944 г. С фронтовым приветом Р.Сельцавский.
В начале войны хирург Первой Советской больницы в Минске, Сарра Борисовна Трускина, посадив на подводу своих двух сыновей — Марка 7 лет и Алека 11 месяцев вместе с их няней Юлией Кухта, пошла за ними пешком по шоссе Москва-Минск. Во время бомбежки она потеряла подводу из виду. Поток беженцев увлек ее за собой. Она добралась до Чкалова, где и проработала всю войну, оплакивая детей.
Через неделю после освобождения Минска брат ее переслал от Юлии открытку с сообщением, что дети живы. Сейчас мать живет вместе с ними в Минске.
Вот что рассказала об этом старшему лейтенанту юстиции Маякову Юлия Кухта, тридцатилетняя колхозница из деревни Кривое Село, Вешенковического района, Витебской области.
”С 1934 года я жила сперва домработницей, а потом няней в семье Сарры Борисовны Трускиной. При мне родились оба ее мальчика — Марк и Алек. 24 июня 1941 года, когда мы уходили из Минска, я держала детей около себя на подводе и все время старалась не потерять из виду Сарру Борисовну. Но началась бомбежка, мы потеряли друг друга. С нами на подводе ехала еще сестра Сарры Борисовны — Анна Борисовна с мужем и дедушка мальчиков Борис Львович. Отъехав километров 20 от Минска, Фелициан Владиславович, муж Анны Борисовны, сказал, что дальше ехать бессмысленно, и к вечеру мы вернулись в Минск.
Первое время мы жили все вместе у родителей Фелициана Владиславовича. Но когда дедушку и Анну Борисовну немцы загнали в гетто, мать Фелициана Владиславовича, Полина Осиповна, стала настаивать, чтобы я отвезла в гетто и Марка, потому что у него в лице есть еврейские черты.
”Из-за него может погибнуть вся наша семья, отведи его в гетто”, — твердила она мне и однажды сама пошла со мной и Марком и оставила его у дедушки.
Но сдав мальчика, я никак не могла успокоиться. ”Ведь он погибнет”, — думала я. Каждый день я ходила в гетто и украдкой от полицейских, передавала через проволоку продукты. Алека в это время я успела записать на свое имя как своего ребенка и никогда с ним не расставалась. Однажды меня потащили в полицию и стали допытываться, откуда у меня мальчик.
”Ты, наверное, за большие деньги решила спрятать еврейского ребенка”.
Я все отрицала, даже когда меня начали стегать плеткой. ”Мой ребенок — и все”. К счастью, Алек испугался, когда меня начали бить, схватил меня за платье и стал кричать: ”Мама, мама”. Меня отпустили.
Но тогда Полина Осиповна потребовала, чтобы я с мальчиком уехала от них. Я наняла себе комнатку на дальней улице, где меня не знали.
Между тем в гетто стали евреев расстреливать. Меня ужасно мучила мысль о Марике. Я решила: будь что будет, но мальчика надо забрать. И однажды во время свидания с Анной Борисовной, она украдкой от полицейских вывела мне Марка за проволоку.
Полина Осиповна несколько раз через соседей запугивала меня, что я погублю и их и себя. Но я твердо решила лучше погибнуть вместе с детьми, но никуда их не отдавать. Ведь у них, кроме меня, никого больше не было на всем свете. В это время уже ни дедушки, ни Анны Борисовны в гетто не стало, наверное, их расстреляли, как и других.
Вскоре мне удалось вписать в свой паспорт и Марка.
Правда, для этого мне пришлось крестить обоих мальчиков. Сделал это один хороший батюшка в соседней деревне.
С этих пор я уже никуда детей от себя не отпускала. Уходя на работу, я запирала их в комнате, оставляла еду, и Марк, как большой ухаживал за малюткой, он понимал, что от этого зависит их жизнь.
Несколько раз я должна была менять место работы, как только дети возбуждали подозрение. Каждый день я дрожала за их жизнь.
Но я знала, что немцам у нас не жить, ибо рано или поздно придут наши. И я сохранила детей живыми и здоровыми”.
20 июня 1941 года я выехала из Минска, где училась на втором курсе Медицинского института, в г. Борисов, чтобы повидаться с родителями перед отъездом на работу в пионерский лагерь. Я должна была выехать 23 июня, но отъезд не состоялся: 22 июня я услышала по радио о нападении немцев на нашу Родину.
Немцы пришли в Борисов в первых числах июля. Я не успела эвакуироваться. Напуганная рассказами о зверствах немцев, я никуда не выходила в течение двух недель. Немцы ходили по домам, интересовались национальностью населения и забирали лучшие вещи. 25 июля немцы начали создавать гетто. Еврейское население должно было покинуть свои дома и переселиться на окраину города, на участок, огражденный колючей проволокой и заранее очищенный от русского населения.
Нам было запрещено сношение с внешним миром: на всех улицах и единственных входных воротах немцы повесили вывески: ”Жидоуски равноваход заборонен”. Каждый шаг наш контролировался внешними полицейскими и полицией внутри гетто. Выход из гетто разрешался только по специальным пропускам.
В гетто все население обязано было носить на левой стороне груди и на спине нашивки ярко-желтого цвета. Если нашивка отсутствовала или была закрыта платком, полагался расстрел.
Был издан приказ для русских: ”При встрече с жидом переходить на другую сторону улицы, поклоны запрещаются, обмен вещей также”. За нарушение этого приказа русские подвергались той же участи, что и евреи.
Вот как протекал день... Все работоспособные должны были явиться на особо отведенную площадь в 6 часов утра, затем людей распределяли по партиям и под конвоем отправляли на работу. Уходя на работу, ни один еврей не знал: вернется он в гетто, или нет. Пайком для всех работающих были 150 граммов хлеба. Начался голод. От голода, адской работы и скученности начались инфекционные болезни, многие умирали, лекарств не было.
Немцы приказали населению гетто сдать все теплые вещи: шубы, валенки, джемпера, перчатки, фуфайки и т. д. Затем последовал приказ о сдаче золотых и серебряных вещей. Немцы угрожали расстрелять 500 человек — за несдачу теплых вещей и 1200 за несдачу золотых вещей. После этого приказано было сдать все шелковые вещи: рейтузы, комбинации, трикотаж. Когда все вещи были отобраны, немцы наложили контрибуцию в 300 тысяч рублей.
А затем началось массовое истребление еврейского населения. Все евреи в местечках и деревнях были уничтожены.
21 октября в 6 часов утра гетто в Борисове было окружено полицейскими. Я жила в центре гетто и слышала крики и детский плач вокруг: людей хватали, грузили в машины и увозили ”на работу”, то есть на расстрел. В 4 часа дня 20 октября забрали моего отца, мать и других родственников и тоже увезли. Я слышала, как кричала мать, просила о помощи... Но что я могла сделать? Я с двумя маленькими братьями (5 и 11 лет) скрывалась на чердаке и оттуда видела, как уводили людей на казнь. Немцы расстреливали евреев три дня. Палачи старались обставить это массовое убийство людей так, чтобы оно оставалось в тайне. Хождение по близлежащим улицам было запрещено; на кожевенном заводе, прилегающем непосредственно к гетто, на три дня была прекращена работа. Из гетто уходили машины, нагруженные людьми, а назад возвращались с вещами убитых. Убежать было невозможно — вдоль улиц стояли полицейские и открывали бешеную стрельбу, если кто-нибудь пытался скрыться.
Сидя на чердаке, я слышала пьяные голоса полицейских, которые искали в нашем доме добычу и тут же делили ее. Кричала девушка, которую они истязали за попытку к бегству. Она кричала: ”Я русская!” — но ее убили.
На третий день на чердак, где мы скрывались, ворвались полицейские. Приказав всем лежать с поднятыми вверх руками, они обыскали нас, отняли деньги и ценные вещи, присоединили к партии человек в 60 и повели на расстрел. Больных, которые не могли идти, расстреливали на месте.
Нас привели в Разуваевку, вблизи от аэродрома, в 2-3 километрах от города. Здесь было место казни: земля была свежевскопана, и видны были даже человеческие головы, не засыпанные землей. Нас заставили раздеться, обнаруженные при нас фотографии и документы были изорваны, затем нам раздали лопаты и приказали рыть ямы. Стоило на минуту остановиться, тотчас же полицейский бил прикладом в спину. Я отставала от других, так как должна была вырыть яму не только для себя, но и для моего младшего брата, и меня часто били за то, что я отставала, а немцы, стоявшие недалеко с фотоаппаратами, хохотали.
Когда ямы были готовы, нас расставили лицом к яме, и я поняла, что нас будут расстреливать в спину. Я стояла в самом конце шеренги, ближе всех к группе немцев. Среди них находился один австриец, в части которого я работала как поломойка. Я взглянула на него, и он узнал меня, махнул мне рукой, и я, не обращая внимания на полицейских, побежала к нему. Начальник полиции Ковалевский потребовал, чтобы я назвала свою фамилию, но австриец сказал, что он знает меня как русскую. Он отвел меня в сторону, усадил в машину и повез в Минск. Отъезжая, я услышала стрельбу из пулеметов, — это расстреливали ни в чем неповинных людей. За три дня было убито свыше 10 тысяч евреев.
Километрах в двадцати от Минска меня высадили из машины и сказали: ”Спасайся как можешь”. Я провела ночь под открытым небом, вздрагивая от каждого шороха. ”Куда же идти?” — думала я. Утром я направилась в Минск, где прожила два года, — там были знакомые и родственники. Минск был очень разрушен, особенно в центре. Документов у меня не было никаких, и я отправилась в Минское гетто. Здесь я рассказала о том, что произошло в Борисове. Пробыв один день, я решила двигаться дальше на восток, ближе к фронту, чтобы перебраться на нашу землю.
Всякими способами я в день годовщины Октябрьской революции, 7 ноября, добралась до незнакомого мне города Смоленска. Я стояла на мосту через Днепр, не зная, где приютиться. Был вечер. Оставалось пойти на ночлег в Смоленское гетто, находившееся в Садках. Фронт продвинулся далеко на восток, а двигаться дальше я уже не имела сил. Я решила задержаться пока в Смоленске. В городе очень строго проверяли документы, и мне пришлось искать пристанища в пригороде. Я узнала, что в Серебрянке, в 2 километрах от Смоленска, проживает одна еврейская семья Морозовых, еще не попавших в гетто, и я отправилась к ним. Но у Морозовых пробыла всего одни сутки, так как за ними следил немец-переводчик с льнозавода. Мне порекомендовали обратиться за помощью к русской семье Лукинских. Я рассказала им все о себе, и они оставили меня у себя.
Лукинские рисковали своей жизнью, предоставляя мне приют, но это их не устрашило, и они отнеслись ко мне, как к родной дочери. Нужно было достать мне документы. Лукинские познакомили меня с русскими девушками, и одна из них, Печкурова, согласилась пойти в паспортный стол и получить паспорт для меня на имя своей подруги Ольги Васильевны Храповой. Так началась моя новая жизнь под новым именем и фамилией. Получив документы, я устроилась на работу. Я очень быстро привыкла к своей новой семье, и Лукинские заменили мне расстрелянных немцами родителей.
10 ноября немцы арестовали Морозовых, Лукинские успели скрыть от ареста их детей и переправить в безопасное место. Семья Морозовых была расстреляна немцами. Весной 1942 года Смоленское гетто постигла такая же печальная участь, как и Борисовское: было расстреляно 2000 человек. Немцы пытались обнаружить евреев, скрывшихся под русскими именами, и, если находили таких, то убивали вместе с евреями и русских, которые их укрывали у себя. Мои новые родители Лукинские очень волновались за мою судьбу. То там, то здесь гестапо выхватывало людей и уничтожало.
Я часто падала духом, но второй отец мой — Лукинский Е. П. поддерживал во мне бодрое настроение и веру в то, что придет Красная Армия и спасет нас от фашистской каторги. Мы читали советские листовки, сброшенные самолетами, узнавали, что Красная Армия неудержимо движется на запад. Мы жили надеждой на скорое избавление. Немцы угоняли всю молодежь на рытье окопов или в Германию. Я боялась каждого полицейского, проходившего мимо дома, но, к счастью, очередь не дошла до меня, и нас освободила могучая Красная Армия. Однако самые последние дни немецкой оккупации были особенно тяжкими. Я только что вышла из больницы и сейчас же ушла в лес, так как немцы выгоняли жителей из домов и жгли их.
Нас было немало в лесу, и мы говорили шепотом, чтобы немцы не обнаружили нас. 24 сентября над нашими головами полетели снаряды советской артиллерии, и мы аплодировали им. 25 сентября 1943 года мы увидели в лесу первого разведчика-красноармейца, и я расцеловала его со слезами радости на глазах.
Лукинская Ольга Евгеньевна Аускер Полина Марковна
Окончив Смоленское педагогическое училище, я три года работала в Касплянском районе Смоленской области, сначала в еньковской школе, а потом в касплянской. Все свои знания и силы я отдавала детям, и я пользовалась их любовью и уважением родителей.
Когда немцы заняли Смоленскую область, я находилась в с. Касиле, так как не успела эвакуироваться. Когда немцы начали регистрацию еврейского населения, я должна была скрываться. Мне помогали в этом знакомые учительницы и ученики, особенно Тольнева Екатерина Абрамовна и Терехова Анна Евсеевна. В течение четырех месяцев я скиталась с места на место — где день, где ночь. Наконец меня укрыла у себя учительница Тимофеева Александра Степановна, с которой я вместе учительствовала в течение двух лет в еньковской школе. Я поселилась у нее в деревне Бабинцы, в маленьком домике, в котором жила мать Александры Степановны Домна Арсентьевна и замужняя сестра с двумя детьми. Всем им угрожала смертельная опасность, но Тимофеева мужественно помогала мне укрываться от немцев. Они прятали меня от посторонних глаз под подушками, на печке...
Но вот в деревне поселились немцы, и мне нельзя было больше оставаться в Бабинцах. Александра Степановна устроила меня на жительство к тетке своей, Екатерине Ефимовне Ксендзовой, которая жила в соседней деревне вместе с дочерью Ниной, студенткой Смоленского пединститута. Ксендзовы уже скрывали у себя еврейку Сарру Вениаминовну Винц, подругу Нины по институту. Они жили в школе, где Е.Е. Ксендзова давно учительствовала. И вот мы сделали под школой подземный ход и прятались там с Саррой. Шесть месяцев я жила таким образом: то у Тимофеевых, то у Ксендзовых. Иногда мне хотелось умереть, казалось, что положение мое безнадежно. Но мои друзья Тимофеевы и Ксендзовы поддерживали во мне бодрость и желание жить. Они много помогли и местным партизанам. Пожилая Екатерина Ефимовна Ксендзова могла по целым ночам стоять на посту и охранять сон партизана.
8 мая 1942 года я с Саррой ушла в лес к партизанам. Здесь я встретила знакомых людей: секретаря Касплянского райкома ВКП(б) Волкова, который был командиром отряда, и заведующего районным отделом народного образования Гольднева — комиссара отряда. Через некоторое время в отряд пришли Ксендзова и ее дочь. Из партизанского отряда меня отправили в глубокий советский тыл.
Вскоре после того, как немцев выгнали из Смоленской области, я получила возможность обнять прекрасных русских женщин, спасших мне жизнь.
Семь еврейских семейств, проживавших в городе Орджоникидзе. Сталинской области, не успели эвакуироваться. Беженцы ушли в деревню Благодатное Гуляйпольского сельсовета Днепропетровской области.
За укрывательство евреев немцы расстреливали. Об этом знал бухгалтер колхоза, Павел Сергеевич Зирченко. Однако он не выдал евреев немцам. Евреи работали в колхозе и 22 ноября 1943 года вместе со всеми жителями деревни были освобождены Красной Армией.
Так спаслись семьи Трайберг, Нухимович, Бабской, Кусковской, Гонтовой, Переседского, Шабис, а всего тридцать человек.
В октябре 1941 года я жила с детьми в Енакиеве. Муж мой был в Красной Армии. Когда немцы стали подходить к нашему городу, я с детьми уехала в Ростовскую область. Там мы прожили до июня 1942 года. Но в июне немцы подошли и сюда, и село, в котором я жила, оказалось в центре военных действий. С несколькими еврейскими семьями я ушла в степь. Нам удалось скрыть, что мы евреи, и на подводах, двигаясь от села к селу, под непрерывной угрозой смерти, мы прожили до осени. К этому времени мы оказались поблизости от села Благодатное, где у одной из наших женщин был знакомый ветфельдшер Г. И. Волкозуб. Он очень приветливо ее встретил и помог нам всем найти жилье и работу. Большую помощь нам оказал бухгалтер колхоза П. С. Зирченко. Мы обо всем ему рассказали, и он, рискуя жизнью, помог нам устроиться.
В Благодатном мы и прожили до того счастливого дня, когда немецкие изверги отступили под ударами Красной Армии.
2 ноября 1941 года в Симферополь ворвались немцы. Все они были свежевыбриты и чисто одеты, будто явились с военного парада, а не из-под Перекопа. Это были немцы для показа, для психического воздействия на советских людей — воинская часть, переброшенная в Крым из немецкого тыла. Наглухо были закрыты все ставни, заперты ворота и двери во дворах и домах. Лишь во второй половине дня тревога заставила некоторых выйти из домов. На углах улиц и на площадях стали появляться небольшие группы горожан. Евсей Ефимович Гопштейн, старожил и уроженец Симферополя, экономист в системе Народного Комиссариата коммунального хозяйства, шестидесятилетний человек, был среди них. Сын Гопштейна — летчик, трижды орденоносец, находился на фронте, а его жена профессор, русская по национальности, проживавшая в Симферополе вместе со своими двумя девочками, еще в августе эвакуировалась из Крыма. Она уговорила выехать вместе с собой и внучками свою свекровь, жену Евсея Ефимовича. Старый Гопштейн остался в Симферополе один, но до прихода немцев не чувствовал себя одиноким. В Симферополе остались его пожилая сестра, химик с высшим образованием, работавшая в одной из городских лабораторий, и многолетние друзья разных национальностей. На улицу Гопштейн вышел, удрученный сознанием, что враг ворвался в цветущий, плодоносный Крым. Он рассказывает:
”День был тогда солнечный, погода была еще не осенняя, просто прохладная. Я прошел по центральным улицам, заглянул на Пушкинскую. Там, около театра в ярко-красной рамке висел первый приказ на трех языках: русском, украинском и немецком. Несколько десятков человек столпилось около приказа, и кто-то зычным голосом читал его вслух. Читал ясно, и если не все, то общий смысл приказа я усвоил. Жуткое, удручающее впечатление. Прежнюю нашу советскую жизнь будто топором обрубили. Население Симферополя многонационально. Люди жили по-братски, дружелюбно. А половина приказа была отведена евреям. Слово ”еврей” в нем не употреблялось. На все лады склонялось слово ”жид”. Сообщалось, что засыпку котлованов, уборку русских и немецких трупов, уборку мусора и всяких нечистот должны производить ”жиды”. Обязанность привлечь еврейское население на эти работы возлагалось на старост, назначенных германским командованием, и частично избранных населением. Я перестал слушать и стал всматриваться в лица толпы. Она была смешанная. Здесь были армяне, татары, евреи и русские. И я не ошибаюсь, я точно помню, — ни на одном лице я не уловил одобрения немецкому приказу. Люди стояли с опущенными головами. Молчаливо слушали и молча разошлись в разные стороны”.
В последующие дни немецкие приказы посыпались на жителей города один за другим:
”1. Евреям и крымчакам явиться на регистрацию. За уклонение — расстрел.
2. Им-же: надеть отличительные повязки и шестиугольные звезды. За уклонение — расстрел.
3. Русским, татарам и другим жителям города явиться на регистрацию. За уклонение — расстрел.
4. С 5-ти часов вечера хождение по городу воспрещается. За нарушение — расстрел”.
Симферополь превратился в сплошной застенок и отвратительную человеческую бойню. 9 декабря 1941 года немцы истребили древнейшее население Крыма — крымчаков. 11, 12, 13 декабря расстреляли всех евреев. Немцы зарегистрировали в Симферополе 14 тысяч евреев, включая в это число тысячи полторы крымчаков. Это не было прежнее, довоенное еврейское население города. Из Симферополя во время войны большая часть евреев эвакуировалась с учреждениями и предприятиями, а кое-кто и одиночным порядком. Но зато здесь осели евреи, бежавшие из Херсона, Днепропетровска. Нахлынуло в Симферополь и население еврейских деревень Фрайдорфского, Лариндорфского районов, а также из Евпатории. Здесь, в гуще большой еврейской общины, люди думали найти свое спасение, а нашли смерть. Крымчаков гитлеровцы уничтожили 9 ноября, а через день в разных местах различными способами стали умерщвлять и евреев. Их смертный стон подряд трое суток стоял и в Симферополе, и в окрестностях. В. Давыдов, русский рабочий Симферопольского механического завода, рассказывает:
— Я жил на Пушкинской улице, дом №78, недалеко от стадиона. Из окна двухэтажного дома мне было видно все. С раннего утра на площадь потянулись тысячи семейств. Улицы Санитарная, Гоголя, Пушкинская и Кооперативная, по которым гнали несчастных, были оцеплены эсэсовцами. Немцы не были уверены, что явились все евреи, поэтому в городе началась облава. Особенно усиленно искали в татарском районе Субри, у консервного завода на улице Карла Маркса. Многие рабочие прятали у себя еврейских детей и больных из больницы. Пойманных немецкие солдаты избивали прикладами ружей, топтали ногами. К вечеру тысячи евреев были пригнаны в район большого городского сада. В саду была яркая иллюминация, играла музыка. Немецкие офицеры и солдаты развлекались. Около десяти часов немцы приступили к чудовищной резне. Стариков выделили в особую группу: их повесили на балконах ближайших улиц — Ленинской, Салгярной, Кировской и Почтового переулка. Остальных — провели в глубокие рвы близ новой бани, где и расстреляли из автоматов. В ту ночь был убит известный всему миру психиатр еврей Балабан и заслуженный артист республики еврей Смоленский. Жители этого района после рассказывали мне, как немцы бросали детей живыми в ямы, как они у девушек отрезали груди.
Тов. Давыдов заканчивает свой рассказ словами: ”В Симферополе ни одного еврея не осталось”. Давыдов ошибся. Один — уцелел. Из четырнадцати тысяч человек — один. Это Евсей Ефимович Гопштейн, слушавший на улице Пушкина первый немецкий приказ. Гопштейн больше не читал немецких приказов. Он решил им не подчиняться. Но укрыться от зловещих слухов, отовсюду доносившихся, было нельзя. Вот пять вариантов этих слухов:
1. Еврейское население в качестве заслона пошлют впереди германской армии, наступающей на Севастополь.
2. Отправят на работу в Бессарабию.
3. Пошлют на сельскохозяйственные работы в колонии Фрайдорфского и Лариндорфского районов, где не засеяны еще озимые поля.
4. Всех евреев вышлют в СССР, за фронтовую полосу. И наконец,
5. всех уничтожат.
Последнему не мог поверить ни один советский человек. Сестра Гопштейна погибла, явившись в указанный для регистрации пункт. Расстреляли и всех его друзей еврейской национальности — от дряхлых стариков до грудных детей включительно. Потом уничтожили русских, состоявших в смешанном браке, и потомство их. Казалось, даже воздух изменился и был насыщен ужасом и кровью. В январе 1942 года начались массовые облавы. Из улицы в улицу, из дома в дом, из квартиры в квартиру немцы ходили с обыском. В начале регистрации многие евреи скрывались у родственников и знакомых. Но в декабре 1941 года все убежища были обнаружены, люди выловлены, как звери, на охоте с облавой. Гопштейн жил 28 лет в одном и том же доме. Во дворе помещалось двадцать квартир. Население их — русские, евреи, татары. Никто из них не выдал Гопштейна. Русская учительница, давний друг семьи Гопштейн, спрятала его у себя в комнате в другом доме. Для него самого и для его покровительницы наступили ЖУТкие дни и ночи. Никто в квартире не знал, что в комнате одинокой русской учительницы скрывается еврей. Уходя, она запирала его на ключ. И ни при каких обстоятельствах Гопштейн не должен был выдавать своего присутствия в запертой комнате, чтобы вместе с собой не погубить свою спасительницу. Однажды в отсутствие хозяйки немцы пробовали открыть комнату. Дверь была массивная, с крепким американским замком. Ударам и толчкам снаружи она не сразу поддалась. Вдруг Гопштейн услышал, что в дверь скребется собака. Он замер внутри комнаты, разговор за дверью подтвердил, что немецкий офицер пришел с овчаркой. От собаки невозможно скрыть, что за дверью притаился человек, но в коридор вбежала своя собака, принадлежавшая кому-то из прежних жильцов дома. Обычно играли с ней дети во дворе. Она сцепилась с овчаркой офицера. Немцы бросились их разнимать. Опасаясь за целость своей собаки, офицер оттащил ее от двери и увел из коридора. Рядом с комнатой, в которой скрывался Гопштейн, немцы устроили столовую для своих зенитчиков. В коридоре постоянно сновали захватчики. Учительнице пришлось перевести своего жильца в кладовую, а через несколько часов обратно — к себе в комнату. На рассвете, услышав, что началась облава, спасительница провела Гопштейна в помещение кладовой, заставленное шкафами, заваленное географическими картами, чемоданами и книгами, заперла дверь, а ключ положила к себе в карман. Но у хозяев дома нашелся второй ключ. Евсей Ефимович стоял в тесном промежутке между двумя шкафами. Когда немцы вошли в кладовую, страха уже не было в душе Гопштейна. ”Я примирился с мыслью, — рассказывает он, — что на этот раз мне не уйти. Нужно было собрать все свои силы, чтобы достойно, без унижения встретить смерть”.
Но в полумраке заваленной вещами кладовой немцы так и не увидели притаившегося человека. Они ушли, забрав ключ с собой, чтобы через некоторое время явиться сюда за книгами. После их ухода учительница сумела выбрать мгновение, чтобы вернуть Гопштейна в свою комнату, уже обысканную. О том, что у нее имеется второй ключ от замка кладовой, чужие в доме не знали.
Гопштейн прожил в своем убежище 23 месяца, до 13 апреля 1944 года. Он боялся сойти с ума. Читал, писал. Все это он должен был делать беззвучно для соседей. Было голодно и холодно — всему населению вообще, a его спасительнице — особенно. Свои скудные запасы она делила на двоих. И было у них всего — пуд муки, пуда полтора картофеля, бутылка постного масла, несколько килограммов крупы и начатая баночка смальца. Эту баночку еще в начале декабря 1941 года принес Гопштейну знакомый русский плотник. Тогда Евсей Ефимович еще выходил на улицу и у Феодоссийского моста он встретил этого знакомого плотника. Разговаривали недолго. Русскому плотнику было известно, как голодно и трудно жить евреям при немцах. Он просто сказал: ”Я вам кое-чем могу помочь. Я зарезал барана и принесу вам немного сала”. Вечером, действительно, принес и мясо и смалец. Самого Гопштейна на старой квартире уже не застал и передал свой посильный дар через других своих знакомых. Этими запасами и жили два человека в продолжение трех месяцев, а затем учительнице пришлось делить с Гопштейном свой скудный паек. Так уцелел в Симферополе один из четырнадцати тысяч евреев.
18 сентября 1941 года в Киев вступили немецкие полчища. Страшная дата! На следующий день мне пришлось проходить через Крещатик. Эта с детства знакомая мне улица показалась зловеще-чужой. Возле некоторых зданий стояла усиленная немецкая охрана (почтамт и другие места). Я была здесь свидетельницей того, как немец хлестал нагайкой гражданина, осмелившегося приблизиться к охраняющемуся зданию.
29 сентября (т. е. через 9 дней после захвата фашистской ордой Киева) на перекрестках города, на стенах и заборах появился приказ о том, что ”...всі жиди міста Київа мусять зголоситися 29 вересня, з 8 години ранку на Дехтярівській вулиці коло жидівського кладовища”.[49]
Надлежало взять с собой теплую одежду, деньги и ценности. Приказ угрожал расстрелом всякому неявившемуся еврею и каждому нееврею, осмелившемуся укрыть евреев.
Страшная тревога охватила не только евреев, но и всех, кто сохранил хоть какое-то человеческое чувство.
Томимые предчувствием ужасного, люди то впадали в полное отчаяние, то, подобно утопающим, хватались за соломинку — слабую надежду, что еврейское население будет куда-то вывезено за пределы города (в районе места, указанного для явки, есть ж.д. пути и станции).
Мысль о насильственной скорой смерти, о смерти своих родных и близких, а особенно малюток-детей была настолько кошмарна, что каждый старался отогнать ее прочь. Во всех концах города раздавался вопль смертельной тоски. Ужасная ночь сменилась еще более ужасным утром. К месту, указанному приказом, потянулись непрерывным потоком десятки тысяч евреев. В этом людском море были представлены все возрасты: цветущие, здоровые юноши и девушки, полные сил мужчины, сгорбленные старики и матери с детьми, даже грудными.
Здесь были профессора, врачи, адвокаты, служащие, ремесленники, рабочие. Люди стекались с разных концов города. Море голов, десятки тысяч узлов и чемоданов. Улица была оживленной, как никогда, и в то же время холодный ужас смерти давил все...
Утром 29-го мои родные отправились в путь (последний!). Я проводила их несколько кварталов, а затем, по их настоянию, отправилась узнать, подлежу ли явке я с дочерью. Мой муж — русский. Мы условились с родными, что они подождут меня в одном из сквериков вблизи Дорогожицкой улицы.
Я заходила в разные учреждения с целью добиться разрешения себе как жене русского на проживание в Киеве и чтобы узнать, куда же идут евреи. Конечно, никакого ”разрешения” я не получила и ничего не узнала. Немцы всюду с угрожающим мрачным видом говорили: ”Идите к кладбищу”.
Дочь свою Иру 10 лет я отвела к бабушке (матери мужа), туда же отнесла часть своих вещей.
Того же 29-го числа, около 5 часов пополудни, я отправилась к еврейскому кладбищу. В скверике, в условленном месте, я уже никого не нашла: они ушли навсегда. Идти домой мне было нельзя. Я пошла к родным мужа и скрывалась около недели в чуланчике, за дровами.
Очень скоро стало известно, что в Бабьем Яру 29-го и в ближайшие дни зверски погублено более 70 тысяч евреев.[50]
Мои родственники по мужу обратились за советом о помощи к семье священника Алексея Александровича Глаголева. А. А. Глаголев — сын известного профессора-гебраиста Киевской Духовной Академии Александра Александровича Глаголева, бывшего настоятелем церкви Николы Доброго, на Подоле. Профессор Глаголев в свое время выступал на процессе Бейлиса, доказывая, что ритуальных убийств нет, и защищал Бейлиса.
Отец Алексей отправился хлопотать обо мне к профессору Оглоблину, бывшему тогда городским головой.
Оглоблин знал нашу семью. Он, в свою очередь, обратился по этому вопросу к немецкому коменданту. От коменданта Оглоблин вышел очень смущенным и бледным. Оказывается, комендант указал ему на то, что вопрос о евреях подлежит исключительно компетенции немцев и они его разрешают, как им угодно. Положение мое было безвыходным. Прятаться у родных мужа — значило подвергать их угрозе расстрела. Жене о. Алексея Глаголева — Татьяне Павловне Глаголевой — пришла в голову отчаянная мысль: отдать свой паспорт и метрическое свидетельство о крещении мне, Изабелле Наумовне Егорычевой-Минкиной. С этими документами мне посоветовали отправиться в село к знакомым крестьянам.
Т. П. Глаголева, оставаясь сама без документов в столь тревожное время, подвергла себя большой опасности.
Кроме того, на паспорте вместо фотокарточки Т. П. Глаголевой надо было поместить мою фотокарточку. К счастью, такая операция облегчалась тем, что паспорт по краям обгорел и был залит водой при гашении пожара, бывшего в квартире Глаголевых. Печать на нем была неясная и расплывчатая. Операция с заменой фотокарточки удалась. В тот же день к вечеру я, с паспортом и метрикой Т. П. Глаголевой, отправилась в предместье города — Сталинку (Демеевку), а оттуда дальше в с. Злодиевку (ныне Украинка). В селе у знакомых крестьян я и проживала под именем Т. П. Глаголевой 8 месяцев.
Гестаповцы, ходившие по квартирам в поисках добычи, едва не увели с собой Т. П. Глаголеву как подозрительную особу без документов. Еле удалось ее отстоять путем свидетельских показаний.
Как я уже сказала, мое пребывание в с. Злодиевка было недолгим. Местные сельские власти стали поглядывать на меня с некоторым подозрением. Дело в том, что стали появляться партизаны, и поэтому все ”чужие” стали казаться подозрительными. Кончилось тем, что меня вызвали в сельуправу для установления личности. Кое-как выпутавшись из этой беды, я поспешно бежала в Киев. Поздно вечером 29 ноября я пришла к Глаголевым. С тех пор я и, несколько позже, моя 10-летняя дочь Ира поселились в семье священника Глаголева как родственницы. В течение двух лет мы никуда от них не уходили и всюду странствовали вместе с ними.
Мы прятались в квартире Глаголевых и на церковной колокольне. Задача была очень трудная, так как мне приходилось прятаться не только как еврейке, но и как женщине, подлежащей по своему возрасту мобилизации на разные работы, вплоть до отправки в Германию. В городе меня очень многие знали и могли выдать меня, даже не желая этого.
Кроме меня с дочерью, Глаголевы помогли еще нескольким евреям. К числу таких относятся Татьяна Давыдовна Шевелева и ее мать Евгения Акимовна Шевелева. Т. Д. Шевелева, 28-летняя женщина, была женой украинца Д. Л. Пасичного. Они жили в большом доме на ул. Саксаганского, 63.
Ознакомившись с приказом от 28 сентября 1941 года, Д. Л. Пасичный решил, что здесь таится что-то недоброе. Он запер жену и тещу в квартире, а сам отправился ”на разведку”.
Он явился в назначенный для евреев час на Лукьяновку и в своих изысканиях зашел так далеко, что был задержан и чуть сам не погиб вместе с евреями (случаи гибели неевреев с евреями имели место). Едва-едва ему удалось оттуда вырваться. Было совершенно очевидно, что идти на кладбище Т. Д. и Е. А. Шевелевым значило идти на верную гибель. Оставаться в своей квартире было тоже гибелью. Что же делать? Во время странствования по городу Д. Л. Пасичный встретил певицу М. И. Егоричеву, с которой когда-то работал. Она рекомендовала ему обратиться за советом к священнику Глаголеву. О. Алексей перерыл все бумаги своего покойного отца, среди которых были обрывки старых церковных записей. Здесь он нашел несколько бланков давно уже отмененного и потерявшего силу гражданского акта свидетельства о крещении. На одном из этих бланков и была написана метрическая запись о крещении ”Полины Даниловны Шевелевой, родившейся в 1913 г. в православной русской семье”. Гербовую марку для этого свидетельства достал сам Пасичный, отклеив ее от какого-то старого документа. С этим весьма сомнительным для сколько-нибудь компетентных в этом деле лиц, документом Полина Даниловна с матерью были тайком приведены в церковную усадьбу и помещены в маленьком домике по Покровской ул. №6, который находился в ведении церковной общины. Во всех этих делах активную помощь оказывал священнику Глаголеву научный сотрудник Академии наук Александр Григорьевич Горбовский. Он не захотел продолжать свою работу при немцах и ”оформился” как управитель церковных зданий Киево-Подольской Покровской церкви. В своих ”владениях” он укрывал не только евреев, но и многих русских подростков, которым угрожала отправка в Германию. Он ухитрился даже для всех своих ”жильцов” получать хлебные карточки.
В целях укрытия от Германии ряд лиц получил справки о том, что они певчие, пономари, сторожа и т.д. Если бы немцы разобрались, что при столь маленькой и бедной церкви такой огромный штат, авторам этих справок не поздоровилось бы.
Упомянутая мною семья Пасичного укрывалась в церковном домике около 10 месяцев.
Очень много усилий приложила семья Глаголевых для спасения семьи Николая Георгиевича Гермайзе.
Эта семья еврейского происхождения крестилась еще в дореволюционное время. По паспорту все они числились украинцами. Сам Н. Г. Гермайзе был преподавателем математики. Его жена Людмила Борисовна вела домашнее хозяйство. Их приемный сын Юра, чрезвычайно одаренный подвижный 17-летний мальчик, студент пединститута. Если Юра по внешнему виду мог быть принят за украинца, то его родители принадлежали к ярко выраженному семитскому типу. Это их и погубило.
Через несколько дней после событий в Бабьем Яру была объявлена поголовная регистрация всех мужчин. На регистрацию пошел и Юра. При регистрации обратили внимание на его фамилию. Спросили — не из немцев ли он. Ответ мальчика показался неудовлетворительным, и ему предложили позвать отца. Внешность Гермайзе-отца моментально вызвала подозрение, и дело кончилось тем, что отец и сын после страшного избиения были увезены на кладбище. Товарищ Юры, знакомый с Глаголевыми, сообщил Глаголевым обо всем еще тогда, когда Юру услали за отцом. Глаголевы бросились в школу, где преподавал Гермайзе, дабы достать свидетелей о том, что Гермайзе — не еврей. Пока доставали нужные бумаги — трагедия совершилась.
Надо было спасти хотя бы Людмилу Борисовну. Ее документы погибли вместе с мужем и сыном. Несчастная, убитая горем жена и мать (они очень любили своего приемыша) переживала страшные дни. Глаголевы навещали ее все время, хотя до этого они и не были знакомы с семьей Гермайзе. Однажды соседи Людмилы Борисовны принесли страшную весть, что она задержана и увезена в гестапо, как еврейка. Т. П. Глаголева с письмом О. Алексея о том, что Л. Б. Гермайзе не еврейка, поспешила в гестапо, но там ее приняли очень сурово и ни с чем выпроводили. Позднее выяснилось, что Людмилу Борисовну в течение 5 дней морили голодом, а на шестой день, вместе с другими задержанными по городу евреями, собирались увезти в Бабий Яр. Среди задержанных были и дети, которых тщетно пытались укрыть у себя русские родственники и соседи.
Л. Б. Гермайзе оставили в гестапо, а через некоторое время следователь явился к Т. П. Глаголевой допросить — украинка ли Гермайзе. Т. П. Глаголеву заставили расписаться в том, что ее показания верны, и что в случае, если Гермайзе еврейка, Глаголеву расстреляют вместе с Гермайзе. Глаголева заявила, что она давно знает семью Гермайзе, как прихожан церкви, где служил отец ее мужа, и что не может быть даже двух мнений о национальности Гермайзе. После этого Гермайзе отпустили.
Дома Людмилу Борисовну ждал новый удар. Она узнала, что ее старушка-мать, 70 лет, была обнаружена немцами и отправлена в Бабий Яр. Спустя три месяца бедная Людмила Борисовна вновь попала в гестапо, где и погибла.
Осенью 1942 года и зиму 1942/43 г. я с семьей Глаголевых проживала в селах за Днепром: сначала в селе Тарасовичи, а потом в селе Нижняя Дубечня. К этому времени, т.е. с осени 1942 года, за Днепром, особенно в лесных районах, начали усиливаться партизанские выступления. Партизаны появлялись по ночам, а иногда и среди дня. Они расправлялись с угнетателями и их прихвостнями-полицейскими.
Будучи не в состоянии справиться с партизанской вооруженной силой, немцы избрали другой путь борьбы. Они присылали в ”провинившиеся” села свои карательные отряды, которые сжигали села, расстреливали и вешали, сжигали мирных жителей. Цветущие села были превращены в сплошные пепелища. Так были сожжены вблизи Киева Писки, Новая Висань, Новоселица, а позже — Ошитки, Днепровские Новоселки, Жукин, Чернин и др. Эта волна докатывалась и до Нижней Дубечни, где мы жили. Однажды Глаголевых вызвали в сельскую управу для проверки паспортов. Здесь им в грубой форме заявили, что батюшке с матушкой и детьми, а также дьяку жить пока разрешают, а ”якийсь там родичци з дивчиной” (т. е. мне и дочери Ирочке) ”нема чого тут без дила ходити, хай идуть до Киева працювати”.
С большими трудностями я добралась с дочерью в город и опять поместилась на колокольне Покровской церкви. Это было 9 января, а к концу месяца в Киев вернулась вся семья о. Алексея. Он же сам оставался в Н. Дубечне. 31 января в село явился карательный отряд проводить расправу за то, что через Н. Дубечню накануне утром проехал партизанский отряд. Прибывшие гитлеровцы совместно с полицейскими пропьянствовали всю ночь, а на рассвете совершили чудовищное злодеяние. В одной хате заперли они трех мужчин, одну женщину и 5-летнего мальчика, облили постройку керосином и подожгли.
Узнав о случившемся, священник Глаголев поспешил к месту казни, но кроме пожарища и нескольких плачущих людей там никого не было. На следующий день (было воскресенье) он объявил в церкви, что после обычной службы совершит панихиду по невинно-замученным.
Через два дня обгорелые человеческие останки были похоронены о. Алексеем на кладбище. После этого о. Алексею оставаться в селе нельзя было и он возвратился в свою городскую церковь.
Все это время я получала справки, что я работаю в церкви как уборщица и что на моем иждивении находится малолетняя дочь. Для меня получали хлебные карточки. В это время за людьми охотились всякие инспектора, выискивая жертвы для немецкой каторги. К счастью, эти ревизоры никогда не проникали в нашу ”тихую обитель”. Упомянутые справки, а также искусное маневрирование А. Г. Горбовского спасли нас.
Когда осенью 1943 года, в связи с приближением Красной Армии, немцы объявили эвакуацию Подола, мы все твердо решили отсиживаться в квартире о. Алексея.
Через 10 дней после объявления Подола (часть Киева) ”запретной зоной” немецкие жандармы ворвались в помещение и всех нас, полураздетых, выволокли в ближайший скверик, а затем погнали на Лукьяновку, где еще можно было жить. После этого мы три раза меняли свое местопребывание, все не желая уехать из Киева. Последним местом нашего пребывания была церковь в подвале в Покровском женском монастыре (улица Артема). Отсюда жандармы нас погнали в концлагерь на Львовской улице (бывший военкомат). Здесь нас продержали голодных и заставили чистить уборные. После этого, разделив мужчин и женщин, погнали на вокзал. При этом семья о. Алексея оказалась отделенной от нас, и мы потеряли друг друга.
Меня с дочерью и А. Г. Горбовского с матерью с массой другого люда в закрытых вагонах довезли до Казатина и здесь отпустили (это произошло чисто случайно). В Казатине мы дождались прихода Красной Армии, а затем вернулись в Киев.
Здесь мы узнали, что семья о. Алексея в Киеве, но сам он тяжело хворает. За нежелание выехать из Киева его сильно избили немцы. После этого он захворал сотрясением мозга и долго лежал в больнице.
Все мы, спасенные Глаголевым, бесконечно признательны и благодарны ему.
Приход Красной Армии вернул нас к жизни. Трудно было поверить, что мы вновь свободно живем, чувствуем, ходим...
Паукштис, высокий, полный человек лет сорока, пригласил нас в свой кабинет — кабинет древнейшего в Ковно прихода ”Триединства” и рассказал о различных подробностях своей деятельности по вызволению и спасению евреев в дни немецкой оккупации.
Паукштис установил связь с неким монахом Бролюкасом[51]. доставлявшим паспорта для спасения евреев. Нередко Паукштису приходилось выдавать из собственных средств по 500 марок на расходы, связанные с получением подложного паспорта.
Как священник Паукштис сам выписывал метрики для похищенных и спасенных из гетто детей и лично помогал находить места для их устройства. Когда он устраивал четвертую спасенную им еврейскую девочку — Визгардискую, ему сообщили, что им интересуется гестапо...
— Что мне оставалось делать? — говорит Паукштис. — Я сел в поезд и, сообщив по приходу, что еду посетить своих коллег-ксендзов, уехал к крестьянам, у которых я устроил еврейских ”дочурок”. Считая, что я разъезжаю по своим коллегам, гестапо перестало интересоваться мной.
В общей сложности Паукштис выдал сто двадцать метрических свидетельств еврейским детям.
Но не только детям помогал Паукштис. Двадцать пять взрослых скрывалось у него в костеле. Среди спасенных им или тех, которым он помогал спастись, мы встречаем имена доктора Тафта, адвоката Левитана, дочери главы Слободского ешибота Гродзенского, Рашель Розенцвейг, Кисениской, юриста Аврама Голуба с семьей, Капит и других.
Когда кто-нибудь из спасенных им попадался в руки властей, Паукштис искал возможности подкупить гестаповцев и нередко ему это удавалось.
— Вы считаете, — говорит ксендз Паукштис, — что я во многом помог, но я с грустью думаю о том, насколько больше я мог бы сделать, если бы был одарен свыше пониманием конкретных дел.
Паукштис показал нам письмо от еврейской девушки Рашель Розенцвейг, которой он помог спастись и которая сейчас учится в Ковенском университете.
Письмо написано по-литовски. Я переведу несколько начальных строк.
”Дорогой отец! Разрешите мне так называть Вас. Разве Вы не отнеслись ко мне, как отец к дочери? Разве Вы не приютили меня, когда я пришла к Вам после стольких переживаний, такая несчастная. Не спрашивая ни о чем и ничего от меня не требуя, как если бы это было само собой понятно. Вы сказали: ”Здесь, у меня, ты успокоишься, дитя мое, и пробудешь некоторое время...”
Письмо длинное. Оно написано с любовью и уважением, и все его содержание свидетельствует о том, что в жутких условиях гитлеровского произвола в Советской Литве были добрые, честные люди, которые выполняли свой человеческий долг спокойно, как вполне естественное дело.