Немецкие войска вступили в Киев 19 сентября. И в тот же день на Бессарабке гитлеровцы начали грабить магазины, задерживали евреев, избивали их и увозили куда-то на грузовиках.
Киевляне видели, как на улице Ленина немцы били прикладами по ногам мужчин-евреев, заставляя их танцевать, затем жестоко избитых людей принуждали грузить на машину тяжелые ящики. Люди падали под непосильной ношей, и немцы снова били их резиновыми дубинками.
22 сентября киевлян разбудил взрыв страшной силы. Со стороны Крещатика тянуло дымом и гарью. Людей, находившихся в это время на прилегающих к Крещатику улицах, немцы гнали на Крещатик, прямо в огонь.
В этот же день на стенах домов появилась газета на украинском языке. В ней было сказано, что евреи, коммунисты, комиссары и партизаны будут уничтожены. За каждого выданного партизана или коммуниста была обещана сумма в 200 рублей. Такие газеты висели на улице Саксаганского, Красноармейской и на многих других улицах города.
Жизнь в Киеве становилась все нестерпимее. Немцы врывались в дома, забирали жильцов, увозили их куда-то, и люди эти уже не возвращались более домой.
22 сентября на улицах города, у водонапорных колонок и в садах происходило массовое избиение евреев.
Гестаповцы проверяли документы на улицах. Евреев избивали, уводили в полицию или гестапо. Ночью их расстреливали.
Многие жители Киева, особенно районов Подола и Слободки, видели, как уже на второй и третий день немецкого хозяйничания по Днепру плавали раздутые трупы замученных стариков и детей. В пятницу 26 и субботу 27 сентября евреи, ушедшие в синагогу, исчезли. Киевлянка Евгения Литощенко свидетельствует, что ее соседи — старик Шнейдер, Розенблат с женой — из синагоги домой не вернулись. Позже она видела их трупы на Днепре. То же подтверждает Т. Михасева. Немецкие автоматчики и полицейские оцепили синагоги и вывезли всех молящихся. В нескольких местах у Киева течение реки прибивало к берегу мешочки с молитвенными принадлежностями.
На пятый день прихода немцев в Киев В. Либерман вышел из дому и, пройдя по улице Короленко, свернул на площадь Толстого. К нему подошел мужчина высокого роста в кепи и черном пальто. Он приказал ему остановиться и потребовал паспорт. У Либермана паспорта при себе не оказалось. Агент полиции приказал ему следовать за собой. Либерман, проходя по Крещатику, видел, как по улице, часто останавливаясь, ехала машина, и в огромный рупор кто-то громовым голосом выкрикивал: ”Сообщайте в гестапо и полицию о местопребывании коммунистов, партизан и евреев. Сообщайте!”
Агент полиции привел Либермана в кинотеатр, находившийся на Крещатике, неподалеку от Прорезной улицы. Гестаповец ударил его по спине и втолкнул в фойе театра. Либерман прошел через фойе в зал. В зале сидело свыше трехсот евреев — в большинстве седобородые старики. Все сидели в глубоком молчании. Либерман подсел к одному молодому еврею, и тот шепотом сказал ему: ”Нас отправят работать на Сырец и там ночью расстреляют”.
Подойдя к открытому окну в фойе театра, Либерман долго смотрел на прохожих, снующих по Крещатику, и вдруг увидел соседа по дому и позвал его. Тот быстро подошел к окну. Либерман попросил его передать жене, что он задержан и находится в театре.
Вскоре жена Либермана — Валентина Березлева — уже была подле театра. Она подошла к гестаповцам и горячо просила освободить мужа. Один из гестаповцев изо всех сил толкнул ее. Несчастная женщина упала со ступенек театра и сильно ударилась головой о тротуар.
Становилось ясно, что все заключенные в кинотеатре обречены на смерть. Но случай спас их на этот раз. В два часа дня вблизи театра раздался взрыв огромной силы. По Крещатику бежали обезумевшие, испуганные люди. Возле театра показалась окровавленная женщина. Желтые густые клубы дыма стлались по улице. Вслед за первым взрывом раздался вскоре второй. Гестаповцы с криком ”фойер” (огонь) оставили свои посты. Арестованные выбежали на свободу.
По вечерам небо окрашивалось багровым отсветом гигантского пожара. Подожженный Крещатик пылал в продолжение шести суток.
27-28 сентября 1941 года, через неделю после прихода немцев в Киев, на стенах городских домов появилось объявление, напечатанное четким шрифтом на украинском и русском языках, на грубой синей бумаге:
”Жиды г. Киева и окрестностей! В понедельник 29 сентября к 7 часам утра вам надлежит явиться с вещами, деньгами, документами, ценностями и теплой одеждой на Дорогожицкую улицу, возле еврейского кладбища. За неявку — смертная казнь. За укрывательство жидов — смертная казнь и за занятие жидовских квартир — смертная казнь”.
Подписи под этим страшным приказом, обрекшим на смерть семьдесят тысяч человек[6], не было. До 29 сентября продолжались бесчинства гестаповцев на улицах и в квартирах.
Семидесятипятилетний Герш Абович Гринберг (ул. Володарского, 22), глава огромной и славной семьи, насчитывающей много инженеров, врачей, фармацевтов, педагогов, 28 сентября был задержан немцами на Галицком базаре. Его ограбили, раздели и зверски замучили. Жена Гринберга, старуха Теля Осиповна, так и не дождавшаяся мужа, на другой день, 29 сентября, сама погибла в Бабьем Яру.
Инженера И. Л. Эдельмана, брата известного пианиста, профессора Киевской консерватории А. Л. Эдельмана, немцы схватили на Желянской улице. Вниз головой бросили они его в бочку, стоявшую возле водосточной трубы.
Б. А. Либман рассказывает об одной еврейской семье, скрывавшейся несколько дней в подвале. Мать с двумя детьми решила уйти в село. Пьяные немцы остановили их на Галицком базаре и учинили над ними жестокую расправу. Они отрубили на глазах у матери голову одному из детей, затем умертвили второго ребенка. Потерявшая рассудок женщина, прижав к себе мертвых детей, стала танцевать. Немцы, насладившись вдосталь этим зрелищем, убили и ее. Тут подоспел к месту гибели всей своей семьи отец, — его постигла та же участь.
Многие киевляне знали юриста Циперовича, жившего на Пушкинской улице, дом 41. Его с женой расстреляли.
Молодой литератор Марк Чудновский не мог своевременно эвакуироваться из Киева: он был болен. Жена его, русская женщина, не пускала мужа одного на Лукьяновку: она понимала, что ждет его там. ”Мы были вместе в дни радости, и теперь я тебя не оставлю”, — сказала она. Они пошли на Лукьяновку вдвоем и погибли вместе. Профессор Киевской консерватории С. У. Сатановский с семьей был расстрелян немцами.
Из дома № 27 по улице Саксаганского немцы выволокли старую парализованную женщину Софью Голдовскую и убили ее. Она была матерью десяти детей.
Старая женщина, Сарра Максимовна Эвенсон, в дореволюционные времена была организатором кружков, пропагандистом, редактировала газету ”Волынь” в Житомире. Перу ее принадлежит много статей (под псевдонимом С. Максимов). Она была первой переводчицей Фейхтвангера и ряда других иностранных писателей нового времени на русский язык. Она отлично владела западноевропейскими языками и находилась в переписке с видными деятелями культуры и искусства.
Преклонный возраст и болезнь не позволили С. М. Эвенсон своевременно эвакуироваться из Киева. Последние два года она не выходила из дома. Эту женщину, у которой были уже правнуки, гитлеровцы выбросили из окна третьего этажа на ул. Горького, дом 14. Регина Лазаревна Магат (ул. Горького, дом 10), мать профессора медицины и биологии, погибшего на фронте, была убита немцами. Известный юрист Илья Львович Багат погиб от немецкой пули вместе с двумя внучками — Полиной и Мальвиной. В эти же дни погиб вместе со своей сестрой и племянницей пользовавшийся всесоюзной и европейской известностью профессор бактериологии Моисей Григорьевич Беньяш.
Но все это было лишь подготовкой к дальнейшим событиям, разыгравшимся со всей жестокосердной, изуверской силой в Бабьем Яру.
На рассвете 29 сентября киевские евреи с разных концов города медленно двигались по улицам в сторону еврейского кладбища, на Лукьяновку. Многие из них думали, что предстоит переезд в провинциальные города. Но многие понимали, что Бабий Яр — это смерть. В этот день было много самоубийств.
Семьи пекли хлеб на дорогу, шили походные вещевые мешки, нанимали подводы, двуколки. Поддерживая друг друга, шли старики и старухи. Матери несли младенцев на руках, везли их в колясочках. Шли люди с мешками, свертками, чемоданами, ящиками. Дети плелись рядом с родителями. Молодежь ничего с собой не брала, а пожилые люди старались взять с собой из дому побольше. Старух, тяжко вздыхающих и бледных, вели под руки внуки. Парализованных и больных несли на носилках, на одеялах, на простынях.
Толпы людей непрерывным потоком шли по Львовской улице, а на тротуарах стояли немецкие патрули. Огромное множество людей с раннего утра до самой ночи двигалось по мостовой; трудно было перейти с одной стороны Львовской улицы на другую. Это шествие смерти продолжалось три дня и три ночи. Люди шли, останавливаясь, и без слов обнимались, прощались, молились. Город притих. На Львовскую улицу, как потоки в реку, вливались толпы с Павловской, Дмитриевской, с улицы Володарского, Некрасовской. За Львовской улицей начинается улица Мельника, а дальше — пустынная дорога, голые холмы, овраги с крутыми склонами — Бабий Яр. По мере приближения к Бабьему Яру нарастал ропот, смешиваясь со стонами и рыданиями.
Дмитрий Орлов, старый киевлянин, наблюдал за экзекуцией со стороны Кабельного завода. Он не в силах был смотреть на ужасную картину больше нескольких минут и потом убежал, почувствовав, что мутится в голове.
Под открытым небом была развернута целая канцелярия, стояли письменные столы. Толпа, ожидавшая у заставы, организованной немцами в конце улицы, не видела этих столов. От толпы каждый раз отделяли по 30-40 человек и вели под конвоем ”регистрировать”. У людей отбирали документы и ценности. Документы тут же бросались на землю; свидетели говорят, что площадь покрылась толстым слоем брошенных бумаг, порванных паспортов и профсоюзных билетов. Затем немцы заставляли людей раздеваться догола — всех без исключения — и девушек, и женщин, и детей, и стариков; одежду их собирали, аккуратно складывали. У голых людей — мужчин и женщин — срывали с пальцев кольца. Потом обреченных, группами по 30-40 человек, палачи ставили на край глубокого оврага и в упор расстреливали их. Тела падали с обрыва. Маленьких детей сталкивали в яр живыми. Многие, подходя к месту казни, теряли рассудок.
Множество киевлян до последней минуты расправы не знали, что делали немцы в Бабьем Яру.
Одни говорили: трудовая мобилизация, другие — переселение, третьи заявляли, что немецкое командование договорилось с советской комиссией, и предстоит обмен: еврейская семья — на одного военнопленного немца.
Молодая русская женщина, жена командира-еврея, сражавшегося в Красной Армии, Тамара Михасева тоже пошла в Бабий Яр, рассчитывая выдать себя за еврейку: ее тоже обменяют, и она на свободной советской земле найдет мужа.
Тамара очутилась за изгородью.
Сначала она стала в очередь на сдачу вещей, затем в очередь к регистраторам.
Рядом с ней стояли высокая старуха в шляпе со страусовым пером, молодая женщина с мальчиком и рослый плечистый мужчина.
Мужчина взял мальчика на руки.
Михасева подошла к ним.
Мужчина посмотрел на нее и спросил:
— А вы разве еврейка?
— Муж у меня еврей.
— Вам следует уйти, если вы не еврейка, — сказал он, — подождите немного, мы уйдем вместе.
Он поднял ребенка, поцеловал его в глаза, простился с женой и тещей. Что-то резкое и повелительное сказал он по-немецки, и патрульный отодвинул доску. Этот мужчина был обрусевшим немцем, он проводил в Бабий Яр свою жену, сына и мать жены.
Михасева вышла следом за ним. Со стороны Бабьего Яра слышался лай многих десятков собак, треск автоматов и крики казнимых. Навстречу двигалась толпа. Вся мостовая была запружена людьми. Гремели радиорупоры — танцевальными мелодиями заглушались крики гибнущих жертв.
Приводим рассказы чудом спасшихся. Неся Эльгорт, проживавшая по улице Саксаганского №40, шла к обрыву, прижимая к голому телу дрожавшего сына Илюшу. Все близкие и родные ее затерялись в толпе. С сыном на руках она подошла к самому краю обрыва. В полубеспамятстве она услышала стрельбу, предсмертные крики и упала. Но пули миновали ее. На ее спине и на голове лежали еще горячие, окровавленные ноги, руки. Вокруг, грудой, друг на друге лежали сотни и тысячи убитых. Старики — на детях, детские тельца — на мертвых матерях.
”Мне сейчас трудно осознать, каким образом я выбралась из этого оврага смерти, — вспоминает Неся Эльгорт, — но я выползла, очевидно, инстинкт самосохранения гнал меня. Вечером я очутилась на Подоле, возле меня был мой сын Илюша. Поистине, не могу понять, каким чудом спасся сын. Он как бы сросся со мной и не отрывался от меня ни на секунду.
Русская женщина, Марья Григорьевна, фамилии я не помню, жительница Подола, приютила меня на одну ночь и утром помогла мне пройти на улицу Саксаганского”.
Вот другой рассказ женщины, спасшейся из Бабьего Яра.
Елена Ефимовна Бородянская-Кныш с ребенком пришла к Бабьему Яру, когда было уже совершенно темно. Ребенка она несла на руках. ”По дороге к нам присоединили еще человек 150, даже больше. Никогда не забуду одну девочку лет пятнадцати — Сарру. Трудно описать красоту этой девочки. Мать рвала волосы на себе, кричала душераздирающим голосом: ”Убейте нас вместе...” Мать убили прикладом, с девочкой не торопились, пять или шесть немцев раздели ее догола, что было дальше не знаю, не видела.
С нас сняли верхнюю одежду, забрали все вещи и, отведя вперед метров на 50, забрали документы, деньги, кольца, серьги. У одного старика начали вынимать золотые зубы. Он сопротивлялся. Тогда немец схватил его за бороду и бросил на землю, клочья бороды остались в руках у немца. Кровь залила старика. Мой ребенок при виде этого заплакал.
— Не веди меня туда, мама, нас убьют; видишь, дедушку убивают.
— Доченька, не кричи, если ты будешь кричать, мы не сможем убежать и нас немцы убьют, — упрашивала я ребенка.
Она была терпеливым ребенком, — шла молча и вся дрожала. Ей было тогда четыре года. Всех раздевали догола. Но так как на мне было старенькое белье — меня оставили в белье.
Около 12 часов ночи раздалась немецкая команда, чтобы мы строились. Я не ждала следующей команды, а тотчас бросила в ров девочку и сама упала на нее. Секунду спустя на меня стали падать трупы. Затем стало тихо. Прошло минут пятнадцать — привели другую партию. Снова раздались выстрелы, и в яму снова стали падать окровавленные, умирающие и мертвые люди.
Я почувствовала, что моя дочь уже не шевелится. Я привалилась к ней, прикрыла ее своим телом и, сжав руки в кулаки, положила их ребенку под подбородок, чтобы девочка не задохнулась. Моя дочь зашевелилась. Я старалась приподняться, чтобы ее не задавить. Вокруг было очень много крови. Расстрел ведь шел с 9 часов утра. Трупы лежали надо мной и подо мной.
Слышу, кто-то ходит по трупам и ругается по-немецки. Немецкий солдат штыком проверял, не остались ли живые. И вышло так, что немец стоял на мне и поэтому меня миновал удар штыком.
Когда он ушел, я подняла голову. Вдали слышен был шум. Это немцы ругались из-за вещей — шел дележ.
Я высвободилась, поднялась, взяла на руки дочь — она была без сознания. Я пошла яром. Отойдя на километр, почувствовала — дочь едва дышит. Воды нигде не было. Я смочила ей рот своей слюной. Прошла еще километр, стала собирать росу с травы и увлажнять ею ребенку рот. Понемногу девочка стала приходить в себя.
Я отдохнула и пошла дальше. Переползая по ярам, я дошла до поселка Бабий Яр. Вышла во двор кирпичного завода, забралась в подвал. Четверо суток просидела я там без еды, без одежды. Только ночью я выходила во двор, чтобы покопаться в мусорном ящике.
И я, и ребенок стали опухать. Что творилось кругом — я уже не знала. Где-то стреляли пулеметы. На пятые сутки ночью я забралась на чердак одного дома, нашла там сильно поношенную вязаную юбку и две старые блузки. Одну блузку надела на ребенка вместо платья. Я пошла к своей знакомой Литошенко. Она обмерла, увидев меня. Она дала мне юбку, платье и спрятала меня и ребенка. Я больше недели была у нее под замком. Она дала мне денег на дорогу, и я пошла к другой знакомой — Фене Плюйко, также оказавшей мне большую помощь. Муж ее погиб на фронте. У нее на квартире я была месяц. Ее соседи меня не знали. Когда они спрашивали, кто я, Феня говорила: ”Сестра мужа, из села”. После этого я переселилась к Шкуропадской. У нее я находилась две недели. Но на Подоле меня все знали, и днем выходить из дома я не могла”.
Дмитрий Пасичный, спрятавшись за памятником на еврейском кладбище, видел, как немцы расстреливали евреев.
Жена Пасичного, Полина, и ее мать Евгения Абрамовна Шевелева — еврейки. Он спрятал их в шкафу и распространил слухи, что они ушли на кладбище. Затем обе женщины перешли в домик Покровской церкви, на Подоле. Священник этой церкви Глаголев, сын священника, выступавшего в свое время экспертом со стороны защиты на процессе Бейлиса, дал возможность жене Пасичного прожить в церковном доме до августа 1942 года, а потом увез в Каменец-Подольский. Священник Глаголев спас еще многих других евреев, обратившихся к нему за помощью.
Немцы и полицейские, после убийства в Бабьем Яру, рыскали в поисках новых жертв. Сотни евреев, которым удалось избежать расстрела в Бабьем Яру, погибли в своих квартирах, в водах Днепра, в оврагах Печерска и Демиевки, были застрелены на улицах города. Немцы подвергали сомнению и тщательному исследованию документы всех людей, похожих на евреев. Заподозренных расстреливали по первому доносу. Немцы рыскали не только по квартирам, они проникали в подземелья, пещеры, взрывали полы, подозрительно замурованные стены, чердаки, дымоходы.
Несколько ушедших из Бабьего Яра киевских евреев сохранены судьбой, чтобы человечество услышало из их уст свидетельство жертв, правду очевидцев.
Когда спустя два года Красная Армия подошла к Днепру, из Берлина пришел приказ уничтожить трупы евреев, зарытых в Бабьем Яру.
Владимир Давыдов — заключенный Сырецкого лагеря — рассказывает о том, как осенью в 1943 году немцы, предчувствуя, что им придется оставить Киев, спешили скрыть следы массовых казней в Бабьем Яру.
18 августа 1943 года немцы отобрали из Сырецкого лагеря 300 заключенных и заковали в ножные кандалы. Все в лагере поняли, что предстоит какая-то особо важная работа. Эту группу заключенных сопровождали только офицеры и унтер-офицеры СС. Заключенных вывели из лагеря и перевезли в темные бункеры, землянки, окруженные проволокой. Возле бункеров на высоких вышках стояли пулеметы, днем и ночью дежурили немцы. 19 августа заключенных вывели из бункеров и повели под усиленной охраной в Бабий Яр. Там им выдали лопаты. Тогда люди поняли, что им предстоит страшная работа: выкапывать трупы евреев, расстрелянных немцами в конце сентября 1941 года.
Когда заключенные вскрыли верхний пласт земли, они увидели десятки тысяч трупов. Заключенный Гаевский, увидя груды трупов, сошел с ума. Трупы от долгого лежания под землей срослись, и их приходилось отделять друг от друга баграми. С 4-х часов утра до поздней ночи Владимир Давыдов и его товарищи работали в Бабьем Яру. Немцы заставили заключенных сжигать останки. На штабеля дров клали две тысячи трупов, затем обливали их нефтью. Гигантские костры горели днем и ночью. Было предано огню свыше 70 тысяч тел. Кости, оставшиеся после сожжения трупов, гитлеровцы заставляли толочь большими трамбовками, смешивать их с песком и разбрасывать их в окрестных местах. Во время этой страшной работы приехал из Берлина шеф гестапо Гиммлер — инспектировать качество работы.
28 сентября 1943 года, когда работа по уничтожению улик подходила к концу, немцы приказали заключенным вновь разжечь печи. Заключенные поняли, что теперь готовится расправа над ними самими. Немцы хотели убить, а зачем сжечь в печах последних живых свидетелей. Давыдов в кармане пальто одной мертвой женщины нашел ножницы. Этими ржавыми ножницами он расковал свои кандалы. То же сделали остальные заключенные. На рассвете 29 сентября 1943 года, ровно через два года после массового убийства киевских евреев, новые немецкие жертвы с криками ”ура” выбежали из своих землянок и кинулись к кладбищенской стене. Ошеломленные внезапным побегом, эсэсовцы не успели сразу открыть огонь из пулеметов. Они убили 280 человек. Владимир Давыдов и еще одиннадцать человек успели взобраться на стену и благополучно бежать. Их приютили жители киевских предместий. Затем Давыдов сумел уехать из Киева и жил в деревне Варовичи.
* * *
Не все трупы были сожжены, не все кости перемолоты, — слишком много их было, — и каждый, кто придет в Бабий Яр, даже теперь еще увидит осколки черепов, кости, вперемешку с углями, найдет ботинок со сгнившей человеческой ступней, туфли, галоши, тряпки, платки, детские игрушки, увидит чугунные решетки, выломанные из кладбищенской ограды. Эти решетки служили колосниками печей, на которых складывались для сожжения отрытые тела убитых в страшные сентябрьские дни 1941 года.
В Бердичеве до войны жило 30 тысяч евреев — половина всего населения города. Хотя в юго-западных областях — бывшей черте еврейской оседлости — в большом количестве местечек и городов евреи составляли не меньше 60 процентов общего населения, т.е. больше, чем в Бердичеве, но почему-то именно Бердичев считался наиболее еврейским городом на Украине. Еще до революции антисемиты и черносотенцы называли его ”еврейской столицей”. Немецкие фашисты, изучавшие перед массовым убийством евреев вопрос о расселении евреев на Украине, особо отмечали Бердичев.
Еврейское население жило дружно с русским, украинским и польским населением городов и окрестных сел. За все время существования города в нем не было никаких национальных эксцессов.
Еврейское население работало на заводах: одном из крупнейших в Советском Союзе кожевенном заводе им. Ильича, на машиностроительном заводе ”Прогресс”, Бердичевском сахарном заводе, на десятках и сотнях кожевенных, сапожных, шапочных, металлообрабатывающих предприятий, на картонажных фабриках и мастерских. Еще до революции бердичевские мастера мягких туфель — ”чувяков” — пользовались большой славой, их продукция шла в Ташкент, Самарканд и другие города Средней Азии. Также широко известны были мастера модельной обуви и специалисты по производству цветной бумаги. Тысячи бердичевских евреев работали каменщиками, печниками, плотниками, ювелирами, часовщиками, оптиками, пекарями, парикмахерами, носильщиками на вокзале, стекольщиками, монтерами, слесарями, водопроводчиками, грузчиками и т. д.
В городе имелась многочисленная еврейская интеллигенция: десятки опытных старых врачей — терапевтов, хирургов, специалистов по детским болезням, акушеров, стоматологов; были бактериологи, химики, провизоры, инженеры, техники, бухгалтеры, преподаватели многочисленных техникумов, средних школ, были учительницы иностранных языков, учителя и учительницы музыки, воспитательницы, работавшие в детских яслях, садах, на детских площадках.
Немцы появились в Бердичеве неожиданно: к городу прорвались немецкие танковые войска. Только треть еврейского населения успела эвакуироваться. Немцы вошли в город в понедельник 7 июля 1941 года, в 7 часов вечера. Солдаты кричали с машин: ”Юде капут!”, махали руками и смеялись; они знали, что в городе осталось почти все еврейское население.
Трудно воспроизвести душевное состояние двадцати тысяч людей, внезапно объявленных вне закона и лишенных каких бы то ни было человеческих прав; даже страшные законы, установленные немцами по отношению к жителям оккупированных областей, казались евреям недостижимым благом.
Прежде всего на еврейское население была наложена контрибуция. Военный комендант потребовал представить в течение 3 дней 15 пар хромовых сапог, 6 персидских ковров и сто тысяч рублей. (Судя по незначительности этой контрибуции, она явилась актом личного грабительства со стороны военного коменданта.) При встрече с немцем евреи обязаны были снимать шапку. Невыполнявших это требование подвергали избиению, заставляли ползать на животе по тротуару, собирать руками мусор, нечистоты с мостовой, старикам обрезали бороды. Столяр Герш Гетерман, бежавший на шестой день оккупации из Бердичева и сумевший перебраться через линию фронта, рассказывает о первых преступлениях немцев по отношению к евреям. Немецкие солдаты выгнали из квартир группу жителей Глинищ, Большой Житомирской, Штейновской улиц — все эти улицы прилегают к Житомирскому шоссе, на котором расположен кожевенный завод. Людей привели в дубильный цех завода и заставили прыгать в огромные ямы, полные едкого дубильного экстракта; сопротивлявшихся пристреливали и тела их также кидали в ямы. Немцы, участвовавшие в этой экзекуции, считали ее ”шуточной”: они, дескать, дубили еврейскую шкуру. Такая же ”шуточная” экзекуция была проделана в Старом городе — части Бердичева, расположенной между Житомирским шоссе и рекой Гнилопять. Немцы приказали старикам одеться в ”талес” и ”тфилим” и устроить в Старой синагоге богослужение: ”Молите бога простить грехи, совершенные против немцев”. Дверь синагоги заперли, и здание подожгли.
Третью ”шуточную” экзекуцию немцы произвели возле мельницы. Они схватили несколько десятков женщин, приказали им раздеться и объявили несчастным, что тем, кто переплывет на тот берег, будет дарована жизнь. Река возле мельницы, запруженная каменной плотиной (”греблей”), — очень широка. Большинство женщин утонуло, не достигнув противоположного берега. А тех, кто переплыл на западный берег, заставили тотчас же плыть обратно. Немцы развлекались, они наблюдали, как утопавшие, теряя силы, идут ко дну, — они забавлялись этим зрелищем до тех пор, пока не утонули все женщины до одной.
Примером такой же немецкой ”шутки” может служить история гибели старика Арона Мизора, по профессии резника, жившего на Белопольской улице.
Немецкий офицер ограбил квартиру Мизора и приказал солдатам унести отобранные вещи, сам же с двумя солдатами остался развлечься — он нашел нож резника, предназначенный для домашней птицы, и таким образом узнал о профессии Мизора.
— Я хочу посмотреть твою работу, — сказал он и велел солдатам привести трех маленьких детей соседки.
— Режь их! — приказал офицер.
Мизор думал, что офицер шутит. Но тот ударил старика кулаком по лицу и повторил — ”режь!”
Жена и невестка стали молить и плакать, тогда офицер сказал: ”Тебе придется зарезать не только детей, но и этих двух женщин”.
Мизор упал без сознания на пол.
Офицер взял нож и ударил им старика по лицу.
Невестка Мизора Лия Басихес выбежала на улицу, моля встречных спасти стариков. Когда люди вошли в квартиру Мизора, то увидели мертвые тела резника и его старухи-жены в луже крови — офицер сам показал, как надо действовать ножом.
Население думало, что издевательства и убийства в первые дни происходили не по приказу, и пыталось обращаться с жалобами к немецкому начальству, просить помощи против самочинных расправ.
Сознание тысяч людей не могло примириться со страшной правдой, что сама власть, само гитлеровское государство одобряет все эти чудовищные расправы. Нечеловеческая истина, что евреи поставлены вне закона, что пытки, насилия, убийства, поджоги — все это естественно в применении к евреям — не укладывалась в сознании людей. Они приходили в городское управление, к военному коменданту. Представители немецкой власти с бранью и насмешками прогоняли жалобщиков.
Ужас навис над городом. Ужас вошел в каждый дом, он стал над кроватями спящих, он вставал с солнцем, он ходил ночью по улицам. Тысячи старушечьих и детских сердец замирали, когда в ночи слышался грохот солдатских сапог, громкая немецкая речь. Ужасны были и облачные, темные ночи, и ночи полной луны, ужасным стало раннее утро и светлый полдень, и мирный вечер в родном городе. Так продолжалось 50 дней.
26 августа немецкие власти начали подготовку общей ”акции”. По городу были расклеены объявления, предлагавшие всем евреям переселиться в гетто, организуемое в районе Яток — городского базара. Переселявшимся запрещалось брать с собой мебель.
Ятки — это самый бедный район города, вдоль немощеных улиц с вечными, непросыхающими лужами. Там стоят ветхие хибарки, одноэтажные домики, старые — из осыпающегося кирпича — постройки, во дворах растет бурьян, валяется мусор, кучи хлама, навоза.
Три дня продолжалось переселение. Люди, нагруженные узлами, чемоданами, медленно двигались с Белопольской, Махновской, Греческой, Пушкинской, с Большой и Малой Юридики, с Семеновской, Даниловской улиц. Подростки и дети поддерживали дряхлых стариков и больных. Парализованных, безногих несли на одеялах и носилках. Встречный поток двигался из Загребального района города, находившегося по ту сторону реки Гнилопяти.
Людей поселили по пять-шесть семей в комнату. В маленьких хибарках сгрудилось по многу десятков людей — матери с грудными детьми, лежачие больные, слепые старики. Клетушки-комнаты были завалены домашними вещами, перинами, подушками, посудой.
Были объявлены законы гетто. Людям запрещалось, под страхом сурового наказания, выходить из пределов гетто. Покупать продукты на базаре можно было лишь после шести часов, т.е. тогда, когда базар пустел и никаких продуктов уже не было.
Никто из переселенных в гетто, однако, не думал, что это переселение является лишь первым шагом к заранее разработанному во всех деталях убийству двадцати тысяч евреев, оставшихся в Бердичеве.
Бердичевский житель, бухгалтер Николай Васильевич Немоловский посещал в гетто семью своего друга инженера Нужного, работавшего до войны на заводе ”Прогресс”. Немоловский рассказывает, что жена Нужного много плакала и волновалась по поводу того, что сын ее, десятилетний Гарик, не сможет продолжать с осени занятия в русской школе.
Протоиерей бердичевского собора отец Николай и старик-священник Гурин все время поддерживали связь с врачами Вурнаргом, Барабаном, женщиной-врачом Бланк и другими представителями еврейской интеллигенции. Немецкие власти в Житомире объявили архиерею, что малейшая попытка спасать евреев будет караться самыми суровыми наказаниями, вплоть до смертной казни.
Бердичевские старики-врачи, как рассказывают священники, жили все время надеждами на возвращение Красной Армии. Одно время их утешала весть, якобы, слышанная кем-то по радио, что немецкому правительству передана нота с требованием прекратить бесчинства в отношении евреев.
Но в это время пленные, пригнанные немцами с Лысой Горы, на поле, вблизи аэродрома, там, где кончается Бродская улица и начинается мощеная дорога, ведущая в деревню Романовку, начали копать пять глубоких рвов.
4 сентября, спустя неделю после организации гетто, немцы и предатели-полицейские предложили 1500 молодым людям отправиться на сельскохозяйственные работы. Молодежь собрала узелки продуктов, хлеб и, простившись с родными, отправилась в путь. В этот же день все они были расстреляны между Лысой Горой и деревней Хажином. Палачи умело подготовили казнь, настолько тонко, что никто из обреченных, до самых последних минут, не подозревал о готовящемся убийстве. Им подробно объяснили, где они будут работать, как их разобьют на группы, когда и где им выдадут лопаты и прочие орудия труда. Им даже намекнули, что по окончании работ каждому будет разрешено взять немного картошки для стариков, оставшихся в гетто.
И те, кто остались в гетто, так и не узнали в недолгие оставшиеся им дни жизни судьбу, постигшую молодых людей.
— Где ваш сын? — спрашивали у того или другого старика.
— Пошел копать картошку, — был общий ответ стариков.
Этот расстрел молодежи был первым звеном в цепи заранее продуманных мероприятий по убийству бердичевских евреев. Эта казнь изъяла из гетто почти всех способных к сопротивлению молодых людей. В Ятках остались, главным образом, старики, старухи, женщины, школьники, школьницы, младенцы. Так немцы обеспечили себе полную безнаказанность при проведении общей массовой казни.
Подготовка к ”акции” закончилась. Ямы в конце Бродской улицы выкопаны. Немецкий комендант познакомил председателя городского управления Редера (обрусевшего немца, военнопленного Первой мировой войны) и начальника полиции — предателя Королюка с планом операции. Эти лица — Редер и Королюк — принимали активное участие в организации и осуществлении казни. Четырнадцатого сентября в Бердичев прибыли части эсэсовского полка, была мобилизована и вся городская полиция. В ночь с 14 на 15 сентября район гетто был оцеплен войсками. В четыре часа утра, по сигналу, эсэсовцы и полицейские начали врываться в квартиры, подымать людей, выгонять их на базарную площадь.
Многих из тех, кто не мог идти — дряхлых стариков и калек, палачи убивали тут же в домах. Страшные вопли женщин, плач детей, разбудили весь город. На самых отдаленных улицах люди просыпались, со страхом вслушиваясь в стоны тысяч людей, слившиеся в один потрясающий душу звук.
Вскоре базарная площадь заполнилась. На небольшом холмике стояли Редер и Королюк, окруженные охраной. К ним партиями подводили людей, и они отбирали из каждой партии 2—3 человека известных специалистов. Отобранных отводили в сторону, на ту часть площади, которая прилегала к Большой Житомирской улице.
Обреченных строили в колонны и под усиленной охраной эсэсовцев гнали через Старый город по Бродской улице, по направлению к аэродрому. Прежде чем построить людей в колонны, эсэсовцы и полицейские требовали, чтобы обреченные клали на землю драгоценности и документы.
Земля в том месте, где стояли Редер и Королюк, стала белой от бумаги: удостоверений, паспортов, справок, профсоюзных билетов.
Отобраны были 400 человек — среди них старики-врачи Вурнарг, Барабан, Либерман, женщина-врач Бланк, знаменитые в городе ремесленники и мастера, в их числе электро- и радиомонтер Эпельфельд, фотограф Нужный, сапожник Мильмейстер, старик-каменщик Пекелис со своими сыновьями каменщиками, Михелем и Вульфом, известные своим мастерством портные, сапожники, слесари, несколько парикмахеров. Отобранным специалистам разрешили взять с собой семьи. Многие из них не смогли отыскать потерявшихся в огромной толпе жен и детей. По свидетельству очевидцев, здесь происходили потрясающие сцены: люди, стараясь перекричать обезумевшую толпу, выкрикивали имена своих жен и детей, а сотни обреченных матерей протягивали к ним своих сыновей и дочерей, молили признать их своими и этим спасти от смерти.
— Вам все равно, вам не найти в такой толпе своих! — кричали женщины.
Одновременно с пешими колоннами по Бродской улице двигались грузовики: в них везли немощных стариков, малых детей, всех тех, кто не мог пройти пешком четыре километра, отделяющих Ятки от места казни. Картина этого движения тысячных толп женщин, детей, старух, стариков на казнь была столь ужасна, что и поныне очевидцы, рассказывая и вспоминая, бледнеют и плачут. Жена священника Гурина, живущая с мужем в доме, расположенном на той улице, по которой гнали на казнь, увидев эти тысячи женщин и детей, взывавших о помощи, узнав среди них десятки знакомых, помешалась и в течение нескольких месяцев находилась в состоянии душевного потрясения.
Но одновременно находились темные преступные люди, извлекавшие материальные выгоды из великого несчастья, жадные до наживы, готовые обогатиться за счет невинных жертв. Полицейские, члены их семей, любовницы немецких солдат бросались в опустевшие квартиры грабить. На глазах живых мертвецов тащили они платья, подушки, перины; некоторые проходили сквозь оцепление и снимали платки, вязаные шерстяные кофточки с женщин и девушек, ждущих казни. А в это время голова колонны подошла к аэродрому. Полупьяные эсэсовцы подвели первую партию в 40 человек к краю ямы. Раздались первые автоматные очереди. Место казни было устроено в 50—60 метрах от дороги, по которой проводили обреченных. Тысячи глаз видели, как падают убитые старики и дети, затем новые партии гнали к аэродромным ангарам, там ожидали они своей очереди и снова, уже для принятия смерти, шли к месту казни.
От аэродромных ангаров к ямам вели группами по 40 человек. Надо было пройти около 800 метров по неровному кочковатому полю. Пока эсэсовцы убивали одну партию, вторая уже, сняв верхнюю одежду, ожидала очереди в нескольких десятках метров от ям, а третью партию выводили в это время из-за ангаров.
Хотя подавляющее большинство убитых в этот день людей были совершенно немощные старики, дети, женщины с младенцами на руках, эсэсовцы, однако, боялись их сопротивления. Убийство было организовано таким образом, что на самом месте казни было больше палачей с автоматами, чем безоружных жертв.
Весь день длилось это чудовищное избиение невинных и беспомощных, весь день лилась кровь. Ямы были полны крови, глинистая почва не впитывала ее, кровь выступала за края, огромными лужами стояла на земле, текла ручейками, скапливалась в низменных местах. Раненые, падая в ямы, гибли не от выстрелов эсэсовцев, а захлебываясь, тонули в крови, наполнявшей ямы. Сапоги палачей промокли от крови. Жертвы подходили к могиле по крови. Весь день безумные крики вновь и вновь убиваемых стояли в воздухе. Крестьяне окрестных хуторов бежали из своих домов, чтобы не слышать воплей страданий, которых не может выдержать человеческое сердце. Весь день люди, бесконечной колонной проходившие мимо места казни, видели своих матерей, детей уже стоящими на краю ямы, к которой судьба сулила им подойти через час или два. И весь день воздух оглашали слова прощания.
— Прощайте! Прощайте, вскоре мы встретимся, — кричали с шюссе.
— Прощайте! — отвечали те, что стояли над ямой.
Страшные вопли оглашали воздух: выкрикивались родные имена, раздавались последние напутствия.
Старики громко молились, не теряя веру в бога даже в эти страшные часы, отмеченные властью дьявола. В этот день, 15 сентября 1941 года, на поле, вблизи бердичевского аэродрома, были убиты двенадцать тысяч человек. Подавляющее большинство убитых — это женщины, девушки, дети, старухи и старики.
Все пять ям были полны до краев, — пришлось навалить поверх холмы земли, чтобы прикрыть тела. Земля шевелилась, судорожно дышала. Ночью многие из недобитых выползли из-под могильных холмов. Свежий воздух проник через разворошенную землю в верхние слои лежавших и придал силы тем, кто был только ранен, в ком сердце еще продолжало биться, вернул сознание лежащим в беспамятстве. Они расползались по полю, инстинктивно стараясь отползти подальше от ям; большинство из них, теряя силы, истекая кровью, умирало тут же на поле, в нескольких десятках саженей от места казни.
Крестьяне, ехавшие на рассвете из Романовки в город, увидели: все поле покрыто мертвыми. Утром немцы и полиция убрали тела, добили тех, кто еще дышал, и вновь закопали их.
Трижды за короткое время земля над могилами раскрывалась, вздымаемая изнутри, и кровавая жидкость выступала через края ям, разливалась по полю. Трижды сгоняли немцы крестьян, заставляли их наваливать новые холмы над огромными могилами.
Есть сведения о двух детях, стоявших на краю этих раскрытых могил и чудом спасшихся.
Один из них, десятилетний сын инженера Нужного, — Гарик. Отец его, мать и младшая шестилетняя сестра были казнены. Когда Гарик вместе с матерью и сестренкой подошел к краю ямы, мать, желая спасти сына, закричала:
— Этот мальчик — русский, он сын моей соседки, он русский, русский!
Голоса других обреченных поддержали ее:
— Он русский, он русский! — кричали они.
Эсэсовец оттолкнул мальчика. До темноты он пролежал в кустах у дороги, а затем пошел в город на Белопольскую улицу, в дом, где прожил свою маленькую жизнь.
Он вошел в квартиру Николая Васильевича Немоловского, товарища отца, и, едва увидев знакомые лица, упал в припадке, захлебываясь слезами.
Он рассказал, как были убиты его отец, мать, сестра, как мать и незнакомые люди, из которых уже ни одного нет в живых, спасли его. Всю ночь рыдал он, вскакивая с постели, порываясь вернуться к месту казни.
Десять дней скрывали его Немоловские. На десятый день Немоловский узнал, что среди 400 ремесленников и мастеров-специалистов оставлен в живых брат инженера Нужного. Он пошел в фотографию, где работал Нужный, и сообщил, что племянник его жив.
Нужный ночью пришел повидаться с мальчиком. Когда Немоловский описывал пишущему эти строки встречу Нужного, потерявшего всю свою семью, с племянником, он разрыдался и сказал: ”Это нельзя рассказать”.
Через несколько дней Нужный пришел за племянником, забрал его к себе. Судьба их обоих трагична — при следующем расстреле были казнены и дядя и племянник.
Вторым, ушедшим от места расстрела, был десятилетний Хаим Ройтман. На его глазах были убиты отец, мать и младший братик Боря. Когда немец поднял автомат, Хаим, стоя на краю ямы, сказал ему: ”Смотрите, часики!” и указал на блестевшее неподалеку стеклышко. Немец наклонился, чтобы поднять часы, мальчик бросился бежать. Пули немецкого автомата продырявили ему картузик, но мальчик не был ранен, — он бежал до тех пор, пока не упал без памяти. Его спас, спрятал и усыновил Герасим Прокофьевич Остапчук. Таким образом, пожалуй, он единственный из тех, кто был приведен на расстрел 15 сентября 1941 года, но сохранился в живых до прихода Красной Армии.
После этого массового расстрела евреи, бежавшие из города в деревни, и жители окрестных местечек, где происходило в это время поголовное избиение еврейского населения, пришли спасаться в опустевшее гетто. Кто-то убеждал их, что здесь, на специально отведенных для евреев улицах, они избегнут смерти. Но вскоре снова сюда пришли немцы и полицейские, и начались новые кровавые бесчинства.
Маленьким детям разбивали головы о камни мостовой, женщинам отрезали груди. Свидетелем этого избиения был пятнадцатилетний Лева Мильмейстер; он бежал от места расстрела, раненый в ногу немецкой пулей.
В двадцатых числах октября 1941 года начались облавы на тех, кто тайно проживал в запретных для евреев районах города. В этих облавах участвовали не только немцы, но и полицейские, им помогали добровольцы-черносотенцы. К 3 ноября в древний монастырь монашеского ордена босых кармелитов, стоящий над обрывистым берегом реки и окруженный высокой и толстой крепостной стеной, были согнаны 2000 человек. Сюда же были приведены те 400 человек специалистов со своими семьями, которых Редер и Королюк отобрали во время расстрела 15 сентября 1941 года. 3 ноября согнанным в монастырь людям было предложено сложить на пол, на специально очерченный круг, все имеющиеся у них при себе драгоценности и деньги. Немецкий офицер объявил, что утаивших ценности не расстреляют, а они будут заживо закопаны в землю.
После этого стали выводить партиями по 150 человек на расстрел. Людей строили парами и грузили на машины. Сперва были выведены мужчины, около 800 человек, затем женщины и дети. Некоторые заключенные в монастырь, после страшных избиений, мучений, голода и жажды, после четырех месяцев немецкого палачества, после потери близких, были настолько душевно убиты, что шли на смерть, как на избавление. Люди становились в смертный черед, не стараясь еще на лишний час или два отсрочить миг смерти.
Какой-то человек, пробившись к выходу, кричал:
— Евреи, пустите меня вперед, пять минут — и готово, чего же бояться?
В этот день были расстреляны 2000 человек, среди них — доктор Вурнарг, Барабан, зубной врач Бланк, доктор Либерман, семья зубного врача Рубинштейна. Этот расстрел был произведен за городом, в районе совхоза Сакулино.
При новом расстреле снова были отобраны уже у самых ям 150 лучших ремесленников-специалистов.
Их поселили в лагере на Лысой Горе. Постепенно в этот лагерь были собраны лучшие специалисты, приведенные из других районов. Всего в лагере осталось около 500 человек.
27 апреля 1942 года были расстреляны зарегистрированные и жившие в городе еврейки, находившиеся в браке с русскими, а также дети, рожденные от смешанных браков. Их оказалось около 70.
Лагерь на Лысой Горе существовал до июня 1942 года; 15 июня, на рассвете, последних ремесленников и членов их семей, еще находившихся в лагере, немцы расстреляли из пулеметов, а лагерь закрыли. И опять у места казни немцы и полицейские отобрали 60 человек лучших из лучших специалистов — портных, сапожников, монтеров, каменщиков, заключили их в тюрьму и заставили работать на личные нужды сотрудников гестапо и украинской полиции.
Судьба этих последних 60 евреев, оставшихся в живых, была решена несколько позднее. Они были расстреляны немцами во время первого наступления Красной Армии на Житомир. Так, действуя по разработанному плану, немцы казнили двадцатитысячное еврейское население Бердичева — от дряхлых стариков до новорожденных младенцев.
Пережили оккупацию лишь десять-пятнадцать человек из 20000. Среди спасшихся упомянутые выше — пятнадцатилетний Лева Мильмейстер, десятилетний Хаим Ройтман, братья Вульф и Михель Пекелис[7], сыновья бердичевского каменщика и печника.
В заключение приведем несколько строк из красноармейской газеты ”За честь Родины”, напечатанных 13 января 1944 года.
”Одной из первых ворвалась в Бердичев рота гвардии старшего лейтенанта Башкатова. В этой роте служил рядовым Исаак Шпеер[8], уроженец Бердичева. Он убил трех немцев-автоматчиков, пока дошел до Белопольской улицы. Красноармеец с замиранием сердца оглядывался вокруг. Перед ним лежали развалины с детства знакомой улицы. Вышли на улицу Шевченко. Вот и родительский дом. Целы стены, цела крыша и ставни. Здесь Шпеер узнал от соседей, что немцы убили его отца, мать, сестру, маленьких Борю и Дору.
На Лысой Горе еще дрались немцы. Утром бойцы по льду перешли через Гнилопять, пошли на штурм Лысой Горы. В первых рядах шел Исаак Шпеер. Он дополз до немецкого пулемета и гранатами убил двух пулеметчиков. Осколком мины Шпееру раздробило ногу, но он остался в строю. Шпеер застрелил еще одного немца и умер, пронзенный разрывной пулей на Лысой Горе, где немцы убили его мать. Рядовой Исаак Шпеер похоронен в родном городе на Белопольской улице”.
Тот, кто проходил по высокой насыпи железной дороги возле города Тальное, мог увидеть на отлогом пригорке, в стороне от города, одинокое здание боен. Здесь завершилась величайшая трагедия города Тальное, — убийство немцами многих тысяч неповинных людей. Тальное, город Киевской области, больше чем наполовину населяли евреи; от всего этого еврейского населения остался в живых единственный человек, мясник на городских бойнях — Юлин.
19 сентября 1941 года немецкий комендант города Тальное издал приказ о регистрации проживающих в городе евреев. Когда евреи собрались на площади перед зданием комендатуры, им было объявлено, что несколькими партиями они будут отправлены в Умань. Старики, неспособные к работе, были отделены и отведены в кинотеатр и клуб; день спустя они там все были расстреляны.
За лесом Кульбида в нескольких километрах от города есть село Белашки. Здесь, возле села Белашки, огромная партия выведенных из Тального евреев была остановлена, и вся эта партия — свыше тысячи человек — расстреляна из пулемета.
Мария Федоровна Розенфельд — ныне заведующая учетом и заместитель секретаря райкома комсомола в Тальном — замужем за евреем; сама она украинка, ее девичья фамилия — Москаленко.
Русских и украинских женщин, которые были замужем за евреями и у которых были дети, немцы согнали в один дом, в три квартиры, где, кроме женщин с детьми, оказались еще старики. Около ста человек, согнанных в несколько маленьких комнат, ожидали часа своей гибели.
17 апреля 1942 года, в день рождения Гитлера, в пять часов, на рассвете все находившиеся в доме были выведены во двор. У матерей, мужья которых были евреи, начали отнимать детей. Мальчику Москаленко-Розенфельд было пять лет, девочке — три года. Но для матерей придумали казнь более изощренную, чем прямое убийство. Детей навалом, как поленья, накидывали на грузовую машину. Они падали на ее дно с глухим стуком. Потом их увезли. Возле городских боен, на том страшном и проклятом месте, которое можно увидеть с высокой насыпи железной дороги, все дети были расстреляны. Матерей оставили жить: они были уже душевно убиты, и немцы были уверены, что они никогда не воскреснут.
Фотограф Погорецкий, русский, был женат на еврейке: его сын был расстрелян вместе с матерью, отца в порядке мстительного глумления оставили жить. В селе Глыбочек был убит партизанами староста. День спустя, немцы полностью уничтожили два еврейских семейства: семейство Сигаловских и семейство Херсонских. Возле здания комендатуры долго качалось тело повешенной еврейской женщины Ратушной: к шее была привязана пустая бутылка, — одному из немцев, которому Ратушная обязана была поставлять молоко, оно показалось недостаточно густым. Эсэсовцы убивали еврейских детей так: эсэсовец поднимал еврейского ребенка за волосы одной рукой, другой стрелял ему в ухо из пистолета. Мальчика с лишаем на голове эсэсовец пытался поднять за ухо. Когда это не удалось и мальчик упал, немец содрал с него штанишки и с ненавистью, каблуком раздавил придатки. ”Теперь размножайся”, — сказал он под смех других солдат.
[В Остроге евреи встретили немецких палачей автоматными очередями. В Проскурове перестрелка продолжалась несколько часов. Евреи убили троих эсэсовцев и пятерых полицаев. Нескольким молодым людям удалось прорваться и уйти в лес.]
В Ярмолицах евреи сопротивлялись два дня. Оружие было заранее приготовлено; его принесли вместе с домашними вещами. Было это в Военном городке. Первого полицейского, который туда проник, чтобы отобрать партию обреченных, евреи убили, труп его выбросили в окно. Завязалась перестрелка, причем были убиты еще несколько полицейских. На следующий день прибыли грузовики с полицейскими из соседних районов. Только к вечеру, когда у евреев иссякли боеприпасы, осаждавшие проникли в городок. Казнь продолжалась три дня. При сопротивлении были убиты 16 полицейских, среди них начальник полиции и пять немцев.
В других зданиях Военного городка наблюдались случаи самоубийства. Отец выбросил из окна двух детей, а потом кинулся вниз вместе с женой. Одна девушка, стоя в окне, кричала: ”Да здравствует Красная Армия! Да здравствует Сталин!”
В Сорочицах проживала врач-гинеколог Любовь Михайловна Лангман. Она пользовалась любовью населения, и крестьянки долго скрывали ее от немцев. С ней пряталась ее дочь одиннадцати лет.
Когда Лангман находилась в селе Михайлики, к ней пришла повитуха и рассказала, что у жены старосты трудные роды. Лангман объяснила повитухе, что нужно делать, но положение роженицы с каждым часом ухудшалось. Верная своему долгу, Лангман направилась в избу старосты, спасла мать и ребенка. После этого староста сообщил немцам, что в его хате находится еврейка. Немцы повели женщину и девочку на расстрел. Сначала Лангман просила: ”Ребенка не убивайте”, но потом прижала дочь к себе и сказала: ”Стреляйте! Не хочу, чтобы она жила с вами”. Мать и дочь были убиты.
В маленьком городке Винницкой области — Хмельнике до войны жило 10000 евреев, это составляло большую часть населения. Евреи жили здесь десятилетиями, из поколения в поколение, дружба и любовь связывали их с украинцами и русскими.
За годы Советской власти городок бурно рос и развивался и в экономическом, и в культурном отношении.
В Хмельнике были текстильная, меховая, мебельная фабрики, механический, кирпичный, два сахарных завода, много артелей. Наряду с людьми других национальностей на предприятиях этих успешно работали евреи — рабочие, техники, инженеры.
Евреев — лучших стахановцев, изобретателей, добросовестных тружеников — знал и уважал весь город.
В городе были кино, театр, три полных средних школы, две семилетки, большая, прекрасно организованная больница бесплатно обслуживала все население.
Вся эта разумная жизнь точно рухнула в пропасть 22 июня 1941 года.
Почти никто из евреев не успел эвакуироваться, велико было их душевное смятение и горе, когда немцы приблизились к родному городу.
Благодатны июльские дни на Украине, природа здесь щедрой рукой делится с человеком своими богатствами и красотой. Но тогда точно и природа понимала, какие страшные дни наступили на земле. 18 июля 1941 года был ужасный ветер, небывалый в этих краях ураган, лил крупный, холодный осенний дождь.
В город ворвались немцы. На улицах раздавались их разбойничьи выкрики: ”Юден капут! Юден капут!”
Уже с 21 июля 1941 года все евреи — мужчины, женщины и дети от пяти лет — были обязаны носить на правой руке белые повязки в 15 см ширины, с вышитым голубым щитом Давида.
Приказы против евреев посыпались как из рога изобилия. Первый приказ гласил, что евреи не имеют права ничего покупать на рынке, кроме картошки и гороха. Но вскоре другой приказ разъяснил, что еврей, пойманный на рынке, получит 25—50 плетей. Так еврейское население было обречено на голод.
Специальный приказ категорически запрещал крестьянам вступать в какие бы то ни было деловые, торговые или личные отношения с евреями. Крестьянин, заходивший в дом к еврею, получал от 25 до 50 плетей, приговоры неукоснительно приводились в исполнение
Начался повальный грабеж еврейского населения: в 24 часа евреи должны были сдать велосипеды, швейные машины, патефоны, пластинки.
Еще более мародерский характер носило категорическое предписание о полной сдаче тарелок, ложек, вилок, мыла и т. п. Грабили не только ”организованным” порядком. Полицейские врывались в дома, били окна и двери и забирали все, что им заблагорассудится, а что не могли унести, разбивали и уничтожали.
Немцы и полицейские заходили в каждый дом и выгоняли евреев на работу. Их посылали восстанавливать взорванные мосты, мыть полы, копать огороды. Некоторые работы носили унизительный характер: евреев заставляли выгребать уборные, чистить сапоги полицейских и т. д. и т. п. Были и такие ”работы”: евреев заставляли наполнять водой дырявые баки. ”Работа” получалась бестолковой и безрезультатной, а евреи получали пинки и удары.
18 августа 1941 года в городе появилось гестапо: начался новый этап в жизни евреев.
Однажды вечером три еврейских мальчика сидели на улице. Среди них был Муся Горбонос. Это был тихий, хороший мальчик, отличный ученик восьмого класса. К ребятам подошел полицейский. Обращаясь к Мусе, он попросил закурить. Мальчик сказал, что он не курит, что у него никогда не было и нет махорки.
Немец пристально посмотрел на мальчика и в упор, спокойно застрелил его. Муся Горбонос был первой жертвой. Ужас и страх охватили население.
Евреи получили приказ регистрироваться. В первый же день из толпы отобрали 367 мужчин и двух женщин.
В Хмельнике в центре города, на бульваре, стоял памятник Ленину. Это было любимое место гуляния молодежи, отсюда открывался прекрасный вид на город. В торжественные народные праздники, в день Октябрьской социалистической революции, в день 1 Мая, сюда собиралась ликующая толпа демонстрантов. Ленин с протянутой рукой, с мудрыми, прищуренными глазами, казалось, благословлял народ.
Сейчас именно это место немцы избрали для публичного издевательства над несчастными людьми.
Отобранных 367 евреев загнали на бульвар. Побоями, ударами прикладов их заставляли взяться за руки, танцевать и петь ”Интернационал”. Старикам отрезали бороды, а молодых заставляли есть их волосы.
После этой ”первой” репетиции всех отправили в помещение районного союза потребительских обществ. Здесь евреев загнали в склад стекла, где их заставили босиком плясать по битому стеклу и по специально приготовленным доскам, утыканным гвоздями. Так страшно и подло издевались немцы над людьми перед смертью. В 6 часов вечера измученных вконец людей погнали за город. Там на Улановской дороге уже были заготовлены ямы. Палачи заставили евреев раздеться догола и вновь танцевать.
Перед смертью у некоторых нашлись силы и мужество духа крикнуть: ”Да здравствует Сталин! Все равно он выиграет войну. Пусть сгинет Гитлер!”
В этот день гестаповцы и их низкие пособники убили 367 евреев и 40 украинцев — членов партии.
Хмельник принадлежал к Литинскому гебитскомиссариату. Его генеральный комиссар, известный палач еврейского населения Кох, имел свою резиденцию в городе Житомир. С образованием Литинского гебитскомиссариата гонения против евреев приняли еще более планомерный характер.
Прежде всего был издан приказ, по которому все евреи, живущие на центральных улицах, должны были в трехдневный срок переехать на окраины.
25 декабря последовало распоряжение — всем жителям сдать теплые вещи для германской армии. Германская полиция в тот же день показала, как она понимает еврейскую помощь.
Немцы поймали десять женщин и одного мужчину, привели их в полицию, раздели догола и бросили в карцер. Сюда, с 9 часов утра до 6 часов вечера, то и дело заходили полицейские и избивали несчастных людей. В 6 часов вечера каждого заключенного втаскивали в отдельную комнату и давали по 15 шомполов. Женщины кричали и получали поэтому по 25 шомполов. После этого измученные жертвы выбрасывались на мороз.
”Сборы” для германской армии продолжались...
Но это все еще были только предвестники того всеобщего истребления, которое ожидало еврейское население. На больного Абрамовича донесли, что у него, якобы, есть оружие. Больного выволокли из дома, на центральной улице устроили виселицу. Перед смертью ему приказали сказать последнее слово, это было придумано тоже с издевательской целью.
Едва живой от побоев, тяжело больной старый человек, нашел в себе силы сказать ясным, чистым голосом:
”Пусть фашисты и их обер-бандит Гитлер будут сметены с лица земли”.
Полицейский посильнее затянул петлю, и Абрамович умолк.
2-го января 1942 года на своей машине примчался литинский гебитскомиссар Вицерман. Это был известный изверг и убийца.
Он вызвал к себе еврейского старосту и наложил новую большую контрибуцию.
Кроме того, он распорядился, чтобы евреи немедленно переехали из нового города в старый, где образовывалось гетто. В городе поднялась великая суматоха. Кто тащил свой скарб на санках, кто — на нескольких дощечках, а кто — на плечах. Гестаповцы и полицейские грабили и забирали все, что им нравилось.
Категорический приказ гласил: все русские и украинцы должны нарисовать крест на дверях: кто впустит в дом еврея, будет жестоко наказан.
Прошло несколько дней существования гетто. И разразилась неизбежная в условиях немецкой оккупации ”акция”.
5 часов утра. Глубокие сугробы, ветер, вьюга, пронизывающий мороз. Люди боятся выйти из своих домишек, точно предчувствуя ужасы и горе, которые несет им наступивший день.
Улицы уже окружены гестаповцами, их помощниками, литинскими и сельскими полицейскими, под руководством гебитскомиссара Вицермана. Казалось, они только ждут первого сигнала. Вот появляется несколько человек, которые спозаранку отправились за водой, среди них — член Еврейского совета Брейтман.
Их тут же убивают на месте. И начинается кровавое ”действие”. Сонных людей вытаскивали из кроватей, не разрешая даже одеться. Стариков и больных пристреливали на месте.
Мороз доходил до 40°, но всех безжалостно выгоняли на улицу. Люди идут босые, голые, кто в одном ботинке, кто в галошах на босу ногу, кто завернувшись в одеяло, а кто и в одной рубашке. Многие пытались бежать, но их тут же настигала пуля. Уцелевший от этого кровавого разгрома А. Бендер рассказывает: ”В шесть часов утра я услышал стрельбу. Когда я открыл дверь, там уже стоял полицейский с оружием в руках и кричал: ”А ну, выходи!” Меня погнали к следующему дому. Сколько я ни умолял разрешить мне идти вместе с моей семьей, чтобы жене легче было вести детей на смерть, ничего, кроме ударов прикладами, я не получил. Силой я был оторван от жены и троих любимых детей в этот самый страшный час моей жизни. Из колонны мне удалось бежать. Я спрятался на чердаке дома, откуда уже всех выгнали. Все было разбито вдребезги. Крики, стон и плач потрясали воздух. Детей погоняла жена председателя управы, немка. Она гнала их, приговаривая: ”Тише, детки, тише”.
Когда на площади стало полно людей, гебитскомиссар приказал огласить список специалистов, которым позволено было жить. Остальных погнали в сосновый лес за три километра от города. Там уже были приготовлены ямы. По дороге гестаповцы безжалостно издевались над людьми и избивали их. Одна пожилая женщина, Гольдман, упала. Полицейские ее подняли и в великой злобе разрубили тело на куски.
Двух девушек, сестер Лернер, гестаповец подгонял уколами кинжала в спину.
Ребенок четырех лет — Май — отца у него не было, а мать немцы убили, как взрослый шел в колонне, вместе со всеми к яме...
У ямы людей поставили в ряд, побоями и угрозами заставили их раздеться и раздеть детей. Стоял лютый мороз. Дети кричали: ”Мама, зачем ты меня раздеваешь, на улице так холодно”...
Каждые пятнадцать-двадцать минут подводы с одеждой убитых отправлялись на склад.
Таким образом 9 января 1942 года, в кровавую пятницу, были убиты 5800 евреев.
16 января вновь было убито 1240 человек. Жестокость гестаповцев и полицейских не имела предела. Мать доктора Абрамсона, глухая старая женщина 60 лет, не слышала приказа и не сразу вышла из подвала, где она ютилась. Гестаповец схватил ее за седые волосы и саблей отрубил голову.
Так, с седой старушечьей головой в руках, он стоял перед людьми...
Некоторым жертвам удалось спрятаться в подвалах, на чердаках, у крестьян; многие блуждали в поле, без пристанища. Немало людей замерзло, их нашли лишь весной, когда стаял снег.
Среди тех, кому удалось спрятаться и спастись, были дети Гольдман. Они несколько часов пролежали под кроватью. Наконец, старший мальчик 18 лет сказал, что пойдет на чердак посмотреть — нет ли там отца. В это время в комнату вошел полицейский, он вонзил в него кинжал, мальчик успел крикнуть только одно слово: ”ой” и умер.
Когда стемнело, девочка взяла братишку пяти лет и убежала к знакомым в Слободку.
Уцелела от первоначальных ”акций” небольшая часть евреев, живших на Еврейской улице. Начальник немецкой жандармерии выделил из оставшихся еврейского старосту — Эльзона и приказал ему, чтобы все евреи пришли в полицию за документами. Евреев, мол, больше трогать не будут. Если же поймают незарегистрированного еврея, то будут расстреляны староста и еще три еврея с Еврейской улицы. Люди испугались и пошли. Они получили голубые документы, которые нужно было каждый день, в восемь часов утра, отмечать в полиции.
Обещания, естественно, не имели никакого реального значения: дикий произвол и издевательства в отношении евреев не прекращались.
25 января 1942 года гестаповец увидел хмельникского раввина Шапиро. Он выволок его из убежища и начал избивать, требуя золото. Наконец, он вытащил его на улицу и вонзил ему нож в горло. Тело Шапиро лежало несколько дней: немцы не разрешали его хоронить.
5 февраля у еврейского старосты потребовали 24 женщины для очистки стадиона от снега. Девушки, явившиеся на работу, начали очищать снег лопатами. Полицейскому это не понравилось, он сказал, что заставит женщин работать по способу, который ему больше нравится.
Вскоре он приказал женщинам плясать в глубоком снегу, а затем лечь на живот и ползти по снегу. Когда несчастные женщины легли в снег, полицейские начали их избивать своими подкованными сапогами.
В течение последующих месяцев евреи все время чувствовали занесенный над ними Дамоклов меч.
В пятницу 12 июня, в 5 часов утра, приехавшие накануне в город венгерские солдаты окружили Еврейскую улицу и стали всех гнать в полицию, якобы для перерегистрации. Возле полиции мужчин отделили от женщин и детей. Мужчин увели, а женщин, детей и стариков посадили на машины и повезли в лес. Был чистый, солнечный день. Малыши, которые ничего не понимали, бегали около ямы, играли, рвали цветы...
В эту кровавую пятницу было убито 360 человек. Немецко-венгерские бандиты разрывали детей на части и бросали их в яму.
В начале 1943 года немцы решили окончательно ликвидировать гетто.
5 марта в семь часов утра полицейский Шур приказал охране не пропускать евреев через мосты. Людей выгнали на улицы, дома окружили полицейские с оружием и топорами в руках.
Подъехали машины. Тех, которые хоть сколько-нибудь замешкались, влезая в машину, избивали прикладами и топорами.
В этот день было убило 1300 человек. На Еврейскую улицу было страшно взглянуть: она была залита кровью, засыпана перьями, разбитой посудой, сломанной мебелью, — следы бессмысленного разрушения и гнусного уничтожения человеческой жизни и трудов человеческих рук... После этой резни осталось 127 мужчин и 8 женщин, оставленных для работы в артелях и на заводах.
Этих специалистов отвели в школу, где устроили лагерь. Лагерь тщательно охранялся днем и ночью, окна были затянуты колючей проволокой. Но несмотря на такую сильную охрану, из лагеря в течение двух недель убежали 67 человек. Некоторые убежали на румынскую территорию, то есть на территорию, временно переданную немцами румынам.
Четыре человека убежали в партизанский отряд. В рядах народных мстителей самоотверженно сражались и евреи Хмельника. В прошлом активный работник хмельникских общественных организаций, Вайсман, решил ни за что не покориться немецким захватчикам.
До октября 1943 года Вайсман прятался в деревне Крыловка. Он раздобыл оружие; собрал и объединил вокруг себя одиннадцать надежных и стойких человек, готовых с ним идти в огонь и воду. 25 октября Вайсман ушел в лес. С ним и его группой ушла и еврейская девушка из Литина — Калерман.
В партизанском отряде имени Хрущева — Вайсман получил первое боевое задание: спускать под откос воинские поезда на жмеринском участке пути.
Бесстрашный партизан спустил три воинских эшелона противника. Вскоре Вайсман и его группа получили важное оперативное задание: обеспечить отряд продовольствием. Надо было проявить много находчивости и смелости, и Вайсман, действовавший буквально под носом у немцев, был неуловим.
В партизанском отряде имени Ленина сражались и другие славные еврейские борцы из Хмельника — Изя Резник и Лева Кнелгойз.
Немецкие бандиты издевались, физически уничтожали еврейское население. Но они были невластны над честью и душой народа.
В отряде имени Меньшикова сражались еврейские женщины Сима Мазовская и Рахиль Портнова. Они мстили врагу за все страдания и несчастья страны, своего народа и родного города.
В Хмельнике продолжалась расправа над небольшой группой уцелевших евреев, влачивших тяжкую жизнь в лагере. В субботу 26 июня чуть свет туда прибыли гестаповцы. Всех выгнали на улицу. 14 человек отделили, а остальных погрузили на машины. Люди знали, что их везут на смерть, но они не кричали, не плакали, а безмолвно прощались друг с другом в последнем братском объятии.
В лесу уже были вырыты ямы.
С места казни убежали тринадцать человек, четырем удалось спрятаться, остальные были расстреляны при побеге. В этот день было убито 50 человек.
Четыре человека, которые убежали от расстрела, пришли ночью в деревню. Крестьяне накормили их, дали им одежду, спрятали. За простой разговор с евреем, не говоря уже об активной помощи, крестьянам угрожала смерть. И все же были славные люди, которые пренебрегали угрозами и опасностью. Они презирали людоедские немецкие приказы и по-братски помогали евреям. А. Бендер, вторично спасшийся при ”акции” 3 марта, рассказывает: ”Я и мой брат с 3 марта по 23 июня 1943 года прятались в деревне Куриловка, где мы родились. Украинцы Иван Цисap, Емельян Шевчук, Трофим Орел, Нина Кирницкая, Сергей Брацюк, Виктор Безволюк, Марко Сиченко, презирая опасность, спасли нашу жизнь и готовы были разделить нашу судьбу. Крестьяне часто ходили в город и приносили разные вести. 15 апреля пришла Ярина Цисар и рассказала, что наш дядя находится в лагере. Мы очень обрадовались и решили его спасти. 20 июня Марко Сиченко пошел в Хмельник, выкрал дядю из лагеря, когда их вели на работу, и привел к нам. Мы решили пойти к партизанам.
Найти партизан и соединиться с ними беглецам, однако, не удалось. После долгих мытарств они попали в Жмеринку. Здесь они жили в гетто и работали на самых тяжелых работах. Работать приходилось все время ночью.
16 марта 1944 года румыны ушли из Жмеринки, и туда пришли немцы. На другой день был издан приказ о том, что все еврейское население от 16 до 60 лет должно пройти перерегистрацию. Все, кто пришел, были перебиты. Начинался немецкий кровавый ”новый порядок”. Гетто охватило волнение и ужас, все понимали, что близок конец.
На этот раз явилось настоящее спасение. Воины Красной Армии подошли к Жмеринке. 20 марта немецкие власти удрали из города.
А. Бендер рассказывает: ”21 марта мы услышали песни наших братьев. Когда красноармейцы увидали колючую проволоку вокруг гетто, они спросили: ”Что это?” Им ответили: ”Гетто”. ”Что это за гетто?” — спросили они. Тогда им объяснили, что здесь живут евреи. Немедленно колючая проволока была сорвана.
В городе еще шли бои. Евреи, освобожденные из своей темницы, сразу же включились в борьбу.
Вместе с воинами Красной Армии они освободили железнодорожную станцию, на которой укрепились немцы. Фрицы удрали. Евреи помогали выносить раненых красноармейцев из огня. Доктор Малкин и еврейские сестры стали на свой пост, они не уходили из госпиталя.
Стрельба прекратилась. Жмеринка была очищена от захватчиков. В городе стало по-праздничному. Все наперебой приглашали к себе красноармейцев. Измученные, исстрадавшиеся, люди с любовью глядели на своих избавителей. Командир полка, по рассказу А. Бендера, ”сделал доклад и говорил слова, которых евреи не слышали 2 года и 9 месяцев”. Это были слова о нерушимой дружбе народов, о равенстве и братстве народов, — великом законе советской жизни.
Ярышево — небольшое местечко. Здесь был еврейский колхоз. Были ремесленные артели. Была десятилетка. Жили тихо и счастливо.
15 июля 1941 года в Ярышево ворвались немцы и румыны. В первый день они расстреляли 25 человек.
Но самое страшное началось потом. Когда вели евреев на работу, приказывали ложиться, вставать и снова ложиться. Кто не сразу ложился — убивали на месте. Шесть месяцев спустя евреев загнали в гетто. Холод, голод, слезы. 21 августа 1942 года в Ярышево приехал карательный отряд. Собрали евреев, сказали: ”Соберите все ценное — вас отправят на работу”. Повели по Жуковской дороге, будто к поезду. Есть там разветвление — налево дорога на кладбище. Скомандовали: ”Налево!” Тогда учительница математики Гита Яковлевна Телейснин обратилась к обреченным с речью: ”Есть наши братья на фронте. Они вернутся. Есть советская власть. Она бессмертна. Есть Сталин. Он этого не забудет”.
Ее убили вместе с шестилетним сыном Левой. Потом убили и других, свыше 500 человек. Восемь человек чудом спаслись. Никогда они не забудут последних слов Гиты Яковлевны.
В Цыбулеве, Винницкой области, проживало около 300 еврейских семей. Зима 1941/42 г. была суровой. Немцы гнали раздетых женщин и босых стариков на работу. Однажды они отобрали около ста детей, увели их в поле. Через некоторое время полицейские вернулись, объявили матерям: ”Пойдите, подберите ваших щенят...” Матери с криком бросились в поле. В яру они увидели трупы детей.
Весной 1942 года всех евреев убили. Их вывозили за село, раздевали, расстреливали. Детей сажали в клетки, везли на телегах. Малышей зарывали живыми.
Тамара Аркадьевна Розанова спрятала в погребе еврея. Немцы подожгли ее дом. Розанова спаслась случайно.
Надя Розанова рассказывает: ”Дусю Калитовскую везли на казнь с ребенком. Муж Дуси — офицер, он на фронте, ребенку было восемь месяцев. Дуся бросила сына через головы немцев прохожим и крикнула: ”Дорогие, сына спасите! Пусть хоть он живет!”
Ребенок упал на дорогу. Подошел немец, поднял младенца за ножку и ударил его головой о борт автомашины...”
Студентке Люсе Сапожниковой было 19 лет. Когда Люсю раздели перед расстрелом, даже немцы смутились — так она была красива. А она закричала: ”Стреляйте, палачи! Но знайте, что Сталин придет...” С этими словами она погибла.
Я расспрашивал соседей, уцелевших чудом, и узнал всю правду. Их долго мучили. Гетто устроили возле базара, отгородили высокой стеной из колючей проволоки. Люди там голодали.
20 августа 1942 года всех погнали на станцию. Идти пришлось четыре километра, гнали прикладами детей и дряхлых стариков, приказали всем раздеться...
Я видел клочья одежды и белья.
Немцы экономили пули, клали людей в четыре ряда, а потом стреляли, засыпали живых. Маленьких детей перед тем как бросить в яму, разрывали на куски. Так они убили и мою крохотную Нюсеньку. Других детей, и среди них мою девочку, столкнули в яму и засыпали землей.
Два месяца спустя мою жену. Маню, в числе других увезли в село Якушинцы. В Якушинцах был концлагерь. Там над ними издевались, а потом всех убили.
Две могилы рядом. В них полторы тысячи человек. Взрослые, старики, дети.
Мне осталось одно: месть.
Лет семь назад в теплый весенний день я выехал к родителям. Был я в служебной командировке в городе Кировограде, завершил все свои дела, и, когда уже собрался возвращаться в Москву, мне пришла в голову мысль заехать на несколько часов повидаться с родными, посмотреть родные места.
На следующий день я уже обедал дома. Неожиданный мой приезд очень обрадовал стариков. Вся родня, соседи и знакомые пришли навестить меня. Мать хлопотливо бегала по дому, долго возилась на кухне, готовя для меня кисло-сладкое мясо, — она говорила, что в детстве я очень любил это блюдо. По правде сказать, я успел это забыть.
Меня допытывали, как я живу, что слышно на белом свете вообще и в Москве в частности, видел ли я кого-нибудь из земляков. Во время беседы пришел почтальон, принес два письма — одно было от меня самого — я писал, что нахожусь на Украине в командировке и еще не знаю, успею ли заехать, другое письмо — из Америки. На большом конверте было напечатано наименование отправителя: ”Комитет Браиловского землячества в Соединенных Штатах Америки”.
В пространном письме, подписанном президентом и генеральным секретарем комитета, сообщалось, что на расширенном заседании были заслушаны письма и отчеты с родины, что решено приветствовать земляков, поздравить их с наступающей пасхой и послать в Браилов из фонда комитета одну тысячу долларов — двести долларов выдать раввину Давиду Либерману, на сто долларов купить подарок одной девушке к ее свадьбе. Остальные деньги мой отец уполномочивался распределить к пасхе между сиротами и беднейшими людьми, с тем, чтобы каждый мог как следует отпраздновать пасху.
Признаюсь, нам показалось немного забавным это письмо. Я подумал: авторы его уехали сорок лет тому назад из Браилова, живут и преуспевают в далекой Америке, озабочены своими делами, и, однако, у них хватает времени съезжаться из различных городов на ежегодные конференции, помнить о продырявленной крыше на бане, держать на учете девушек-невест и в шумном Нью-Йорке проявлять такой наивный интерес ко всем деталям жизни и быта маленького местечка. Но я ловил себя на мысли, что я сам мчался сюда за несколько сот километров, ехал тремя поездами, и все для того, чтобы побыть несколько часов в родных краях...
Во время войны я не раз вспоминал письмо из Америки. Почти три года я не получал писем из Браилова и не мог туда съездить; в родном городе были немцы. Но часто-часто думал я о маленьком местечке Винницкой области, где провел детские годы, думал об отце, матери, сестре, которые остались там. На каком бы фронте за время войны я ни был — в лесах Северо-Запада, на Сталинградских улицах, в Донецких степях, в освобождении каких городов ни участвовал, — мыслями я бывал на родине. Я думал о том дне, когда вернусь домой, широко распахну знакомые двери и скажу:
— Есть там живые? Выходите встречать...
* * *
...23 марта 1944 года в предвечерний час я увидел издали Браилов. Мне было очень тяжело ходить — сказывались недавние ранения, — правая нога опухла, и я еле вытаскивал ее из липкого чернозема. И вот, наконец, дорожный столб с табличкой и на нем только одно единственное слово: ”Браилов” — дорогое сочетание букв, с которым связано столько воспоминаний.
Триста километров пришлось мне одолеть, пока я добрался сюда с другого участка фронта. Моя автомашина застряла в грязи, и последние десятки километров я пробирался пешком. Я знал, что по реке Буг шла граница между германским генерал-губернаторством и румынским губернаторством Транснистрия[11]. что в Транснистрии сохранилось несколько гетто. Но у Винницы эта граница шла где-то западнее Буга. Где же находился Браилов — в германском губернаторстве или Транснистрии? Мне до сих пор никто не мог на это ответить. Осталось пройти всего несколько сот метров до местечка, — там я узнаю все достоверно.
Но уже через несколько минут на другом придорожном столбе мне бросилась в глаза табличка. По-немецки и по-украински было написано:
”Город без жидов”.
Все сразу стало ясно. Торопиться уже было некуда.
Я окликнул шустрого паренька, выглянувшего из хаты, велел ему взять топор и срубить столб с этой надписью.
— Разве можно это сделать, дядя?
— Не только можно, но обязательно нужно срубить, — сказал я, — помимо всего, надпись не соответствует действительности. Видишь, я пришел в Браилов, значит, уже один еврей там будет.
Не раз входил я в только что освобожденный город. Мне хорошо знакомо чувство радостного волнения, когда вступаешь в город, отбитый у врага и возвращенный Родине. Но никогда, казалось, нервы мне так не изменяли, как в этот раз. Здесь я знал историю чуть не каждого дома, мне были знакомы все их обитатели. Вот дом Якова Владимира, не раз я бывал в этом доме, готовился здесь к зачетам, веселился. Сейчас дом безлюден и мрачен. Вот в этом доме жил Айзик Кулик, мой школьный друг, впоследствии ленинградский инженер-железнодорожник. Заглядываю в окно — на полу валяются полусгнившие обломки мебели — видно, давно здесь не бывали люди. В следующем доме жил часовщик Шахно Шапиро — ни живой души. По ту сторону улицы проживал портной Шнейко Прилуцкий — картина та же...
Вместе с Красной Армией я прошел путь от Волги до Карпат, на моих глазах разрушен был Сталинград, я видел развалины Ржева и Великих Лук, пепелища Полтавы и Кременчуга. Меня трудно теперь удивить видом руин. Но то, что я встретил в родном местечке, меня потрясло. От Миргорода до Днепра, на протяжении ста километров немцы сожгли все села. Летом 1943 года там нельзя было встретить ни одной уцелевшей хаты; гитлеровцы создавали ”зону пустыни”. Но между обломками сгоревших украинских хат, откуда-то из-под земли неизменно пробивался мирный дымок. В опустевшем солдатском блиндаже люди устраивали себе очаг, бегали детишки, у глиняной печки готовился обед. И верилось — здесь будет жизнь. Пусть сгорели все хаты, пусть разбиты в щепки пчелиные ульи и колхозные амбары. Но там остались люди. И это — лучшая гарантия, что жизнь возвратится.
А здесь я хожу по местечку, совершенно уцелевшему, во многих домах сохранились даже все стекла в окнах, но не встречаю ни одного живого человека. Мои шаги одиноко раздаются в этой пустыне. Надо было знать нравы городов и местечек нашего юга: главная улица здесь всегда являлась и местом встреч, и аллеей для гулянья. А теперь — я на ней единственный прохожий. Только одичавшие кошки изредка перебегают пустую улицу.
Иду дальше, и мне страшно повернуть голову направо: там должен стоять дом, в котором я родился, где жили самые близкие для меня люди. Вот и дом — внешне он почти цел. Я подхожу к окнам и рассматриваю стены, сохранившие следы крови, свалившийся пух из подушек на полу, и мне не о чем уже расспрашивать. Да и кого спросить? По соседству жил Иосиф Суконник, дальше работал шапочник Груцкин, вот квартиры Лернера, Гольдмана, Лумера, Харнака — нигде никаких следов жизни.
Полчаса я ходил по некогда шумному местечку в полном одиночестве. Стало темнеть, и я ушел ночевать в соседнее село. Крестьянка, которая приютила меня, рассказала вкратце историю гибели Браилова. Я расспрашивал о судьбах знакомых семейств, называя фамилии, имена.
— А откуда вы их всех знаете? Вы что, раньше приезжали в Браилов? — спросила она меня.
— Да, приезжал, и не раз приезжал. Вот был у вас фельдшер Гехтман. Не знали такого?
— Как же было не знать его? Кто же его не знал?
— Где он сейчас?
— Убит.
— А про жену его не слыхали?
— Зарезали...
— Ну, а дочка у фельдшера была, студентка?
— Там, где все...
...Больше я уже не мог спрашивать. Крестьянка долго всматривалась в меня, потом тихо сказала:
— Вы, конечно, извините меня, но скажите — вы не фельдшера нашего сын?
— Да, моя фамилия Гехтман.
— Как вы на отца своего покойного похожи!
Не знаю, каким образом, но о моем приезде узнало вскоре все село. В хату, где я остановился, пришло много людей. Многих я знал, многие помнили меня. Всю ночь напролет мы говорили о войне, о людях на войне, о нашей грядущей победе.
Утром я еще раз пошел в местечко. Вдруг меня кто-то окликнул по-еврейски:
— Товарищ Гехтман.
Ко мне бежало пять человек — трое мужчин, одна женщина, еще девочка-подросток. Они бросились наперебой обнимать, целовать, и вдруг все навзрыд расплакались, тесно прижимаясь ко мне. Для них я был не только офицер Красной Армии, но родной и близкий человек. Наши родители зарыты в одной общей страшной яме.
Портного Абрама Цигельмана я узнал сразу: с его старшей дочерью Соней я учился в одном классе начальной школы и потом бывал частым гостем в их доме. Второго мужчину я никак не мог вспомнить. Он это понял, горько покачал головой и спросил меня:
— Не узнаете меня, Гехтман? Да, трудно узнать. Фамилия моя Бас, Моисей. Бас, парикмахер. Сколько раз вы брились у меня!
Я никогда не думал, что за три года человек может так измениться. Стоял он с согнутой спиной, с потупленным взором. Передо мной был человек, потерявший опору в жизни, уверенность в своих силах, в своем праве существовать на земле.
— Вы смотрите на мои лохмотья? Да, когда-то я считался щеголем, а за последние полтора года я не сменил ни разу белья.
Это были чуть ли не единственные жители Браилова, оставшиеся в живых. Мы перебрали по пальцам все местечко и установили, что удалось спастись только немногим.
...Мой отец на протяжении нескольких лет описывал ”Браиловскому комитету в США” все дела и события, происходившие в Браилове. Моего отца немцы расстреляли. Он уже никогда ничего не напишет, и я, его сын, взял на себя добровольный труд описать, как погибло местечко Браилов. Я здесь ничего не выдумал и не добавил, — рассказываю так, как мне об этом поведали очевидцы.
* * *
Немцы вступили в Браилов 17 июля 1941 года. Случилось так, что значительная часть населения Браилова не эвакуировалась и осталась на месте. Я часто задавал себе вопрос: почему многие не тронулись с места, не ушли подальше от коричневой чумы? Почему мои родные не выехали на восток? Очевидно, сказалось много причин, — в частности, моя мать была серьезно больна, а отец и сестра не хотели оставить ее одну, больную, беззащитную, и решили разделить ее судьбу.
В день вступления немцев в Браилов погибло около 15 человек — Иосиф Суконник, Илья Пальтин, Исаак Копзон и другие. Проходящие немецкие солдаты проверяли пригодность своего оружия на людях и, походя, между прочим, извели пятнадцать жизней. Местечко насторожилось, все сразу поняли, что над ними нависла грозовая туча.
Вскоре приехал немецкий комендант, появилась полиция и в Браилове был установлен ”новый порядок”. В условиях еврейского местечка ”новый порядок” выглядел примерно так: все евреи должны были носить на спине и на груди по большой шестиугольной звезде (”Щит Давида”). Никто не имел права выходить за пределы местечка, общаться с украинским населением соседних сел. Хотя испокон веков в самом центре Браилова существовал базар, ни один еврей не мог появляться на нем под страхом получить немецкую пулю.
Только на десять минут в сутки по свистку полицейского евреи могли выбежать на базар. Немецкому коменданту Крафту очень нравилось зрелище: бег евреев на базар, и он почти неизменно присутствовал при этом. На третьей или четвертой минуте полицейский давал свисток отбоя, и все, побросав свои покупки, спешно убегали с базара. Затем объявлялось, что сигнал был ошибочный, и все повторялось сызнова. Комендант Крафт забавлялся.
Ежедневно свыше тысячи жителей Браилова выходили по нарядам коменданта на тяжелую работу. Но не было дня, чтобы все возвращались домой — то проезжавшие немецкие солдаты начинали ”охотиться”, то полицейские приканчивали уставших и замученных людей. Раз в месяц население Браилова получало ”заказ” от ортскомендатуры с предупреждением, что если предметы, перечисленные в ”заказе”, не будут доставлены в комендатуру к указанному сроку, то все будут расстреляны.
Я видел один из этих ”заказов” — ноябрьский. В длинном списке значилось... 10 золотых дамских часов... 12 золотых браслетов... концертный рояль для офицерского клуба... 2 автомашины... 3 тонны бензина.
Ноябрьские и последовавшие за ними декабрьские ”заказы” были выполнены. До сих пор не понимаю, каким образом община, зажатая запретами выхода за пределы местечка, могла во время войны достать автомашины и бензин. Председателя общины Иосифа Кулика и его помощников уже нет в живых, и спросить об этом некого. Хана Кулик — девушка-студентка, единственная уцелевшая из этой семьи, рассказывает, что отец никому не говорил, как ему удавалось добывать вещи для выполнения немецких ”заказов”.
— Не расспрашивай, Хана, — сказал он ей однажды. — Достаточно будет, если я один сойду с ума. Зачем еще тебе голову ломать?
В морозную февральскую ночь Браилов был оцеплен полицейскими и гестаповцами, и перед рассветом началась резня. Это была, по выражению одного полицейского, которого я допрашивал, ”первая акция”. Каждый полицейский получил указание обойти две-три еврейские квартиры, выгнать всех на площадь к месту сбора, и если кто не сможет или не захочет пойти, — прикончить его на месте. Но делать это бесшумно: при помощи штыков, прикладов и кинжалов.
В 6 часов утра мой отец был разбужен ударами прикладов в дверь. Он спал одетым в эту ночь и быстро открыл дверь. В комнату ввалились двое полицейских.
— Быстро на площадь! Все!
— Моя жена больна, она не сможет подняться.
— Это уже нам знать, что делать со здоровыми и что с больными.
Действуя прикладами, они выгнали отца на улицу. Сестра Роза начала быстро одеваться. В это время она увидела, что один из полицейских замахнулся кинжалом над матерью. Она бросилась на выручку, но ее ударили прикладом по голове, и, босую, в одном легком платье, выгнали на сорокаградусный мороз. Отец приподнял Розу, помог ей дойти к месту сбора — на торговую площадь, напротив костела.
Сюда стягивались жители Браилова. Но не все. Многих, как и мою мать, прикончили дома. Семью бакалейщика полицейский выстроил у дома и на пари расстрелял ее всего одной очередью из автомата.
После полуторачасовой проверки списков полицейские объявили, что 300 человек, главным образом, портные, сапожники, шубники и их семьи, остаются для обслуживания германской армии, — остальные будут расстреляны. Под сильным конвоем процессия тронулась в путь. Вышло так, что впереди колонны шел мой отец с сестрой, за ними Оскар Шмарьян, шестнадцатилетний парень, наш родственник из Киева, который приехал на каникулы в Браилов. У аптеки колонну остановили: начальник полиции вспомнил, что они забыли Иосифа Шварца, проживавшего вне местечка, недалеко от православного кладбища. Послали за ним полицейского. Через несколько минут пришел Шварц с женой, и они оказались во главе печальной процессии.
Все шли молча, сосредоточенно, последним взглядом прощаясь с родными местами, с жизнью. И вдруг над колонной раздалась песня. Звонкий девичий голос запел о стране родной, о ее широких просторах, о ее лесах, морях и реках, о том, как в ней вольно дышится человеку. То запела моя сестра Роза. Через несколько минут песня захлебнулась...
Я переспросил нескольких очевидцев и несколько раз перепроверял этот факт со всей тщательностью и придирчивостью. Все было именно так, как здесь написано. Сестра моя никогда не считалась певуньей. Она пробыла в это страшное утро около двух часов на сильном морозе босая и почти раздетая, ноги ее к этому времени были уже отморожены. Почему вдруг она запела? Откуда у нее взялись силы для этого последнего подвига?
Полицейский приказал замолчать, но песня не умолкла. Раздались два выстрела, и все затихло. Навсегда. Отец поднял тело единственной дочери и полтора километра своего последнего пути пронес на руках драгоценную и святую для него ношу к месту своей казни...
Когда колонна прибыла к вырытой яме, первой группе приказали раздеться догола, сложить одежду в общую кучу и лечь на дно ямы. Мой отец бережно положил тело сестры в яму и стал раздеваться. Со стороны села подъехало около десятка крестьянских саней для транспортировки одежды расстрелянных в склады полиции. В это время у ямы произошла небольшая заминка — молодая девушка Лиза Перкель наотрез отказалась раздеваться, требуя, чтобы ее расстреляли в одежде. Ее били прикладами, кололи штыками, но ничего не смогли с ней сделать. Она вцепилась в горло одному гестаповцу, и когда тот пытался оттолкнуть ее от себя, девушка зубами вгрызлась в его руку. Гестаповец завопил истошным голосом, к нему бросились на выручку другие палачи. Их было много — все были вооружены до зубов, но она не сдавалась, не уступала врагу.
Каратели повалили Лизу Перкель на землю, пытаясь содрать с нее платье, но она не унималась. Ей удалось освободить на мгновение ногу, и она изо всех сил ударила в лицо одного гестаповца. Комендант Крафт решил сам навести ”порядок”, он подошел поближе, отдавая на ходу распоряжения. Девушка поднялась на ноги, изо рта у нее лилась кровь, платье было изодрано в клочья. Спокойно встретила она взгляд подошедшего коменданта и плюнула ему в лицо.
— Огонь! — крикнул комендант.
Раздался залп. Лиза Перкель погибла стоя, встретив смерть в борьбе. Что могла сделать юная безоружная девушка с толпой палачей? Но немцам не удалось сломить ее волю. Последнее свое желание она осуществила — немцы не смогли заставить ее повиноваться. Убить ее они могли — у них было оружие, — но сокрушить ее волю, достоинство и честь было немцам не под силу.
Мой отец решил воспользоваться тем, что внимание коменданта, гестаповцев и полицейских было отвлечено ”инцидентом” и, увидев знакомую колхозницу, которую он когда-то лечил, шепнул ей: ”Гарпина, спрячьте мальчика”, — и толкнул Оскара Шмарьяна в кучу одежды. Крестьянка быстро накинула на него чье-то пальто и вместе с одеждой положила его в сани. Так мальчик пролежал минут пятнадцать, затем обоз тронулся в путь. Крестьянка прятала Шмарьяна несколько дней, приодела его, и тот скоро примкнул к партизанскому отряду. Он жив и сейчас. От него я узнал, как погибла моя семья, — Оскар Шмарьян видел отца моего в последнюю минуту... Последнее, что мог сделать отец, он сделал. Он сохранил для нашего народа еще одного мстителя, молодого, непримиримого и беспощадного.
Когда уже было казнено около 200 человек, подошла очередь председателя общины Иосифа Кулика. Полицейские и гестаповцы о чем-то между собой советовались и затем начальник полиции сказал:
”Кулик, можете с семьей отправляться в местечко, будете по-прежнему председателем общины”.
Жена Кулика взяла свой платок из горы одежды и дрожащими руками начала поспешно закутываться. Ей показалось, что каким-то чудом у самой могилы неожиданно пришло спасение.
— Бася, брось платок, — сказал ей муж тихо и вместе с тем строго. Обращаясь к полицейскому, он ответил: когда вы расстреливаете две тысячи моих земляков, мне, председателю общины, нечего делать на этом свете.
— Так вы не хотите спасти свою жизнь?
— Я народом избран председателем общины и останусь там, где будет большинство.
— Последний раз, Кулик, вас спрашивают: пойдете вы в местечко или нет?
— Только в том случае, если вы оставите евреев в живых.
... Иосифа Кулика, последнего председателя еврейской общины Браилова, отца четырех сыновей-инженеров, ныне воинов Красной Армии, расстреляли вместе с женой.
К месту казни подошел с семьей портной Яков Владимир. Полицейские порылись в списке и долго говорили между собой.
— Владимир, вам же было сказано остаться в местечке. У нас нет других дамских портных.
— Я останусь, если оставите со мной всю мою семью.
— Мы вам их оставляем.
— А моя дочь Соня? А внуки?
— Нет, это уже не ваша семья. У нее есть муж в Ленинграде.
— Это моя родная дочь, плоть от моей плоти, и без нее не останусь.
Пять минут шло препирательство Якова Владимира с полицейским. Им нужен был этот высококвалифицированный портной — одежды было уже награблено много, полицейские хотели перешить ее для своих жен и шлюх. Но жажда крови была сильнее даже ненасытной тяги к наживе. Яков Владимир был расстрелян вместе с женой, детьми и внуками.
”Акция” приближалась к концу. И вдруг к месту казни прибежал восьмидесятилетний старик Хаим-Арн со свитком Торы в руках. Вышло так, что утром полицейские не нашли его дома, и он просидел до полудня в погребе. После этого он вышел на улицу — она была безлюдна.
— Где все люди? — спросил он прошедшего мимо сына врача Яницкого.
— Как где? Их сейчас расстреливают за мельницей.
— Так я один остался! Нет, один я не останусь.
И схватив свиток Торы, он побежал. Единственное, о чем он просил полицейского — позволить ему лечь в яму вместе с Торой. Так его и расстреляли в обнимку с Торой, старого местечкового балагулу Хаима-Арна.
Всего в этот день было расстреляно свыше двух тысяч человек. Произошло это в четверг, 12 февраля 1942 года, на 26-й день месяца Шват (5702 год по еврейскому летоисчислению).
Яму не засыпали. Ждали возвращения конвоя из соседнего местечка Межуров с тамошними евреями. У ямы осталось дежурить двое полицейских. На следующее утро из ямы выползла окровавленная женщина. 20 часов лежала она под трупами, но, несмотря на то, что была сильно ранена, нашла в себе силы выбраться и отползти. Это была невестка Чесельницкого, женщина-врач, приехавшая за день до войны из Киева в Браилов погостить. Она умоляла полицейских дать ей возможность добраться до местечка, но те ее бросили в могилу и затем расстреляли.
...Трое суток, по утверждению местных жителей, ямы колыхались, оттуда неслись стоны и хрипы...
Кроме трехсот человек, оставленных в Браилове гестаповцами, из погребов и тайников к вечеру вышли еще человек двести. Для них было отведено гетто. Только в голове немцев могли родиться ”законы”, которые были утверждены для этого гетто: мертвых из гетто не выносить, а глубоко зарыв в землю, заровнять место. В случае рождения ребенка, расстреливается вся семья. Если в доме будет найдено хоть несколько граммов масла, мяса, хоть одно куриное яйцо — семья подлежит расстрелу.
Через полтора месяца состоялась вторая ”акция”. На этот раз из пятнадцати портных было оставлено пять, из восемнадцати сапожников — шесть и т. д. Кто мог — бежал из Браилова. Река Ров, протекающая через местечко, служила границей с Транснистрией, и через нее перебралось около трехсот человек. Большинство из них нашло убежище в Жмеринском гетто. В апреле были расстреляны последние евреи Браилова. Через месяц румынская жандармерия Жмеринки выдала германской полиции 270 браиловчан, их погнали строем в Браилов и там расстреляли у этой же гранитной кручи.
...В июне 1942 года у въезда в Браилов немцы повесили плакат: ”Город без жидов”.
* * *
Мне пора было уезжать.
У меня к вам большая просьба, — обратился ко мне портной Абрам Цигельман. — Вы дружили с моими детьми и хорошо знали всю семью, вам я могу открыть свое сердце. Знаете, мне бывает страшно жить на свете. Сейчас мне уже шестьдесят лет. Я остался на старости совсем одиноким — без семьи, без друзей, без родных. Жить не для кого. Но у меня кипит злость в душе. Неужели Браилов, откуда вышло 25 врачей, 20 инженеров, бог знает сколько юристов, художников, журналистов, командиров, неужели Браилов превратился в пустыню? Вы правильно сделали, что приказали срубить вывеску ”Город без жидов”, но вот вы уезжаете. А я не хочу, чтобы Браилов был без евреев, я останусь здесь. Пусть первое время даже один. Единственное, о чем я вас прошу: помогите вернуть мою швейную машину, я ее узнал в доме бежавшего полицейского. Можете не беспокоиться, портной Цигельман сумеет заработать себе на жизнь. А в свободные часы я буду сидеть там, на мельнице, у ямы. Там похоронено все, что у меня было, там ведь и все ваши...
Через несколько часов машина была водворена в дом Цигельмана. Когда я уезжал, в местечке был слышен порывистый стук швейной машины. Единственный портной Браилова приступил к работе...
24 октября 1941 года в Харьков вступили немцы. Трудно передать охвативший меня ужас. Ведь только безвыходное положение заставило меня, еврейку, остаться в Харькове.
Фашисты показали себя уже в первый день. На площадях висели повешенные. На следующий день немцы начали грабить. В квартире нельзя было сидеть, то и дело раздавался стук в дверь: ”Открывай!” Они брали все — продукты, носильные вещи. Потом начали хватать заложников. Гостиница ”Интернационал” была переполнена несчастными жертвами. Стекла там были выбиты, комнаты переполнены: ни лечь, ни сесть. При допросе арестованных избивали. Их держали дней десять, потом полумертвых расстреливали.
Однажды народ собрался на площади перед зданием обкома — там было радио. Я шла мимо за водой. Вдруг мы видим, как с самого верхнего балкона спускают на веревке молодого человека. Мы сначала не поняли, в чем дело. Думали, это — какое-то представление. Раздался раздирающий душу крик: ”Спасите!” Несчастный повис на балконе. Народ в ужасе разошелся по домам.
Это было утром после тяжелого сна.
Как будто я во сне предчувствовала будущее: из нашего дома потребовали десять евреев на работу. Я в их число не попала. После работы эти люди были отправлены в ”Интернационал” как заложники. Я стала ждать, когда придет мой черед.
15 декабря 1941 года потребовали в заложники всех евреев нашего дома. Я решила не дать себя в руки злодеям и покончить жизнь самоубийством. Яда у меня не было, но я нашла лезвие для бритвы. Раз десять я резала руку, но по неопытности не могла добраться до вены. От потери крови я лишилась сознания. Очнулась я от стука в дверь. Мне сообщили, что сегодня, 15 декабря 1941 года, все евреи обязаны покинуть город и направиться в бараки за тракторным заводом — это в 12 километрах от Харькова. У меня текла кровь из раны, я плохо соображала. Я направилась на Голгофу.
Трудно описать эту картину — 15 тысяч, а может быть, и больше, шли по Старо-Московской улице к Тракторному. Многие тащили вещи. Были больные, даже парализованные, их несли на руках. Путь от Старо-Московской до Тракторного был усеян трупами детей, стариков, больных.
К ночи мы дошли до нашего нового местожительства. Я вошла в барак. Вместо окон были большие просветы без стекол, двери не закрывались. Сидеть было не на чем. Дул ледяной ветер. Я ослабла от потери крови и, ничего не помня, свалилась на землю. Очнулась я от крика: кричали женщина и ребенок. Народ все прибывал, было очень тесно, и в темноте кто-то упал на женщину с грудным ребенком. Крошка вскрикнула. Мать, видя, что дитя больше не шевелится, стала кричать: ”Спасите! Это все, что у меня осталось, — мужа и сына повесили”. Но что можно было сделать? Свет зажигать запретили. Крошка погибла.
Я попала в плохой барак. Нас было пятьдесят человек. Счастливцы купили кровати, на каждой помещалось пять-шесть человек. Морозы стояли очень сильные. Я спала на полу, руки и ноги коченели. Меня ожидало новое испытание. У меня есть единственная сестра. Она давно, тридцать лет тому назад, крестилась, и в паспорте у нее значилось ”русская”. Я лежу на полу и вспоминаю прошлое. Вдруг как-будто кто-то меня толкнул. Я оглянулась, и вижу мою единственную дорогую сестру. Четыре дня она провела в бараке со мной. Нашлись добрые люди, они помогли ей убежать. У нее был ”русский паспорт”, и ей было легче помочь, чем мне. Чтобы не вызвать общего внимания, мы с ней не простились. Я только посмотрела на нее, хотела взглядом передать все.
Рана на руке не закрывалась. Я страдала от холода и голода. Немцы пускали нас на базар или за водой, если мы им давали за это вещи. Иногда немцы убивали. Я видела, как шел мальчик. Немец его подзывает: ”Эй, жиденок!” Когда мальчик подошел, немец швырнул его в яму и придавил ногой, потом выстрелил. До приказа об общем расстреле каждый день они убивали человек пятьдесят. Однажды они объявили: ”Если ночью будет слышен детский плач, расстреляем всех”. А как можно было требовать от малюток, чтобы они не кричали? Перепеленать их нельзя было, они лежали мокрые, на морозе, молоко у матерей перегорело от всех переживаний, кормить было нечем.
Мне удалось перейти в другой барак — №9. Этому бараку повезло — он пошел на расстрел последним.
Немцы хотели вывезти нас на казнь обманом. На третью неделю они объявили: желающие уехать на работу в Польшу, Лубны, Ромны, выйдите вперед. Меня как иголкой кольнуло в сердце, и я вспомнила свой зловещий сон. Записались 800 человек. Я видела, как их сажали в машины, вещи не позволили взять с собой.
Вскоре мы услышали выстрелы. На следующий день уже не спрашивали, кто хочет ехать: хватали женщин, отрывали от них детей и швыряли в фургоны. Мужчин гнали пешком.
Набравшись сил, я пошла в соседний барак. Это был ад: мертвые люди, посуда, пух из подушек, одежда, продукты, кал — все было перемешано. В одном углу на кровати лежала мертвая женщина, опустив руки, а маленький ребенок сосал ее мертвый палец. В другом углу лежал мертвый старик.
Не помню, как я добежала до своего барака. Мне тогда очень хотелось жить. Я завидовала собаке, кошке, — они имели право на жизнь, их никто не преследовал, а я, только за то, что я — еврейка, должна умереть.
Каждый день мы с раннего утра сидели и ждали смерти. Однажды нам дали передышку. Из Салтова доносились орудийные выстрелы. Обреченные думали, что это подходят наши войска. Они говорили: ”Нас спасут”. Обнимали друг друга, плакали. Должно быть, у меня крепкие нервы, если я все это выдержала.
Наконец, наступил предпоследний день. Вечером привели молодую беременную женщину и поместили ее в наш барак. На следующий день начались роды. От ее крика я не могла уснуть. В ту ночь я решила бежать.
Рано утром я собралась, положила в карман пальто простыню — чтобы перевязывать рану, и отправилась в путь. На каждом шагу стояли гестаповцы с ружьями. Что делать? Куда идти? Ведь они уложат наповал... Долго думать не приходилось: дорога была каждая секунда. В это время офицер позвал солдат, чтобы разобрать еврейские вещи, сложенные на машине. Я легла на землю и ползком добралась до яра. Немцы вернулись назад. Я заползла в снег и покрылась простыней. Так я пролежала на сильном морозе до утра. Как только начало светать, я ползком добралась до противоположной стороны яра. С трудом я поднялась наверх. Был жуткий мороз, и патрулей возле яра не было. С замиранием сердца я шла через поселок. Я боялась каждого взгляда.
Куда идти? Ведь все боятся приютить меня — за это грозит смерть. Моими самыми близкими друзьями была семья Кирилла Арсентьевича Редько. Они, рискуя своей жизнью, укрывали евреев. На них был донос, и они чуть не погибли. Я об этом знала и не хотела их подвести. Я пошла к своим приятелям, которые жили у меня до прихода немцев. Они мне говорили, что в случае чего помогут мне спрятаться, но теперь они безжалостно выгнали меня, хотя я и говорила, что поздно и меня могут схватить.
Куда идти? Скоро ночь. Из города я не успею выбраться. Я нашла уборную, состоявшую из трех отделений. Там я просидела три дня и три ночи. Трудно описать все муки. Стояли очень сильные морозы, ветер насквозь меня пронизывал. Я окоченела. У меня не было ни крохи хлеба, ни капли воды. Каждую минуту меня могли найти. На четвертые сутки я начала замерзать.
Вдруг мне сделалось тепло. Я слышу, как говорю: ”Воды! Капельку воды...” Не знаю, как я дотянула до утра. Через силу я поднялась с грязного пола и вышла. Я пошла к Кириллу Арсентьевичу. Что ни шаг, я падала. Хорошо, что они жили близко от того места, где я пряталась. Они меня тепло приняли. Я у них пробыла три дня, немного отдохнула душой — в этом доме я снова почувствовала себя человеком. Они мне дали продукты и с болью в сердце простились со мною.
Ноги меня больше не держали, — это были колоды. Я пошла по направлению к Пюботииу. Жутко идти, не зная куда. Кто меня приютит? Кому я нужна? А паспорт...
Кое-как я добрела до Коротича. Я решила найти место, где меня никто не заметит, и там замерзнуть. Но перед этим хотела еще раз попытать счастья в крайней хате. Здесь-то мне и повезло. Меня оставили ночевать. На утро поднялась сильная метель, и хозяйка сжалилась, оставила меня в доме. Я прожила у них три недели. В хату часто приходили немцы, искали партизан. Чудом меня не нашли.
Пришлось уйти из этого дома, но идти я не могла, мои ноги представляли собой обугленную массу, из которой сочился гной. Старуха, когда я уходила, сказала: ”Погоди”. Она меня отвела к врачу в хату-лабораторию. Осмотрев меня, доктор сказал: ”Ваши ноги погибли”. Это было равносильно смертному приговору — что делать в моем положении без ног? Я хочу рассказать о докторе, к сожалению, не знаю его фамилии, а звали его Петро. Он отослал меня в Люботинскую больницу, приходил делать мне перевязки. Это был чудный советский человек. Он догадывался, кто я, когда сестра, записывая мою фамилию, ему что-то шепнула, он ей ответил: ”Нас это не касается, наше дело оказать этой женщине помощь”.
И вот я оказалась в Люботинской больнице. Я лежала на мягкой постели, никто меня не гнал. Два раза в день меня кормили, хоть это была бурда, но все-таки, теплая. Так я пролежала пять месяцев — с 7 февраля 1942 года по 2 июля 1942 года.
Страшно вспомнить, как отнимали пальцы на обеих ногах, потом пилили внутренние кости. С месяц у меня был жар 40°. Я могла лежать только на спине, не засыпала от боли. Мне хотелось одного — умереть в больнице. Ведь вот — выпишут, а куда я пойду? Я завидовала каждой умирающей. Я тогда поняла, какое счастье умереть естественной смертью.
Когда привозили больных из Харькова, я пряталась с головой под одеяло, выглядывала одним глазом — вдруг знакомое лицо? Персонал прекрасно ко мне относился, помогали, как могли. Врач-хирург тоже проявил большое участие.
Однажды привезли из Харькова больную, она была при смерти, и вскоре скончалась. Ей было 38 лет. Меня все время преследовала мысль, что ее паспорт может меня спасти. Я получила этот паспорт.
Выйдя из больницы, я прожила две недели у больничной сестры. Потом я двинулась в путь. Я решила попытаться разыскать мою сестру. Я догадывалась, куда она уехала. Теперь я могла идти во все стороны — у меня был ”русский паспорт”.
Но нелегок был путь — раны на ногах еще не зажили, а идти пришлось пешком, да еще голодной. Дойдя до Мерчика, я почувствовала, что дальше не могу идти — слишком ослабла. Я хотела сесть в поезд, но немец спросил, есть ли у меня пропуск. Он меня выкинул из вагона; полицейский посоветовал мне просить пропуск у коменданта, но комендант оказался зверем, даже не выслушав меня, он закричал: ”К черту! Пошла вон!”
Я просидела у станции до вечера, потом пошла в дом, где жили железнодорожники, там я встретила добрую женщину, она меня накормила и оставила до утра. Она мне помогла раздобыть пропуск.
Я не могла себе представить счастье — неужели я скоро увижу мою единственную, мою дорогую сестру? А вдруг эти звери ее убили? Поезд шел из Харькова. Я забилась в угол — боялась, что меня кто-нибудь узнает. В два часа дня я приехала в местечко Смородино. Я поплелась по улицам и вдруг поняла, что не найду сестру — ведь я не могу расспрашивать, это вызовет подозрение.
Одна женщина увидела мой растерянный вид. Она спросила: ”Что с вами?” Я ответила, что устала и голодна. Она меня привела к себе. Передо мной поставили еду, хлеб. Мне было стыдно — я набросилась на все. Я сказала: ”Вы меня простите, я один раз поем, а потом больше не буду”. Я прожила там полтора месяца, готовила, убирала. Эта женщина сыграла большую роль в моей судьбе: оказалось, что она знает мою сестру.
Как передать нашу встречу? Мне хотелось броситься к сестре, обнимать, целовать — ведь мы считали друг друга погибшими, но разговор был холодный, мы делали вид, что едва знакомы. Нужно было много выдержки.
Год и три месяца я прожила в Смородино. Была и кухаркой, и нянькой, и нищенкой, ютилась по разным углам.
Видела я, как немецкие варвары расправлялись с молодежью. Их сразу после осмотра запирали в особое помещение, не давали проститься с семьями. Родные бежали вслед, а разбойники в них стреляли. Было много случаев, когда подростки калечили себя, чтобы не ехать в Германию, или кончали жизнь самоубийством. Страшная картина была, когда уходили поезда. На вокзале стоял стон. Несчастные дети кричали: ”Куда вы нас везете, душегубы?” Родных к вагонам не подпускали.
Фронт приблизился. Две недели мы просидели в подвале. В наш дом попали два снаряда. Наконец-то вошли в Смородино наши. Сколько у меня было счастья в душе! Наши!
Я снова в родном Харькове. Я могу свободно ходить по улицам, смотреть всем в глаза...
6 апреля 1942 года, на второй день Пасхи, в городе Пирятине Полтавской области немцы убили 1600 евреев — стариков, женщин, детей, которые не могли уйти на восток.
Евреев вывели на Гребенскую дорогу, довели до Пироговской Левады в 3-х километрах от города. Там были приготовлены вместительные ямы. Евреев раздели. Немцы и полицейские тут же поделили вещи. Обреченных загоняли в яму по пять человек и стреляли из автоматов.
Триста жителей Пирятина были пригнаны немцами на Пироговскую Леваду, чтобы засыпать ямы. Среди них был Петр Лаврентьевич Чепуренко. Он рассказывает:
”Я видел, как они убивали. В пять часов дня скомандовали: ”засыпать ямы”. А из ямы раздавались крики, стоны. Под землей люди еще шевелились. Вдруг я вижу — из-под земли поднимается мой сосед Рудерман. Он был ездовым на валечной фабрике. Его глаза были налиты кровью. Он кричал: ”Добей меня!” Сзади тоже кто-то крикнул. Это был столяр Сима. Его ранили, но не убили. Немцы и полицейские начали их добивать. У моих ног лежала убитая женщина. Из-под ее тела выполз мальчик лет пяти и отчаянно закричал: ”Маменька!” Больше я ничего не видел — я упал без сознания”.
(Зеленополе — старая еврейская земледельческая колония. Здесь в свое время был образован и процветал богатый колхоз ”Эмес”. До войны в колхозе ”Эмес” работали евреи, русские, украинцы. Люди жили хорошо, зажиточно. Я каждый год ездил туда повидать эту счастливую, дружную семью.
Но вот в Зеленополе пришли немцы: значительная часть еврейского населения эвакуировалась. Остались только несколько семей, да еще некоторые старые люди, не хотевшие покидать места, где они родились и выросли. Это были немощные старики: Калманович Идл, Козловский Гирш-Лейб с женой, Камсорюк Шлойма с женой и другие.
Как только немцы заняли колонию, они решили ”очистить воздух и землю” от евреев. Убить — этого им было недостаточно. Согласно их плану, обреченные на смерть должны были пройти все круги ада. Калманович Идл был всеми уважаемый старый верующий еврей. Немцы расстелили талес на земле и приказали стать на него перед бандитами на колени. Старик отказался. Тогда немцы сбрили его белоснежную бороду. Но и это им показалось мало. Они бритвой содрали кожу с его лица, искромсали лицо старика и отрезали ему уши. Несмотря на ужасные муки, Калманович не просил у немцев пощады.
Камсорюк Шлойма был инвалидом и честным тружеником. Мерзавцы безжалостно пытали его. Они разрезали Шлойму на куски и бросили расчлененный труп собакам.
Другие оставшиеся в колонии евреи долгое время прятались в дожди и морозы. Но всех их постигла та же участь.
Семья Ханы Патурской была уничтожена злодейским образом. Ее старшую дочь, шестнадцатилетнюю Рахиль изнасиловали и застрелили. Двое других ее детей и мать были расстреляны. Младшую дочь, Таню повесили на глазах матери.
Всего в Зеленополе было убито 74 человека (из числа местных жителей) и 14 военнопленных. В этой округе было очень много жертв. Ведь это был национальный еврейский район.]
Я родился в 1895 году. До войны жил в Днепропетровске, где работал в артели Промкооперации. С приближением немцев мне поручили вывезти оборудование артели, и я погрузил его в вагон. Но вагон не прицепили, и я остался вместе с оборудованием.
25 августа 1941 года в город вошли немцы. Я не выходил на улицу, так как евреев хватали. Моя жена русская, она могла ходить по городу, она мне и рассказала про все.
26 августа я решил пойти на предприятие, где работал. Там я встретил уборщицу, она мне сообщила, что утром во дворе изнасиловали еврейскую девушку семнадцати лет, а потом убили. Она сказала: ”Если хотите, можете посмотреть”. Я ушел и больше не выходил из дому.
25 сентября появился приказ коменданта города: евреи должны уплатить 30 миллионов рублей контрибуции. Деньги будет собирать еврейская община. Жена хотела пойти в общину, но я ей сказал: ”Не нужно. Внесем мы деньги или не внесем, все равно — они уничтожат нас”.
Жена нашла мне работу на другом конце города. Моя фамилия Индикт, но теперь я стал Индиктенко.
12 октября хозяин мне сказал: ”Уходи”. Я ушел с женой. Была ночь, мы слышали страшные крики. Утром 13 октября было темно, когда постучали: ”выходите”. Полицейские удивились, что моя жена не значится в списке, я ответил, что она русская. Я знал, что меня ведут на расстрел. Повели меня к универмагу, там уже было много евреев.
Первая партия была 1500—2000 человек. Я попал во вторую партию. Не доходя до еврейского кладбища, мы услышали стрельбу и вопли. Мы решили убежать. Многих при этом застрелили. Мне удалось бежать.
Два дня я бродил по степи, потом отчаялся и вернулся домой. Пришел ночью, постучал в окно. Месяц я просидел на чердаке. Затем мы решили, что мне нужно уйти из дома, так как хозяин что-то подозревал.
Жена достала мне трудовую книжку, где я мог изменить фамилию и национальность. Потом она нашла для меня паспорт на имя Ступки, 1905 года рождения. Мой возраст казался иногда подозрительным.
Три месяца я проработал в одном месте; потом хозяин сказал, чтобы я ушел. За это время жена разыскала одинокий домик около города. Полов там не было, но она сделала пол, под кроватью три доски приподымались. Я мог поместиться под полом. Чтобы никто не поселился во второй комнате, мы превратили ее в сарай, держали там кур, кошку и собаку.
Несколько слов напишу о собаке, так как и она участвовала в спасении моей жизни. Ее звали ”Альма”, она была очень злая. Никто не решался войти в дом, пока не привяжут собаку. Тем временем я успевал залезать под пол.
Рядом с нами жил полицейский. Зная, что его соседка — одинокая женщина, он, выпив, приходил к жене, приставал, ругался. Я сидел в яме и должен был слушать, как он говорил жене: ”ты б... что ты из себя строишь честную женщину? Долго ли ты будешь водить меня за нос?”
Однажды жена не вытерпела и говорит: ”Иди ты к такой-то матери!” Он ее назвал в ответ ”жидовской мордой” и ушел. Я вылез из ямы и начал смеяться.
Я прожил в яме два с половиной года и все время ждал наших. Последние месяцы мои нервы не выдерживали. Много раз жена предлагала мне вместе отравиться, но я ее отговаривал, и наши пришли.
Меня зовут Надежда Ивановна Индикт. Когда пришли немцы, мне было 34 года, но в связи с создавшейся обстановкой я выглядела жутко, не умывалась, ходила в изодранной одежде и с минуты на минуту ждала смерти.
Когда я жила с мужем в хатенке, пришел сосед — полицейский, говорит: ”Слушай, мне сказали, что твой муж — жид, и сын у тебя жид, и он скрывается в Одессе”. Я его схватила за рукав и кричу, как в истерике: ”Идем в гестапо”, и тащу его. Он тогда сказал: ”Отвяжись, зараза”, и ушел.
Когда наши летчики налетели на Днепропетровск, я молила бога, чтобы бомба упала нам на голову.
Я часто уходила далеко за продуктами, а муж оставался в яме. Однажды зимой, во время сильных морозов, я пошла в село. Ночевать никто не пускает без особого разрешения. Наконец, пустили, я сильно замерзла, залезла на печь и там угорела. Выбралась из хаты, а чувствую, что плохо, идти не могу, а идти необходимо, я не имею права умереть, я стала молиться: ”Боже, спаси меня ради Миши! Что с ним? Как он меня ждет!” В это время подъехала подвода и подобрала меня.
Что мне оставалось делать? Только плакать и плакать. В Каменском я увидела объявление, что если русские будут прятать евреев, всех расстреляют до грудного ребенка. Я шла и в голове было одно: жив ли еще Миша? Я думала, он мне обрадуется, а он только руками щупал мое лицо и глядел на меня как сумасшедший, а по лицу его текли слезы. Оказалось, я отморозила лицо.
Я никогда не выходила на улицу без того, чтобы не было у меня кошелки с продуктами и денег; искала евреев. А чтобы достать деньги, я продавала вещи на базаре и нанималась на работу.
Иду раз по улице вместе с соседкой Варей. Я ей доверяла. Вижу, идет молодой человек и осматривается. Я говорю Варе: ”Постойте, кажется, это еврей”, — подошла к нему. Он спрашивает, где комендатур». Я по акценту поняла, что он еврей. Он рассказал: сам он из Крыма, добрался сюда, а на вокзале ему говорят — нужен пропуск комендатуры. Я стала просить, чтобы он не ходил, потому что евреев расстреливают, дала ему сто рублей и умоляла пробираться окольными путями. Он меня послушался. А я пошла домой и плакала: ”Боже, за что люди страдают?..”
Мужу тяжело было: весь день меня нет, дом заперт на замок, а он слушает каждый шорох. Я и форточки не открывала, так что свежего воздуха не было. Но мне тяжелее было: я ходила по городу и все видела. Ходила я к тете — это на проспекте номер 84 — там стояла немецкая часть. Приводили евреев на работу. Мы с тетей их тихонько кормили, совали хлеб, сало, помидоры. Немецкий офицер был очень жестокий, подобных нет на свете.
Что только не делали немцы с евреями! Запрягали в большой фургон, и те должны были тащить. Наливали похлебку в корыто, чтобы евреи на четвереньках лакали еду.
Я ходила во все лагери. Один раз немец в меня стрелял, три пули пролетели над головой. Стоял лагерь возле тюрьмы, я увидела много подвод, спрашиваю — откуда гонят? Говорят — издалека. Были только мужчины, а их семьи уже расстреляли. Я им дала еду. Немцы заметили. Я сказала, что торгую табаком, потому что у меня дети маленькие. Немец меня ударил, я убежала. Прихожу домой, рассказываю мужу про людское горе.
Был среди пленных евреев мальчик лет пятнадцати. Мать его давно умерла, отец был на фронте. Он с сестричкой жил у бабушки, бабушка у него была русская. Пришли немцы, кто-то донес, и мальчика забрали. Они шли на работу, и мальчик увидел на тротуаре старуху, бросился к ней: ”Бабуся!” Они его стали бить, а бабуся упала без чувств.
На Херсонской жила старушка с дочерью и двумя внучатами. Я им помогала. Раз эта старушка стала меня благодарить и плачет. Я ее поцеловала. Это увидели и начали кричать. Мне пришлось убежать. Домой я не решилась идти и до поздней ночи просидела на кладбище, хотя я раньше и боялась покойников. А сейчас, сидя на кладбище, я говорила: ”Я ничего плохого не делаю, и вы немцы, мне не сделаете ничего”.
Дома муж говорит: ”Ты себя погубишь, а поцелуями ты им не поможешь”, но я ему сказала, что мои поцелуи дороже денег, потому что от этих людей все отказались, как от прокаженных.
Носила я еду одной семье — там старик был, дочь и две внучки. Приносила продукты Гершону.
Я достала мужу паспорт, но нужна была фотография. Нашла одного человека на окраине города, он сказал, что он мастер на все руки. Я ему объяснила, что ко мне приезжают колхозники, им нужны фотографии для немецких справок с печатью. Мы договорились, что я буду приводить людей, а он будет брать за три фото 500 граммов сала. 200 из них — мне. Поглядела, и когда никого не было, повела мужа к фотографу. Он его сфотографировал, потом я принесла сало. Так я водила к нему Гершона и Веру Яковлевну.
Мой муж стал учиться граверному делу. Первую печать он сделал Гершону. Потом он сделал печать для прописки, и, кому нужно было, мы ее ставили. Я все ходила и искала евреев.
Много раз гестапо на нашей улице делало обыски. Я через окно надевала дверной замок, а сама молилась богу. Когда гестапо доходило до соседей, им говорили: ”Там одинокая женщина, она работает”, и они уходили.
Я говорила мужу: ”Давай мы умрем спокойно. Я не могу жить и видеть все это”. Муж отвечал, что мы все переживем и будем жить с нашими. Он читал немецкие газеты, и я обязательно должна была покупать ему газету. Если я не доставала, он укоризненно на меня глядел: ”Не принесла?”
Я ему говорила, что ничего в них нет интересного, одна ложь. Но он так научился читать, что каждое слово у него получалось совершенно иначе. Он говорил мне: ”Увидишь, в следующем номере будет написано, что укорачивают фронт и такой-то город оставили”. И, действительно, так получилось. Он мне говорил: ”Все равно, наши будут здесь”.
Я узнала, что одному немцу требуется уборщица, и нанялась. Этот немец имел химическую фабрику. У него оказались бланки и печать. Я все это достала. И пишущая машинка была немецкая, но мне трудно было писать, и я попортила много бланков, потом написала, наконец, поставила печати. После этого я ушла с работы.
Я должна была явиться в полицию для заполнения анкеты и приложения печати к прописке. Первый вопрос, который мне задали, был — национальность моего мужа. Я ответила: ”Болгарин, румынский подданный”. Чиновник мне сказал: ”Такого быть не может, я сам болгарин”. Тогда я сказала: ”Значит, вы плохо знаете историю своего народа. Болгария граничит с Турцией, и когда турки избивали болгар, как бьют сейчас евреев, то болгары бежали в Румынию и там приняли румынское подданство”. Полицейский сказал мне: ”Спасибо за прочитанную лекцию”, и поставил печать.
Началось наступление наших. Мы готовились уйти под землю: выкопали подземелье от подвала до водопроводного колодца.
Муж должен был там сидеть, а я ему давала кушать. В последние дни муж начал заговариваться, твердил только одно слово, пока не терял сознания: ”Переживем, переживем”.
Всего не опишешь, это большое горе мы пережили, но мы дождались прихода наших войск.
Мне не удалось эвакуироваться из Днепропетровска до прихода немцев потому, что у меня в это время была опасно больна дочь. Вместе со мной остались моя мать, отец и брат — мальчик тринадцати лет. Они не захотели уехать без меня.
Когда в город вошли немцы, они сразу же приказали, чтобы все евреи надели на рукава белые повязки с шестиугольной звездой. Некоторые сопротивлялись, не хотели носить повязку, и я сама видела, как немецкий бандит убил на улице молодую девушку за то, что она отказалась надеть повязку.
Потом на евреев наложили контрибуцию в 30 миллионов рублей. Начались издевательства и грабежи. Однажды эсэсовцы ворвались в нашу квартиру и увели моих отца и мать в полицию. Там их избили и, отобрав все ценные вещи, выпустили. Мать и отец боялись показаться на улице.
Так, в страхе за свою жизнь и за жизнь детей, мы прожили до 13 октября 1941 года.
К этому времени мой муж (я замужем за русским) разыскал комнату, где нас никто не знал и куда он собирался нас перевезти. Но мы не успели осуществить этот план. В шесть часов утра к нам постучали и сказали, чтобы мы с вещами пришли к универмагу по улице Маркса, где, якобы, собирают всех евреев для того, чтобы заставить их уплатить контрибуцию.
Когда мы пришли к магазину, огромное четырехэтажное здание было уже наполнено людьми. Особенно много было стариков и женщин с детьми. У входа у всех отобрали вещи. Так как я была без вещей, меня в магазин не пустили, и я осталась стоять на улице в толпе, в которой было несколько тысяч человек. Через некоторое время, тех, что были в магазине, тоже вывели на улицу.
Я нашла мать и брата. Отца мы потеряли, и я больше его никогда не видела. Нас построили в колонну по шесть человек и в сопровождении вооруженных жандармов куда-то повели. Моя мать стала убеждать меня, чтобы я передала мою девочку кому-нибудь из знакомых на улице с тем, чтобы как-нибудь переправить ее моему мужу. Я стала вглядываться в лица людей, шедших навстречу, и вскоре увидела нашего соседа, который искал в колонне свою жену (еврейку) и ребенка. Я отдала ему Леночку и вскоре увидела, что мой муж идет рядом с колонной и ведет Леночку за руку. Через несколько минут около меня оказался знакомый мужа (я шла с краю колонными ему удалось подойти ко мне) и стал убеждать меня незаметно снять повязку и убежать. Он сказал мне, что нас ведут на убой. Но я не хотела оставлять своих и продолжала идти в колонне. Тогда моя мать, которая слышала наш разговор, начала умолять меня, чтобы я бежала. ”Нам ты все равно не поможешь,— говорила она,— а ради Леночки ты должна это сделать”.
Тут мимо нас проехала машина, в которой везли стариков и детей. И вдруг один из сидевших в машине вскочил на ноги и бритвой перерезал себе горло. Немец толкнул его в кузов, чтобы его никто не увидел, машина проехала дальше.
На Юрьевской улице я сняла повязку, незаметно выскользнула из колонны и пошла по адресу, который дал мне знакомый мужа.
Здесь я прожила недели две, и мой муж только изредка мог приходить ко мне, так как мы боялись, чтобы его не проследили. Потом он перевез меня домой, и два месяца я безвыходно просидела в комнате, прячась в шкаф всякий раз, как слышала шаги на лестнице. Но заболела Леночка, и мне пришлось начать выходить, чтобы доставать ей еду. Меня спасло то, что внешне я не похожа на еврейку, а соседи у нас были хорошие люди и во всем, в чем могли, помогали нам.
Так, в постоянном страхе, каждый день ожидая смерти, я прожила два года. Сказалась эта жизнь и на ребенке. Достаточно мне было где-нибудь задержаться, как Леночка начинала биться в истерике, с криком: ”Мою мамочку убили”. Временами казалось, что мы всего этого не перенесем.
Судьба всех остальных, с которыми я шла в колонне, ужасна. Их всех расстреляли в противотанковом рву за городом. Та же участь постигла и моих родных.
К великому моему горю, я не успела вместе с родственниками уехать из Днепропетровска в 1941 году. В тот день, когда в город вошли немцы, я находилась в квартире моего племянника. И в тот же вечер туда явилось несколько немцев и мадьяр, которые заявили, что им дано право все забрать в еврейских квартирах.
Несколькими днями позднее была произведена перепись евреев, живших в Днепропетровске, и нас стали выгонять на работы, которые нельзя назвать иначе, как каторжными. Тех, кто не в силах был работать, немцы избивали до смерти.
Потом настал роковой день, в который всем евреям было приказано собраться у магазина ”Люкс”, взяв с собой вещи и еду на три дня.
В этот день погода была совсем осенняя. Шел дождь вперемежку со снегом, ветер валил с ног.
Когда мы шли к зданию магазина, я увидела, что оно оцеплено полицией. Я решила, что лучше отравлюсь, чем дамся живой в руки немцев.
Я вернулась домой, и там мой сосед П. И. Кравченко посоветовал мне уйти из города и дал мне письмо к своей приятельнице, которая жила в селе Краснополье, в восьми километрах от Днепропетровска. В Краснополье я пробыла два дня, а потом должна была бежать и оттуда, потому что немцы не досчитались восьмисот человек евреев и стали искать их в окрестных деревнях.
Когда я вернулась в город, я узнала, что всех евреев, пришедших в тот день к магазину, расстреляли. Идти мне было некуда, домой возвращаться было нельзя, и я долго бродила по закоулкам, пытаясь что-нибудь придумать. Но что тут можно было придумать? И я решила умереть. Мне удалось достать бутылочку нашатырного спирта, я пошла в городской сад и, сев на скамейку, выпила ее всю залпом.
Очевидно, я стонала, потому что ко мне подошли какие-то немцы. Они прежде всего спросили меня, не еврейка ли я. Говорить я уже не могла и только отрицательно качала головой. И тогда они отправили меня в больницу.
В больнице я пробыла один день. Наутро ко мне подошла сестра и сказала, что предстоит обход немецких врачей и чтобы я поскорей уходила.
И вот я опять очутилась на улице, и опять мне некуда было идти. Целые сутки я ничего не ела, потому что горло у меня было обожжено и в больнице мне есть ничего не дали.
Бродя по улицам, я столкнулась с группой людей, оказавшихся красноармейцами, бежавшими из плена. Они собирались идти в свои деревни и позволили мне к ним присоединиться.
И я пошла, сначала с ними, а потом одна, и, пройдя шестьсот километров, пришла в Николаев, где прожила когда-то девятнадцать лет.
Здесь знакомые спрятали меня, потом достали мне фальшивый паспорт, словом, сделали все, чтобы спасти мне жизнь.
За все это время я столько перенесла и видела столько горя, что нужно было бы много писать. А я писать не умею. И разве можно передать на бумаге, что я испытывала, когда видела, например, как двое гестаповцев гнали по снегу молодую женщину в одной сорочке с маленьким ребенком на руках, или как в Николаеве швырнули в машину и увезли на расстрел четырех лучших врачей города.
Мне сейчас пятьдесят два года, я прожила трудную жизнь, была свидетельницей двух войн, но от того, что пришлось испытать и увидеть в немецком аду, у меня до сих пор стынет кровь в жилах.
Немцы вошли в Днепропетровск 24 августа 1941 года. И с первого же дня их прихода начались истязания, грабежи и убийства. Евреи, носившие на рукаве белую повязку с шестиконечной звездой (нам приказали носить ее под угрозой расстрела), не могли получить воды из водопроводной колонки, боялись выходить на улицу даже за хлебом.
Потом всем евреям приказано было собраться у магазина ”Люкс”. Мне сказали, что это делается для организации гетто. Собрав немного вещей, я с двумя детьми тоже пошла к магазину. Здесь нас построили в колонну и куда-то повели. На все вопросы о том, куда ведут, немцы отвечали: ”В лагерь”. Когда прошли еврейское кладбище и вышли на пустырь у железной дороги, впереди послышались выстрелы. Тогда мы поняли, зачем нас сюда привели. Но на этот раз очередь до нас не дошла, потому что на дворе стало темнеть. Толпу в несколько тысяч человек согнали к какому-то забору и оцепили со всех сторон. Было холодно, и люди стояли плечо к плечу в ледяной грязи, здесь же лежали больные и умирающие. Мой младший мальчик сидел у меня на спине, а старший (ему было три года) стоял, уткнувшись лицом в мои колени. Так мы провели длинную осеннюю ночь.
Когда рассвело, на пустыре появились немецкие солдаты с патронными ящиками в руках. Они показывали нам эти ящики и хохотали. Потом нас стали гнать к ямам, которые были в конце пустыря. Толпа шарахнулась в сторону, слабые падали под ноги обезумевшим от ужаса людям, слышались крики, выстрелы, детский плач. Немцы подтаскивали к ямам задавленных в толпе стариков и детей и закапывали их вместе с расстрелянными. Я упала на колени и обняла своих детей, мне казалось, что я схожу с ума от ужаса.
В этот момент ко мне подошел какой-то человек и сказал, что он выведет меня с детьми из толпы. Как ему это удалось, я до сих пор не понимаю, но через несколько времени мы уже оказались с ним на кладбище у дороги. Тут мы увидали подводу, на которой ехал молодой крестьянин. Мы его ни о чем не просили, но он сам предложил мне довезти меня с детьми до города. Я попрощалась со своим спасителем, и мы поехали.
Когда я пришла домой, я застала моего мужа в слезах. Ему сказали, что нас увели не в лагерь, а на расстрел. Мой муж украинец, и мы надеялись, что ему удастся помочь мне и детям бежать из лагеря.
На следующее утро мы все вышли из города и пошли в Сумы, где у мужа были родные. Шли мы без денег и без документов, и дорога отняла у нас полтора месяца. В Сумах нам удалось достать для меня фальшивый паспорт, и некоторое время нас не трогали. Потом мы узнали, что на меня донесли. Мы снова бежали и долгое время скитались по селам и деревням.
Можно ли описать нашу радость, когда в одной деревне мы встретились с передовым отрядом Красной Армии.
Теперь мой муж в армии, а я работаю в госпитале. Мне 27 лет, но я совсем старуха. Я живу только для детей и еще для того, чтобы увидеть, как будут наказаны немецкие звери. Нет, не звери, потому что звери не грызут лежачих и потому что недостойны названия зверей те, кто бросали в могилы живых детей.
Это письмо сохрани. Это все, что осталось от нашего любимого Екатеринополя — мое письмо, развалины, могилы земляков и девочка Соня. Там, где мы с тобой росли, учились, любили — трава, а близкие в земле.
Нет больше Екатеринополя, его уничтожили немцы. Осталась только девочка Соня.
Когда я приехал в наше местечко, — это было 9 мая 1944 года, — я не нашел своего дома. Голое место... Я ходил среди развалин, искал людей, но никого не нашел, все расстреляны. Никто меня не встретил, никто не подал руки, никто не поздравил с победой.
Потом я встретил Соню Диамант. Ей теперь пятнадцать лет. Чудом она спаслась, немцы трижды ее вели на казнь. Она мне рассказала о трагедии Екатеринополя.
Приехали эсэсовцы, начались обыски, грабежи, погромы. Всех евреев загнали в особые лагеря. В Звенигородке был лагерь для негодных к труду. Там заперли стариков, больных, женщин с грудными детьми и детей до четырнадцати лет.
Кто мог работать, попал в лагерь возле станции.
6 октября 1941 года в Екатеринополе расстреляли первую партию: коммунистов, колхозный актив, много евреев.
Всех, кто был в Звенигородском лагере, убили в апреле 1942 года. Убили восьмидесятилетнюю Хану Лернер за то, что она слишком стара, и младенца Мани Финенберг — ему был месяц от роду — за то, что он слишком молод.
В лагере у станции долго мучили, заставляли работать по восемнадцать-двадцать часов в сутки, издевались. Девушек насиловали. Стариков пороли розгами. Наконец, осенью 1942 года расстреляли всех — из Екатеринополя, Шполы, Звенигородки — 2000 человек.
Ты помнишь старого парикмахера Азрила Прицмана? Ему было семьдесят лет. Он крикнул перед смертью: ”Стреляйте в меня! Мои сыны отомстят”. Его пять сыновей на фронте. А бондарь Голиков! Восемьдесят лет ему было, а они его ранили, он приподнялся, окровавленный, и закричал: ”Гады, стреляйте еще! Одной пулей меня не возьмете!” Двадцать восемь родственников Голикова на фронте — сыновья, внуки, зятья, племянники.
Первый наш колхозник, старый Мендель Ингер, гордо встретил врага. Это было в первый день, когда пришли немцы. Менделю было семьдесят лет. Он не хотел с ними разговаривать. Его сразу расстреляли.
Я был у могил, и я как будто видел родных, земляков; они мне говорили из-под земли: ”Мсти!” Я обещал, что отомщу. Дважды в жизни я присягал на верность своему народу: когда мне вручили мою грозную боевую машину, и второй раз — у могил Екатеринополя.
8 октября. Немцы в городе. Дома — все, кроме Фани, которая на заводе. Она утром пошла на работу. Жива ли она? А если жива, как доберется сюда, ведь трамваи не ходят. Бася у Гани, которая больна брюшным тифом. В 6 часов вечера Фаня пришла с завода пешком, на заводе немцы с двух часов дня, а рабочие и служащие завода сидели в бомбоубежище. Директор завода пытался организовать отряд, раздавали оружие, но, кажется, ничего не вышло. Говорят, что секретаря Молотовского райсовета, Гурбера, немцы убили в кабинете райсовета. Председатель горсовета Ушкац успел уйти.
9 октября. Дома абсолютно нечего есть. Пекарни в городе разрушены, нет света, воды. Работает пекарня в порту, но хлеб только для немецкой армии. Немцы расклеили вчера объявления, обязывающие всех евреев носить отличительные знаки — белую шестиконечную звезду, на левой стороне — без этого выходить из дома строго воспрещается. Евреям нельзя переселяться из квартиры на квартиру. Фаня с работницей Таней все же переносят свои вещи с заводской квартиры к маме.
10 октября. По приказу еврейское население должно избрать правление общины в количестве тридцати человек. Община отвечает жизнью за ”хорошее поведение еврейского населения”, так гласит приказ. Глава общины доктор Эрбер. Кроме Файна, никого из членов общины я не знаю. Еврейское население должно регистрироваться в пунктах общины (всего зарегистрировано 9000 евреев). Каждый пункт объединяет несколько улиц. Наш пункт на ул. Пушкина, 64. Эти пунктом ведают Бору — бухгалтер, юрист Зегельман и Томшинский. Фаня должна специально идти на завод регистрироваться. Председатель заводского пункта — доктор Белопольский, Спиваков — член общины. Массовых репрессий пока нет, наш сосед Триевский говорит, что еще не прибыл отряд гестапо, потом будет иначе.
13 октября. Ночью у нас были немцы. В 9 часов вечера началась зенитная стрельба. Мы все были одеты. Владя спал, папа вышел во двор посмотреть, есть ли кто-нибудь в бомбоубежище, и наткнулся на трех немцев. Они были во дворе, искали евреев. Появление папы разрешило вопрос — папа привел их в квартиру. Тыча в лицо наганом, спрашивали, где масло и сахар, потом стали ломать дверцы шифоньера, хотя шифоньер был открыт; забрали все у Баси, она была у Гани. Потом перешли к нашим вещам, двое грабили без передышки, взяли все, вплоть до мясорубки.
Увязав все в скатерть, ушли. В доме все разбросано, раскидано, разбито. Решили не убирать, если придут еще, пусть видят сразу, что у нас уже им делать нечего. Утром узнаем, что в городе — повальные грабежи. Грабеж продолжается и днем. Забирают все — подушки, одеяла, продукты, одежду. Ходят группами в три-пять человек. Их слышно издалека — сапоги гремят.
После ухода немцев мама плакала, она говорила: ”Нас не считают за людей, мы погибли”.
13 октября. Ночью опять приходили мародеры. Таня, работница Фани, спасла остатки вещей, выдав их за свои. Немцы ушли ни с чем. Зашли к Шварцам, забрали одеяла и подушки.
Гестапо уже в городе.
Общине дан приказ — собрать за два часа с еврейского населения 2 кг горького перца, 2500 коробок черной мази, 70 кг сахара. Ходят по домам и собирают; все дают, что у кого есть, ведь община отвечает за ”хорошее поведение еврейского населения”.
На пунктах общины зарегистрировано 9000 евреев. Остальное еврейское население ушло из города или спряталось.
17 октября. Сегодня объявили, что завтра утром все зарегистрировавшиеся должны явиться на пункты и принести ценности.
18 октября. Сегодня утром пошли на пункт — я, мама, папа. Бася, сдали три серебряных столовых ложки и кольцо. После сдачи нас не выпускали со двора. Когда все население района сдало ценности, нам объявили, что в течение двух часов мы должны оставить город. Нас всех поселят в ближайшем колхозе, идти будем пешком, велели взять на четыре дня продуктов и теплые вещи. Через два часа надо собраться всем с вещами. Для стариков и женщин с детьми будут машины.
Еврейки, у которых мужья русские или украинцы, могут оставаться в городе в том случае, если мужья с ними. Если муж в армии или вообще по какой-либо причине отсутствует, жена и дети должны оставить город. Если русская замужем за евреем, ей предоставлено право выбирать — или оставаться, или идти с мужем. Дети могут оставаться с ней.
Рояновы пришли просить Фаню отдать им внука. Папа настаивал, чтобы Фаня с Владей шли к Рояновым. Фаня категорически отказалась, плакала и просила, чтобы папа ее не гнал к Рояновым, она говорила: ”все равно я без вас руки на себя наложу. Я жить все равно не буду, я пойду с вами”. Владю не отдала и решила взять его с собой.
Таня, работница Фани, шла все за нами следом, просила Владю отдать Рояновым, обещала следить за ним. Фаня слушать не хотела.
На улице простояли до вечера. На ночь всех согнали в здание, нам досталось место в подвале — темно, холодно и грязно.
19 октября. Объявили, что завтра с утра пойдем дальше, а сегодня воскресенье, и гестапо отдыхает. Пришли Таня, Федя Белоусов, Ульяна, принесли передачу, съестное. Вчера в суматохе Фаня оставила на столе часы. Тане дали запасной ключ от квартиры, ведь ключи все сдавали вчера на пункте.
Гестапо наклеило на всех еврейских квартирах специально отпечатанные бумажки: запрещен вход всем посторонним — поэтому также нужно проникнуть в квартиру тайно.
Знакомые и друзья приносят всем передачу, многие получили разрешение взять из дому еще вещи, народ все прибывает и прибывает.
Полиция разрешила общине организовать приготовление горячей пищи.
Разрешили приобрести лошадей и подводы. Распоряжение: на всех мешках и узлах ясно написать на русском и немецком языках — фамилию; один из членов семьи будет ехать с вещами, остальные пойдут пешком.
Владе здесь надоело, он просится домой. Папа, Шварц, отчим Нюси Карпиловской сложились и купили лошадь и линейку. Выходить за ворота нам не разрешают, покупку сделал Федя Белоусов. Нюсе удалось проскользнуть за ворота, и она вернулась обратно расстроенная, считает, что мы не должны были сюда идти, много народа осталось в городе, говорит, что даже встречала их на улице.
Завтра в семь часов утра мы должны оставить наше последнее пристанище в городе.
20 октября. Всю ночь шел дождь, утро хмурое, сырое, но нехолодное.
Община в полном составе выехала в семь часов утра, затем потянулись машины со стариками, машины с женщинами, с детьми. Идти нужно 9—10 км, дорога ужасная. Судя по тому, как немцы обращаются с теми, кто пришел с нами проститься и принес передачу, будущее не сулит ничего хорошего. Немцы избивают всех приходящих дубинками и отгоняют от здания на квартал. Стал вопрос о том, чтобы мама, папа и Фаня с Владей сели в машину.
Мама и папа уехали в 9 часов утра. Фаня с Владей задержались, поедут следующей машиной. У машины распорядители: В. Осовец и Рейзинс. Во дворе все меньше и меньше людей, спасаются только те, которые, по разъяснению немцев, будут следовать за вещами. К нам подошли Шмуклер, Вайнер, Р. и Л. Колдобские. Я высказала опасение за жизнь стариков, так как носятся нехорошие слухи: говорят, что машины идут под откос. Кто-то высказал предположение, что нас увезут за город и там уничтожат.
Вайнер выглядит ужасно: оказывается, его только вчера выпустили из гестапо. Несколько немцев вошли во двор и дубинками стали выгонять на улицу, из здания слышны крики избиваемых. Я и Бася вышли. Фаня с Владей были у машины. В. Осовец помог ей сесть, и она уехала. Мы шли пешком, дорога ужасная, после дождя размыло, идти невозможно, трудно поднять ногу, если остановиться, получаешь удар дубинкой, избивают, не разбирая возраста.
И. Райхельсон шел со мной рядом, потом куда-то исчез. Здесь же возле нас шли Шмерок, Ф. Гуревич с отцом, Д. Полунова. Было часа два, когда мы подошли к агробазе им. Петровского. Людей здесь много. Я кинулась искать Фаню и стариков. Фаня меня окликнула, стариков она искала до моего прихода и не нашла они, наверное, уже в сарае, куда уводят партиями по 40—50 человек.
Владя голоден, — хорошо, что я захватила с собой в кармане пальто яблоки и сухари. Владику это хватит на день, больше у нас все равно ничего нет, но взять съестное с собой нельзя было: немцы при выходе все отбирали, даже продукты.
Дошла очередь и до нас, и вся картина ужаса бессмысленной, до дикого бессмысленной и безропотной смерти предстала перед нашими глазами, когда мы направились за сараи. Здесь уже где-то лежат трупы папы и мамы. Отправив их машиной, я сократила им жизнь на несколько часов. Нас гнали к траншеям, которые были вырыты для обороны города. В этих траншеях нашли себе смерть 9000 человек еврейского населения, больше ни для чего они не понадобились. Нам велели раздеться до сорочки, потом искали деньги и документы. Гнали по краю траншеи, но края уже не было: на расстоянии в полкилометра траншеи были наполнены людьми, умиравшими от ран и просившими еще об одной пуле, если одной было мало для смерти. Мы шли по трупам. В каждой седой женщине мне казалось, что я вижу маму. Я бросалась к трупам, за мной Бася, но удары дубинок возвращали нас на место. Один раз мне показалось, что старик с обнаженным мозгом — это папа, но подойти поближе не удалось. Мы начали прощаться, успели все поцеловаться. Вспомнили Дору. Фаня не верила, что это — конец: ”Неужели я уже никогда не увижу солнца и света”, — говорила она. Лицо у нее сине-серое, а Владя все спрашивал: ”Мы будем купаться? Зачем мы разделись? Идем домой, мама, здесь нехорошо”. Фаня взяла его на руки, ему было трудно идти по скользкой глине; Бася не переставала ломать руки и шептать: ”Владя, Владя, тебя-то за что? Никто даже не узнает, что с нами сделали”. Фаня обернулась и ответила: ”С ним я умираю спокойно, знаю, что не оставляю сироту”. Это были последние слова Фани. Больше я не могла выдержать, я схватилась за голову и начала кричать каким-то диким криком, мне кажется, что Фаня еще успела обернуться и сказать: ”Тише, Сарра, тише”, и на этом все обрывается.
Когда я пришла в себя, были уже сумерки. Трупы, лежавшие на мне, вздрагивали, это немцы, уходя, стреляли на всякий случай, чтобы раненые ночью не смогли уйти, так я поняла из разговора немцев. Они опасались, что есть много недобитых, — они не ошиблись, таких было очень много. Они были заживо погребены, потому что помощи им никто не мог оказать, а они кричали и молили о помощи. Где-то под трупами плакали дети, большинство из них, особенно малыши, которых матери несли на руках (а стреляли нам в спину), падали, прикрытые телами матерей, невредимы и были засыпаны и погребены под трупами заживо.
Я начала выбираться из-под трупов, (я сорвала ногти с пальцев ноги, но узнала об этом только тогда, когда попала к Рояновым 24 октября), выбралась наверх и оглянулась — раненые копошились, стонали, пытались встать и снова падали. Я стала звать Фаню в надежде, что она меня услышит, рядом мужчина велел мне замолчать, это был Гродзинский — у него убили мать, он боялся, что я своими криками привлеку внимание немцев. Небольшая группа людей, которые сообразили, что делать, и прыгнули в траншею при первых залпах, оказались невредимыми — Вера Кульман, Шмаевский, Пиля (фамилии Пили я не помню). Все время они просили меня замолчать, я умоляла всех уходящих помочь мне разыскать Фаню. Гродзинский, который был ранен в ноги и не мог двигаться, советовал уйти, я пыталась ему помочь, но одна была не в состоянии. Через два шага он упал и отказался идти дальше, посоветовал догонять ушедших. Я сидела и прислушивалась. Какой-то старческий голос напевал: ”Лайтенах, лайтенах”, и в этом слове, повторяющемся без конца, было столько ужаса! Откуда-то из глубины кто-то кричал: ”Паночку, не убивай меня...” Случайно я нагнала В. Кульман, она отбилась в темноте от группы людей, с которой ушла, и вот мы вдвоем, голые, в одних сорочках, окровавленные с ног до головы, начали искать пристанище на ночь и пошли на лай собаки. Постучали в одну хату, никто не откликнулся; потом в другую — нас прогнали, постучали в третью — нам дали какие-то тряпки прикрыться и посоветовали уйти в степь, что мы и сделали. Добрались в потемках до стога сена и просидели в нем до рассвета, утром вернулись к хутору — это оказался хутор им. Шевченко. Он находился недалеко от траншеи, только с другой стороны; до конца дня к нам доносились крики женщин и детей.
23 октября. Вот уже двое суток, как мы в степи, дороги не знаем. Сегодня случайно, переходя от стога к стогу, В. Кульман обнаружила группу мужчин, среди которых оказался Шмаевский. Они, голые и окровавленные, все время сидят здесь. Решили идти днем к заводу Ильича, потому что ночью дороги не можем найти. По дороге к заводу встретили группу парней, по виду колхозники, один посоветовал оставаться в степи до вечера и ушел, второй предупредил, чтобы скорее уходили, потому что его товарищ нас обманул своим советом, он приведет сюда немцев. Мы поторопились уйти. Утром 24 октября постучались к Рояновым. Меня впустили. Узнав о смерти всех, ужаснулись, помогли мне привести себя в порядок, накормили и уложили...[15]
Вблизи Одессы раскинулась широкая равнина. Изредка только вздымается невысокий холм, зеленеет искусственно выращенный лесок, — и снова простирается черноморская степь между морем, лиманами и рекой Буг.
Все здесь открыто взору. Трудно в этих местах укрыться человеку, за которым охотится смерть в образе румынского или немецкого солдата.
Пролетая на самолете, можно увидеть сверху разбросанные хутора, совхозы, села, местечки Дальники, Сортировочную, Сухие Балки. А дальше — уже ближе к Бугу — Березовку, Акмечетку, Доманевку, Богдановку.
Эти имена звучали некогда мирно и не внушали никому страха, а теперь их нельзя произносить спокойно, каждое из них связано с убийством, мучительством, пытками.
Здесь были лагеря смерти, здесь пытали, разрывали на части, разбивали детские головы, заживо сжигали людей, обезумевших от страданий, от ужаса, от непереносимой муки.
Из сотен тысяч выжило всего несколько десятков. От них мы и узнали подробности зверской расправы.
Во всех устных и письменных рассказах уцелевших очевидцев, в их письмах и воспоминаниях, мы встречаемся с одним и тем же утверждением, что изобразить пережитое им не под силу.
”Надо обладать кистью художника, чтобы описать картины ужаса, который творился в Доманевке”, — рассказывает одесская женщина Елизавета Пикармер. ”Здесь погибали лучшие люди науки и труда. Сумасшедший бред этих людей, выражение их лиц, их глаз потрясали даже самых сильных духом. Однажды тут на навозе, рядом с трупами, рожала двадцатилетняя Маня Ткач. К вечеру эта женщина скончалась”.
У В. Я. Рабиновича, технического редактора одесского издательства, мы читали: ”Много-много можно написать, но я не писатель, и нет у меня сил физических. Ибо я пишу и вижу это вновь перед глазами. Нет той бумаги и пера, чтобы все описать в подробностях. Нет и не будет человека, который нарисовал бы картину нечеловеческих страданий, перенесенных нами, советскими людьми”.
Но они не могут молчать, они пишут, и к тому, что они поведали, ничего не нужно прибавлять.
Старый одесский врач Израиль Борисович Адесман диктовал воспоминания о пережитом своей жене, тоже врачу — Рахили Иосифовне Гольденталь.
Лев Рожецкий — ученик 7-го класса 47-ой школы Одессы — в очерках описал быт лагерей смерти, от Одессы до Богдановки.
”Мы жили в Одессе, — пишет В. Я. Рабинович, — и мы знали и понимали жизнь. Жить — это значило для нас работать, создавать культурные ценности. И мы работали. Сотни книг изданы мной (я был техническим редактором). В свободное время можно было проехаться с женой и детьми в Аркадию, к морю, покататься на лодке, ловить рыбу, купаться. В свободное время я мог почитать, побывать в театре. Мы жили просто, как жили миллионы людей в великом нашем Советском Союзе. Мы не знали, что такое национальный гнет, мы были равноправны в многонациональной нашей Родине!
Трагические даты Одессы: 16 октября 1941 года — в этот день Одессу заняли румынские войска; 17 октября 1941 года — день, когда румынские власти объявили регистрацию еврейского населения, 24 октября — день отправки евреев в гетто, в местечко Слободка, то было преддверием к лагерям уничтожения, расположенным на равнине смерти, за городом. Изгнание туда евреев наступило несколько позднее.
Ночь на 16 октября была страшна для евреев, которые не успели или не могли эвакуироваться. Страшна для стариков и старух — они не в состоянии были уйти, для матерей, чьи дети ходить еще не умели, для беременных женщин, для больных, прикованных к постели.
Это была страшная ночь для разбитого параличом профессора математики Фудима. Его вытащили из кровати на улицу и повесили. Профессор Я.С. Рабинович, невропатолог, выбросился из окна, но к несчастью, не убился насмерть. Он получил тяжелые увечья, он еще дышал и находился в сознании. У его разбитого тела стояла вооруженная охрана. Ему плевали в лицо, в него кидали камнями”.
Гитлеровцы, заняв Одессу, в первую очередь начали уничтожать врачей. Это была ненависть профессиональных убийц к тем, чье призвание — продлить жизнь людей, избавлять их от страданий.
В первые же дни убиты 61 врач с их семьями.
В смертном списке — исконные врачебные фамилии, известные с детства каждому одесситу: Рабинович, Рубинштейн, Варшавский, Чацкин, Поляков, Бродский... Доктор Адесман спасся только благодаря тому, что был зачислен консультантом больницы в гетто, в Слободке. Но до этого ему пришлось пройти через все издевательства и пытки, связанные с регистрацией, а потом — испытать все ужасы Доманевки, одного из самых страшных лагерей смерти на черноморской равнине.
17 октября 1941 года, на другой день после занятия Одессы румынами, началась регистрация евреев.
Регистрационных пунктов было несколько. Оттуда часть людей вели на виселицы или к могильным рвам, часть отправляли в тюрьму. Меньшинству было разрешено вернуться в свои разграбленные квартиры. Это была отсрочка смерти, не более.
— Тот пункт, куда погнали меня и мою жену, — рассказывает доктор Адесман, — помещался в темном и холодном здании школы. Нас там собрали свыше 500 человек. Сидеть было негде. Мы провели всю ночь стоя, тесно прижатые друг к другу. Мы изнемогали от усталости, голода, жажды и неизвестности. Всю ночь слышался плач детей и стоны взрослых.
Утром из нескольких групп, подобных нашей, был составлен эшелон в 3—4 тысячи человек. Всех погнали в тюрьму. Тут были и глубокие старики, и калеки на костылях, и женщины с грудными детьми. В тюрьме многие умерли от истощения и побоев.
Многие покончили жизнь самоубийством.
23 октября 1941 года партизаны взорвали здание румынского штаба, где погибло несколько десятков румынских солдат и офицеров. В ответ на это оккупанты залили город еврейской кровью.
На стенах было развешано объявление, что за каждого погибшего офицера подлежит повешению 300 русских или 500 евреев. Но в действительности, эта ”расценка” была превышена в десятки и сотни раз.
23 октября 1941 года из тюрьмы было выведено 10 тысяч евреев. За городом их всех уложили из пулеметов... 25 октября снова было выведено несколько тысяч евреев, и динамитом был взорван амбар, в котором они находились.
Технический редактор В. Я. Рабинович, тот самый, который летом отправлялся с детьми в Аркадию (как чудовищно звучит теперь это идиллическое название), описывает город в первые недели оккупации. ”23 и 24 октября, куда ни кинешь глазом, кругом виселицы. Их тысячи. У ног повешенных лежат замученные, растерзанные и расстрелянные. Наш город представляет из себя страшное зрелище: город повешенных. Долго нас вели по улицам, напоказ. А немцы и румыны разъясняли: ”Все эти евреи, вот эти старики, старухи, женщины, дети — виновники войны. Это они напали на Германию. И теперь их за это надо уничтожать” ...Ведут и постреливают. Падают убитые, ползут раненые. А вот и Ново-Аркадийская дорога к морю (к знаменитым курортам). Тут глубокая яма. Приказ: ”Раздеваться догола!.. Быстро, быстро!..” Крики. Прощания. Многие рвут на себе одежду, и их колют за это штыками. Убийцам нужны вещи.
Румыны и немцы пробуют силу штыка на крошечных детях. Мать дает ребенку грудь, а румынский солдат сумел штыком забрать его от матери и с размаха бросить в яму мертвых”.
Другие два очевидца, Большова и Слипченко, тоже рассказывают, как евреев в городе становилось все меньше и меньше. Каждый день по улицам шли этапы оборванных людей. Адская машина уничтожения работала безотказно.
”Вот идет в толпе человек небольшого роста, голова глубоко втянута в плечи. Высокий, выпуклый лоб, вдумчивые глаза. Кто он? Варвар, убийца, преступник? Нет, это крупный ученый, невропатолог, доктор Бланк, настолько отдавший себя науке, своим больным, своей клинике, что пренебрег приближающейся опасностью. Он до конца выполнил свой долг врача — не оставил больных. Рядом с доктором Бланком идет другой врач, с повязкой Красного Креста на рукаве. Это немолодой, грузный человек, страдающий одышкой, с больным сердцем. Постепенно он отстает, но тут румынский жандарм бьет его палкой по голове. Из последних сил врач ускоряет шаги, но скоро падает... Его бьют палкой по глазам. ”Убейте”, — раздается его вопль. И две пули пробивают его голову.
Вот еще один худой, высокий старик, с ясными и умными глазами. Русские женщины, глядя ему вслед, вытирают слезы. Какая мать не знает его? Это доктор Петрушкин, старый врач по детским болезням.
Не было такой клеветы, такой нелепицы, которую румыны не возводили бы на евреев.
Анна Маргулис, бывшая стенографистка на судостроительном заводе им. Марти, пожилая женщина, рассказывает:
— 29 октября 1941 года мой умирающий отец пытался зажечь лампу. Зажженная им спичка выпала из его слабой руки, и загорелось одеяло. Я все погасила в одну секунду. В тот же вечер сосед-румын донес полиции, что я хотела поджечь дом. Утром я была арестована и брошена в тюрьму, где было еще 30 женщин. При допросе меня начали избивать дубинками, прикладами, резиновыми шлангами. Я потеряла сознание.
Ночью, когда кругом была беспросветная тьма, к нам ворвалась толпа румынских солдат. Бросив на сырой пол свои шинели, они начали насиловать девушек. Мы, старые женщины (мне 54 года) сидели и плакали. Многие девушки сошли с ума.
Но все это было только преддверием к ужасам городского гетто, а само гетто — к равнине смерти.
”Евреи, погибшие в первые дни оккупации, были наиболее счастливыми из своих собратьев”. Эта фраза одного из одесских евреев не требует пояснений.
”В гетто на Слободку должны были явиться все: паралитики и калеки, инфекционные больные и умалишенные, и роженицы. Одни шли сами, других вели их близкие, третьих несли на руках. Лишь немногие имели счастье умереть на своей постели. В первый же день, проведенный на Слободке, люди поняли, что ”жизни” в гетто не может быть”. Помещений не хватало. Люди толпились на улицах. Больные стонали и валились прямо в снег. Румыны топтали упавших лошадьми. Раздавался плач замерзающих детей. Крики ужаса, мольбы о пощаде.
Уже к вечеру этого первого дня на улицах Слободки валялись трупы замерзших. Раздавались вопли людей, изгоняемых из Одессы в лагеря смерти. Слободка превратилась в гигантскую ловушку, скрыться было некуда. Везде румынская жандармерия и полицейские.
Здесь, в больнице гетто, состоял консультантом доктор Адесман. Больница была скопищем умирающих. При высылке евреев из Одессы всех, не успевших умереть, перевели в больницу водников и там уничтожили. Сам доктор Адесман был отправлен отсюда с последним эшелоном 11 февраля 1942 года. Он вспоминает: ”На станции Сортировочная произошла посадка в товарные вагоны, доставившие нас в Березовку. Отсюда нас погнали дальше пешком. В темную, холодную ночь, по дороге, покрытой то глубоким снегом, то льдом, тащились мы с котомками за плечами 25 километров. Краткие остановки стоили нам дорого, мы отдавали за них жандармам последние наши вещи. В Доманевку мы прибыли нищими”.
Здесь им были отведены полуразрушенные дома без окон и дверей, сараи, коровники и свинарники.
Болезни стали валить людей: дизентерия, тиф, гангрена, чесотка, фурункулез. Сыпнотифозные валялись в сараях без присмотра, в бреду, в агонии. Но никто уже не обращал внимания на трупы.
В других воспоминаниях читаем: ”На станции Сортировочная начинается посадка. В вагон впихивается столько людей, что можно только стоять без движения, плотно прижавшись друг к другу. Вагон снаружи наглухо закрывают тяжелым засовом, и люди остаются в совершенной темноте. Но постепенно начинаешь различать в полумраке испуганные, расширенные от ужаса глаза, заплаканные лица детей и женщин. Поезд тронулся. И лица озаряются надеждой. Старые женщины восклицают: ”Да поможет нам бог!”. Люди начинают надеяться, что действительно их везут туда, где им дадут возможность жить и работать. Поезд движется медленно. Куда он идет? Каждый толчок, каждая остановка вызывают ужас. А вдруг пустят состав под откос? Или подожгут его. Единственная надежда — пожалеют поезд. Но куда он все-таки идет? Люди все больше коченеют от холода, застывают без движения. Дети плачут, просят пить, есть. Сначала ребята, а потом взрослые, начинают отправлять тут же свои естественные потребности.
Внезапно раздаются стоны, мольбы о помощи. Это женщина корчится в тяжелых родовых муках, но помочь ей никто не может. Наконец, раздается скрип засова, и оставшихся в живых выгоняют из вагона. Теперь они идут пешком, погоняемые дубинками жандармов, рассыпающих удары на обессиленных и уже замерзающих детей. А те мечтают только об одном: дойти до гетто. Остановиться, не двигаться больше. Но пока они падают, падают...
Дороги густо усеяны трупами, напоминая недавнее побоище, с той только разницей, что на поле лежат не трупы воинов, а жалкие тельца младенцев и скрюченные тела стариков”.
Весь план изгнания евреев из Одессы был составлен именно с таким расчетом, чтобы как можно больше людей погибло так называемой ”естественной смертью”. Партию, направленную в Березовский район, три дня водили по степи в пургу, в снег, несмотря на то, что села, предназначенные для гетто, находились в 18 километрах от станции.
В докладной записке юриста И. М. Леензона, побывавшего в Одессе в мае 1944 года, сказано, что количество истребленных евреев в городе Одессе составляет около 100 тысяч человек.
Лев Рожецкий, ученик 7-го класса 47-й одесской школы, сочинил очерки, песни и стихи, в большинстве случаев в уме, но кое-что записывал на клочках бумаги, на дощечках, на фанере. ”Конечно, это грозило мне смертью, но я написал две антифашистские песни ”Раскинулось небо высоко” и ”Нина” (памяти женщины, сошедшей с ума). Иногда мне удавалось читать свои стихи моим товарищам по несчастью. Как мне было отрадно, когда сквозь стоны и слезы люди пели мои песни, читали стихи”.
Рожецкий рассказывает, как его избили до полусмерти за то, что нашли у него стихи Пушкина. ”Хотели убить, но не убили”.
Юноша, почти мальчик — он побывал во многих лагерях смерти и подробно описал их. По его очеркам мы ясно представляем себе весь этот ад — цепь лагерей от Черного моря до Буга: Сортировочная, Березовка, Сиротское, Доманевка и Богдановка. ”Я хочу, — пишет Рожецкий, — чтобы с особенной ясностью запечатлелась каждая буква этих названий. Эти названия нельзя забыть. Здесь были лагеря смерти. Здесь уничтожались фашистами невинные люди только за то, что они евреи”.
Число убитых в Доманевке евреев дошло до 15 тысяч, в Богдановке было убито 54 тысячи евреев. Акт об этом составлен 27 марта 1944 года представителями Красной Армии, властей и населения.
”11 января 1942 года — маму, меня и маленького брата Анатолия, только что вставшего после тифа, выгнали на Слободку. В три часа ночи нас позвали.
Был жестокий мороз, снег по колено. Много стариков и детей погибло еще в самом городе, на окраине его, на Пересыпи, под завывание пурги. Немцы хохотали и снимали нас фотоаппаратом. Кто мог — дошел до станции Сортировочная. На пути дамба была взорвана. Образовалась целая река. Вымокшие люди замерзали.
На станции Сортировочная стоит состав. Никогда не забуду картины: по всему перрону валялись подушки, одеяла, пальто, валенки, кастрюли и другие вещи.
Замерзшие старики не могут подняться и стонут тихо и жалобно. Матери теряют детей, дети — матерей, крики, вопли, выстрелы. Мать заламывает руки, рвет на себе волосы: ”Доченька, где ты?” Ребенок мечется по перрону, кричит: ”Мама”.
В Березовке со скрипом растворяются двери вагона, и нас ослепляют зарево огня, пламя костров. Я вижу, как, объятые пламенем, мечутся люди. Резкий запах бензина. Это жгут живых людей.
Это душегубство совершалось у станции Березовка.
Внезапно — сильный толчок, и поезд медленно движется дальше, все дальше от костров. Нас погнали умирать в другое место”.
О Доманевке Рожецкий говорит, что она занимает среди лагерей смерти ”почетное место”. Он описывает ее подробно.
”Доманевка — кровавое, черное слово. Доманевка — центр смертей и убийства. Сюда пригоняли на смерть тысячные партии. Этапы следовали один за другим беспрерывно. Из Одессы нас вышло три тысячи человек, а в Доманевку дошла маленькая кучка. Доманевка — районный центр, небольшое местечко. Вокруг тянутся холмистые поля. Вот лесок, красивый, небольшой лесок. На кустарниках, на ветках до сих пор висят лохмотья, клочки одежды. Здесь под каждым деревом могила... Видны скелеты людей”.
На середине Доманевки находились две полуразрушенные конюшни, под названием ”Горки”. Даже в Доманевском гетто это было страшное место. Из бараков не выпускали, грязь по колено, тут же скапливались нечистоты. Трупы лежали, как в морге. Тиф. Дизентерия. Гангрена. Смерть.
”Из трупов постепенно образовывались такие горы, что страшно было смотреть. Лежат в разнообразных позах старики, женщины. Мертвая мать сжимала в объятиях мертвого ребенка. Ветер шевелил седые бороды стариков.
Сейчас я думаю: как я тогда не сошел с ума? Днем и ночью сюда со всех сторон сбегались собаки. Доманевские псы разжирели, как бараны. Днем и ночью они пожирали человеческое мясо грызли человеческие кости. Смрад стоял невыносимый. Один из полицейских, лаская пса, говорил: ”Ну, что. Полкан, наелся жидами?”
В 25 километрах от Доманевки, на берегу Буга, расположена Богдановка. Аллеи прекрасного парка ведут здесь ко рву, яме, где нашли себе могилу десятки тысяч человек.
”Смертников раздевали донага, потом подводили к яме и ставили на колени, лицом к Бугу. Стреляли только разрывными пулями, прямо в затылок. Трупы сбрасывались вниз. На глазах мужа убивали жену. Потом убивали его самого”.
Свиносовхоз ”Ставки” стоял, по выражению Рожецкого, ”как остров в степной пустыне”. Те, которые уцелели в ”Горках”, нашли свою гибель в ”Ставках”.
Здесь загнали людей в свиные закуты и держали в этих грязных клетках до тех пор, пока милосердная смерть не избавляла их от страданий.
”Лагерь был окружен канавой. Того, кто осмеливался переходить ее, расстреливали на месте. За водой разрешали ходить по десять человек. Однажды, увидев, что ”порядок” нарушен, полиция выстрелила в одиннадцатого. Это была девушка. ”Ой, маменька, убили”, — закричала она. Полицейский подошел и прикончил ее штыком”.
Тех, кому удалось выжить, посылали на самые тяжелые мучительные работы.
”Помню, как мы подъезжали к баракам. Я вел лошадь под уздцы, мама толкала телегу сзади. Мы брали трупы за ноги и за руки, заваливали их на телегу, и, наполнив ее до краев, везли свой груз к яме и сбрасывали вниз”.
Елизавета Пикармер рассказывает:
”Я со своей соседкой по дому и ее ребенком очутились у ямы первыми, несмотря на то, что в толпе мы стояли сотыми. Но в последнюю минуту появился румынский верховой с бумажкой в руках и подскочил к конвоирам. И пленных повели дальше, на новые муки. На другой день всех нас бросили в реку. Отдав нашим мучителям последние вещи, мы купили себе право выйти из воды. Многие потом умерли от воспаления легких”.
В Доманевке румыны раздирали надвое детей, ухвативши за ноги, били головой о камни. У женщин отрезали груди. Заживо закапывали целые семьи или сжигали на кострах.
Старику Фурману и 18-летней девушке Соне Кац было предложено танцевать, и за это им было обещано продлить жизнь. Но их жизнь длилась недолго, через два часа их повесили.
Обреченные на смерть люди двигались как автоматы, теряли рассудок, бредили, галлюцинировали.
Коменданты села Гуляевки — Лупеску и Плутонер[16] Санду — еженощно посылали своих денщиков в лагерь за красивыми девушками. Утром они с особым наслаждением наблюдали их предсмертные муки.
Сыпнотифозные валялись без присмотра. Смерть косила людей сотнями и трудно было отличить живого от мертвого и здорового от больного”.
Таня Рекочинская пишет брату в действующую армию: ”Меня с моим мужем и двумя детьми в лютую, морозную зиму выгнали из квартиры и отправили этапом за 180 километров от Одессы, к Бугу. Грудной ребенок — девочка, в дороге умерла. Мальчика, вместе с другими детьми этапа, расстреляли. Мне досталась участь пережить все это”.
И этих ужасов еще недостаточно. В бредовое существование лагеря смерти, в безмолвие, нарушаемое стонами и хрипами умирающих, врывается тревожный крик: ”Село оцеплено. Приехали румыны и немцы-колонисты из села Картакаева с пулеметами”.
Появляются полицейские верхом на лошадях и сгоняют всех евреев в один сарай, а оттуда к смертным окопам. Некоторые решают умереть гордо, не унижая себя мольбами о пощаде, не показывая палачам страха смерти. Другие хотят умереть сами. Бегут и бросаются в лиман. Мужчины успокаивают женщин, женщины — детей. Кое-кто из самых маленьких смеется. И этот детский смех кажется странным в обстановке кровавого побоища.
— Мамочка, куда это нас ведут? — раздается звонкий голосок шестилетней девочки.
— Это нас, детка, переводят на новую квартиру, — успокаивает ее мать... Да, квартира эта будет глубокая и сырая. И никогда из окон этой квартиры не увидит ее дочка ни солнца, ни голубого неба.
Но вот и окопы. Вся процедура человекоубийства производится с немецкой аккуратностью и точностью. Немцы и румыны, как хирурги перед операцией, надевают белые халаты и засучивают рукава. Смертников выстраивают у окопов, раздев их сначала догола. Люди стоят перед своими мучителями трепещущие, нагие и ждут смерти.
На детей не тратят свинца. Им разбивают головки о столбы и деревья, кидают живыми в разведенные для этого костры. Матерей отталкивают и убивают не сразу, давая раньше истечь кровью их бедным сердцам при виде смерти малюток”.
Особой жестокостью отличалась одна немка-колонистка, раскулаченная жительница села Картакаева. ”Она как бы пьянела от собственной жестокости и с дикими криками разбивала детские головки прикладами с такой силой, что мозги разбрызгивались на большое расстояние”.
Летом 1942 года у обитателей Доманевки был такой страшный вид, что в день, когда ждали приезда губернатора Транснистрии, всем евреям велено было покинуть местечко, удалиться за его пределы на 5—6 километров и вернуться только к вечеру.
Прежде, чем уничтожить людей в лагерях смерти, их грабили. Румыны и полицейские брали деньги за все — за глоток супа, за час жизни, за каждый вздох и каждый шаг. В марте 1942 года Елизавета Пикармер заболела сыпным тифом и в числе прочих заболевших была отправлена на сыпнотифозную свалку. Шестерых, которые были не в силах [встать], расстреляли. ”Я, — рассказывает Пикармер, — тоже упала в грязь. Но за 20 марок была вытащена полицаем на горку при помощи железной палки”.
7 мая 1943 года был издан приказ — всех оставшихся в живых отправить на сельскохозяйственные работы. ”Здесь положение несколько улучшилось, так как мы получили возможность ежедневно после работы купаться в реке Буг, и один раз в неделю вываривать свои лохмотья, из конопли мы себе связали юбки, кофты и туфли״...
Но эта близость к реке Буг, так радовавшая людей летом 1943 года, принесла им новые ужасы.
”23 марта 1944 года переправился через Буг карательный отряд эсэсовцев, и нас, евреев, обрекли на расстрел. Ждать спасения было неоткуда. Всюду на пути мы встречали этапы, которых гнали по направлению к Тирасполю. От голода и холода у всех опухли руки и лица. Дальше продолжать путь не было сил, и мы молили учинить над нами расстрел на месте. Женщин и детей посадили на машины и увезли в неизвестном направлении. Оставили только 20 человек (в том числе и меня) с немецким унтер-офицером и мы продолжали путь. Двое суток мы ничего не ели, дрожали от холода. Мы теряли рассудок”.
На степной равнине Одесской области, в стороне от железнодорожной станции Колосовка есть село Градовка. Летом 1944 года там очутился подполковник Шабанов. Он увидел на окраине села три варницы, печи для обжига известняка, заросшие бурьяном и чертополохом. В шахтах печей Шабанов различил обугленные кости предплечья, лопатки, позвонки. Под ногами хрустели мелкие обломки черепов. Земля была густо усыпана ими, как морской берег ракушками.
Это было все, что осталось от сожженных людей.
Убийцам не понадобились здесь сложные, специально оборудованные кремационные печи с особой вихревой тягой системы ”Циклон” — для своего кровавого дела они обошлись нехитрыми варницами.
Главными палачами были немцы-колонисты. Их здесь было много: русские названия деревень и сел перемежались с названиями немецкими: Мюнхен, Радштадт и т.д. Вместе с названиями немецкие колонисты перенесли на русскую землю кровавую жестокость, свойственную этим ”арийцам”. Эти люди обагрили кровью невинных землю, их приютившую. Как на праздник, съезжались они к степным варницам. Они грабили с наслаждением. Убивали со сладострастием. В Градовке обреченных на смерть долго не держали. Здесь был в ходу ”конвейерный” способ. Людей сжигали с учетом емкости той или иной варницы. Каждая ”закладка” требовала примерно трех суток. Пока горела одна печь, казнь происходила в другой.
Перед варницами людей раздевали донага, выстраивали у края шахты и расстреливали в упор из автоматов, стреляли, главным образом, в голову. Осколки хрупких черепных костей разлетались в стороны, их не убирали. Трупы падали в печные шахты.
Когда шахта наполнялась до краев, трупы обливали керосином. Пучки соломы заранее были разложены по углам. Жир, вытапливаясь из трупов, усиливал горение. Вся округа была затянута дымом, отравлена смрадом горящего человеческого мяса.
Вещи казненных увозились на железнодорожную станцию, где происходила сортировка и погрузка награбленного в вагоны. Все производилось со знанием дела, методично. В Германии и Румынии были, вероятно, довольны присланными вещами. Единственный досадный их недостаток заключался в том, что они пропитались запахом гари.
В трех варницах было сожжено около 7 тысяч человек. В Радштадте и Сухих Балках число погибших дошло до 20 тысяч. Подполковник Шабанов так заканчивает свое сообщение: ”Я много видел за войну, но не могу передать того, что я пережил при посещении варниц. Но если я, сторонний свидетель, испытал все это, то что же должны были перечувствовать и пережить сами обреченные, прежде чем упасть с размозженной головой в огонь печи? Рассказывают, что одна женщина схватила и увлекла за собой в жерло печи одного из палачей”.
Баржи, груженные еврейскими женщинами и детьми, через полчаса после выхода в открытое море возвращались пустыми, забирали новые партии, снова уходили и снова возвращались.
Разминирование минных полей и поиски мин — это тоже было обязанностью интернированных евреев, из которых не спасся ни один. Какие свидетельские показания, какие акты о зверствах, какие протоколы опишут все это? Кто изобразит набитые до отказа эшелоны? Вагоны стояли на путях неподвижно по нескольку суток, двери были запломбированы. Трупы выбрасывались в степь и сжигались на кострах. Вся равнина от Черного моря до Буга была освещена пламенем этих костров.
Смерть от огня, от стужи, от голода, жажды, от истязаний, пыток, расстрелов, повешенья... Все виды гибели, весь кровавый арсенал пыток, все виды мучения — все это обрушилось на безоружных, беспомощных стариков, женщин, детей”.
Одесса была превращена в застенок, терроризирована, залита кровью, покрыта виселицами. Одесские газеты, издаваемые румынами, были наполнены изуверским бредом о ”еврейской опасности”, о том, что, по словам фюрера, в Новой Европе скелет еврея будет редкостью в музее археологических древностей.
В такой обстановке каждое слово сочувствия, обращенное к евреям, каждый соболезнующий взгляд, каждый глоток воды и корка хлеба, поданные еврейскому ребенку, грозили смертью русским и украинским людям. И все же, и русские, и украинцы, рискуя жизнью, помогали евреям: прятали в подвалах целые семьи, кормили их, одевали, лечили.
”А только скажу спасибо вам, Шура, и вам, товарищ Чмир, что прятали нас. Вы, наши покровители, ежедневно читали приказы зверей — немцев и румын, чем вам грозит прятание нас. И все-таки, рискуя жизнью своей, вы это делали. Спасибо вам”, — пишет Рабинович. Он написал незабываемые страницы обвинительного акта о зверствах румынско-немецких оккупантов в его родном городе.
Елизавета Пикармер спаслась от смерти только благодаря тому, что в лагере смерти ее случайно увидела русская женщина, отдыхавшая в санатории, где Пикармер была сестрой-хозяйкой.
Украинец Леонид Суворовский, инженер одного из одесских заводов, приобрел широчайшую известность среди еврейского населения Одессы. Суворовский не только предостерег своих знакомых евреев, чтобы они не шли на объявленную румынами регистрацию, но поселил многих в своей квартире, превратив ее в подлинный штаб, где по ночам изготовлялись фальшивые русские паспорта для десятков еврейских семейств. С помощью своих русских и украинских друзей Леонид Суворовский укрывал и содержал двадцать две еврейских семьи, для чего днем продавал папиросы и даже собственное платье. В конце концов, Суворовский был арестован немецко-румынскими властями и приговорен военно-полевым судом к семи годам каторги. Но еще накануне ареста Суворовский успел дать прибежище спасенным им еврейским семьям у своих друзей.
Яков Иванович Полищук, в самом центре города, в недостроенном доме, с группой лиц, которым он доверял, вырыл обширный подвал, в котором два года скрывалось 16 еврейских семейств. С опасностью для жизни, ночью Полищук приносил туда продукты. Все 16 семейств были спасены.
Андрей Иванович и Варвара Андреевна Лапины, старики, прятали в своих комнатах еврейских детей. Когда опасность сделалась слишком явной, Лапина отправила детей в надежное место, в деревню. Арестованная, она словом не выдала их местонахождения. Варвара Андреевна Лапина была расстреляна.
Константин Спаденко, украинец, портовый рабочий, совершил с товарищем несколько смелых нападений на одесскую тюрьму, где были заключены тысячи евреев. Некоторых из них удалось переправить к партизанам.
Степная равнина не могла служить защитой партизанам, но земля укрывала их в своих недрах. Заброшенные каменоломни, знаменитые одесские катакомбы, были превращены в партизанские гнезда, соединенные между собой подземными ходами.
Румыны и немцы со страхом ощущали у себя под ногами эту полную угрозы почву. Люди оттуда производили взрывы зданий, нападали на тюрьмы, оттуда шла месть.
Две сестры Канторович, Елена и Ольга, две еврейские девушки, их брат, его товарищ У кули, работник почтамта (грек) и еще несколько человек образовали сплоченную группу борьбы с оккупантами. Дважды арестованные ”по обвинению в еврействе” и дважды вырвавшиеся на волю, сестры Канторович связывались с партизанскими отрядами ближних и дальних катакомб. В подвале своей городской квартиры Елена и Ольга скрывали радиоприемник и пишущую машинку. Сводки Совинформбюро распространялись по городу непостижимым для оккупантов образом.
Сводки проникали в трамваи, булочные, кино, даже в тюрьму, куда их приносили в печеном хлебе и в складках одежды. В этой смертельно опасной работе наряду с еврейскими девушками и юношами плечом к плечу стояли русские и украинские их товарищи..
Школьнику Льву Рожецкому, прошедшему все круги фашистского ада, ”видится памятник” над знаменитой богдановской ямой, одной из ям в лагерях смерти... Этому памятнику жертвам фашизма он посвятил стихи:
Кто бы ни был ты, остановись,
Приблизься, путник благородный,
К могиле сумрачно-холодной,
На лоне грусти осмотрись,
Объятый гневом и волненьем,
Слезою не тумань очей.
Испепеленный прах людей
Почти безмолвным поклоненьем.
Румыны и немцы не жалели сил для того, чтобы превратить советскую Одессу в город Антонеску, столицу пресловутой Транснистрии. Но город не покорился, он жил, и боролся, и победил вместе со всей страной.
***
4 июля первые германо-румынские войсковые части вступили с разных сторон в Северную Буковину; 6 июля они уже были в Черновицах. Одним их первых шагов гитлеровского Главного командования было объявление еврейского населения Буковины вне закона. По деревням и местечкам прокатилась неслыханная до того волна погромов. Так, в местечке Гзудак было около 470 еврейских семейств; все они были убиты, за исключением трех человек, которым удалось бежать. Во многих деревнях не осталось в живых ни одного еврея. В Черновицах было убито свыше 6000 человек.
Румынский крестьянин Корда Никола, работавший во время румынской оккупации на резиновой фабрике ”Кадром” в Черновиках, рассказывал, что в его родной деревне Волока не осталось в живых ни одного еврея.
В некоторых селах отдельным евреям удалось спастись, благодаря соседям, прятавшим их в погребах и на сеновалах.
Когда, наконец, в Буковину прибыли немногие представители гражданских властей, оставшиеся в провинции в живых евреи были частично перевезены в местечко Сторожинец, частично в Баюканы. Оттуда вскоре их отправили в лагеря, расположенные вблизи этих местечек. Там они оставались несколько дней (в Сторожинце — 11 дней), подвергаясь нечеловеческим издевательствам. Затем лагеря были распущены, а евреи загнаны в гетто.
В Черновицах, где было около 60000[18] евреев, мужчин и женщин хватали на улицах, извлекали из домов и уводили в полицию, откуда их группами, от 50 до 300 человек, гнали под конвоем на различные работы. Румынские дамы, постепенно наводнившие город и занявшие еврейские квартиры, приходили в полицию, где им предоставляли по 20-30 евреев или евреек для уборки квартир ”от грязи, оставленной большевиками”. Очень много евреев было передано германской комендатуре, угнавшей их на строительство железнодорожного моста через Прут. Многие погибли в волнах бурной реки, но еще больше погибло от бесчеловечного обращения и истощения. Магазинов в городе не было, одни только хлебные лавки. Но евреям хлеб не продавали.
Одним из первых распоряжений румынского Национального Банка был приказ об обмене советских денег по определенному паритету. Но у евреев, когда они приходили в разменную лавку, деньги просто-напросто отбирались, а взамен им ничего не выплачивали.
Ежедневно по утрам, когда евреи шли на работу, их встречали полицейские патрули, задерживали, не обращая внимания на удостоверения с мест работы, жестоко избивали их, тащили в полицию и только оттуда, уже под конвоем, отправляли на работу.
Спустя несколько недель был издан приказ о том, что все евреи обязаны носить на левой стороне груди заплату со ”звездой Давида”. Эта звезда фактически ставила евреев вне закона: заметно усилились нападения, так как преступники были уверены в своей безнаказанности. Евреев, захваченных без звезды или носивших ее не на предписанном месте, угоняли в концлагеря... Тогдашний губернатор Буковины, генерал Галатеску издал даже специальный приказ, широко распространенный и опубликованный в местной прессе. Генерал требовал, чтобы звезда была крепко пришита за все шесть концов и носилась на положенном месте, так как наблюдалось, что некоторые евреи недостаточно выпячивают звезду и даже время от времени снимают ее.
Нищета среди еврейского населения все возрастала, большинство голодало в буквальном смысле слова, кормясь исключительно подачками сердобольных соседей... Работать евреи должны были безвозмездно. Одни врачи имели право заниматься своим делом, причем на их вывесках должно было быть четко обозначено ”еврей”. Лечить неевреев евреям-врачам было строго запрещено. В синагогах нельзя было совершать богослужений, а городская синагога было сожжена, как только германо-румынские войска вошли в город.
Повсюду были расклеены афиши, предостерегавшие против ”актов большевистского саботажа”. В качестве репрессивной меры была предпослана угроза расстрела 20 заложников-евреев и 5 неевреев. Тюрьмы были переполнены... Число людей, взятых в качестве заложников, было весьма значительно, и большинство из них было убито.
Среди них был черновицкий главный раввин Марк и главный кантор Гурмон. Еще через некоторое время власти учредили так называемый ”Еврейский комитет” с д-ром Нейбургом во главе. В Комитет вошли, главным образом, бывшие сионистские лидеры. Этот Комитет должен был играть роль рупора оккупантов в их отношениях с еврейским населением. Единственное, чего добился Комитет, это сохранения пяти еврейских организаций (еврейская больница, родильный дом, дом для престарелых, дом для умалишенных и сиротский дом) и то на очень тяжелых условиях.
На основании одного декрета было конфисковано все недвижимое имущество евреев. Евреи-домовладельцы должны были платить квартирную плату за проживание в собственном доме. Любой румын мог занять любую приглянувшуюся ему квартиру еврея, забрав одновременно и всю обстановку в квартире.
Так продолжалось до 10 октября 1941 года, когда Еврейскому комитету было поручено передать устно всем евреям, что они должны перейти в гетто, в район, где до того проживали беднейшие слои еврейского населения. Рано утром 11 октября двинулись толпы народа. У всех на руках и на спинах — узлы с одеждой и постелью. Кое-кто волочил свои вещи на тачках, ручных тележках или детских колясках. Для устрашения населения военные власти выпустили несколько танков, с грохотом кативших по улицам.
О создании гетто не было опубликовано никаких приказов. Только три дня спустя в бухарестской газете ”Курентул” появилась небольшая заметка о том, что это ”необходимое мероприятие” было осуществлено ”самым гуманным образом”.
Кое-кто из евреев, ссылаясь на отсутствие официального приказа, попытался остаться в своих квартирах. Однако 11 октября, после 18 часов, когда вокруг гетто был уже возведен высокий дощатый забор, жандармы извлекли этих евреев из квартир и угнали под конвоем в гетто. В наказание им ничего не разрешили взять с собой.
Жилищные условия в гетто были невыносимы: в маленьких комнатушках умещали по 5-8 семейств. Входы в гетто строго охранялись, и никто из евреев не смел покидать гетто.
Спустя два дня явился один из членов Еврейского комитета, сообщивший решение властей о том, что все евреи Буковины, включая и Южную Буковину, выселяются в так называемую Транснистрию, т. е. в оккупированный румынами район между Днестром и Бугом. Переселение, как правило, должно было производиться по железной дороге, но поскольку многие районы были лишены железнодорожной сети, а других способов передвижения нет, часть пути придется проделать пешком. Каждому переселенцу рекомендовалось поэтому захватить лишь такое количество ручного багажа, сколько он в состоянии нести сам. Для организации ”переезда” были назначены так называемые руководители групп, которые должны были наблюдать за приготовлениями к отъезду.
Уже на следующее утро от евреев под угрозой смертной казни потребовали сдачи всех ценных вещей: золота, драгоценностей, иностранной валюты. В этот же день транспорты евреев из других городов проследовали через Черновицы. А еще через день началась отправка черновицких евреев. Длинные колонны физически и душевно разбитых людей, овеянных дыханием смерти, потянулись по улицам города к товарной станции. Репортеры румынских и немецких газет засняли это ”событие” и затем воспели в своих газетах ”мудрое решение еврейской проблемы” в Буковине.
Первые транспорты ушли 14 октября 1941 г., следующие — 15-го. Вечером 15 октября в помещение Еврейского комитета явился тогдашний бургомистр Черновиц, доктор Трайан Поповичи, сообщивший, что из Бухареста получено разрешение на оставление нескольких тысяч евреев в Черновицах. По требованию бургомистра были составлены списки еврейского населения по профессиям и возрасту — в результате около 17000 евреев осталось в городе. Сюда вошли представители разных профессий; кроме того, лица старше 60 лет, женщины с беременностью свыше шести месяцев, матери с грудными детьми, государственные пенсионеры и бывшие офицеры запаса.
Фактически разрешения на дальнейшее пребывание в Черновицах в большинстве случаев продавались за сказочные суммы. Люди, не обладавшие достаточными средствами, не могли получить разрешения даже в том случае, если они по своей профессии или иным условиям подходили по инструкции.
В еврейской больнице, например, сестрами работали женщины из Бессарабии с большим стажем — от 10 до 20 лет. К моменту создания гетто больница была переполнена, во всех коридорах и даже в саду были размещены больные.
Тогда в качестве сестер было взято несколько уроженок Черновиц, и даже некоторые ”дамы из общества” посвятили себя этой работе, чтобы лично ухаживать за больными родственниками.
Когда встал вопрос о разрешениях, почти все уроженки Черновиц получили соответствующие документы, а бессарабкам в них было отказано под предлогом, что все бессарабки — коммунистки и, следовательно, недостойны этой милости.
Какова же была судьба остальных евреев Черновиц? Необходимо учесть, что перед румынскими властями стояли задачи восстановления торговли и промышленности в городе. Чтобы привлечь в торговлю румын, был издан декрет, по которому все румыны, возглавляющие в Черновицах торговые заведения, освобождаются от военной службы. Эта приманка возымела свое действие. За короткое время в Черновицах открылось очень много магазинов. В основном, это были магазины, принадлежавшие до того евреям, которые сейчас лишены были права быть собственниками торговых предприятий. Та же самая картина наблюдалась и в промышленности: все промышленные предприятия, принадлежавшие раньше евреям, были объявлены собственностью государства, и тут же по смехотворно низким ценам отданы в аренду румынам. Но румынские новоиспеченные промышленники не в состоянии были справиться со своими новыми задачами без помощи специалистов и квалифицированных рабочих, которых можно было найти лишь среди еврейского населения. Каждый предприниматель-румын получил возможность оставить на месте ”своих” евреев.
Лица, получившие разрешения на жительство в Черновицах, могли оставлять и свою семью, т. е. несовершеннолетних детей, жену, а в некоторых случаях и родителей. Все остальные евреи были постепенно высланы. Отправка их тянулась до середины ноября, когда она из-за транспортных затруднений была приостановлена. Таким образом, в Черновицах осталось еще около 5000 евреев, не имевших разрешений. Частично это были лица, укрывшиеся и уклонившиеся от переселения, частично инвалиды, неспособные к передвижению.
Обладатели разрешений могли оставить гетто и вернуться в свои, полностью разграбленные квартиры. Немедленно была создана контрольная комиссия с целью проверки правильности выдачи разрешений. Эта комиссия заседала в большом зале ратуши под председательством губернатора и при участии представителей гражданских и военных властей, а также сигуранцы (тайная полиция). Комиссия аннулировала и отобрала немало разрешений, оказавшихся будто бы неправильными. Обладатели их были немедленно высланы в Транснистрию. Та же участь постигла и всех тех, кто числился в ”черных списках” сигуранцы.
Еще не успела закончиться эта ревизия, как назначена была новая регистрация, через которую должны были пройти и евреи, оставшиеся в Черновицах без официального на то разрешения. Им были впоследствии выданы разрешения другого типа, подписанные, однако, не губернатором, а бургомистром Трайаном Поповичи (почему эти разрешения носили название — ”поповичские”). Эта вторая перепись установила, что в Черновицах — около 21000 евреев, из них — около 16000 с так называемыми ”разрешениями Галотеску” и примерно 5 тысяч — с ”поповичскими” разрешениями. Ликвидация гетто в Черновицах отнюдь не была актом благоволения, а лишь результатом распоряжения Санитарного управления с целью предупреждения эпидемий.
На протяжении двух с половиной лет одна ревизия следовала за другой, сопровождаясь каждый раз новыми гонениями и преследованиями. Каждому еврею полагалось иметь множество всяких справок и удостоверений. В Бухаресте был создан специальный департамент по еврейским делам, начальник которого был наделен властью министра. Не надо забывать, что все эти документы продавались за огромные деньги; бесконечные прошения должны были снабжаться печатями, и все только для того, чтобы выколачивать все больше и больше денег. Помимо всего, за каждый документ взимались еще ”экстратаксы”.
Но за исключением врачей никто не имел права на самостоятельную работу. Много сотен евреев были вынуждены работать задаром в разных военных и гражданских учреждениях, часто им приходилось даже приплачивать, чтобы добиться мало-мальски человеческого обращения со стороны начальства.
Для лиц, занятых в торговле и промышленности, были установлены следующие правила: возбранялось брать на работу еврея без специального разрешения биржи труда. Для получения такого разрешения приходилось выполнять массу формальностей и, между прочим, доказать, что данный еврей ”незаменим” и что предприниматель не в состоянии найти для данной работы румына; после всего этого разрешение нуждалось еще в подписи сигуранцы. Каждый еврей — рабочий или служащий — обязан был иметь своего дублера, которого этот еврей должен был в кратчайший срок обучить, с тем, чтобы подготовить таким образом себе замену. Все евреи призывного возраста (19—55 лет) должны были вносить военный налог в размере от 2000 до 12000 лей. Мужчины, не работавшие на предприятиях, забирались в рабочие батальоны и отправлялись на работу в глубь страны, причем кормиться и одеваться они должны были за собственный счет.
Таково было положение евреев до июня 1942 года. К этому времени генерал-губернатор Маринеску добился отставки бургомистра Поповичи. Сразу же был издан приказ о том, чтобы выслать в Транснистрию всех обладателей разрешений, подписанных Поповичи. Одновременно подверглись высылке и те, у кого были отняты разрешения на работу, а также инвалиды, не попавшие в рабочие батальоны. Всего в июне 1942 года было выслано около 6000 евреев.
В том же году в Черновицы прибыла небольшая партия евреев беженцев из Польши — 60—80 человек. Хотя польские граждане находились сначала под защитой Чили, а потом Швейцарии, Маринеску выдал этих польских евреев немцам, которые немедленно отправили их обратно в Польшу. Даже полицейский чиновник, сопровождавший несчастных к польской границе, говорил, что никогда в жизни ему не приходилось видеть такого жестокого обращения с людьми. И случись ему еще раз получить такое задание, — заявил он, — он предпочитает покончить с собой.
Таким образом, к августу 1942 года в Черновицах оставалось около 16000 евреев. Вместе с тем, беспрерывно росло количество ограничений для евреев.Так, евреям было запрещено ходить по улицам в недозволенные часы, т.е. от часу дня до 10 часов следующего утра. Рабочим были выданы специальные пропуска, которые, однако, давали им только право ходить на работу и обратно. Евреи не имели права выходить за пределы городской черты. В апреле 1942 года была создана еврейская религиозная община, в обязанности которой входило также выполнение распоряжений властей.
В функции общины входила, между прочим, мобилизация евреев для рабочих батальонов. Многочисленные денежные контрибуции, возлагавшиеся на евреев, также должны были взиматься через общину. Весной 1943 года в Черновицы был назначен новый генерал-губернатор — Драгалина. Этот Драгалина числится в первом десятке преступников в списках виновников войны, опубликованных Советским правительством. Его вступление в должность Черновицкого губернатора совпадает с тем временем, когда уже всем было ясно, что Германия проиграла войну, и близится час расплаты для виновников войны. Драгалина воздержался поэтому от того, чтобы еще более ухудшить режим, установленный для евреев. Во время инспекторской поездки по концентрационным лагерям он даже выпустил из лагерей часть евреев, попавших туда из-за отказа носить желтую звезду. В январе 1944 года он приказал, наконец, снять желтые повязки.
Когда в марте 1944 года фронт вплотную приблизился к Буковине, евреи стали опасаться, что немцы уничтожат город и жителей, как они это сделали во всех других украинских городах. Драгалина обещал эвакуировать евреев; на самом же деле он выдал очень немного пропусков, распределив их, главным образом, среди служащих общины. Когда, однако, 24 марта Красная Армия форсировала Днестр, несколько сот еврейских семейств успели, воспользовавшись паникой, бежать из города. В тот же день управление городом перешло в руки немцев. 26 марта передовые части Красной Армии вошли в предместья Черновиц и после трехдневного боя, происходившего вне города, немцы отступили, не успев причинить населению ущерб... Разрушения в городе были не очень значительны. Немцы подожгли две фабрики, телефонную станцию, здание полиции и два жилых дома в центре города. За день до отступления они подожгли также резиденцию архиепископа, — провокационный акт, долженствовавший вызвать эксцессы против евреев. Но сторож здания сумел локализировать пожар и обнаружил преступников.
В период немецко-румынской оккупации в Черновицах существовала нелегальная коммунистическая организация, в нее входило около 80 человек: евреи, поляки, украинцы.
Мы жили в Черновицах. 6 июля пришли враги. Мы не смогли эвакуироваться: муж работал в военном автогараже, ребенок заболел.
Евреев согнали в гетто и стали отсылать в Транснистрию. [После того, как выслали 50000[20] людей, высылки были временно приостановлены. 7 июня 1942 года их возобновили и][21] мы попали в первую очередь.
Ночью пришли румынские жандармы. Мы знали, что нас ждет смерть, а трехлетний ребенок безмятежно спал. Я его разбудила, дала ему игрушку — медвежонка, и сказала, что мы едем в гости к его двоюродному братику.
Нас повезли в Тульчинский уезд на каменоломню. Там мы пробыли 10 дней почти без еды, варили борщ из травы. Вместе с нами отправили умалишенных из еврейской больницы, их не кормили, и они душили друг друга. Потом нас перевели в Четвертиновку, так как на каменоломню прибыла новая партия евреев из Черновиц.
Всех разместили в селах Тульчинского уезда — в конюшнях и свинарниках. Били, издевались. В середине августа приехали немцы, вызвали всех и спросили, хотели бы мы работать. Они сказали, что возьмут нас на работу и будут хорошо кормить.
13 августа прислали грузовики, приехали две легковые машины с немецким начальством из Винницы. Стариков, больных, матерей с грудными детьми и многодетных отделили, работоспособных и матерей с одним или двумя детьми погнали пешком.
Мы перешли через реку Буг. Там разделили навеки людей. Многие мужья остались без жен, дети без родителей или наоборот... Нам повезло: мы оказались вместе — я, муж и Шура. Мы прибыли в Немиров. Там был лагерь для местных евреев — их было человек 200-300, все молодые и здоровые (остальные были уже убиты). Нас привезли к ним во двор, мы просидели ночь, а на рассвете показались немировские евреи в лохмотьях, с ранами на босых ногах. Когда они увидели наших детей, они стали кричать и плакать. Матери вспоминали своих замученных малюток. Мы с трудом верили их рассказам. Один рассказал, что убили его жену и трех детей, другой, что у него убили родителей, братьев и сестер, третий, что замучили его беременную жену.
К утру возле лагеря собрались украинцы. Мой ребенок выделялся золотыми волосами и голубенькими глазенками. Он всем нравился, и одна украинка предложила мне, что она его усыновит: ”Все равно вас убьют, жалко ребенка, отдайте его мне”. Но я не могла отдать Шуру.
В три часа дня нас перевели в наш лагерь. Когда мы к нему приблизились, еще больший ужас охватил нас. Это было здание старой синагоги, полное перьев от разодранных подушек.
Всюду валялись кофточки, детские туфельки, старая посуда, но больше всего было перьев. Оказалось, что в эту синагогу немцы согнали немировских евреев и отсюда повели их на казнь. Хорошие вещи забрали, а старые остались. В подушках искали золото и потому разорвали их. Нас окружили колючей проволокой и заперли. Приезжали полицмейстер Гениг и его помощник ”Крошка”.
Вечером пригнали к нам стариков, больных и детей, которых румыны отказались оставить на их стороне. Это было страшное зрелище...
20 августа утром устроили перепись: отобрали работоспособных, человек 200, оставались еще 100 стариков и больных, 60 детей. Полицмейстер Гениг, улыбаясь, сказал: ”Еще один нескромный вопрос — кто из женщин в положении?” Назвалась Блау, женщина на восьмом месяце, мать пятилетнего ребенка. Он ее записал, потом всем приказал собраться, идти без детей на работу. Оставались только матери с грудными детьми. Я решила — пусть застрелят, а Шуру я не оставлю. Я стою с ним. Ко мне подошла молодая женщина в слезах и сказала: ”У меня ребенок десяти месяцев, я боюсь остаться, чтобы меня не застрелили”. Я ей предложила, чтобы она оставила ребенка мне.
Я осталась в лагере. Другие уходили работать — на шоссе и возвращались, когда уже смеркалось. Запрещалась всякая связь с населением. Выдавали раз в день гороховую похлебку без соли и без жиров и 100 г хлеба. Дети умирали от голода. На счастье, некоторые украинки бросали детям немного фруктов и хлеба. Я как единственная смыслящая в медицине (по образованию я провизор) была назначена врачом лагеря и имела возможность иногда ходить в аптеку и украдкой приносила детям немного еды. Это была капля в море. Люди работали как рабы, не могли даже помыться, чуть что — палка. Стражники напивались и ночью избивали всех. Немецкое начальство забирало все пригодные вещи. 6 сентября адъютант полицмейстера проверял нас. Он подозвал меня, чтобы помочь ему разобрать имена. Шура заплакал, я ему рукой показала, что нельзя стоять рядом со мной. Немец заметил и сказал: ”Пусть ребенок подойдет к своей мамочке”.
13 сентября, в два часа дня подъехала машина: полицмейстер Гениг, ”Крошка” и его помощник — украинец, которого звали ”Вилли”. Они объявили, что 14 сентября все дети и нетрудоспособные будут направлены в другой лагерь, чтобы ”не мешать работать”. Они составили списки больных, стариков и детей. Остальных осматривали, как лошадей. Кто небодро шел или чем-либо не понравился, попадал в черный список. Мы поняли все. Муж схватил Шуру, зажал ему рот и перелез через проволоку. В дом его не впустили, но оставили в огороде.
Ночь с 13 на 14 сентября. Большое двухэтажное здание синагоги. Света не было. У некоторых нашлись огарки, зажгли их. Каждая мать держит на руках ребенка и прощается с ним. Все понимают, что это— смерть, но не хотят верить. Старый раввин из Польши читает молитву ”О детях”, старики и старухи ему помогают. Раздирающие душу крики, вопли, некоторые дети постарше стараются утешать родителей. Картина такая страшная, что наши грубые сторожа и те молчат.
14 сентября. Людей подняли до рассвета, погнали на работу, чтобы они не мешали... Я тоже пошла. Я не знала, что с мужем и ребенком — живы ли они, или попали в лапы убийц.
Некоторые матери пошли на работу с детьми, некоторые старухи принарядились и тоже пошли на работу, пытаясь уйти от смерти.
Эсэсовцы тщательно осматривали ряды, извлекали всех детей. Шесть матерей пошли на смерть со своими детьми, они хотели облегчить детям последние минуты. Сура Кац из Черновиц (муж ее был на фронте) пошла на смерть с шестью мальчиками. Вайнер пошла с больной девочкой, Легер, молодая женщина из Липкан, молила палачей, чтобы ей разрешили умереть с ее двенадцатилетней дочкой, красавицей Тамарой.
Когда мы шли на работу, мы встретили машины со стариками и детьми из лагеря Чуков и Вороновицы. Мы видели издали, как машины останавливались, как стреляли. Потом палачи рассказывали, что заставляли обреченных раздеться догола, грудных детей бросали живыми в могилы. Матерей заставляли смотреть, как убивали их детей.
В лагере Чукове находился наш приятель из Единец, адвокат Давид Лернер с женой и шестилетней девочкой, а также родителями жены — Аксельрод. Когда в сентябре убивали детей, им удалось спрятать девочку в мешок. Девочка была умная и тихая, и она была спасена. В течение трех недель отец носил девочку с собой на работу и ребенок все время жил в мешке. Через три недели наш зверь ”Крошка” приехал забирать хорошие вещи. Он подошел к мешку и ударил его ногой. Девочка вскрикнула и была раскрыта. Дикая злоба овладела палачом, он бил отца, бил ребенка и забрал у них все вещи, оставив всю семью почти без одежды. Все-таки девочку он не убил, она осталась в лагере и всю зиму прожила в смертном страхе, ожидая каждый день смерти. 5 февраля при второй ”акции” девочка была взята вместе с бабушкой. Безумный страх овладел ребенком, она так кричала всю дорогу на санях, что детское сердечко не выдержало и оборвалось. Бабушка принесла ребенка к роковой яме уже мертвым. Мать, узнав об этом, сошла с ума, ее расстреляли, вскоре убили отца, так погибла вся семья.
Когда вечером мы вернулись в лагерь, было тихо и пусто, как на кладбище. Вскоре приехал полицмейстер и вызвал меня. Он спросил, где я была и где теперь мой ребенок. Я ответила, что была на работе, а где мой ребенок — это он знает лучше меня. Он ничего не сказал, уехал.
Ночью вернулся муж. Он оставил ребенка у одной украинки Анны Рудой, и та обещала найти ему пристанище. Мы успели кинуть ей все наши вещи через ограду, и ребенок был на время обеспечен. На другой день явился ”Крошка”, обыскал погреб, чердак — повсюду искал моего мальчика. ”Твоего блондинчика не было на машине, — сказал он мне. — ”Я хорошо знаю твоего мальчика”. — Он его заметил, когда была перекличка...
Анна Рудая передала моего ребенка Поле Медвецкой, которой я навеки обязана. Шесть месяцев она его берегла, как зеницу ока...
Он называл ее мамой и очень любил.
21 сентября нас перевели в село Бугаков. Там был другой немецкий комендант, но он подчинялся немировским властям: Генигу, ”Крошке” и ”Вилли”. Меня назначили медицинским работником для трех еврейских лагерей: Бугаков, Заруденцы и Березовка. Трудно рассказать, что испытывали люди в этих лагерях. Немцы мне говорили: ”лечи их кнутом”. Немногие старые люди, ускользнувшие от расстрела, не выдержали и свалились. Их палками гнали на работу. Старика Аксельрода из Буковины в субботу палками погнали на работу. В воскресенье он умер. У старой Брунвассер была закупорка вен на обеих ногах. Ее тащили за волосы, сбросили вниз с лестницы, два дня спустя она умерла. Вскоре умерли все остальные. Заболели молодые. Пришла зима.
Мы спали на морозной земле. Ели впроголодь. Начались эпидемии. Теплых вещей не было, а стояли сильные морозы. Били. Больше всех над нами издевался старший надсмотрщик Майндл, особенно он терзал моего мужа, которого он называл ”проклятым инженером”.
Ребенка я все время не видела и с ума сходила от мысли, что, может быть, немцы его нашли. В начале января мне удалось тайно пробраться к нему. Когда я подошла к калитке, сердце так билось, будто выскочит. Я оглядывалась, чтобы меня не заметили. Дверь открыла Медвецкая и крикнула: ”Шура, посмотри, кто пришел?!” Но Шура меня не признал, был тихий и грустный, прятался за Полю. Только когда я взяла его на руки и сняла с себя платки, он начал все вспоминать. Медвецкая мне рассказала, что он не выходит из комнаты, даже двора не видит. Его научили, что он племянник из Киева и зовут его Александр Бакаленко. Когда входили чужие, он прятался. Когда я уходила, Шурик дал яблоко: ”Для папы”. Он спросил меня, правда ли, что всех детей убили, и назвал своих товарищей по именам. Я горячо поблагодарила Медвецкую и ушла.
Я ходила из лагеря в лагерь, старалась, как могла, облегчить страдания больных. А больных становилось все больше, больных и босых — последняя пара ботинок или туфель сносилась... Утром больные не могли встать. У меня начальство требовало списки больных, я не давала, зная, что это означает верную смерть. Многие понимали, что нам не уйти от смерти. Единственная была надежда, что придет Красная Армия, хотя мы были уверены, что в последнюю минуту нас немцы убьют.
2 февраля поздно вечером меня отозвал в сторону полицейский и сказал: ”Докторша, смотрите, чтобы завтра все, кто держится на ногах, вышли на работу”. Я поняла, что дело серьезное, и предупредила больных, но они не поверили. Муж мой был болен, он остался, остались почти все больные. В 12 часов дня подъехала вереница саней и много полицейских во главе с немцем Майндлом. Подъехал также ”Вилли” из Немирова. Я слышала, как Майндл сказал: ”Больных и босых...”
Я спряталась позади, чтобы меня не заставили указать больных. Началось нечто ужасное: за волосы полуголых людей вытаскивали на снег. Забрали всех, кому было больше 40—45 лет, а также всех, у кого не было одежды или обуви. Во дворе делили на две группы. Те, кто еще может работать, и смертники. Рядом со мной стояла моя подруга, Гринберг из Бухареста, красивая женщина 30 лет, хорошо одетая, но в рваных туфлях. Ее заметили и потащили к смертникам, а вслед и меня, потому что на мне тоже были старые фланелевые туфли. Она говорила: ”Я здорова”, ей отвечали: ”У тебя нет обуви”.
Я подумала о Шурике, и это придало мне силы. Мой муж стоял в группе трудоспособных. В последнюю минуту, когда нас повели к саням, мне удалось перебежать в другую группу и спрятаться. Моя подруга тоже попыталась перебежать, ее заметили и сильно избили. Молодая девушка 18 лет умоляла, чтобы ей разрешили пойти на смерть с матерью, ей разрешили. А когда она уже сидела в санях, она испугалась и захотела вернуться, но ее не пустили. Одна женщина приняла яд и давала дочери, но та отказалась. Один парень пытался убежать, его застрелили. Через час смертников увезли, а остальных погнали в лагерь. В 10 часов вечера, когда вернулись здоровые с работы, они увидели, что нет матери, сестер или отца.
4 февраля 1943 года нас перевели в Заруденцы — там расстреляли две трети лагеря, и освободилось место.
Я приходила сюда 1 февраля проверить больных, и моим глазам представилась страшная картина. Люди, покрытые лохмотьями, босые, с телами, истерзанными чесоткой и столь разнообразными язвами, которых в обычное время никогда и не встретишь, сидели на полу на каких-то тряпках и серьезно, озабоченно били вшей. Они были так заняты своей работой, что даже не обратили внимания на мой приход. И вдруг движение, крики, люди вскакивают, глаза блестят, некоторые плачут. В чем дело? Привезли хлеб... и, о счастье, дают по целой буханке хлеба на каждого человека! Это что-то небывалое, новое, вероятно спасение близко, думают несчастные. Оказалось, что аккуратные немцы, зная, что 5-го будет ”акция” и несколько дней нельзя будет точно знать количество необходимого хлеба, так как сразу будет неизвестно, сколько людей останется, решили выдать авансом по целому хлебу. Об этом расчете мы узнали уже после того, как сами очутились в Заруденцском лагере смерти.
По дороге снова отобрали всех, кто плохо шел, и посадили на сани. Смертников собрали в Чукове — из Немирова, Березовки, Заруденец, Бугакова. Там их продержали двое суток голыми, без еды и без воды, а потом убили.
На работе мастер Дер рассказывал нам, что он присутствовал при казни (он назвал ее ”die Action”) и что это вовсе не так страшно, как мы думаем. Потом мы узнали, что мастера Дер и Майндл, хотя и числились служащими фирмы, где мы работали, были эсэсовцами.
...Суровый, зимний рассвет, еще темно, а нас уже нагайками выгоняют на работу. Наспех несчастные завязывают мешочки с соломой вокруг порванных ботинок, чтобы не отморозить ноги. Одевают старые одеяла на голову, обвязывают веревками и становятся в ряды. Нас несколько раз тщательно пересчитывают и выгоняют на дорогу. Тяжело поднимаются измученные, израненные ноги; намокшие тряпки с соломой мы еле вытягиваем из глубокого снега, а снег все сыплет и сыплет без конца. Нас гонят около 5 километров. Дойдя до места работы, мы облегченно вздыхаем, берем лопаты и начинаем чистить снег. Вдруг волнение: ”Черный” едет!” (Майндл). В глазах у всех дикий страх, неистово движутся лопаты, каждый старается сделаться меньше, незаметнее, чтобы не обратить на себя внимание. ”Оставляйте работу, — кричит он, — вы должны пройти 8 километров отсюда с лопатами и там очистить дорогу”.
Белая безбрежная степь, глубокий снег, вьюга, кружат хлопья снега так, что почти ничего не видать. На санях сидит черный высокий немец и с пеной у рта, с длинным кнутом в руке, гонит 200 несчастных человеческих теней. Ноги становятся все тяжелее, сердце готово выскочить из груди, кажется, мы не выдержим этого дикого марша. Но инстинкт жизни силен, мы боремся и приходим к назначенному месту. Сани останавливаются, и злобный насмешливый взор, полный наслаждения, останавливается на измученных людях.
Я ходила с другими на работу: счищали снег.
7 февраля ко мне подошла незнакомая женщина и сказала:
”Я сестра Поли Медвецкой. Заберите Шуру, на нее донесли, и она его спрятала у дальней родственницы”.
Она сказала, что в Немирове прятали несколько еврейских детей, но их нашли и 5 февраля всех убили. Остался только Шура.
Что мне делать? Когда я еще работала докторшей в лагерях, я иногда заходила к крестьянам и лечила их. Делала я это с большой опасностью, так как Майндл сказал: ”Если узнаю, что ты зашла в украинский дом, я тебя застрелю на месте”.
Но в этих деревнях не было врача, и я не могла отказать, когда меня просили зайти к больному. Рядом с нашим лагерем жила семья Кирилла Баранчука. Я часто туда заходила, потому что у них был болен отец. Баранчук мне однажды сказал, что таких людей, как мы, он бы у себя на груди спрятал и перенес бы через Буг.
О нем я и вспомнила. Я попросила сестру Поли Медвецкой пойти к Баранчуку и сказать, что я его на коленях прошу поехать в Немиров, взять к себе на несколько дней мальчика, а там что-нибудь надумаем.
Дорогой дядя Кирилл спас Шурика, привез его из Немирова, завернув в свою шубу. Там жена его и дети — Настя и Нина — окружили мальчика любовью. Они приходили на шоссе и рассказывали, что мальчик жив и молится за нас.
Мы решили убежать — надо было спасти Шурика.
26 февраля в 2 часа ночи муж сказал: ”Поднимайся”. Мы выждали, когда полицейский зашел греться, и перелезли через проволоку. Мы пошли к Кириллу Баранчуку. Они нас хорошо приняли, а ведь это грозило им смертью. Мы пробыли там 4 дня, пришли в себя, и 2 марта Кирилл Баранчук вместе со своим дядей Онисием Змерзлым отвезли нас в Перепелицы, к Бугу. Село было полно немецких пограничников, никто не хотел нас впустить. Мы знали, что терять нам нечего, и в 3 часа ночи мы пошли наугад через Буг. Муж с ребенком на руках шел впереди. Была темная ночь. Лед начал таять, я попала по колено в воду и вывихнула ногу, но не вскрикнула. Шурик заметил это, но и он молчал. Наконец, мы на том берегу.
Крестьяне нас впустили в хату, мы отогрелись, отдохнули, потом нам дали крестьянскую одежду. Мы пошли пешком к Могилеву-Подольскому, выдавая себя за киевских беженцев. 10 марта мы пришли в Могилев и там попали в гетто. Было еще много издеватепьств и мучений, но мы дождались того дня, когда пришла Красная Армия. Мы можем свободно жить... Но на всю жизнь останутся страшные раны: от рук немцев погибли мои дорогие родители, два молодых брата, старший с женой и двумя детьми, младший — талантливый музыкант. Погибли мать и сестра мужа. Сердце мое как камень — мне кажется, если бы его резали, так и кровь не текла бы.
Немцы вошли во Львов утром 1 июля 1941 года.
Немцы маршируют, поют и сеют ужас. Никто не выходит из дома.
На каждом углу — немецкий патруль. Гитлеровец показывает собравшейся вокруг него толпе городских подонков, как будут вешать. Он кричит беспрерывно: ”Юден капут”.
Началась облава на евреев. Местные фашисты в сопровождении эсэсовцев стали вытаскивать евреев из квартир и отводить их во львовские тюрьмы и казармы.
У входа на сборный пункт срывали одежду, забирали ценные вещи и деньги. Фашисты избивали людей до крови, издевались над ними. Их заставляли лизать языком пол, куриным пером чистить окна.
Евреев строили в ряд и заставляли бить друг друга. Когда эсэсовцам казалось, что удары слишком слабы, они вытаскивали намеченную жертву из рядов и показывали, как надо бить насмерть. Остальных, при смехе палачей, заставляли бить друг друга по щекам. Потом их расстреливали.
При первой акции, названной ”кровавым вторником”, было убито 5000 евреев.
Не успели еще несчастные люди опомниться от нее, а уже в четверг, 5 июля, стали забирать мужчин и женщин, якобы, на работу.
Их собирали на площади, рядом с Пельчинской улицей, откуда после двухдневных пыток всех повели на расстрел. Некоторым мужчинам удалось бежать. Из квартир эсэсовцы забирали все, что им нравилось, и грузили вещи на машины. Первые погромы и грабежи производили регулярные войска. За ними появились гестаповцы и аппарат немецкой администрации.
Генерал-лейтенант Фридерик Кацман, главный палач евреев Западной Украины, издал 15 июля 1941 года приказ, в котором говорилось:
1. Все евреи с двенадцатилетнего возраста должны носить белую повязку с вышитой на ней шестиконечной звездой. Появление на улице без повязки карается смертью.
2. Евреи под угрозой смертной казни не имеют права менять местожительство без разрешения немецкого отдела по еврейским делам.
Фридерик Кацман был начальником отдела по еврейским делам по всей Западной Украине. Он назначил своих заместителей: в Тарнополе — Лекса и Крюгера в Станиславе. В каждом городе и местечке он имел своих подчиненных, которые организовывали концентрационные лагеря и систематически истребляли евреев.
Во Львове, на Пельчинской улице, помещалось гестапо с майором Энгельсом во главе.
Палачи стремились к тому, чтобы разобщить еврейские массы, разделить их на группы, убить даже самую мысль о возможности организованного сопротивления. Они создавали видимость безопасности для тех, кого хотели использовать, отвлекая тем самым их внимание от истинного положения дел.
Среди евреев было много слесарей, механиков, искусных мастеров, которые были необходимы для нужд немецкой промышленности. Немцы пользовались их трудом на военных предприятиях и заводах. Среди евреев было, наконец, много здоровых и рослых людей, которых немцы заставляли работать в концлагерях на черных работах.
В первую очередь они убивали стариков, детей, женщин и людей больных, непригодных к труду. Их уничтожали во время погромов, бросали в тюрьмы, вывозили в ”леса смерти”.
Еврейский рабочий был очень выгодным: в преобладающих случаях он не только не получал платы за свой труд, но еще доплачивал, чтобы получить ”Арбейтскарте”*, и тем хоть ненадолго отдалить смерть или избавиться от лагеря, где его тоже поджидала смерть.
Если во время облавы еврей не мог показать эсэсовцам удостоверение о работе, то его убивали.
С декабря 1941 года каждый работающий еврей должен был носить повязку с вышитой на ней буквой ”А” (Арбейтсюде) и номером удостоверения с работы. Кто не имел повязки, выданной Арбейтсамтом, того тоже убивали во время ликвидационных облав.
Неработающие подделывали удостоверения о работе и вышивали повязки наподобие тех, которые выдавались Арбейтсамтом.
Находились, однако, шпионы, которые доносили об этом чиновникам Арбейтсамта. Тогда были аннулированы прежние удостоверения и вместо них выданы ”Мельдекарте”. Таким путем немцы добились точного контроля над всеми ”Арбейтсюден” и ”Нихтсарбейтсюден”.
Еврей-рабочий не получал платы за труд. Сто граммов хлеба в день, какие полагались ему, он тоже не получал, так как начальник продавал их по дорогой цене.
* * *
С ноября 1942 года евреи, работавшие в немецких фирмах, должны были носить, кроме повязки, еще белую заплату с вышитой на ней буквой ”W” (Вермахт) или ”R” (Ристунг), которая означала, что данный еврей работает непосредственно для военной промышленности.
Территорию гетто немцы отгородили высоким забором.
Двенадцатого ноября у ворот появилось множество вооруженных гестаповцев. Они задерживали каждого выходящего на работу. У кого не было заплаты с буквой ”R” или ”W” — тот шел на казнь. В результате двухдневного контроля у ворот в ноябре погибло 12000 человек.
В декабре гетто закрыли. У ворот были построены две сторожевые будки, в которых стояли охранники — гестаповцы. Выйти из гетто можно было только по утрам, группами. Уже в конце декабря 1941 года немцы стали переводить рабочих на казарменное положение. Каждому предприятию выделили бараки. Таким образом отделили работающих от неработающих. Первым отвели дома на ул. Замарстыновской, Локетка, Кушевича и Кресовой, а вторым — в Кленарове.
Те, кому не удалось поступить на работу, понимали, что Кленаров будет скоро ликвидирован.
Правда, немцы через свою агентуру распространяли провокационные слухи об организации гетто для ”Нихтсарбейтсюден” (для неработающих), и это несколько успокаивало несчастных, измученных людей, вселяло в их сердца слабую надежду.
Но всякие надежды рассеялись после трагических событий в Кленарове.
В ночь с 4 на 5 января на улицах гетто началась стрельба. Это было сигналом к новой ”акции”. Евреи стали прятаться, бежали к родственникам в казармы.
Утром 5 января началась ”январская резня”. Работающих угнали на работу, а на остальных начали охотиться.
В ноябрьскую ”ликвидационную кампанию” евреев вывозили в Белжец и там убивали. Но многие евреи выламывали доски в вагонах и бежали; немцы так и не поймали их. Чтобы избежать повторения этого, немцы стали проводить ”январскую кампанию” несколько иначе. Они убивали, жгли и вывозили евреев на Пяскову Гору. Дома, в которых после тщательного обыска никого не находили, немцы сжигали. И люди, укрывшиеся в тайных убежищах, в подвалах, на чердаках, в печах, погибали в огне.
Разнузданные представители ”высшей расы” не пропускали во время этой кампании ни одной женщины. Они насиловали или убивали их, или бросали в горящие дома.
Весь Кленаров был опустошен, остались лишь улицы, на которых были казармы.
Теперь, на нескольких уличках, оставалось в живых около 20 тысяч евреев, которым предстояло перед смертью испытать еще самые разнообразные мучения.
Около сторожевых будок стояли шуповцы и начальники гетто. Они проверяли, не подделаны ли заплаты ”R” и ”W”. Это легко можно было определить.
Многие сами вышили себе эти буквы, чтобы иметь возможность вместе с группой работающих выбираться ежедневно из гетто в ”арийский район”. Оставаясь в гетто, они подвергались смертельной опасности, так как немцы ежедневно обыскивали казармы и всякого пойманного отправляли в тюрьму. Буквы, выданные немецкими предприятиями, были вышиты на машине специальным стежком, и с совершенной точностью подделать их никто не мог. Специалистом по вылавливанию людей с фальшивыми буквами был шарфюрер Зиллер, который в награду за умелую поимку евреев был переведен в Яновский лагерь.
...Вот тюрьма для евреев. Низкие, темные камеры без нар и лавок. Сырость, запах гнили; маленькие, зарешеченные окна, сквозь которые не прорваться свету.
Тюрьма находилась на улице Лоницкого. Она окружена со всех сторон эсэсовцами и сворой немецких солдат, которые сдирают с каждого вновь прибывшего обувь и одежду. Вахмистры бьют, когда им вздумается.
В камере разговаривать друг с другом не разрешается. Арестованным пища не полагалась. Зачем кормить? Немцы расчетливы и скупы. Больных в тюрьме убивали и по ночам вывозили на кладбище.
Сам господин Энгельс часто навещал тюрьму. Для того, чтобы развлекать этого бандита, евреев выводили во двор. Он издевался над ними, избивал до крови. Он любил поиграть с жертвой, — пообещает жизнь и свободу, а заметив на лице арестованного искру надежды, смеясь убивал пулей из револьвера.
Когда тюрьма переполнялась, немцы производили ”чистку” или ”вывозку”. Арестованных грузили в машины и партиями вывозили на Пяскову Гору, где их расстреливали.
Впрочем, тюрьма всегда была полна. Один вышел на улицу без повязки — в тюрьму! У другого повязка оказалась слишком узкой, или кто-нибудь не поклонился немцу — тоже в тюрьму! Забирали в тюрьму без всякого повода. Ворвутся эсэсовцы в квартиру и арестуют кого-либо из семьи. — ”За что?” — спрашивает жертва. — ”Не знаешь? Потому что ты еврей. Все равно — раньше или позже — ты должен погибнуть”.
Начальник Энгельс не прибегал к массовым погромам. Он устраивал в тюрьме ”чистки”. Он убил таким образом много тысяч стариков, детей, мужчин и женщин.
Осенью 1941 года вошло в жизнь распоряжение губернатора Франка о принудительной работе евреев в концлагерях на территории Западной Украины. Уже в начале 1942 года Львовский, Тарнопольский и Станиславский округи были покрыты сетью концлагерей.
Самым страшным был лагерь во Львове по Яновской улице, называемый сокращенно ”Яновский”. Туда согнали несколько тысяч евреев со всей Западной Украины, которые должны были выровнять гористую местность, чтобы подготовить территорию, предназначенную для нового лагеря. В лагере голодные люди, изнуренные побоями, работали до изнеможения. Они спали под открытым небом, на земле, пока не выровняли почву и не построили бараки.
Работы продолжались всю осень и всю зиму. Люди гибли от голода и холода. На место погибших сгоняли новые толпы еврейских рабочих.
По утрам, до начала работ, происходили проверки, так называемые ”апель”. Собирались все рабочие группы со старостами группы — ”оберюде”. ”Оберюде” докладывали дежурному эсэсовцу о наличии людей в своей группе. После доклада начиналась ”утренняя гимнастика”, которую проводили эсэсовцы. После прыжков разного рода и повторяемых нескончаемое количество раз приказом ”ауф”, ”нидер” вылавливали больных и слабых.
Этих отводили в сторону и выводили потом за проволоку, где их расстреливали очередью из автоматов; мертвых укладывали в ряды. Живые походным маршем отправлялись на работу. В дороге на походе вылавливали еще тех, кто хромал. Их тоже убивали. К работе допускались только сильные и здоровые.
После того, как территория лагеря была подготовлена, ее вымостили надгробными памятниками, взятыми с еврейского кладбища.
Даже мертвых евреев немцы не оставляли в покое. Во многих городах и местечках Западной Украины надгробные памятники употребляли для мощения дорог. Когда закончились работы по выравниванию территории, лагерь оцепили колючей проволокой. Охрану несла фашистская полиция.
Из главного входа один путь вел в лагерь, где были расположены бараки и кухня, а другой — на ”площадь смерти”, откуда людей уводили в горы на расстрел. Вокруг лагеря были построены будки для стражников — одноэтажные и двухэтажные: с высоты стражники могли наблюдать за лагерем, так что бегство было почти невозможно.
Вид лагеря очень мрачный: будки стражников, печальные бараки, молча бредущие люди и невыносимо приторный трупный запах.
Вокруг пустынного обширного двора, служившего местом утренних перекличек, расположено было около двадцати бараков для лагерников. В каждом бараке — пятиэтажные нары, на которых валялось небольшое количество грязной соломы. За бараками находилась кухня, где два раза в день варили жидкую бурду, а по утрам выдавали два ломтика черствого эрзац-хлеба.
”Новички” спали на голой земле.
В лагере действовали сливки эсэсовских бандитов — заслуженные ученики мастеров из Дахау и Маутхаузена. Яновский лагерь — это немецкий Оксфорд, профессорами которого были аристократы гитлеровской Германии.
Быстро окончив ”университет”, вчерашние ученики начальника лагеря Гебауэра разъезжались в разные стороны Западной Украины и начинали ”самостоятельную” деятельность.
Во Львов привозили также неопытных эсэсовцев, где их обучали искусству убивать и пытать свои жертвы и разным другим жестокостям. Когда начальство приходило к заключению, что молодые эсэсовцы уже достаточно подготовлены, их отправляли на кровавую работу в провинциальные лагеря.
И, наоборот, если кто-либо в провинции приобретал славу утонченного палача и знатока своего ”дела”, его переводили в Яновский концлагерь. Здесь его с почтением встречали менее талантливые коллеги. Обычно эти палачи соревновались друг с другом, совершенствуя средства и способы пыток.
Ученики Гиммлера, под непосредственным руководством Кацмана, устраивали сверх обычной программы особый род пыток, к которым можно было отнести ”бега” и ”доски”. Чаще всего это проводилось в воскресенье.
”Бега” состояли в том, что надо было бежать 300—400 метров беспрерывно, с обеих сторон около бегущих стояли эсэсовцы и нарочно подставляли им ноги. Если кто-нибудь спотыкался, его выводили ”за проволоку” и убивали. А таких было много, потому что лагерники еле таскали опухшие от голода, истерзанные ноги.
Пытка под названием ”доски” заключалась в следующем. Замученные тяжким ежедневным трудом, евреи должны были по воскресеньям переносить с места на место бревна, заготовленные для строительства бараков. Каждый должен был бегом перетаскать по 150 килограммов на своих плечах. Кто не выдерживал тяжести и падал, того настигала пуля эсэсовца.
Страшны были пьяные оргии, устраиваемые немцами. Они врывались в первый попавшийся барак, вытаскивали его обитателей и истязали их. В дни оргий эсэсовцы не расстреливали. Они прокалывали лагерникам головы пиками или разбивали молотами, душили или распинали на крестах, вбивая гвозди в живое тело.
Каждый эсэсовец имел свою страсть. Гебауэр душил жертву в бочке или между двумя досками, другой вешал за ноги, третий стрелял несчастному в затылок. 23-летний эсэсовец Шейнбах измышлял новые способы мученической смерти. Однажды в воскресенье, он привязал человека к столбу и бил его резиновой дубинкой. Когда тот терял сознание от ударов и опускал голову, Шейнбах приводил его в чувство: он подавал ему воду и еду, чтобы через минуту снова пытать свою жертву. Все заключенные принуждены были глядеть на своего товарища — их специально для этого согнали в круг. Вина несчастного заключалась в том, что он оправлялся за бараком. Он нарушил порядок в лагере. Это заметил стражник. В воскресенье его судили. Его привязали к столбу — он мучился весь день. Кровь брызгала у него изо рта и носа. К вечеру Шейнбах устал. Он приказал всем разойтись, а около умирающего поставил караул. Утром глазам представилась страшная картина: окровавленный столб с клочьями человеческого тела.
Когда управление лагерем перешло к шарфюреру Вильхаузу, убийства приняли массовый характер.
Время от времени заключенных проверяли. Больных и истощенных расстреливали из автоматов.
Заключенные в лагерях не носили белой повязки. Им давался номер на спину и на грудь и желтая заплата. Тела их были прикрыты лохмотьями.
Евреи из гетто различными путями искали спасения. Скрывались у знакомых поляков и украинцев, убегали под вымышленными фамилиями, пробирались на соединение с партизанами.
Заключенный в лагере жил за колючей проволокой. Он не мог вырваться оттуда и был настолько психически подавлен, что ему трудно было думать о сопротивлении.
Все же, благодаря жертвенной, героической работе еврейских поэтов Сани Фридмана и А. Лауна на территории лагеря были созданы партизанские группы. Удалось даже добыть оружие. К несчастью, немцы напали на след организации и расстреляли в одном бараке всех заключенных. С тех пор немцы показывались в лагере реже и всегда вооруженные.
Когда адвоката Манделя вели на смерть, он в последнюю минуту крикнул: ”Да здравствует Советский Союз! Да здравствует свобода!” Возглас этот широко распространился по всему лагерю оказал большое влияние. Люди точно очнулись от тяжелого сна, даже те, кого убийцы считали своими покорными жертвами, поняли, что пассивность — только на руку немцам.
Среди лагерников началась вербовка молодежи для борьбы против немцев. Один молодой львовский мясник бросился на гестаповца и задушил его. В лагере на Чвартакове молодой поляк застрелил начальника лагеря. Такие случаи происходили все чаще.
Евреев, предназначенных к ”ликвидации”, приводили на сборный пункт Яновского лагеря. У входа немец с карандашом в руках педантически считал и записывал свои жертвы. Молодых мужчин оставляли в лагере, остальных вывозили на железнодорожную станцию, где грузили в пригородные вагоны. Все понимали, что это значит. В лагере разыгрывались трагические сцены. Люди плакали. Потерявшие рассудок танцевали, громко смеясь. Непрерывно рыдали голодные дети.
Один из главных палачей Яновского лагеря ”музыкант Рокита” вышел однажды на балкон своей квартиры, помещавшейся при лагере. Ему помешали поспать после обеда. Он спокойно и долго стрелял из автомата в толпу.
Августовское солнце немилосердно жгло. Люди задыхались от жажды. Умоляли дать им воды, но палачи, несущие охрану, оставались жестоки и неумолимы. Поезда отходили ночью. У людей отнимали всю одежду. Многие в пути выламывали доски вагона и выскакивали из поезда. Голые, они бежали по полям. Немецкая охрана, находившаяся обычно в последнем вагоне, стреляла в них залпами.
Железнодорожное полотно от Львова, через Бруховицы — Жулкень, до Равы Русской покрыто было трупами евреев.
Через Раву Русскую проезжали все новые поезда с евреями — брюссельскими, парижскими, амстердамскими.
А к ним присоединялись транспорты из Тарнополя, Коломыи, Самбора, Бржезян и других городов Западной Украины.
В 15 километрах от Равы Русской и Белжеца евреев, которых везли под видом ”переселенцев”, выводили из вагонов; Белжец — страшное место истребления евреев; немцы окружали его глубокой тайной.
Но железнодорожники, которые водили поезда с обреченными жертвами, рассказывали своим близким правду о том, как истреблялись евреи в Белжеце.
Евреев вводили в огромный зал, вмещавший до тысячи человек. В стенах зала немцы провели электрические провода. Они были без изоляции. Такие же провода были проведены и в полу. Как только зал наполнялся голыми людьми, немцы пускали по проводам сильный электрический ток.
Это был гигантский электрический стул, какого, казалось, не могла придумать никакая преступная фантазия.
В другом месте, в том же Белжецком лагере, находилась огромная мыловаренная фабрика. Немцы отбирали более полных людей, убивали их и варили из них мыло.
”Еврейское мыло” — так было написано на этикетках этого мыла, которое Артур Израилевич Розенштраух — банковский служащий из Львова, один из свидетелей, со слов которого мы это рассказываем, держал в своих руках.
Молодчики из гестапо не отрицали существования подобного ”производства”. Когда они хотели припугнуть еврея, то так и говорили ему: ”Из тебя сделают мыло”.
В начале февраля 1943 года управление гетто перешло к эсэсовцу Гржимеку — фольксдойче из Познани. Высокий, откормленный, всегда с автоматом, он был страшен.
Гржимек любил чистоту. По его приказу появились надписи на заборе гетто: ”Работа! Чистота! Дисциплина! Должен быть порядок!״
По гетто он разъезжал на лошади, окруженный своей свитой. Во время проверки он выбивал стекла в домах, стрелял в людей.
При Гржимеке выход на работу стал каким-то адским мучением.
Иногда он заставлял проходить через ворота с заплатами ”W” и ”R” в руках, чтобы он мог проверить их подлинность, в другой раз надо было держать над головой удостоверения о работе. Все обязаны были снимать шапки перед своим господином.
Гржимек издал приказ — всем постричь волосы. У ворот стоял парикмахер, выстригавший у каждого проходившего волосы посередине головы.
При выходе на работу, у ворот гетто оркестр играл военные марши. Под эту музыку надо было стройно маршировать. Кому это не удавалось, тот становился жертвой резиновой дубинки Гржимека.
В гетто в каждом флигеле были сторож и уборщица. Улицы были чисто выметены, дома выбелены, за этим следил сам Гржимек. Но в этих выбеленных домах в страшной тесноте валялись распухшие от голода, обреченные на смерть, полуживые люди.
В гетто вспыхнул тиф. Почти все население его перенесло эту болезнь. В гетто была больница. Но все знали, что это — место смерти. Многие умерли, а оставшиеся в живых стали калеками. Больных не лечили, а время от времени выводили на Пяскову Гору на расстрел.
Близкие люди прятали больного в убежище, где он находился в холоде, нередко без пищи.
Предприятие вычеркивало больного из списка работающих и передавало его фамилию в гестапо. Специальная комиссия, состоявшая из эсэсовцев, обыскивала квартиры, чтобы разыскать больного. Разыскиванием больных прославился тяжелый, как медведь, эсэсовец Хейниш. Это была его специальность. Потерявших сознание он пристреливал на месте, выздоравливающих отправлял в тюрьму.
* * *
Честные поляки и украинцы глубоко возмущались этим невиданным преступлением — поголовным истреблением ни в чем не повинных людей. Необходимо было каким-нибудь образом успокоить местное население. Этим занималась пресса: немецкая газета ”Лембергер дойтше цайтунг”, ”Газета львовска” и ”Львовские висти”.
Ежедневно в этих бульварных листках появлялись юдофобские заметки и статьи о том, что ”немецкий гений демонстрирует свою непримиримость к низшей расе” (евреям) и что ”немецкой рукой историческая справедливость карает проклятых жидов”.
Такие ругательства имели одну цель: возбудить ненависть поляков и украинцев к еврейскому населению. Кацман опубликовал извещение, в котором говорилось, что за укрывание евреев грозит смертная казнь.
Немецкие газеты повели ”разъяснительную кампанию”. Они писали, что ликвидация евреев проводится немцами в интересах арийских народов. ”Евреи давно готовятся к господству над миром”. Чтобы аргументировать эту глупую мысль, подтасовали цитаты из Библии и Талмуда. Немцы писали, что евреев ”ликвидируют” в ответ на погромы, которые они устраивали против немецкого населения в Быдгоще, Познани и других городах. Но на эту глупую провокацию никто не поддавался.
* * *
В условиях жесточайшего террора и чудовищных насилий еврейское население пыталось всеми доступными средствами спасаться от гибели. Многие уходили из Львова и под чужой фамилией проживали в Варшаве, Кракове, Ченстохове и других городах Западной Польши. Другие стали выдавать себя за арийцев и переселялись в ”арийский район” Львова, где жили и работали под видом поляков и украинцев. Об этом вскоре узнало гестапо, немцы решили покончить с ”фальшивыми арийцами”. С этой целью они наводнили Львов тайными агентами, которые очень охотно выполняли доверенную им миссию. Их вертелось великое множество на улицах, на почте, на железнодорожных станциях.
Они хищно вглядывались в каждого человека, подозреваемого в еврейском происхождении. Свою жертву они отводили в ”Крипе” (Криминальполицай), где чиновники быстро выясняли, еврей ли данное лицо, а женщин мучили до тех пор, пока они сами не признавались в том, что они еврейки. Немцы щедро награждали агентов, вылавливавших ”фальшивых арийцев”. Но случалось, что и евреи награждали агентов пулями. К молодому еврею, у которого были фальшивые ”арийские” документы, подошел на площади Стрелецкого тайный агент, требуя показать документы. Очевидно, он узнал в нем еврея. Тот, долго не раздумывая, вынул вместо документов револьвер, убил агента и бежал. Во Львове нашумела история Лины Гауе, ученицы еврейской гимназии. Лина проживала на улице Яховецкой как полька. Она изменила фамилию и работала в немецкой фирме. Один тайный агент заподозрил ее. Он пошел к ней на дом, чтобы проверить ее документы.
Его нашли мертвым, с полотенцем на шее. Немцы расклеили объявление об убийстве, совершенном еврейкой, приложили ее фотографию и обещали большую сумму тому, кто ее поймает. Но все было напрасно — Лина Гаус исчезла.
Случалось, евреи, знавшие хорошо французский язык, переодевались в форму военнопленных-французов и жили вместе с ними в концлагерях.
Немало евреев пряталось у поляков и украинцев. Как ни старались немцы растлить души людей смертным страхом, казнями, предательством и алчностью, находились смелые, честные люди, способные на подвиг. Польская интеллигенция спасла многих еврейских детей от смерти. По известным причинам они, однако, могли взять к себе, главным образом, девочек.
Многие польские священники брали еврейских девочек, прятали их в костелы и так спасали от смерти. Не один из этих благородных людей заплатил собственной жизнью за спасение еврейских детей...
В январе 1943 г., после поражения немцев под Сталинградом, в Львовском гетто организовался комитет для вооруженной борьбы с немцами. В комитет этот, среди других, вошел еврейский поэт Шудрих от имени гетто и поэт Саня Фридман — от лагеря.
Организация связалась с польским комитетом и начала издавать подпольную газету, распространявшуюся из рук в руки. На собранные комитетом средства были куплены револьверы; некоторым, работавшим в немецких военных организациях, удалось выкрасть оружие. Вскоре началось втайне военное обучение. Делегаты комитета пробрались в Броды, чтобы связаться с волынскими партизанами. Среди них была и женщина — врач Лина Гольдберг, которая с энтузиазмом приступила к организации партизанского движения во Львове. Приток оружия в гетто не прерывался. Люди, возвращаясь с работы, приносили его вместе с продуктами. Однажды, во время обыска у ворот, эсэсовцы нашли у одного юноши оружие. Его расстреляли на месте. С этого дня начались частые обыски в казармах. На улице Локетка был обнаружен склад оружия. Немцы искали организаторов, но найти их не смогли.
Группами и в одиночку люди стали убегать из гетто. Комитет
Комитет изыскивал всякие способы, чтобы перебросить людей в Броды и сделать его центром вооруженного сопротивления.
За большие деньги, с величайшей предосторожностью, были наняты три машины.
Первые три транспорта бойцов гетто удалось благополучно отправить. Они стали успешно действовать в среде партизан. Среди этой группы много молодежи, хорошо знавшей все места, дороги, тропинки края.
Партизаны с успехом нападали на немецкие усадьбы и добывали продовольствие. Они устраивали засады и отнимали у немецких солдат оружие.
Они не были одиноки в своей борьбе. Волынские партизаны прислали своих представителей и снабдили их взрывчаткой — толом и динамитом — для диверсионных действий.
Бродские партизаны уничтожали немцев на каждом шагу.
Они напали однажды на немецкий пост около Бродов, на самой границе между генеральным губернаторством и ”остгебитом”.
Часовой был убит, захвачены автоматы и гранаты. Партизаны стали грозой для немцев во всем районе.
[Немецкие жандармы делали все возможное, чтобы обнаружить месторасположение отряда. Но штаб партизан они не смогли захватить, так как он все время переходил с места на место.
Когда комитет получил информацию о том, что приближается время уничтожения гетто, евреи решили укрыться в лесах и продолжать борьбу. С группой из семнадцати человек в лес должен был уйти Шудрих. Уход был назначен на 8 часов утра 8 мая 1943 года. Но на следующий день машина, которая транспортировала партизан на ул. Зыблишкевич, была окружена отрядом эсэсовцев. Партизаны поняли, что они попали в ловушку, и решили дорого продать свою жизнь. Началась перестрелка, во время которой несколько немцев было ранено. Подоспевший на помощь отряд эсэсовцев разоружил партизан. Погибли все до одного. Утром 9 мая лес около Бродов прочесывался батальоном немецкой пехоты.
Борьба партизан с втрое превосходящими немецкими силами продолжалась три дня. Немногим партизанам удалось выйти из окружения и пробраться в леса Люблинской области, чтобы там продолжить борьбу. Другие же погибли геройской смертью храбрых с оружием в руках. Ни один не сдался немцам живым.
* * *
Чувствуя, что приближается конец, немцы стали спешить с уничтожением евреев.
Гетто исчезали одно за другим: Перемышль][22], Самбор, Рудки, Бржезяны, Тарнополь, Яворов, Жолкев, Пржемысляны, Ярычув.
Во Львове перед ликвидацией гетто вдруг наступило некое затишье.
У ворот нет стражи. Немцы устраивают в гетто футбольные матчи, концерты. Гржимек редко показывается на улицах. Он не стреляет и не бьет. Эсэсовцы не нападают на еврейские квартиры. Однако все понимают, что это — затишье перед бурей. 25 апреля немцы вывезли на Пяскову Гору на казнь последние 4 тысячи заключенных Яновского лагеря.
1 июля, в 3 часа ночи, эсэсовцы вошли в гетто, чтобы закончить свою кровавую работу, начатую в 1941 году. Это была окончательная ликвидация. Забирали всех, даже работающих на немецких предприятиях. Удостоверения с печатью СС, заплаты ”W” и R” были аннулированы.
”Кампанией” по ликвидации руководили Кацман, Энгельс, Ленард, Вильхаус, Ингуарт и Шейнбах. Отряды СС и фашистской полиции весь день обыскивали дома, бросали гранаты в погреба, где скрывались люди. На третий день в гетто въехали пожарные машины. Евреев начали заживо сжигать. Были сожжены улицы Локетка, Кресова, Шарановича. Спрятавшиеся в убежищах люди задыхались от дыма и выскакивали в последнюю минуту. Гестаповцы не стреляли, они старались поймать жертву живьем и бросить в огонь.
Первые дни кое-кто пытался сопротивляться. Те, у кого было оружие, начали беспорядочную стрельбу. Были убиты два полицейских и ранено несколько эсэсовцев. Это привело палачей в еще большую ярость. Они убивали женщин и детей, сбрасывая их с балконов домов, мужчинам отрубали топорами головы. Улицы гетто были полны трупов.
Небо над гетто было черным от дыма пожаров, и к нему долго и безответно возносился страшный крик убиваемых детей.
* * *
Мы рассказали правду. Это преступление фашистов не может быть скрыто от человечества, хотя убийцы и старались всеми силами не оставлять свидетелей в живых.
Свидетели остались. Это Нафтали Нахт — юноша из Львова, бежавший к украинским советским партизанам. Это Леопольд Шор — тоже беглец из Львова. Это Лихтер Урих, спасшийся от палачей у партизан в Зологовских лесах. Это Артур Штраух — банковский служащий из Львова. Это Лиля Герц, тринадцать дней просидевшая в замурованном убежище в гетто.
Это преступление не может быть забыто и прощено человечеством.
Мы сидим в убежище. На улицах гетто идут убийства, слышны выстрелы немцев и крики убиваемых ими людей.
Убежище на чердаке. Оно состоит из двух частей, разделенных кирпичной перегородкой. Вход хорошо замаскирован.
Нас сорок человек. Душно. Воды мало.
Ночью немцы отдыхают, поэтому тихо до утра.
Около пяти часов начинают доходить звуки, словно кто-то раскачал колокол. Сначала тихие, просящие, одинокие звуки, а потом страшный крик, уносящийся куда-то вверх и заглушающий выстрелы. Это кричат те, кого убивают.
В убежище никто не шевельнется. Крохотный ребенок Розенбергов тихо стонет. Наконец, он расплакался, и мы все во власти маленького крикуна. Он может выдать нас. Мы отдаем матери сахар, у кого-то оказалась бутылка с молоком, лишь бы младенец успокоился.
* * *
Ночью, когда все утихло, мы вышли из убежища. Двери в квартирах открыты. Мы ложимся на разбросанную постель, чтобы поспать несколько часов после мучительной ночи.
Но скоро снова слышны выстрелы. Мы быстро уходим в убежище. Там тесно.
Все ближе слышны шаги полицейских. Они искали нас, но найти не могли. Обозленные неудачей, но уверенные, что в доме кто-то есть, они орали: ”Выходите вон! Глупые люди! Мы будем стрелять!”
Ребенок заплакал... Мы замерли. Значит, конец. Они нас найдут. Что делать?
— Мы не выйдем. Пусть стреляют.
— Открывайте! Быстрее! Проклятые жиды!
Кто-то нажал на выходную дверцу. Немцы не входят. Они боятся. Ребенок кричит изо всех сил. Я прощаюсь с мужем.
Немцы взобрались на крышу и разбирают ее, чтобы оттуда стрелять. Вот уже затрещали балки над нашими головами. Все в панике бросаются к выходу.
Я пытаюсь спрятаться. На чердаке никого нет. Влезаю под матрац в углу. Может быть, они уйдут. Но чья-то рука тащит меня за пальто.
* * *
Нас выгнали в маленький коридор. Прислонившись к стене, напротив меня стоит муж, мой дорогой Левка. Он бледен, ничего не говорит. Я подхожу к нему, и мы опять прощаемся.
Нас считают — раз, два... тридцать пять.
Вдруг поднимается суматоха. Кто-то бежит по лестнице. Иська заслоняет меня собой и вталкивает в открытую дверь чужой квартиры.
— Если сможешь, спасайся! — говорит он тихо и исчезает.
Я бегу через кухню в комнату. Все разбросано. Я влезаю под гору наваленных подушек и перин и лежу неподвижно. Ничего не слышу и ничего не чувствую. Тело мое одеревенело, только сердце стучит. Я задыхаюсь. Во рту пересохло. Жду. Знаю, что они заметят исчезновение человека и придут.
Боже, что это? Как близко раздался выстрел. Должно быть, в кухне.
— Даже напиться нельзя, — говорит кто-то по-немецки. Он открывает шкаф. Ищет водку. А потом входит в комнату. Смотрит, оглядывается по сторонам. Я задерживаю дыхание. Только бы поскорее: пусть бы он выстрелил, только бы поскорее. Глотаю слюну. Он оглянулся, в руках какие-то бумажки — это деньги. Нога моя торчит из-под перины, я не успела ее убрать. Он споткнется, и я погибла.
Нет! Он уходит. В самом деле, уходит. Еще минута большого напряжения. Я прислушиваюсь к быстро удаляющимся по лестнице шагам. Наконец, полная тишина. Я вылезаю — однако не время отдыхать. Надо хорошенько спрятаться. Встаю. В этой комнате есть кто-то. Это Броня, сестра Иськи.
— Каким чудом ты оказалась здесь?
— Иська втолкнул меня сюда в последний момент.
У нас нет времени для разговоров. Мы вбегаем обратно на чердак. За кирпичной перегородкой есть еще люди, которых не нашли. Это хозяева дома... Мы стучимся к ним.
— Впустите нас! Скорее, потому что немцы могут опять появиться!
В убежище осталось 16 человек. Женщины, девушки, мужчины и трехлетний мальчик Дзюня. Мы не разговариваем. Июньское солнце немилосердно печет через крышу.
* * *
Наступила желанная ночь. Мы выползаем из убежища, набираем в бутылки воду, чтобы сделать запас на следующий день.
На чердаке засыпаем мертвым сном. Уже солнце светит в щели, а мы все спим.
Нас тревожно будит Люся.
— Вставайте! Скорее в убежище. Приехали какие-то пожарные машины.
Мы опять залезаем в нашу нору. Слышны взрывы, это немцы гранатами выгоняют людей из убежищ. За взрывами слышатся стоны и крики, возгласы немцев: ”Леонард, гляди, я уложил ее одним выстрелом, а она ведь далеко стояла!”
— Э-э-х! — кричит другой немец. — Ну-ка выпорхните, птички! Та-ак! А теперь мы вас поджарим на огне, проклятые жиды!
— Только не бросайте в огонь! Стреляйте! О, боже! — кричит высоким голосом женщина.
Сквозь щели в крыше проникает тонкая струйка дыма, от нее щиплет в горле, пересохшем от жары и страха.
Маленький Дзюня заткнул себе ручонками рот. Он знает, что нельзя разговаривать. С лица его падают крупные капли пота.
— Может, лучше выйти. Не лучше ли погибнуть от пули, чем сгореть заживо, — говорю я.
— Мы не пойдем, — говорит Броня. — Наш дом немцы не подожгут, потому что рядом немецкая больница.
— Они сожгут нас живьем. Откройте! — просит Лида.
— Поджигать! — слышим мы голос немцев на крыше.
— Накачай бензин! — кричит пожарный.
Раздается зловещий звук, и жидкость, выпущенная из кишки, ударяется в крышу. Она просачивается сквозь щели и капает на наши разгоряченные головы. И странно — она освежает.
— Это не бензин, а вода, — объясняем мы друг другу жестами. Они хотели нас запугать. Они думали, что, услышав приказ — ”поджигать”, мы выйдем.
Только бы не нашли нас те, которые стоят на крыше. Но они продолжают лить воду, а шум воды заглушает наше дыхание.
— Вода, стоп! — кричит пожарный.
Очевидно, они охраняют наш дом от пожара, чтобы огонь не перекинулся на больницу.
Голоса удаляются.
Слышно только, как громыхает раскаленная от огня жесть, гудит пламя и кричат перед смертью люди.
Ночью мы выходим из убежища, чтобы сквозь отверстия в крыше поглядеть на пылающую улицу Локетка.
Откуда-то, с конца улицы, доносится голос умирающего мальчика:
— Прошу вас еще одну пулю, я в-а-а-с прошу, ещу одну п-у-у-лю!
* * *
К утру крики сжигаемых людей утихли. Наше убежище превратилось в настоящий ад. Голод и жажда мучают и немилосердно кусают вши. Мы потеем и задыхаемся.
Дзюня все время просит сахара и воды. Он колотит мать и дергает меня за волосы. Мы разговариваем шепотом. Кто-то вполголоса причитает. Шепотом раздаются жалобы и стенания тех, кто оплакивает своих погибших детей.
— Если бы я могла своими руками задушить хоть одного из этих палачей, какой роскошью показалась бы мне смерть. А я сижу здесь беззащитная и жду... — говорит Лида.
Наступает вечер. Я в первый раз спускаюсь вниз. У меня кружится голова. Мы не ели уже несколько дней. Надо найти белье, вши не дают покоя. Я бесшумно крадусь в свою квартиру, чтобы не услышал немецкий патруль.
В темноте нахожу баночку с сахаром и беру ее для Дзюни. На веревке висит что-то белое. Белье! Я жадно хватаю его и снова иду на чердак.
Белье вырывают у меня из рук. Мы сменяем его тут же.
— Господи, неужели человек может так хорошо себя чувствовать! — восклицает при этом одна женщина. — Если бы ты нашла еще еду, вот была бы радость! Ты не боишься, сходи еще раз!
Я снова спускаюсь вниз и вхожу в другую квартиру, падаю на труп убитой женщины. Под руку попало что-то мягкое, холодное. Я поспешно иду, иду назад без хлеба. Есть больше не хочется.
Я стою в коридорчике, ведущем на балкон. Слышны выстрелы. Это гитлеровские стражники стреляют в тех, кто пытается бежать...
* * *
Кто-то подглядел нас ночью, потому что на седьмой день под утро мы услышали рядом с собой немецкую речь.
— Здесь, наверное, есть евреи. Надо тщательно проверить.
— Кто с ним будет шутки шутить! Гранаты! — приказывает немец.
Раздается взрыв, один, другой. Одна граната взрывается на чердаке. От сотрясения поднимается пыль и садится нам на лица.
Мы сохраняем спокойствие. Нас не испугаешь гранатами. Нас уже ничем не испугаешь. Мальчик Дзюня, наш маленький герой, помогает нам. Он успокаивает других.
— Мама, если я буду тихо сидеть, ты мне дашь сахару?
— Все дам.
— Мама, мы всех гестаповцев убьем, когда выйдем отсюда.
— Да, только сиди смирно...
А в это время гетто продолжает гореть. Мы слышим на улице голос человека, которого убивают немцы. Он перед смертью просит у своих убийц воды. Какой странный человек!
С нашим маленьким Дзюней творится что-то невообразимое. Он много говорит и плачет. Снова обыскивают наш дом, обстукивают потолок, пол, стены.
— Расскажи мне сказку! Слышишь! А то я буду кричать, — говорит маленький Дзюня.
— Дорогой, пойми, как только утихнет, я расскажу тебе замечательную сказку.
— А я хочу сейчас. Слышишь? Или я буду кричать!
Над нами вдруг раздается стук. Все замирают от ужаса.
Я начинаю шепотом рассказывать сказку, растягивая каждое слово, лишь бы как можно дольше удержать внимание мальчика.
— Знаешь, Дзюня, — говорю я, — когда мы выйдем из убежища, придет папа, он купит тебе лошадку.
Дзюня отвечает мне, также растягивая слова:
— Все ты врешь, папа не придет, его убили гестаповцы.
— Знаешь, Дзюня, дерни меня за волосы, — говорю я.
Он рвет мои волосы. Но это недолго его развлекает.
Лицо у него горит. Он все время пьет воду. Мы даже обтираем его водой. Но все напрасно. Он вертится, вскрикивает при каждом звуке, доносящемся снаружи.
Мы в полном изнеможении от страха, голода и жажды.
К вечеру к нам в дом входят немцы. Они разговаривают громко, как обычно.
Вдруг Дзюня встает и смотрит по сторонам безумными глазами:
— Теперь, — говорит он, — я буду так громко кричать, что они придут.
Мы зажимаем ему рот. Мать умоляет, целует его и плачет. Ничего не помогает. Он кусает ей руки, колотит ногами в живот.
Как велики были наши страдания, если даже маленький мальчик сошел с ума!
Он умер, и ночью мать выносит тельце бедного Дзюни и закапывает его в погребе.
На тринадцатый день, в воскресенье, в гетто наступила тишина. По улице снует немецкая охрана, выстрелы раздаются редко. Решаем убежать этой ночью.
Ночь благоприятствует нам. Она без звезд, без луны, без огней. Мы прислушиваемся, нет ли поблизости стражников. Но кругом тишина, прерываемая только отдельными выстрелами.
— Мы идем на верную смерть, — говорит Лида.
— Лучше умереть от пули, чем здесь от грязи, голода и страха, — говорит Броня, которая двенадцать дней поддерживала в нас мужество.
Мы разделяемся на две группы. Одна идет вправо, мы — влево. Мне кажется, что я была погребена все эти дни живьем, а теперь вышла на свободу. Напротив — улица Локетка. Чтобы туда добраться, надо сделать несколько шагов. Но мы не в состоянии двигаться. Броня заставляет нас силой. Идем гуськом, держась за стены домов. В некоторых местах еще горят костры, которыми освещают гетто, чтобы отпугивать беглецов.
Львов спит. Окна квартир завешены шторами. Из какого-то дома выходят пьяные мужчины. Они громко поют. Мы втискиваемся в ворота, чтобы они нас не заметили. Они благополучно проходят мимо. Недалеко домик одной моей знакомой польской женщины. Она, наверное, нам поможет. Стучу в окно.
— Кто тут? — спрашивает.
— Это я, Лейля, откройте, прошу вас! — говорю я тихо. Хозяйка принимает нас. Она варит кофе и яйца и подает нам все это на стол.
— Я вас спрячу в сенном сарае, потому что есть приказ — под угрозой смертной казни не впускать евреев в квартиры, — говорит она.
— Нам в сарае будет очень хорошо, лишь бы нас не нашли.
Мы сидим, спрятавшись в сене, и разговариваем шепотом. Около 10 часов вечера я иду к хозяйке. Хочу узнать, нет ли сведений об Иське. Прокрадываюсь к заднему окошку и тихонько стучу в стекло. Отсюда меня не видно, в этом уголке я могу поговорить с хозяйкой.
Во двор въезжают вдруг немцы на мотоциклах.
Очевидно, кто-то донес, — мелькнула у меня мысль...
Я не ошиблась. Один из них подходит прямо к сараю и вытаскивает оттуда Броню.
— Я вас умоляю, пустите меня, мне всего девятнадцать лет. На что вам моя жизнь?
— Молчи ты! Проклятая тварь!
Я вижу это из моего уголка. Броня стоит бледная, выпрямившись.
— А где та, другая? — спрашивают немцы.
— Она ушла еще утром. Я не знаю, где она.
— Мы ее найдем!
Они толкают Броню прикладом, и она идет, шатаясь.
Я спаслась еще раз.
Я родился в 1924 году. Когда мне было четырнадцать лет, стал комсомольцем. Писал стихи. В 1941 году кончил десятилетку. Пошел добровольцем на войну. При обороне Киева был ранен в ногу. Меня спрятала струшка, вылечила. Фронт был далеко. Я вернулся в Приднестровье. Вместе с сельской учительницей Тамарой Бурык организовал подпольную группу. Мы пережили тяжелое лето 1943 года. Я снова воевал с немцами, хотя фронт был за тысячи километров.
С Яковом Барером я встретился в начале 1944 года. Это был крепкий, хорошо сложенный юноша. Он прекрасно говорил по-немецки. Он вошел в наш отряд и мужественно сражался. 17 марта
1944 года я был тяжело ранен в грудь — прострелено легкое. Яков меня вынес из-под пуль.
До мая 1943 года Яков жил во Львове. Он был меховщиком. С 1939 года он смог учиться; готовился поступить в университет. Но тогда пришли немцы. Как все евреи Львова, Яков был обречен.
Немцы взяли его на работу. Вернувшись вечером, он не застал ни бабушки, ни тринадцатилетнего брата — их увезли в Белжец, на ”фабрику смерти”. Там убивали евреев из Львова, из Польши, из Франции. Вскоре туда повезли и Якова. Он выпрыгнул из поезда.
Осенью 1942 года Яков попал в концлагерь близ Львова.
Комендант этого лагеря никогда не посылал евреев на расстрел. Он подходил к обреченному, говорил о намеченных улучшениях, о гуманности фюрера и, когда человек начинал верить в спасение, комендант его душил. Его прозвали ”Душителем”. Он построил стеклянную клетку на вышке. В клетку сажали еврея: он умирал у всех на виду. ”Душитель” заставлял евреев рыть котлованы, потом снова засыпать их землей. Однажды евреи копали землю у самой границы лагеря. Яков спрятался; колонна ушла в барак. Раздался окрик часового. Тогда Яков вскочил и убил немца лопатой.[24] Он снял форму, проверил удостоверение на имя Макса Валлера. После этого Яков направился в барак, где находились его младший брат и восемь друзей из Львова. Он заговорил чужим голосом, даже брат его не узнал: ”Собирайтесь!” Молча все собрались в последний путь. Часовой у ворот не удивился: каждую ночь выводили евреев на расстрел. Часовой пошутил: ”Что, брат, очищаешь воздух?”
Это была первая удача Якова Барера.
Яков решил пробиться на восток. Они дошли до товарной станции. Яков заметил в одном из вагонов ящики с книгами для Днепропетровска. За ящиками спрятались девять евреев, а Яков, в форме эсэсовца, сторожил груз.
Расстались в Днепропетровске. Яков остался с братом.
Они долго странствовали. Якову пришлось сбросить форму: жандармы ловили дезертиров. В сентябре 1943 года они добрались до Первомайска. Там Яков подружился с бывшим учителем Миколайчиком. Яков достал радиоприемник, они слушали советские сводки и передавали другим. В СД заинтересовались Яковом. Он ушел, но немцы убили его маленького брата.
Я видел фотоснимки и документы убитых им немцев. Яков не любил рассказывать о своих похождениях — ему тяжело было вспоминать гибель родных и друзей.
Мы расстались с ним в госпитале. Он шел на Запад с Красной Армией. Он жил одним: увидеть советский Львов. Сибиряк — хирург Киевской дивизии спас мне жизнь, скоро я снова пойду воевать. Но я не знаю, что с Яковом Барером? Жив ли он? Увидел ли он свой родной Львов?
22 июля 1944 года.
В Пеняцких лесах были расположены два села. Одно в четырех километрах от другого. В селе Гута, Пеняцкого района, было 120 дворов, теперь не осталось ни одного. В этом селе жило 380 человек поляков и евреев — их нет в живых: 22-23 февраля село окружили немцы, облили дома и сараи бензином и сожгли село вместе с населением. В селе Гуте Верхобужеской из 120 дворов уцелело два двора. Из жителей Гуты Верхобужеской не спасся никто. Неподалеку от этих сел я, Перлин Матвей Григорьевич, разведчик Красной Армии, случайно наткнулся в лесу на две землянки, где жило 80 евреев. Здесь были и 75-летние старухи, и молодые парни, и девушки, и дети — самому меньшему было 3 года.
Я был первым представителем Красной Армии, которого они увидели после почти трехлетней жизни под страхом ежедневной смерти, и все они старались поближе протиснуться ко мне, пожать руку, сказать теплое слово. Эти люди прожили в лесных норах 16 месяцев, скрываясь от преследования. Их было больше, но осталось 80. Из 40 тысяч евреев Бродского и Золочевского районов, по их словам, осталось в живых не больше 200 человек. Как они выжили? Их поддерживали жители окружающих сел, но никто не знал, где именно они скрываются. Уходя из ”своего” леса или приходя домой, они засыпали свои следы снегом, просеиваемым через специально сделанное сито. У них было оружие — несколько винтовок и пистолетов. И они не пропускали случая уменьшить число фашистских зверей.
Все три года они говорили только шепотом. Громко разговаривать не разрешалось, даже в землянке. Лишь с моим приходом они запели, засмеялись, заговорили во весь голос.
Меня особенно взволновало во время этой встречи то страстное нетерпение, та твердость веры, с которыми эти люди ждали нас — Красную Армию. Этим были проникнуты их песни и стихи, их разговоры и даже сны. Трехлетняя Зоя не знает, что такое дом, а лошадь она впервые увидела, когда я приехал к ним. Но когда ее спрашивают, кто должен прийти, она отвечает: ”Должен прийти к нам батько Сталин, и тогда мы пойдем домой”.
***
14.IV.44 г.
Здравствуй, дядя Миша!
Пишу из родного города Изяславля, который вы бы не узнали. От нашего местечка осталась жалкая половина. Но зачем оно совсем осталось? Лучше бы его не было, не было бы всего, лучше бы я на свет не родился. Теперь я уже не тот Сюнька, которого вы знали. Я сам не знаю, кто я теперь. Все кажется сном, кошмарным сном. В Изяспавле я и Фельдман Кива, наш сосед — больше никого не осталось от восьми тысяч людей. Нет моей дорогой мамы, папы, нет милого брата Зямы, Изы, Сары, Боруха... Все милые, дорогие люди, как тяжело вам пришлось!.. Я не могу прийти в себя, не могу писать. Если бы я начал рассказывать, что я пережил, — не знаю поняли бы вы это. Я три раза удирал из концентрационного лагеря, не раз видел смерть в глаза, шагая в рядах партизан. Лишь пуля фрица вывела меня из строя. Но я уже здоров — нога зажила, и я буду искать врага, чтобы отомстить за все. Я хотел бы повидаться с вами хотя бы на пять минут. Не знаю, удастся ли... Пока сижу еще дома, хотя от этого дома остались одни развалины, но называется ”дома”. Получил письмо от Тани. Очень обрадовался, что есть еще близкие...
Жду ответа на мое письмо. Милые, дорогие, как бы поскорей увидеться... Дядя Миша, помни, что это наш злейший враг — фашистский людоед. Какой ужасной смертью погибли все наши! Бей его до конца, режь по кускам! Никогда не попадайся к нему в руки. Письмо вышло бессвязное, как бессвязна и никчемна моя жизнь.
Но все-таки, я еще жив... Для мщения над врагом. До свидания, дядя Миша. До скорой, желанной встречи! Привет всем, всем, всем! Я как будто бы вернулся с того света.
Теперь начинаю новую жизнь — жизнь сироты.
Как? Я сам не знаю, как.
Пишите почаще, ожидаю ответа. Почему не пишут дядя Шлема, Иосиф с Гитой и т.д.? С приветом, ваш племянник Сюня Дереш.
Мой адрес тот же. В общем я получу, куда ни напишете, потому что, кроме меня, здесь никого нет.
[Дорогой товарищ Эренбург!
Я, Дина Лейбл, родилась в деревне Брегомет, у реки Серет, в районе Черновиц. Мне 16 лет.
В 1941 году, когда немцы заняли Северную Буковину, нас угнали на Украину, в лагерь Красное, Винницкой области. В 1942 году немцы убили моих родителей. Из большой семьи я осталась одна.
Я удрала в Румынию. Живу у хозяина. Он немного меня кормит. Я Вас прошу: возьмите меня обратно в Россию. Я хочу учиться и стать человеком. Ведь я зря теряю свою молодость, а в Советской России я буду работать.
Дина Лейбл]
В 1941 году, когда немцы заняли местечко Калиновка, Винницкой области, они погнали всех евреев на работу. Они нас мучили и били нагайками, они нам давали листья с деревьев и траву. Трех евреев запрягли в повозку, они должны были на себе тащить немцев. У них не было сил, их убили. В 1942 году нас загнали в гетто. Мы не могли оттуда выйти. Там многие умерли от голода. Потом выгнали на стадион. Молодых убили, а стариков и детей погнали в лес. Нас там окружили цепью, кричали ”юде”, начали убивать. Детей кидали в яму. Я убежал. За мной погнался немец. Я влез на дерево. Он меня не заметил. Я видел, как убивали всех евреев, и три дня шумела кровь в земле. Мне было тогда 10 лет, а теперь мне 12.
Нюня Докторович
В 1941 году, когда началась война, они пришли в Могилев-Подольский и погнали всех евреев в лагерь Печера, Тульчинского района. Они издевались над нами, и моих родителей они застрелили. Нас погнали на работу. Девочки добывали торф руками. Мы работали с четырех часов утра до поздней ночи. Однажды мы услыхали: они говорили, что кончится летний сезон и всех ”юдов” убьют. Мы убежали куда глаза глядят. За нами гнались и многих убили. Меня спас один украинец, он взял меня к себе и спрятал. Его сосед рассказал немцам, что ”во дворе жидовка”. Немец пришел, чтобы меня застрелить, но украинец начал с ним драться, а я убежала и попала на румынскую территорию.
Роза Линдвор, 15 лет
[9 июля 1941 г. к нам в деревню Бричаны пришли немцы. Нас выслали на Украину, в лагерь Ямполь. Немцы никого не пускали к речке напиться, а всех очень мучила жажда. Затем нас погнали обратно в Бессарабию, в лагерь Сухарки. Оттуда всех опять отправили на Украину, в лагерь Копайгород. Отец и мать там умерли. Я с сестричкой остались сиротами. Мне всего 12 лет, но я столько пережила, что не могу описать. Спасибо Красной Армии за освобождение народа.
Рахиль Розенберг]
Я родилась в маленьком местечке Багила на Серете. Мне теперь 15 лет. Я еще не видела хорошего. У нас забрали все и погнали в лагерь Единцы. Я страдала и перед глазами видела смерть. Потом нас погнали на красивую Украину, и была она для нас темной. Там в один день умерли мои любимые родители. Нас осталось пять сирот. Далеко от смерти я не была. Теперь я с сестренками в городе Ботошаны. А что потеряли, больше не вернется.
Эня Вальцер
[Я из города Липканы в Бессарабии. После того, как в 1940 году пришла наша Красная Армия, мы начали жить очень хорошо.
Я училась в школе, была отличница. Вся наша жизнь разрушилась из-за войны. Немцы выслали нас на Украину. Они нас гнали, били, люди умирали от голода, как мухи. В 1942 г. умерли сначала отец, а спустя два дня и мать. Я осталась с братиком. Мне сейчас 13 лет.
Хая Хантверкер.]