Это было в местечке Шамово, Рославльского района. Смоленской области. 2 февраля 1942 года комендант Мстиславля лейтенант Краузе объявил полицейским: все евреи, проживающие в Шамове, должны быть уничтожены. Обреченных согнали на площадь перед церковью. Их было около 500 человек: старики, старухи, женщины с детьми. Несколько девушек пыталось убежать, но полицейские их застрелили.
На кладбище отводили по десять человек. Там расстреливали. Среди обреченных были две сестры Симкины. Младшую, Раису, студентку Ленинградского пединститута, убили одной из первых. Старшая, Фаня — учительница, оставшаяся в живых, рассказывает:
— Это было под вечер 1 февраля. Мы с сестрой поцеловались, простились — мы знали, что идем на смерть. У меня был сын, Валерий, ему было 9 месяцев. Я его хотела оставить дома, авось, кто-нибудь возьмет и вырастит, но сестра сказала: ”Не нужно. Все равно он погибнет. Пусть хоть с тобой умрет”. Я его завернула в одеяло. Ему было тепло. Сестру повели первой. Мы слышали крики, выстрелы. Затем все стихло. Во второй партии повели нас. Привели на кладбище. Детей подымали за волосы или за воротник, как котят, и стреляли им в голову. Все кладбище кричало. У меня вырвали из рук моего мальчика. Он выкатился на снег. Ему было холодно и больно, он кричал. Затем я упала от удара. Начали стрелять. Я слышала стоны, проклятия, выстрелы, и я поняла, что они били каждый труп, проверяли, кто еще жив. Меня два раза очень крепко ударили, я молчала. Начали снимать вещи с убитых. На мне была плохонькая юбка, они ее сорвали. Краузе подозвал полицейского, что-то сказал. Все ушли. Я потянулась к Валерику. Он был совсем холодный. Я поцеловала его, попрощалась. Некоторые еще стонали, хрипели, но что я могла сделать? Я пошла. Я думала, что меня убьют. Зачем мне жить? Я одна. Правда, у меня муж на фронте. Но кто знает, жив ли он... Я шла всю ночь. Отморозила руки. У меня нет пальцев, но я дошла до партизан”.
Утром лейтенант Краузе снова послал полицейских на кладбище добить раненых.
Два дня спустя в полицейское управление пришли четыре старых еврея. Они пробовали уйти от смерти, но не нашли пристанища. Шмуйло, 70 лет от роду, сказал: ”Можете нас убить”. Стариков отвели в сарай, их били железной палкой, а когда они лишались сознания, оттирали снегом. Потом к правой ноге каждого привязали веревку, перебросили через балку. По команде полицейские поднимали стариков на два метра над землей и сбрасывали вниз. Наконец, стариков застрелили.
— До войны я жила в Минске. 24 июня 1941 года я проводила мужа на фронт. Я вышла из города с ребенком, ему было восемь лет, пошла на восток: я решила добраться до моей родины — города Красный, забрать отца и братьев. В Красном меня настигли немцы, они пришли туда 13 июля.
25 июля вывесили объявления — собирали жителей города. На собрании немцы сказали, что все могут въезжать в дома евреев. Еще немцы заявили, что евреи должны беспрекословно подчиняться всем распоряжениям немецких солдат.
Начали ходить по квартирам, раздевали, разували, били нагайками и плетьми.
8 августа в дом, где я жила, ворвались эсэсовцы. У них были жестянки с изображением черепа. Они схватили моего брата, Бориса Семеновича Глушкина. Ему было 38 лет. Они стали его бить, потом выкинули на улицу, издевались, повесили на грудь доску, наконец бросили в подвал. На следующее утро были расклеены объявления: ”Все жители города приглашаются на публичную казнь жида”. Моего брата вывели, у него на груди было написано, что сегодня его казнят. Его раздели, привязали к хвосту лошади и поволокли. Он был полумертвый, когда его убили.
На следующую ночь в 2 часа снова стучат в дверь. Пришел комендант. Он потребовал жену казненного еврея. Она плакала, потрясенная страшной смертью мужа, плакали трое детей. Мы думали, что ее убьют, но немцы поступили гнуснее: ее изнасиловали здесь же на дворе.
26 августа прибыл специальный отряд. Согнали евреев, объявили, что они должны немедленно принести все добро и сдать немцам, а потом перейти в гетто. Немцы отгородили участок земли колючей проволокой, повесили вывеску: ”Гетто. Вход запрещен”. Все евреи, даже дети, должны были носить на груди и на спине шестиконечные звезды из ярко-желтой материи. Каждому было предоставлено право оскорблять и бить человека, у которого была такая звезда.
В гетто по ночам устраивали ”проверки”, выгоняли на кладбище, насиловали девушек, избивали до потери сознания. Кричали: ”Подымите руки, кто думает, что большевики вернутся”, — гоготали и снова били. Так каждую ночь.
Это было в феврале. Ночью ворвались эсэсовцы, стали светить фонариками. Их выбор остановился на восемнадцатилетней девушке Эте Кузнецовой. Ей приказали снять рубашку. Она отказалась. Ее долго били нагайкой. Мать, боясь, что девушку убьют, шептала: ”Не противься”. Она разделась, тогда ее поставили на стул, осветили фонариком и начали издеваться. Трудно об этом рассказать.
Счастливцы убегали в лес. Но что было делать старикам, женщинам с детьми, больным? У меня были товарищи в Красном, с которыми я хотела уйти партизанить. Мы ждали, чтобы потеплело. Но вот 8 апреля 1942 года товарищи сообщили мне, что прибыл отряд карателей. Мы решили попытать счастья.
За полчаса до оцепления я вышла из города. Куда идти?
Повсюду полиция. Нас травят, как зайцев. Я добралась до лагеря, где находились военнопленные, — я была с ними связана.
Город окружили. Евреев всех загнали на один двор, заставили раздеться. Мой отец пошел первым. Ему было 74 года. Он нес на руках своего двухлетнего внука.
Жена моего старшего брата, которого немцы убили еще в августе, Евгения Глушкина, взяла с собой двух детей — 12 лет и 7 лет
Третьего, годовалого, она оставила в люльке, она думала, что, может быть, звери пощадят младенца. Но немцы, закончив расстрел, вернулись в гетто, стали подбирать тряпье. Они увидели в люльке Алика. Немец выволок ребенка на улицу и ударил головой об лед. Начальник отряда приказал разрубить тело младенца на куски и дать его собакам.
Я ушла к партизанам. Мне было трудно с ребенком. Но в тяжелых условиях сказались солидарность, товарищество, человеческая заботливость. Большие переходы, частые заставы. Я была связной. Дважды я встретила карателей, но ушла. Мой ребенок был ко всему подготовлен. Я ему говорила: ”Если меня поймают, если будут бить или колоть булавками, если я буду плакать или кричать, ты молчи”. Восьмилетний мальчик никогда не жаловался, умело держался с немцами, он был настоящим партизанским питомцем.
Два года мы сражались, и вот пришел день, когда я увидела Красную Армию.
Софья Глушкина, агроном.
9.XI.43 г.
В местечке Монастырщина Смоленской области проживало много евреев. Был здесь еврейский колхоз. 8 ноября 1941 г. немцы истребили всех евреев, 1008 человек. Расстреливали из автоматов, детей закапывали живыми. Когда пойманного полицейского Дудина спросили — действительно ли он бросал живых детей в могилу, он ответил: ”не бросал, а клал”.
Были убиты также дети от смешанных браков. Русская по национальности педагог Любовь Александровна Дубовицкая была замужем за евреем. Ее арестовали и подвергли пыткам. Ее дети — семи, четырех лет и годовалый — были убиты. Дубовицкой двадцать семь лет; после пережитого она выглядит старухой.
Монастырщина сожжена, от домов остались печи. Осталась одна печь и от дома, в котором жил служащий районного ЗАГСа Исаак Розенберг. Он был женат на русской женщине, уроженке Жирятинского района. Орловской области. У Натальи Емельяновны Розенберг было двое маленьких детей. Они уцелели — матери удалось убедить палачей, что это дети от ее первого мужа.
Наталья Емельяновна спрятала мужа в яме под печкой. Так он провел два с лишним года. Он сидел согнувшись; нельзя было ни лечь, ни встать. Когда он иногда ночью выходил наверх, он не мог выпрямиться. От детей скрывали, что их отец прячется в подполье. Однажды четырехлетняя девочка, заглянув в щель, увидела большие черные глаза. Она закричала в ужасе: ”Мама, кто там?” Наталья Емельяновна спокойно ответила: ”Я ее давно заметила — это очень большая крыса”.
На обрывках газет, которые издавали немцы, марганцевым раствором Исаак Розенберг вел записи изо дня в день, а также записывал рассказы жены о ”новом порядке” в Монастырщине. Часто вода наполняла яму. Кашель душил Розенберга, но он не смел кашлянуть. Он писал и об этом.
Дом был хороший, он понравился немцам. Тогда Наталья Емельяновна ночью разобрала крышу. Дом заливало водой, зимой было холодно, зато немцы больше не покушались на дом.
Наталья Емельяновна заболела сыпняком. Ее увезли в больницу. Детей приютила соседка. Исаак Розенберг по ночам вылезал наверх и ел клей с обоев. Так он продержался две недели. А Наталья Емельяновна, лежа в больнице, терзалась: вдруг она в бреду расскажет о муже?
В сентябре 1943 года части Красной Армии подошли вплотную к местечку. Монастырщина — узел дорог, немцы здесь оказали сильное сопротивление. Шли бои. У дома Розенберга стояли немцы с орудием. Наталья Емельяновна взяла детей и, как другие жители Монастырщины, убежала в лес. Она вернулась, когда в местечко ворвались красноармейцы. Она увидела еще дымившуюся золу и печь: дом сгорел. Исаак Розенберг задохнулся от дыма. Он просидел в подполье двадцать шесть месяцев, и умер за два дня до освобождения Монастырщины советскими частями.
4 августа 1942 года на стенах Ростова было расклеено объявление за подписью ”еврейского старшины Лурье” о регистрации евреев. В объявлении говорилось, что евреи могут спокойно проживать в городе, так как ”германское командование стоит на страже их безопасности”. Пять дней спустя появилось новое обращение за подписью того же Лурье: ”Чтобы обеспечить жизнь евреев от безответственных выступлений обозленных элементов, немецкое командование должно выселить их за город и тем самым облегчить их охрану”. Евреям было предложено собраться в указанных пунктах 11 августа 1942 года, взяв с собой ценности, одежду и ключи от квартир, в которых вещи должны остаться нетронутыми.
В Ростове оставалось много евреев, которые не смогли уехать: старики, больные, их близкие, женщины с детьми. Некоторые сразу поняли, что означает приказ немцев. Научный сотрудник сельскохозяйственного института Федор Ческис вскрыл себе вены, истек кровью, но не умер. Жена на ручной тележке возила его по больницам, но напрасно. Немецкий патруль остановил их. Ческиса казнили, жену, по национальности русскую, посадили в тюрьму. На Дону одна женщина бросила в реку трех своих детей и сама бросилась в воду; вытащили ее и одного мальчика, двое детей утонули.
Старики, муж и жена, забаррикадировались в своей квартире. Немцы взломали дверь, раскидали нагроможденную мебель и увезли стариков. На углу Буденновского проспекта и Сенной улицы жила женщина — зубной врач с дочкой и внуком, которому было 11 месяцев. Узнав о немецком приказе, она решила утопиться с дочкой и внуком. Дочь и внук утонули, а бабушку добрые люди спасли. Обезумевшая, она прибежала в больницу, где прежде работала, к врачу Орловой, умоляя вспрыснуть ей морфий, так как за ней гонятся. Действительно, те же ”добрые люди”, узнав, кого они спасли, позвали немцев. Гестаповцы увели ее из кабинета врача на казнь.
Екатерине Леонтьевне Итиной было 82 года. Она жила у двух бывших монахинь, которые любили ее и заботились о ней. Она сказала: ”Я никуда не пойду. Пусть придут и убьют меня”. Немцы заявили, что если она не пойдет, то заберут и монахинь. Тогда старуха поплелась на пункт.
Пошли на смерть два старейших врача Ростова: доктор Ингал и доктор Тиктин. Женщина-врач Гаркави считалась лучшим специалистом по туберкулезу. Ее муж, по национальности русский, не захотел расстаться с женой. Они вместе пошли на казнь.
На Малом проспекте жил парализованный старик Окунь с женой и внучкой. Девушка не захотела уехать, чтобы не огорчать стариков. Прочитав приказ, старуха Окунь начала раздавать свои вещи соседям. 11 августа она пошла с внучкой на сборный пункт. Парализованный старик остался один. Он спрашивал соседей, скоро ли вернется жена. На другой день за ним приехала машина.
Жители Ростова, проходившие часто по Малому проспекту, знали старушку Марию Абрамовну Гринберг. Она всегда сидела у окна, здоровалась со знакомыми, потчевала детей сладостями. Все ее любили. Дети Марии Абрамовны успели уехать, за исключением одной дочери, доктора Гринберг, которая не захотела бросить престарелую мать. Дочь пошла на пункт. Старушка не могла ходить и осталась дома. Она не понимала, почему дочь ушла на весь день. Старушка просила соседей: ”Позвольте мне посидеть у вас, пока за мной придет машина”... Говоря это, она не понимала, зачем придет машина. Она не понимала, почему соседи ее выпроваживают. Она говорила: ”Я вас не узнаю: вы такие хорошие люди и не хотите меня приютить на один вечер...” Вечером ее увезли.
Вот что рассказывает врач Людмила Назаревская:
”11 сентября утром я шла по Пушкинской улице мимо сборного пункта. У дома стояли машины. Во дворе толпились люди. Меня увидела старушка Розалия Огуз, учительница музыки. Она полвека тому назад давала уроки моей старшей сестре. Она обрадовалась и сказала: ”Люда, вы, наверно, пришли нас проводить. Я прошу вас зайти ко мне на квартиру, я живу с Гончаровой, скажите ей, что нас ведут в военвед. Пусть она принесет мне и сестре продовольствие”. Я пообещала ей сделать все и простилась.
Пройдя несколько шагов, я увидела мать и дочь. Мать была слепая, а дочь глухая. Они меня остановили, спросили, где находится пункт. Рослая девушка, которая шла позади меня, всплеснула руками и закричала: ”Боже мой, бедненькие, да куда же вам идти надо!” Она заплакала и повела несчастных к пункту.
Я направилась к военведу. По Буденновскому проспекту и дальше через Дон на Батайск беспрерывно шли машины. Двое рабочих прошли мимо меня. Один угрюмо сказал: ”Трудно их осилить...” Я ходила вокруг военведа — это было в 15 километрах от города, но никого не увидела. Возвращаясь через рабочий городок, я села отдохнуть на скамейке базара и вдруг увидела партию женщин, скромно одетых, и несколько старых мужчин, среди них доктора Тиктина. Я пошла вслед.
Впереди и позади шли немецкие солдаты. Впереди шел еще один в белой рубашке. Он, видимо, наслаждался своей ролью, время от времени поворачивался и махал руками, как будто дирижировал.
За городом дорога шла под железнодорожной насыпью. Здесь меня остановил бандит в белой рубашке. Он подозвал немцев.
Мне сказали, что дальше идти нельзя.
Возвращаясь в город, я встретила несколько машин, в которых везли евреев. В одной — юноша, сорвав с головы фуражку, помахал ею бандиту в белой рубашке. Может быть, он хотел проститься с живой душой? Бандит в ответ расхохотался. Мне запомнилось в другой машине лицо женщины, она держала в руках маленького ребенка. Ее лицо было напряжено, казалось безумным. Машина мчалась, и женщина с ребенком на ухабах подскакивала. Еще я увидела в машине нашу старушку, акушерку Розалию Соломоновну Фишкинд, в ее затрапезном пальтишке и белой шапочке. Лицо у нее было грустное, задумчивое, она меня не видела...”
Что произошло там, куда немцы не пропустили доктора Назаревскую? Это малозаселенный район. Пять домиков железнодорожников, несколько домов к востоку от зоологического сада и Олимпиадовский хутор. Изо всех этих домов жители были выселены на два дня. Им приказали под страхом расстрела запереть дома и удалиться. Однако некоторые, опасаясь за свое имущество, спрятались в пристройках, в огородах, в щелях. Они видели все.
Накануне казни евреев 10 августа немцы на том же месте — у Змиевской балки, убили 300 красноармейцев. Красноармейцев подвозили в машинах до переезда. Там их сажали в специальную газовую машину. Из нее вытаскивали мертвых. Тех, которые подавали признаки жизни, пристреливали.
Евреям приказали раздеться. Вещи складывали в стороне. У Змиевской балки расстреливали и тотчас засыпали глиной. Маленьких детей живыми кидали в ямы. Часть евреев убили в газовой машине. Одну партию вели голыми от зоологического сада до балки. С ними была красивая женщина, тоже голая, она вела за руку двух крохотных девочек с бантиками на голове. Несколько девушек шли, взявшись за руки, и что-то пели. Старик подошел к немцу и ударил его по лицу. Немец закричал, потом повалил старика и затоптал его.
Местные жители видели, как в ночь с 11-го на 12 августа из ямы вышла голая женщина, сделала несколько шагов и упала замертво.
На следующий день газета ”Голос Ростова”, которую выпускали немцы, писала: ”Воздух очистился...”
В городе Морозовске жил врач Илья Кременчужский с женой и двумя дочерьми. Муж одной дочери был на фронте. Она оставалась с грудным ребенком. Жена Кременчужского — русская. Она чудом уцелела. Она рассказывает:
”Немцы убили 248 евреев. Но в ту ночь они убили 73. Они приехали к нам вечером, закричали: ”Доктор Кременчужский здесь? Собирайтесь с семьей”. Муж сразу все понял. В грузовике он дал порошок с ядом мне и дочерям. Он сказал: ”Когда я покажу рукой, то проглотите это”. Один порошок он оставил себе.
Нас привели в камеру. Там было очень тесно. Мы все стояли. Под окнами эсэсовцы кричали: ”Сейчас мы вас прикончим. Погодите...” Дети плакали. С некоторыми женщинами сделалась истерика. Моя младшая дочь хотела проглотить яд, но муж вырвал из ее рук порошок и сказал: ”Нет, нельзя, представьте, что будет с другими, если мы сейчас отравимся? Мы должны поддержать их, разделить общую судьбу”. Мой муж не говорил по-еврейски, он всю жизнь прожил на Дону, но здесь он вспомнил два слова ”Бридер, иден” — ”братья, евреи”. Все насторожились, и муж сказал: ”Мы должны умереть достойно — без слез, без криков. Мы не доставим этой радости палачам. Я вас умоляю, братья и сестры, молчите”. Настала страшная тишина, даже дети притихли.
С нами сидел знакомый инженер. Он вдруг начал стучать в дверь, кричать: ”Ошибка! Сюда попали русские женщины...” Один немец спросил: ”Где?” Им показали на меня и дочерей. Немец вывел нас в коридор: ”Завтра разберемся”. Потом они начали убивать. Они убивали во дворе. Никто не крикнул. Я подумала: зачем мне жить? Но внук... Я хотела спасти внука, и мы убежали. Нас спрятал учитель...”
В деревне близ Морозовска находились дети — на полевых работах. Слухи об убийстве евреев дошли до деревни. Шесть еврейских детей, в возрасте от девяти до двенадцати лет, отправились в Морозовск. Узнав, что немцы забрали их родителей, дети пошли в комендатуру. Оттуда их отвели в гестапо.
В камере сидели две русские женщины: заведующая яслями Елена Беленова, 47 лет, и Матрена Измаилова. Последняя рассказывает:
”Дети плакали. Тогда Беленова начала их успокаивать, говорила, что папа и мама живы, что ничего нет страшного. Она их убаюкивала, ласкала. Они уснули, а в три часа ночи за ними пришли гестаповцы. Дети стали кричать: ”Тетя, куда нас ведут?” Беленова спокойно объяснила: ”В деревню. Будете там работать...”
В яме, около Морозовска найдены трупы Елены Беленовой и шести еврейских детей.
5 мая 1943 года я вернулся в свой родной город Ставрополь, освобожденный Красной Армией. Немцы убили всю мою семью: старика-отца, мать, брата с женой и детьми и четырех сестер с детьми, среди которых были грудные.
Когда немцы заняли Ставрополь, они учредили ”Еврейский комитет для ограждения интересов еврейского населения”. Была произведена регистрация евреев. Неделю спустя немцы предложили всем евреям явиться на привокзальную площадь, взяв с собой пожитки до 30 килограммов, ”для переселения в менее населенные районы”. Всех собравшихся посадили в машины особой конструкции и задушили газами. Вещи отвезли в гестапо.
Через два дня, 14 августа 1942 года, немцы предложили всем местным евреям явиться для получения нарукавных повязок. Все пошли, в том числе и моя семья. Их продержали в гестапо до вечера, а вечером сказали, что утром отпустят по домам. Утром их раздели догола, посадили в газовые машины и отвезли за город.
Офицеры и гестаповцы разбрелись по еврейским квартирам в поисках добычи.
Я хочу сказать о моей матери. У нее были правнуки. Она вырастила семь детей. Последние два года она болела, почти не выходила из дома, готовила у плиты обед. К ней приходили внуки, приносили ей цветы. Она сидела среди них слабая и радостная. Ее видели, когда она шла в гестапо. Она шла сгорбленная, в потертом капоте, прикрыв черной косынкой седые волосы. Каким пустым и страшным должно быть сердце человека, который толкнул ее в могилу!
Мои родные жили мирной жизнью, чинили часы, шили платья, делали заготовки для обуви. Дети ходили в школу, ездили на полевые работы. Лина, старшая дочь моей сестры, была сильной, красивой девушкой, спортсменкой. В первые дни оккупации к ней приставали немецкие офицеры, и, придя домой, она плакала от обиды, гордая советская девушка. Потом ее убили.
Убили и самого маленького сына брата. Ему было 10 месяцев. Сначала немцы объявили, что явке подлежат дети старше 8 лет, потом предложили собравшимся женщинам принести всех детей ”для регистрации”. И убили.
Одну мою племянницу мать не взяла с собой. Девочка пряталась у соседей. Об этом узнали гестаповцы. Целый вечер солдаты с автоматами искали двенадцатилетнюю девочку. Ее не нашли. На следующий день, несмотря на уговоры соседок, она сама пошла в гестапо, сказав: ”Хочу к маме”. Убили и ее.
Вступление
Человеку, который записал свои воспоминания о немцах в. Кисловодске, Моисею Самойловичу Эвенсону, сейчас 79 лет. Он родился в г. Ковно. Почти мальчиком принужден был эмигрировать за границу. Долго работал репортером в Вене. Не окончив философского факультета, на котором он усиленно занимался, Эвенсон вернулся на родину. Было ему тогда 21 год.
Он работал у известного русского библиографа и историка русской литературы С. А. Венгерова; участвовал в создании словаря Брокгауза и Ефрона. В 1892 году он стал работать журналистом; написал ряд небольших статей по философским вопросам, по истории еврейства. Из Петербурга, как еврея, его высылают в Киев. В Киеве Эвенсон работает в газете ”Жизнь и искусство”.
В Киеве он также не имел права жить, и способному литератору, отцу семейства, приходилось часто просиживать дни и ночи в шахматном клубе. Сюда не заходила полиция проверять документы.
Из Киева Моисею Самойловичу пришлось уехать в Житомир, где он был сотрудником, выпускающим и, по существу, единственным работником газеты ”Волынь”. В этой газете одно время сотрудничал знаменитый украинский писатель Коцюбинский. Газета ”Волынь” была закрыта. Эвенсон переехал в Киев и снова скитался.
Сын Эвенсона погиб в 1915 году под городом Бучачем в войне с немцами.
Революция 1917 года покончила в России с еврейским бесправием.
Молодая республика ведет ожесточенную борьбу с врагами. Немецкие империалисты вторгаются на Украину и пытаются отнять у украинского народа свободу. В 1919 году от руки врагов гибнет средний сын Моисея Самойловича — юрист и шахматист. Эвенсон уезжает в Баку. До 1924 года он служит в Наркомвнешторге, потом выходит на пенсию и живет около курорта Кисловодск на маленьком полустанке Минутка. Здесь он женился второй раз на русской женщине, она спасла его во время немецкой оккупации. Такова жизнь автора записок.
Немцы в Кисловодске
Немцы прорвались на Северный Кавказ внезапно: Кисловодск жил жизнью глубокого тыла. В городе было много эвакуированных, много беженцев.
Пятого августа 1942 года население узнало, что немцы подходят к Минеральным Водам. Началась эвакуация учреждений и санаториев. Но транспорта не было. Для того чтобы уехать, надо было иметь пропуск, и люди задерживались из-за оформления бумаг.
Многие пытались уйти пешком к Нальчику, но 9 августа немецкие разъезды уже появились на дорогах.
14 августа появились немецкие мотоциклисты. А вслед за ними пришло множество германских машин с автоматчиками и пулеметчиками. Пришли транспортеры пехоты, затем приехали легковые машины с немецким начальством.
На многих санаториях появились аккуратные билетики с надписью: ”Занято немецким командованием — вход воспрещен”
Центр города был занят комендатурой с ее многочисленными отделениями. По городу были расклеены печатные воззвания к населению. В них говорилось, что германская армия ведет войну только с ГПУ и евреями. Остальное население призывалось сохранять спокойствие и порядок; всем предлагалось явиться на работу. В воззвании объявлялось, что колхозы распускаются, торговля и ремесло свободны. Объявлялось, что враждебные акты против оккупационных властей будут караться по законам военного времени. К такого рода актам в первую очередь относились помощь и поддержка партизанам и недонесение о них властям, распространение неблагоприятных слухов о действиях германской армии и оккупационных властей, а также любое неисполнение приказов комендатуры и гражданских властей.
Через несколько дней в Кисловодске появился в продаже листок, издававшийся в Пятигорске под заглавием ”Пятигорское эхо”. Листок на три четверти был заполнен самой гнусной антисемитской агитацией и нелепыми лживыми выпадами против советской власти.
Ко времени оккупации в Кисловодске скопилось довольно много евреев, эвакуированных из Донбасса, Ростова и Крыма.
Одним из первых приказов германского командования — бургомистром города был назначен Кочкарев. Бургомистр издал приказ о сдаче оружия, о сдаче имущества санаториев и о регистрации ”евреев и лиц еврейского происхождения”.
Старшиной назначенного немцами Еврейского комитета был популярный в городе зубной врач Бененсон.
Дня через два появился новый приказ. Евреи должны были нашить на грудь шестиконечную белую звезду — шести сантиметров диаметром.
Так появились на улицах Кисловодска люди, уже отмеченные печатью смерти.
На стенах города висели приказы о защите зеленых насаждений, о восстановлении деятельности лечебных учреждений и о платности их.
В городе не было топлива и керосина. Были закрыты бани. Цена за мыло дошла до 400 рублей за кусок. Были открыты школы. Учителям было приказано применять в школе телесное наказание, но они не подчинились этому. Лекарств в городе не было. Началась жестокая безработица.
Немцы объявили о принудительном курсе оккупационной марки — десять рублей за марку.
Население, лишенное всяких средств к существованию, продавало вещи. Появились комиссионные магазины, которые сперва брали 25 процентов, потом десять и даже пять. Цены все падали, вещи скупали немцы.
В центральной части города появились немецкие офицеры, солдаты всех родов оружия, украшенные всевозможными значками и нашивками. Появились дамы в тонких чулках и нарядных туфлях. Все трудоспособные мужчины должны были работать на оккупантов два дня в месяц, и скоро появилось объявление, что работать надо за несколько месяцев вперед. В аулы карачаевцев потянулись мешочники с вещами. Мука дорожала, вещи дешевели.
С евреями немцы начали расправу мало-помалу. В первые дни Еврейскому комитету было приказано представить для нужд командования пятьдесят мужских пальто, пятьдесят пальто женских, столько же обуви, столовое белье и т.д. После этого были потребованы часы, драгоценности. Потом было приказано поставить людей на очистку площадей и на земляные работы. Работать обязали голыми руками.
7 сентября появился приказ комендатуры: ”В целях заселения некоторых местностей на Украине, всем евреям и лицам еврейского происхождения, кроме метисов, приказывается явиться 9 сентября на товарную станцию, имея при себе ключи от своих квартир с прикрепленными бирками, на которых должны быть обозначены адреса и фамилии. Выселяемые могут иметь при себе не более 20 килограммов багажа на каждого”.
Многие уже поняли, что это — приказ явиться на смерть. Доктор Виленский с женой и врач Бугаевская отравились. Доктор Файнберг с женой и дочерью перерезали себе вены.
9 сентября на товарной станции скопилось до двух тысяч евреев. Евреи проходили мимо гестаповцев, которые собирали в корзинку ключи от квартир. В числе вывезенных были старик, профессор Баумгольц, писатель Брегман с женой, доктора Чацкин, Маренес, Шварцман, зубной врач Бененсон с семьей. Его тяжелобольного сына доставили на носилках. Люди подошли к железнодорожному составу. Гитлеровцы потребовали, чтобы вещи и провизия были сданы. Послышались робкие возражения: ”А как же с бельем для детей?” Погрузка продолжалась. Пришел автомобиль с девятью маленькими девочками, взятыми из детского дома. Испуганные люди взволновались и зароптали.
”Зачем маленьких девочек отправляете” — раздались крики.
Гестаповец отвечал по-русски: ”Если их не убить, то они будут потом большими”.
В час дня поезд тронулся. Охрана расположилась в классном вагоне. Поезд проехал станцию Минеральные Воды, остановился в поле, немцы стали смотреть в бинокль. Нашли, что местность неудобная. Поезд задним ходом вернулся в Минеральные Воды, прошел на запасной путь к стекольному заводу.
— Вылезайте, — сказали немцы.
Одна женщина, Дебора Резник, ослабевшая от голода и волнения, выпала из задних дверей теплушки в высокий бурьян.
Люди вылезли. Немцы сказали:
— Сдайте драгоценности.
Люди снимали серьги, кольца, часы и бросали все это в шапки охранников. Прошло еще десять минут. Подошла штабная машина. Последовал приказ: раздеться до белья. Начался крик, люди метались, охранники погнали толпу к противотанковому рву, который находился в километре от стекольного завода. Детей тащили за руки, несколько автомобилей крутилось по полю, из них стреляли по разбегавшимся.
Расстрел продолжался до вечера. Ночью подвезли машины из Ессентуков.
Из Кисловодска привезли 1800 человек, из Ессентуков — 507 взрослых и 1500 детей, стариков и старух. К утру все были убиты.
Дебора Резник вышла из травы. Она была почти безумна.
Она бродила по дорогам и случайно осталась жива. Может быть, потому что она не была похожа на еврейку.
Остался жив еще старик Фингерут.
В Кисловодске немцы сохранили живыми несколько сапожников и портных. Перед отступлением они вызвали их семьи и расстреляли всех.
Кое-кто был спасен. Сотрудница ленинградского института Шевелева спасла троих еврейских детей, выдав их за своих племянников. Коллектив мединститута помог ей спрятать детей.
Врач Глузман с двумя дочерьми — 15 и 8 лет — были спасены. Одна русская женщина, Жовтая, спрятала у себя молодую женщину-еврейку с грудным ребенком.
Несколько евреев спасались в пещерах.
Стояла чудесная погода. Появились слухи, что немцы хотят создать в Кисловодске курорт только для немцев. Русское население будет выселено.
Русских погибло уже в Кисловодске очень много.
6 ноября в Германию был отправлен эшелон с молодежью.
Нужда в городе росла, было тревожно. С величайшей осторожностью говорили о расстрелах, но и без того каждый мог ночью слышать залпы.
В декабре появились глухие слухи о Сталинграде. В Кисловодск поступали партии раненых. Советские аэропланы бомбили Пятигорск. Оккупанты притихли и посерели.
Бургомистр Кочкарев был отставлен за большую растрату. Его место занял некто Топчиков. На Рождество вырубили много елок, но веселых елок немцы не организовывали. Началась эвакуация.
4—5 января опять по квартирам искали евреев и коммунистов Появилось объявление, что распускаемые слухи об эвакуации Кисловодска ложны; за них будут расстреливать.
В первых числах января начались взрывы. Взрывали железнодорожное полотно, товарную станцию. Повторялись обыски. Немцы убежали внезапно 10 января. Это спасло много жизней. Немцы оставили на станции бочки с квашеной капустой, вино, мешки с солью. Вино оказалось отравленным. Соль тоже была отравлена, но хозяйственники сразу заметили, что посоленный немецкой солью суп покрывается зеленым налетом, и отравлений было не так много.
10 января в Кисловодске немцев уже не было. Вошли советские войска. Началось откапывание трупов убитых, замученных.
В противотанковом рву нашли 6300 зверски расстрелянных советских граждан. В Пятигорске на Машук-Горе найдено 300 трупов русских. В Кисловодске, у Кольца-Горы нашли еще тысячу трупов.
То, что было сделано немцами в Пятигорске, Ессентуках, сделано ими было спокойно и методически.
Немцы заняли Ессентуки 11 августа 1942 года. 15 августа был назначен Еврейский комитет, который произвел регистрацию евреев. Было зарегистрировано 307 трудоспособных, а с детьми и стариками около 2000.
На рассвете евреи должны были являться в Комитет. Их посылали на тяжелые работы. Немцы издевались над ними, избивали. Особенное усердие проявлял ”ответственный по еврейским делам” лейтенант Пфейфер. Этот толстый, краснолицый немец приходил в комитет с хлыстом и руководил побоями.
7 сентября по приказу коменданта фон-Бека евреям было предложено переселиться в ”малонаселенные места”. Все евреи должны были явиться в школу за полотном железной дороги, взяв с собой вещи (не более 30 килограммов), тарелку, ложку и продуктов на три дня. На сборы было предоставлено два дня.
Узнав о ”выселении” и понимая, что за этим скрывается, покончил с собой доцент Ленинградского университета Герцберг. Профессор Ленинградского пединститута Ефруси и доцент Мичник приняли яд, но были спасены немецкими врачами, считавшими, что евреев нужно убить по установленному регламенту.
В ту же школу было приказано отвезти всех больных, находившихся в больнице.
9 сентября с утра в школу стали собираться евреи. Многих провожали русские, прощались, плакали. Здание оцепили. Ночь обреченные провели в школе. Дети плакали. Часовые пели песни.
10 сентября в 6 часов утра евреев посадили на машины без вещей. Машины направились по направлению к Минеральным Водам.
В километре от стекольного завода находился большой противотанковый ров. Машины останавливались возле рва. Евреев раздевали и сажали в газовые автомобили, где они умирали от удушья. Пытавшихся убежать — расстреливали. Детям мазали губы ядовитой жидкостью. Трупы сваливали в ров слоями. Когда ров заполнялся, его посыпали землей и утрамбовывали машинами.
Среди убитых, кроме уже названных, много научных работников и врачей: доцент Тиннер, доктора: Лившиц, Животинская, Гольдшмидт, Козниевич, Лысая, Балабан, юрист Шац, магистр фармации Сокольский.
В Ессентуках работал доктор Айзенберг. В начале войны он был назначен начальником полевого госпиталя.
После освобождения Ессентуков Красной Армией доктор Айзенберг прибыл в родной город. Он узнал, что немецкие людоеды убили его жену и десятилетнего сына Сашу. Вместе с представителями Красной Армии и с рабочими стекольного завода доктор Айзенберг установил у рва мемориальную доску.
На этом месте зарыты евреи не только Ессентуков, но также Пятигорска, Кисловодска, Железноводска. Здесь же зарыты трупы 17 железнодорожников и многих русских женщин и детей.
Когда началась эвакуация из Керчи женщин с детьми, моя жена не хотела ехать. Наши рыболовы, наш консервный завод выполняли заказы фронта, и я не мог оставить работу. Оставлять в городе меня одного жена не соглашалась.
— Если случится, — говорила она, — что тебе придется уходить, уйдем вместе.
По городу был расклеен приказ: все евреи — от грудных детей до стариков — обязаны явиться на регистрацию. Работоспособных отошлют на работы, а дети и старики будут обеспечены хлебом. У кого не будет штампа регистрации, тот подлежит расстрелу.
Я пошел и зарегистрировался вместе с семьей.
На сердце, однако, было тяжело. Не нравилось, что на улицах встречается мало керченских жителей, а евреев вовсе почти не видать.
— Знаешь, — сказала мне жена, — давай поговорим с Василием Карповичем относительно ребенка.
Зашли к Василию Карповичу, жившему у нас во дворе. Он и Елена Ивановна, пожилые люди, не раз просили заходить к ним:
— В тревожное время лучше, когда люди держатся вместе, — говорили они.
Но мы из дома уходить не хотели и только нашего младшего, Бенчика, отвели к ним. Старший сын наш, Яша, все равно дома не сидел. Школы были закрыты, и он по целым дням где-то бегал со своими товарищами.
Однажды утром вошли ко мне в дом двое полицейских и немец. Немец вычитал из бумаги мое имя, имя жены и моих детей.
— Соберите, — говорит он, — наиболее нужные вещи, так как вы отправляетесь на работу в совхоз, а квартира ваша будет занята другими. Возьмите с собой ваших сыновей — Якова 14 лет и Бенциона 4 лет. Где они?
— Это ошибка, — отвечаю я. — У нас нет детей.
Но тут же мелькает у меня мысль: а что я буду делать, если сейчас они войдут?
Немец что-то записал и приказал следовать за ним. Двор точно вымер. Но я чувствую, что из-за окон квартир за нами тайком следят перепуганные соседи.
Привели нас в тюрьму. Она была переполнена. Встретили там всех наших друзей и знакомых. И так как никто не знает, для чего и надолго ли нас взяли, в голову приходят самые страшные мысли. От тесноты и мрачных предчувствий все возбуждены, громко говорят, дети плачут — с ума можно сойти.
К вечеру пришел начальник тюрьмы.
— Незачем волноваться, граждане! — сказал он сладким голоском. — Выспитесь, отдохните, а завтра мы отвезем вас в ваши совхозы на работу. Будете получать по два кило хлеба в день.
Народ успокоился. Знакомые начали сговариваться о том, чтобы вместе попасть на грузовики и работать в одном совхозе.
На следующее утро к тюрьме подъехало пять грузовиков. Они наполнились людьми и уехали. Я, жена и наши друзья никак не могли пробиться к машинам — до того была велика толкотня. Люди хотели как можно скорей выбраться из тюрьмы и очутиться на свободе, в совхозе. Наиболее сильные пробились вперед, а мы все оставались, хотя грузовик курсировал весь день.
Ночью кому-то показалось странным, что грузовик оборачивается в течение 25 минут. Куда же они могли за такой срок отвозить людей? Эта мысль так ударила по голове, что всех нас охватил ужас. Так промучились всю ночь.
Утром снова приехали грузовики, и мы вместе с нашими друзьями наконец-то уселись. Как только мы выехали за город, я почуял недоброе. Я знаю все пригородные дороги — не в совхоз едем мы! И, прежде чем я успел что-нибудь сообразить, я увидел противотанковые рвы и возле них гору платья.
Как раз здесь остановился автомобиль, и нас согнали. Мы оказались в окружении солдат с винтовками, направленными на нас. Из ямы, еле присыпанные землей, торчали ноги, руки, еще двигающиеся части тела. На секунду мы словно оцепенели. Девочка лет 14-15 с нашей улицы припала ко мне с плачем: ”Я не хочу умирать, дяденька!” Это так потрясло нас всех, что мы словно очнулись. Никогда я эту девочку не забуду! Ее плач живет в моей крови, в мозгу, в сердце.
С нас начали срывать верхнюю одежду и гнать в яму — прямо на расстрелянных. Послышались страшные вопли. Солдаты гнали нас в могилу живьем, чтобы не нужно было потом таскать наши тела. Окружавшее нас кольцо сжималось все больше. Нас оттеснили к самому краю ямы, так что мы в нее свалились. В это мгновение раздались выстрелы, и упавших тут же начали засыпать землей. Я распрощался с женой. В то время, как мы стояли обнявшись, пуля попала в голову жены, и кровь ее хлынула мне в лицо. Я подхватил ее и искал место, куда бы ее положить. Но в эту минуту я был сшиблен с ног, на меня упали другие.
Я долго лежал без сознания. Первое ощущение, которое я, очнувшись, испытал, было такое, что меня покачивает горячая масса, на которой я лежу. Я не понимал, где нахожусь, и что произошло. Меня давила тяжесть. Хотелось вытереть лицо, но я не знал, где моя рука. Вдруг я раскрыл глаза и увидел звезды, светящиеся в великой вышине. Я вспомнил обо всем, собрал все силы и сбросил лежавшую на мне землю. Отгреб также землю, лежавшую поблизости. Хочу найти жену. Но кругом темно. Каждый раз беру в руки чью-то голову, всматриваюсь — не женина ли. Темно. Вожу пальцами по лицу, может быть, удастся наощупь опознать. Наконец, нашел. Она была мертва.
Я выбрался из ямы и пошел куда глаза глядят. Увидел огонек и зашел в деревенскую избу. Там было трое мужчин и две женщины. Они меня о чем-то спрашивали, но я не знал, что отвечать. Очевидно, они сразу догадались обо всем. Женщины сняли с меня измазанную в крови рубаху, смазали йодом мои раны, надели на меня свежую рубаху, накормили, дали мне фуражку, и я ушел.
По дороге одна из женщин спросила меня:
— А Вальдман Илья Вениаминович тоже был среди вас?
— Да, — сказал я, и женщина, заломив руки, упала.
Я шел по направлению к городу. Не знаю, почему, но страха я совершенно не испытывал. Я хотел узнать о детях. На дворе была ночь, будить знакомых мне не хотелось, и я, увидав развалины разрушенного бомбежкой дома, вошел в погреб.
Но рано утром я хотел подняться — и не мог. Раны кровоточили, меня лихорадило, я был прикован к месту. По обрывкам разговоров, по доносившимся крикам и отчаянным воплям я понял, что в городе происходит большой погром; как я потом узнал, то, что происходило в городе, значительно превзошло мои представления. Немцы окружили также рабочее предместье и убили около 2000 человек.
Лежу в погребе и двинуться не могу. Но вот что удивительно: очевидно, кто-то догадывался о том, что в погребе находится живое существо. От времени до времени кто-то опускал в погреб то каравай хлеба, то отваренную картошку, то лук, то бутылку воды. Пятнадцать дней я пролежал таким образом. Вдруг мне стало ясно, что я заживо гнию. Тогда я собрал остатки сил и выбрался наружу. Пришел в поликлинику. Когда я вошел в кабинет, доктор спросил: ”Что с вами? Почему такая вонь?” Я показал свои раны.
— Места нет, — сказал он, — деньги и бумаги есть у вас?
— Нет.
— В таком случае я не имею права лечить вас, — говорит врач и тут же шепчет медсестре, чтобы та немедленно приготовила для меня место в палате.
Он лечил меня без денег и без бумаг, продержал две недели и выпустил здоровым.
Ушел я к своим знакомым русским и получил у них еду, деньги и жилье.
Тридцать пять лет я имел дело с морем, с ураганами. Не раз буря перевертывала мои лодчонки, но меня не побеждала. Сколько раз меня уже заглатывали волны! А этот вот презренный пес хочет погубить меня в два счета... Не дожить ему до этого! На фронте воюют мои братья и братья моей жены, они уже знают о том, что натворили немцы в Керчи.
Начал разыскивать своих детей. Никто не знает, куда девался Яша. Несколько ночей подряд я рылся в ямах. Но можно ли среди стольких трупов, да еще в темноте, узнать кого-нибудь? К тому же покойники часто так меняются, что их вообще узнать невозможно. Затем я добрался до партизан. Однако пропавшим я своего сына не считаю: он вырос на море. А с Бенчиком все обошлось так, как обещал мне Клименко: ”Что бы ни было с нами, — говорили они, когда я отдавал им ребенка, — Бенчик должен быть спасен”.
Через несколько дней после того, как нас отвезли на расстрел, к нам во двор пришли немцы с полицией и потребовали у соседей Бенциона Вайнгертнера. Немец показывал на бумаге, что ему не хватает из состава семьи рыболова Вайнгертнера четырехлетнего мальчика Бенциона. Пусть ему скажут, где он находится. Соседи уверяли, что ребенок был взят вместе с родителями, хотя все, конечно знали, что он у Клименко.
На следующий день немец с полицейским пришел еще раз. Он явился неожиданно средь бела дня и застал во дворе много детей.
— Кто вздумает удрать — будет расстрелян! — предупредил немец. Он снова вытащил свой список и стал расспрашивать каждого ребенка в отдельности: имя, отчество, фамилию. Среди ребят был и Бенчик. Он выглядел старше своих лет. Когда очередь дошла до него, он ответил, что его зовут Николай Васильевич Клименко. Люди, стоявшие рядом, и дети будто воды в рот набрали.
Немец перешел к опросу.
Однако, на этом дело не кончилось. Спустя несколько дней немцы пришли прямо к Клименко, чтобы забрать у них недостающего им по счету ребенка.
Клименко спрятала ребенка и твердила, что это их мальчик. Клименко хлопотали, раздобыли бумаги и живых свидетелей, подтвердивших, что ребенок действительно их.
Завязалась длительная борьба между немцами и четой Клименко из-за четырехлетнего Бенчика.
Между тем, Клименко не дремали. Они посоветовались с соседями и приняли решение.
Однажды ночью они, оставив дом на попечение соседей, вместе с Бенчиком потихоньку выбрались из города. В дороге добрые люди помогли, и таким образом они с ребенком добрались до степей под Джанкоем, в заброшенный колхоз. Здесь жили родственники Клименко, здесь их знали.
Так они спасли моего Бенчика.
7 ноября 1941 года из Ялты ушел последний советский теплоход. Многие не успели уехать. Над городом стоял черный туман: горели нефтехранилища. 8 ноября немцы вошли в город.
5 декабря евреи были переселены в гетто, расположенное на окраине Ялты и обнесенное колючей проволокой. Евреев морили голодом, издевались над ними. Никто не знал, что с ним будет завтра.
17 декабря немцы вывели из гетто здоровых мужчин и повезли по дороге в Никитский сад. У Красной будки (сторожка массандровских виноградников) машина остановилась. Евреям приказали вырыть на дне оврага две глубокие траншеи. Когда работа была закончена, евреев расстреляли.
Утром 18 декабря всех евреев, женщин с детьми, глубоких стариков погрузили в машины. Запретили брать с собой вещи. Люди совали в карман кусочек хлеба, яблоко. Возле обрыва машины остановились. Обреченных раздевали и штыками гнали к обрыву. Детей отбирали у матерей и кидали вниз. Расстреливали из пулеметов.
Был яркий, солнечный день. В двадцати метрах плескалось море. Рабочие Массандры и Магарача работали на виноградниках; они видели все.
К вечеру все было кончено, и немцы засыпали тонким слоем земли 1500 евреев.
Потом палачи пошли в Магарач. В квартире Елизаветы Полтавченко они хвастали, что перебили полторы тысячи человек и что скоро в мире не останется ни одного еврея.
Среди убитых было много врачей. В ”Путеводителе по Крыму”, изданном в 1898 году, среди практикующих врачей города Ялты указаны: ”Л. М. Друскин — детские болезни. A.C. Гурьян — женщина-врач, акушерство и женские болезни”. Анна Семеновна Гурьян успела выбраться из Ялты, но попала к немцам в Кисловодске, где ее и расстреляли. А доктора Друскина убили в Ялте 16 декабря. В течение пятидесяти лет он лечил детей. Давно успели состариться его былые пациенты. У Красной будки его расстреляли, и на тело доктора по детским болезням бросали трупы маленьких детей.
Зима 1941—1942 года была суровая и голодная. Бездомные собаки разрывали могилы у Красной будки, растаскивали трупы.
Весной вода, стекавшая с обрыва, смыла землю; обнажились полуистлевшие трупы. Немцы взорвали часть обрыва и завалили могилы.
Однажды немецкие полицейские обнаружили на могиле цветы. Было начато следствие, но немцам не удалось найти ”виновников”.
Немцы вошли в Евпаторию 31 октября. Гестапо прибыло через три дня. 5 ноября вечером на улице задержали 10 евреев, в том числе моего друга Берлинерблау, и всех назначили членами Еврейского комитета. Шестого утром появился приказ о регистрации еврейского населения. Приказ был расклеен на улицах. Сверху была нарисована шестиконечная звезда. Всем евреям приказано было носить на спине звезду, сдать все ценности и денежные знаки в Комитет. На руках разрешалось оставить лишь 200 рублей. Приказ заканчивался: ”За невыполнение — расстрел”.
11 ноября вывесили приказ об эвакуации евреев за пределы Крыма. Приказано было собраться в Военном доме, причем разрешалось брать вещи в неограниченном количестве, ключи от квартир надлежало сдать в Комитет. Последний срок сбора был назначен на 20 ноября. 23-го утром я вышла на улицу, и моим глазам представилась ужасная картина. Женщины шли с детьми на руках или вели их за ручки и плакали, мужчины несли тюки, на повозках везли больных, парализованных. Молодая женщина вела двух детей, у нее были безумные глаза, она кричала: ”Смотрите, у моих детей такие же ручки и ножки, как у ваших, они также хотят жить!” Все они после мучений и издевательства, были вскоре уничтожены. Я уцелела благодаря тому, что накануне регистрации мои друзья принесли мне паспорт, который дала мне знакомая караимка д-р Нейман, — паспорт ее сестры, убитой бомбой. С этим паспортом я ушла пешком из Евпатории по дороге в Симферополь. В деревне Владимировка одна женщина согласилась приютить меня, так как было темно и нельзя было идти дальше. Мы только улеглись, как подъехала машина. Хозяйка вышла на стук в дверь. ”Юде есть?” — спросил немец. Хозяйка ответила отрицательно. Всю ночь гудели машины. Это искали евреев. За ночь погода резко изменилась: выпал снег, поднялась вьюга. Рано утром я вышла и к вечеру добралась до следующей деревни. Мне удалось переночевать там. Ночью сын хозяйки вернулся из Саки и сказал, что накануне в 5 часов вечера там расстреляли евреев. Утром я пошла дальше. Вьюга была такая сильная, что три раза меня сваливало с ног. Было страшно холодно, одета я была легко. Так шла я три дня. На третий день, к вечеру добралась до Симферополя. В Симферополе евреев расстреляли на месяц позже, чем в Евпатории. Здесь евреев грабили и ”организованно”, и самочинно врывались в квартиры, избивали и брали что заблагорассудится, выгоняли из очередей за продуктами. 10 декабря опоздавших граждан (хождение было разрешено до 4 часов вечера) собрали в кино, где они провели ночь, лежа на полу, а евреев привязали друг к другу так, что они вынуждены были стоять всю ночь. Через некоторое время появился приказ об ”эвакуации” евреев. В течение трех дней я видела, как люди шли на смерть. К нам зашел старичок из соседнего двора за советом, идти ли ему в лагерь. Он слышал, что этот приказ не касается лиц старше 80 лет. Наши посоветовали не идти. Мне хотелось обнять этого беспомощного старичка. Через два дня гестаповцы его забрали.
7 января я покинула Симферополь и пошла скитаться по деревням. В каждой я узнавала об ужасах и пытках над евреями. Я проходила мимо колодцев и ям, набитых евреями. В колхозе ”Политотдел” я узнала о благородном поступке старосты Казиса (он впоследствии был расстрелян немцами как партизан), колхозника Павлищенко (партизан), евпаторийской медсестры Рученко и колхозницы Нины Лаврентьевны Ильченко, поочередно прятавших у себя еврея Биренбаума, сапожника из Евпатории.
Рученко устроила его на квартире у Ильченко. Там была выкопана яма, куда его прятали во время облав. Четыре семьи рисковали своей жизнью во имя спасения еврея. В июле 1943 года Ильченко пришлось из предосторожности переменить даже местожительство; она перебралась в Евпаторию, сняла домик на окраине и поселилась там с Биренбаумом. Они выкопали ему яму в сенях, с выходом во двор. В этой яме она прятала еврейского сапожника до освобождения Крыма. В настоящее время Биренбаум находится в рядах Красной Армии.
Узнав, что сын мой, с которым я рассталась еще в Евпатории и который где-то скитался с документом на имя Савельева, направился в сторону Фрайдорфского района, — я пошла тоже в сторону Фрайдорфа. Я проходила мимо окопов, где были похоронены евреи и другие мирные жители. Валялась окровавленная одежда, обувь, галоши, стоял ужасный смрад. В первой деревушке, куда я попала, происходили похороны. Это хоронили сожженных немцами краснофлотцев-десантников, спрятавшихся в скирде, — их было 18 человек. Во всех колхозах евреев уже расстреляли, только в колхозе ”Шаумян” еще были горские евреи. Их расстреляли позже, в 1942 году. Целые дни я проводила в степи, питаясь мерзлой кукурузой; на ночь добиралась до деревни на ночлег. Я всем говорила, что разыскиваю сестру, бежавшую из Евпатории после десанта. В некоторых деревнях я пыталась остаться, но старосты не соглашались меня принять, так как на паспорте не было отметки о регистрации у немцев. Я шла вперед и знала, что, в конце концов, в какой-нибудь деревне буду опознана и повешена или брошена в колодец. Я шла из деревни в деревню, расспрашивая о пленном Савельеве, но нигде его не обнаружила. Я дошла до такого состояния, что ревела как зверь в степи и громко звала своего сына. Это давало мне какое-то облегчение.
В деревнях стали вылавливать скрывавшихся евреев. Каждый раз, когда я узнавала о поимке еврея, я отправлялась в ту деревню, чтобы узнать — не мой ли это сын. Десятки раз я переживала казнь сына. Когда я узнавала, что пойманный успел покончить с собой (таких было много случаев), я радовалась в надежде, что это мой сын. Сейчас я мечтала уже не о спасении сына, а о том, чтобы он успел покончить с собой и не испытал бы мучений от рук немцев. Во Фрайдорфе я от кухарки карательного отряда узнала, что в течение двенадцати дней жандармы свозили сюда евреев, расстреливали их и бросали в колодцы; детям смазывали губы ядом. В деревне Иманша, как мне рассказывал очевидец, детей бросали в колодец живыми, потому что нечем было мазать губы. Некоторые взрослые сошли с ума и сами прыгали в колодец. В течение нескольких дней из колодца доносились крики о помощи. Этот же колхозник показал мне собачку, принадлежавшую еврею из Иманши, которая пять суток лежала у колодца и выла. Из еврейского и татарского Мунуса евреев пригнали в русский Мунус, где имелся колодец. Их выстроили по три человека: стоящие позади должны были бросать в колодец расстрелянных в первом ряду. Это мне рассказывала девушка, наблюдавшая картину с чердака. Один старик отстал, когда их вели к колодцу, и гестаповец убил его прикладом.
Недалеко от Николаева я на кургане увидела замерзшего старого еврея. Как я узнала, это был счастливец, убежавший от фашистских палачей. В Кори я узнала о трагедии трех маленьких братьев. Три мальчика — восьми, десяти и одиннадцати лет, убежали, когда их родителей гнали к колодцу. Дело было осенью, а глубокой зимой они вернулись назад в деревню Кори. Они пришли, потому что у них не было пристанища. Они вернулись к родному дому. Тут уже жили новые хозяева. Дети долго стояли у своей хаты, ни о чем не просили, даже не плакали. Потом их отвезли во Фрайдорф и там убили.
Однажды, бродя по степям, я нашла пачку листовок: среди них была листовка с новогодней речью товарища Калинина. Из нее я узнала об успехах нашей Красной Армии. Я снова почувствовала себя человеком — ведь обращение: ”Дорогие братья и сестры!” относилось и ко мне лично. В этот момент мне показалось, что я вижу, как навстречу мне движется наша могучая Красная Армия, а впереди ее — товарищ Сталин.
Я спрятала две листовки и, приободренная, пошла дальше. На землю спустился густой туман, и я сбилась с дороги. Оставаться в степи на ночь означало замерзнуть или попасть в руки патрулировавших полицейских. Я приготовила нож, чтобы перерезать себе кровеносные сосуды. Вдруг раздался где-то вдалеке лай собаки, и я пошла по этому направлению. Когда я добралась до деревни, туман несколько рассеялся. Это была деревня Красный Пахарь. Я зашла в хату и попросилась переночевать. Хозяева согласились. Вечером мы разговорились, и они сказали, что согласны меня оставить, что я могла бы у них нянчить ребенка, но за это я должна дать им какие-нибудь вещи. Я предложила им часы, и они согласились меня оставить и кормить (если староста разрешит).
На следующий день я познакомилась со старостой Новогребельским Иваном Назаровичем. Он согласился меня оставить, несмотря на то, что я не прошла регистрации у немцев. С первых же слов я почувствовала, что Новогребельский — наш человек. Я стала бывать у них. Жена его, Вера Егоровна, оказалась тоже очень симпатичным человеком. От них я узнала, что немцы грабят население, забирают скот, птицу, облагают непосильными налогами, а комендант избивает людей. Телесное наказание стало обычным явлением. Я видела женщину, которая в течение месяца лежала на животе после телесного наказания. Немцы стали усиленно отправлять молодежь в Германию.
Однажды я тайком навестила в Евпатории своих друзей, принесших мне в свое время паспорт, и достала у них морфия. Мое положение в деревне становилось все более и более опасным. В последний мой приезд в Евпаторию я узнала от соседей, что сын мой в феврале месяце ушел из Крыма с намерением перебраться через линию фронта. С плеч как гора свалилась. Когда я вернулась в деревню и зашла к Новогребельскому, он предложил мне остаться у них ночевать. В этот вечер он открыл мне тайну: у него было радио. У них существовала организация, куда, кроме старосты, вошли его брат, старый партизан Суслов, работавший счетоводом, жена старосты, теща, шурин, колхозница Оксана Никитич и три человека из другой деревни. Новогребельский стал ”принимать сводки”, поручал мне переводить их на немецкий язык. Суслов печатал, другие люди разносили их по деревням. Я была счастлива, что могла выполнять хотя бы маленькую работу. Это служило некоторым оправданием моего существования. Я также переводила на русский язык наши листовки, сбрасываемые с воздуха и предназначенные для немцев. Суслов их печатал. Но счастье мое длилось недолго. В последних числах сентября при регистрации паспортов в деревне я была опознана прибывшими из Евпатории регистраторами. Через несколько дней я бежала. Новогребельский дал мне справку, что я состою на бирже. Я присоединилась к уходившим на Украину двум женщинам, эвакуированным в нашу деревню немцами и имевшим паспорта. С большим трудом мне удалось пробраться через Перекоп. Мы добрались до села Рубановка, Запорожской области, где я встретилась с нашим пленным, пробиравшимся из лагеря к линии фронта.
После освобождения судьба послала мне огромную радость. От приятельницы моего сына я узнала, что он в свое время пробрался к нашим, учился в Нальчике, был лейтенантом, его видели на Южном фронте в 1943 году. Жив ли он сейчас — не знаю. Я от него никаких сведений не получаю. Но мысль о том, что он вырвался из позорного плена, что он защищает Родину, для меня является огромным счастьем.
Перед войной у нас распевали красивую, бодрую песню о еврейском крестьянстве Джанкоя. Песня заканчивалась веселым припевом: ”Джанкой, Джанкой”. Но вот пришел зверь-Гитлер и перерезал Джанкою горло.
Григорий Пуревич, механик машинно-тракторной станции, обслуживающий еврейские колхозы района, жил в Джанкое во время массовых убийств.
Он привел меня к еврейскому лагерю и рассказал:
— Здесь, на чердаке молочного завода, в самом центре Джанкоя, немцы заперли многие сотни евреев, согнанных сюда из окрестных деревень и из города. Теснота и скученность были здесь невыносимые. Дети изнывали от голода и жажды. Каждое утро мы находили несколько умерших. Со мной было так: за несколько дней до прихода немцев меня пригласил на работу директор колейской мельницы. Жена моя с детьми осталась в городе, она — русская. Куда же я, шестидесятилетний человек, пущусь в эвакуацию? Как-нибудь переживем тяжелое время... Пошел я с Колей к директору мельницы, пробыл там несколько дней, но, когда там начались всякого рода разговоры, я не захотел подвергать опасности приютивших меня людей и вернулся в Джанкой.
— Прихожу домой и застаю там немцев.
Ты кто такой? — спрашивают.
— Хозяин! — говорю.
— Пошел вон отсюда!
И меня выкинули. Жены, двух моих дочерей и мальчика не вижу. Они спрятались.
В чужой разрушенной комнате, неподалеку от моего дома, я провел три дня без воды, без хлеба, без каких бы то ни было сведений о моей семье. Вскоре немцы уехали, и я занял свою квартиру. Члены моей семьи вышли из укрытия.
Дня через два являются полицаи.
— Ты кто такой?
Показал им старую бумажку из сберкассы, в которой я написал, что я — караим. Они посмотрели и ушли.
Все евреи Джанкоя были уже на чердаке молочного завода. Их гоняли на тяжелые работы — камни таскать. Надзиратель следил, чтобы камни, даже самые тяжелые, таскали в одиночку. Кто падал под тяжестью, того пристреливали на месте.
Пришли, чтобы меня и мою соседку-караимку забрать в гестапо.
— Я — мусульманка, — заявила соседка.
— А ты кто? — спросили меня.
Соседку отпустили, а меня отослали на завод.
Когда я очутился на проклятом чердаке и увидел, что там творится и что сталось за две-три недели с самыми здоровыми и крепкими колхозными людьми, я чуть с ума не сошел. В углу суетилось несколько человек. Оказалось, что сапожник Кон повесился... Я знал этого молодого, веселого человека. Меня это потрясло, но остальные отнеслись к этому, как к обычному делу. В тесноте я встретил всех евреев, которые не эвакуировались из Джанкоя; многих евреев-колхозников из окрестных деревень и неевреев. Крестьян-неевреев здесь держали за то, что они помогали или передавали пищу несчастным.
Среди массы поблекших лиц русские и украинцы ничем не выделялись. Их глаза, как и глаза остальных, выражали горе и гнев. Беда, говорят, всех равняет.
Я выпросился на работу — дорогу мостить. Лучше погибнуть на улице, чем на чердаке.
Немцы выхватывали из лагеря группы взрослых, детей и стариков и гнали их к противотанковому рву, что за городом. Зима, снег, люди голодны и больны, еле плетутся. Гонят. Ребенок лет 34 отстал. Немец бьет его резиновой дубинкой. Ребенок падает, поднимается, и, пробежав несколько шагов, снова падает. И опять резиновая палка ударяет по спине ребенка.
Возле рва их выстроили и начали расстреливать. Дети разбежались в разные стороны. Немцы рассвирепели, стали гоняться за детьми... стреляли в них, ловили и, ухватив за ноги, били об землю.
Мы работали на дороге, возле тракта, идущего из Керчи в Армянск. На дороге было полно убитых и замученных пленных красноармейцев.
К вечеру нас отводили обратно на чердак. Туда же отвели русского — бухгалтера молочного треста — Варда. К нему пришли за его женой-еврейкой и ребенком. Он стал сопротивляться, схватил жандарма за глотку. ”И меня берите!” — крикнул он. Вот его и забрали.
Однажды ночью у молодой женщины Кацман начались роды. Тихий плач, прерываемый воплями роженицы, доносился со всех сторон. Ее муж Яков Кацман, молодой комбайнер еврейского колхоза,— где-то на фронте, в рядах Красной Армии. Его непрерывно вспоминают... Никогда не думал он, что его молодая жена будет рожать первенца в этой могиле.
На рассвете старший жандарм со своими помощниками пришел контролировать лагерь. Он подошел к роженнице, повернул к себе новорожденного, взял у одного из своих помощников винтовку и вонзил штык ребенку в глаз.
В лагере был заведующий ”хозяйством” Редченко, человек, который притворялся злым. На самом деле он тайком поддерживал ребят, чем только мог. Он ежедневно подбрасывал им хлеб и сухари так ловко, что никто не мог догадаться, когда и как он это делал.
Ежедневно из нашей среды отбирали несколько десятков человек и гнали их к могильному рву. Ежедневно нам приходилось переносить нечеловеческие муки и унижения. Нас заставляли делать такие вещи, о которых невозможно говорить без отвращения.
Я раздобыл кусок электрического провода и однажды на рассвете повесился. Но услыхали мой предсмертный хрип и сняли. За это меня утром избили, сломали мне три ребра. Я не имел права распоряжаться своей жизнью, — это право принадлежало немцам.
Однажды приехали грузовики, и их начали набивать людьми с чердака. Все знали, что их везут на смерть. Крупные немецкие части охраняли здание и дорогу к братской могиле. В начавшейся суматохе кое-кто из обреченных бросился бежать, куда глаза глядят. Некоторым удалось спастись, в том числе и мне. Я ушел домой, но оставаться там было нельзя. Как раз приехал в Джанкой знакомый парень — колхозник Онищенко и зашел ко мне.
— Идем, — сказал он, — к нам. Я тебя спрячу.
Я пошел с ним и прожил у него шесть месяцев. Затем он привез в деревню и всю мою семью. В этом колхозе вообще прятали и устраивали на работу много евреев. Верная советская рука их здесь защищала.
Приехал сюда из Симферополя пожилой русский человек Сергеенко с женой и тремя детьми. Мы узнали, что двое из детей, мальчики лет 6—7, — не его, что это еврейские дети. Когда в Симферополе гнали евреев на смерть, жена Сергеенко выхватила из толпы мальчиков и привела их домой. Так как оставаться в Симферополе с двумя еврейскими детьми было опасно, вся семья Сергеенко перебралась сюда, в деревню. Здесь они получили работу в колхозе.
В этой деревне можно было открыто радоваться, когда над нами появлялись советские самолеты. В этой деревне мы дождались нашего освобождения. Радостный день, когда Красная Армия показалась у нас. останется на всю жизнь в наших сердцах, и эта радость с молоком матери передастся нашим детям и внукам.
Пятьдесят лет тому назад в крымский порт Феодосию приехал молодой врач Б. Н. Фиделев. Он избрал своей специальностью детские болезни, но судьба решила иначе. Пароход из Яффы занес в Феодосию чуму, и она угнездилась где-то в тайниках порта. Порт оцепили, и больные, а также люди, соприкасавшиеся с больными, попали в карантин — огороженное высокой стеной место на берегу моря, где с незапамятных времен изолировались заболевшие чумой и холерой. Доктор Фиделев добровольно вошел в этот мрачный городок с его каменными бараками, кладбищем, залитым известью, с лабораторией, бывшей штабом борцов со страшной болезнью... Три месяца прожил Фиделев в карантине; много людей умерло вокруг него. Но немалому количеству больных спас жизнь умелый и самоотверженный уход молодого врача. Доктор Фиделев стал эпидемиологом, и благодаря его стараниям феодосийский карантин был перестроен и превратился в одну из лучших морских врачебнонаблюдательных станций на Черном и Средиземном морях...
Глубоко веря в целебность крымского морского воздуха и солнечных лучей, Фиделев добился постройки новой городской больницы за чертой города. Большие светлые палаты выходили окнами на море. Возле дома раскинулись цветники и лужайки. С годами возле больничных корпусов выросли высокие акации, тополя, кипарисы...
Война с фашистами застала доктора Фиделева на посту главного врача феодосийской больницы. Скоро ее палаты наполнились людьми, ранеными при бомбардировках соседних населенных пунктов... Сама Феодосия тоже стала оглашаться ревом сирен, грохотом зенитной артиллерии и взрывами бомб.
Когда немцы подошли к Перекопу, доктору Фиделеву посоветовали уехать.
”Я никогда не был дезертиром, — ответил он, — а бросать сотни больных на произвол судьбы — значит дезертировать в минуту опасности”.
Ворвавшись в Феодосию, немцы на третий день издали приказ, чтобы все евреи явились в городскую тюрьму ”для отправки на север”. Квартиры надо было оставить в нетронутом виде, с собой разрешалось взять смену белья, пальто и пищу на несколько дней.
Пошли в тюрьму и доктор Фиделев с женой. Однако после проверки документов доктору предложили вернуться домой.
Вечером к Фиделеву тайком зашел старый слесарь карантина Чижиков.
”Немцы хотят наладить в карантине работу пароформалиновых камер, но ничего у них не выходит: чертежей нет, часть оборудования разобрана. Кто-то сказал им про вас. Но я хочу предупредить, что, видимо, камеры они готовят не для дезинфекции... Когда они их пробовали, я видел, как они потащили туда Исаака Нудельмана. Потом его мертвого бросили в море...”
Немцы, действительно, потребовали от Фиделева, чтобы он наладил работу пароформалиновых камер.
”Дезинфицировать ваших соотечественников перед отправкой”, — объяснили ему.
”Нет”, — ответил доктор.
Его арестовали вместе с женой и повели по главной улице города. Какой-то румынский солдат сорвал с врача меховую шапку, осенний ветер трепал пушистые волосы старика, и встречные — не было в Феодосии человека, который не знал бы Фиделева, — молча снимали шапки, понимая, куда ведут стариков. Они прошли здание амбулатории имени доктора Фиделева, здравпункт табачной фабрики, организованный благодаря его усилиям, детские ясли, шефом которых он был.
Арестованных привели не в тюрьму, а посадили в один из подвалов бывшей поликлиники. Вероятно, немцы применяли к старому врачу различные методы ”медицинской” пытки, но Фиделев так и не пошел в карантин помогать немцам. А через несколько дней доктора связали с женой телефонным проводом и бросили в колодец во дворе поликлиники, в который спускали почвенную воду из подвалов. Эта широкая яма наполнялась водой до высоты человеческого роста только после восьми часов работы мотопомпы, качавшей воду. Уборщица поликлиники, жившая в смежном дворе, сквозь щель в заборе видела, как немцы столкнули в яму связанных стариков, и слышала, как, вздыхая и хлюпая, всю ночь качал грязную воду электронасос.
Доктор Фиделев захлебнулся в жидкой грязи, наполнившей яму. Он отдал всю свою жизнь борьбе с врагами людей — болезнями — и не отступил, когда лицом к лицу пришлось столкнуться не с легочной или бубонной чумой, а с ее новой ”разновидностью” — коричневой чумой. Немцы раздавлены в Крыму и сброшены в море, и вновь в городе работает городская больница имени доктора Фиделева...
— Детство и юность мои прошли в Джанкое. Его населяли трудолюбивые мастера, и жизнь здесь была богатой, веселой, а любимцем всего города был Наум Животовский — ”Веселый маляр”.
Животовский был удивительным мастером — неутомимым, жадным к работе. Он писал яркие вывески, мимо которых нельзя было пройти, чтобы не остановиться, рисовал заманчивые афиши для кинотеатра, фантастические декорации для клубных спектаклей и так красиво расписывал легкие колхозные брички и тачанки-тавричанки, как будто готовил их для грандиозной свадьбы.
Я не видел Животовского мрачным. Может быть, бывали у него в жизни плохие дни, но он говорил: ”Горе мое — пусть останется при мне, а радостью пусть пользуются люди”. Он любил людей, а люди любили его. По вечерам Животовский выходил гулять на главную Крымскую улицу со всей своей семьей. Рядом с ним шла жена, веселая, смуглая красавица, одетая в нарядное, яркое платье. Вокруг шумной гурьбой шли дети: четыре озорных, загорелых мальчика и три девочки, — красивые, кокетливые, во всем похожие на мать и такие же нарядные.
Животовский гордился своей семьей и многочисленной родней. Он говорил: ”О, Животовских много! Мы скоро весь Крым заселим”.
В августе 1941 года я ехал на Перекоп через Джанкой. В центре города немецкая бомба разрушила дом детского сада. Одна стена обвалилась, крышу снесло, а всюду валялись исковерканные детские кроватки, крохотные стулья, столики, игрушки. Но на уцелевших стенах внутри дома рукой художника было нарисовано все, чем богат степной Крым. Огромные полосатые арбузы лежали пестрой грудой у шалаша на бахче, на огородах цвели помидоры, желтели тыквы и лопались полевые стручки, выбрасывая ядра гороха. На боковой стене были нарисованы два моря. На одном было написано, что это Азовское, на другом — Черное. По зеркальной глади плыли рыбачьи шаланды с косыми парусами, неподвижно стояли военные корабли с пушками и дымил громадный трехтрубный пароход с надписью ”Украина”. Между морями лежала крымская степь, тоже напоминавшая море. По степи плыли комбайны, похожие на парусные шхуны, и золотая пшеница устремляла навстречу им зрелые свои колосья.
— Должно быть, это очень нравилось детям, — сказал мой спутник. — Кто это сделал?
— Животовский, — отвечаю я уверенно.
И я не ошибся. Проходивший мимо джанкоец сказал:
— Он рисовал.
Три года после этого я ничего не слыхал о Животовском. И вот, наконец, письмо.
”Дорогой земляк! Один человек уверял меня, как будто видел своими глазами, что вас убили. А вы живы, и это очень здорово, и я так рад, что передать не могу. Меня тоже много раз убивали, но такие уж степняки люди, что мы в воде не тонем и в огне не горим.
Может, вы уже забыли меня, но скорее всего не забыли. Ведь я, помните, всегда жил около людей, и люди меня запомнили; потому что я был чересчур шумным человеком. Но теперь мало осталось от прежнего Животовского. Большое горе постигло меня. Я даже удивляюсь себе, что живу еще, дышу, ем, шучу с товарищами.
В апреле этого года я дрался на Перекопе, форсировал Сиваш, и вот дошел до родины — любимого Джанкоя.
Город разрушен. Все горит. Спешу к своему дому. Он цел, невредим и на ставнях цветы, которые я нарисовал, и на калитке намалеванная мною злая собака. Открываю калитку, вхожу в сад. Чужой мальчик стоит, смотрит на меня, улыбается, а я ничего не вижу: ослеп от волнения и спросить ничего не могу.
Вырвали немцы корень Животовского! И пусто, и холодно у меня на душе, как будто заморозило меня всего лютым морозом, и даже слезы замерзли.
Тогда я узнал, дорогой мой земляк, как истребили немцы мою жену, моих детей, больную мать, старого отца, сестер моих с малыми детками, всего 42 человека, о которых я знаю. Судьба остальных мне неизвестна.
И тогда я решил, что не стоит жить, и тут же хотел покончить выстрелом из трофейного пистолета. Но подумал, что солдату не годится так умирать. И когда снова попал в бой и увидел немцев, умирать мне уже не хотелось. Я бил немцев и кричал, когда шел в атаку: ”Суд идет!” Так я прошел до самого конца Крыма — до Херсонесского мыса, и здесь, около Севастополя, убил на берегу немца, спихнул его ногой в море и сказал: ”Приговор приведен в исполнение. Пусть трепещут другие! Суд идет! Я еще буду в вашем Берлине!”
Меня наградили орденом, и командир полка велел мне отдыхать в Ялте и потом догнать полк. Но я поехал с полком на новый участок фронта. Теперь мы идем все дальше и дальше на Запад и каждый день творим на поле боя наш праведный суд.
Ваш земляк Наум Животовский, в прошлом ”Веселый маляр”.