Глава 3

За ужином Каховский учил меня, правильно пользоваться моим новым умением. Втолковывал, на что нужно, а на что не стоило обращать внимание во время «приступа». Объяснял, что личность жертвы в моих видениях интересовала следствие в последнюю очередь: чаще всего она уже известна. Говорил, что важна любая деталь преступления, что подсчитывать предсмертные хрипы жертв — не моё дело. Моими важнейшими целями он видел две вещи: опознание убийцы и выяснение мотивов для совершения преступления. «Если ты после „припадка“ ответишь на эти вопросы, то считай, что основную задачу выполнил, — говорил он. — Не взваливай на себя работу следователя. Искать улики и доказательства — дело для следственной группы. Ты упростишь его, если укажешь нам направление поисков. Вот как сегодня: в случае со смертью Анастасии Михайловны».

Юрий Фёдорович описывал, как действовал бы он на моём месте. Что подмечал бы на местах преступлений, каким деталям не позволял бы «замыливать» его внимание. Призывал меня сдерживать эмоции и сознавать, что во время «приступов» я лишь бесправный наблюдатель. Говорил: мне будет проще сдерживать чувства, когда пойму, что вижу не реальные события, а будто бы просматриваю кинохронику. Настаивал, чтобы я не отвлекался на чувства: они притупляли внимание. Я слушал рассуждения и наставления Зоиного отца и понимал, что тот уже встраивал вновь открывшееся Мишино умение в процесс своей работы по поиску преступников. Каховский причислил меня к «инструментам» следствия (будто некий анализ ДНК или электронный каталог отпечатков пальцев). И наверняка уже распланировал моё использование во многих пока «не закрытых» делах.

Я представил, как два-три раза на дню буду участвовать в убийствах: душить, резать, стрелять, бить «твёрдым тупым предметом», а то и давить людей колёсами автомобиля. Невольно содрогнулся. И тут же попросил Каховского поумерить желания. Заявил Зоиному родителю, что использование труда несовершеннолетних в СССР регламентируется законом. А малолетних, как я, и вовсе запрещено припахивать — тем более на «вредных производствах». Сказал: считаю просмотр убийств пагубным занятием для своей детской психики. Но всё же «сознаю ответственность перед советским народом». Поэтому «согласен на эксплуатацию своей способности не чаще, чем раз в две недели». Добавил, прежде чем Каховский обрёл дар речи, что первое время готов помогать «родной милиции» еженедельно: к примеру, по субботам. Но не чаще. Иначе «дядя Юра» получит в зятья «психа».

Каховский не пожелал править уже расписанные в его воображении планы — «наехал» на меня морально, в лучших традициях фашистского гестапо. Но тут же нарвался на возмущение дочери. «Папа!» — хлестнул ему по ушам Зоин возглас. Юрий Фёдорович яростно сверкнул глазами, но промолчал. А через десяток секунд он «сдулся» и пошёл на попятную. Заверил, что уважает мои права, как советского гражданина. Но он вынужден «радеть о рабочих интересах». Пожаловался, что «важные дела» «высокое начальство» требует закрыть до Нового года. И я помог бы в этом и милиции, и лично ему, моему будущему тестю, отцу такой умной и красивой девочки (мы с Каховским разом посмотрели на Зою — у той от смущения порозовели щёки). Я поинтересовался количеством «важных» дел. На что Юрий Фёдорович ответил небрежным взмахом руки и словами: «Не так уж много».

Он всё же выманил у меня обещание «заглядывать на кофе» трижды в неделю, после тренировок. «Такой график будет только до Нового года! — заверил Каховский. — Сам понимаешь: время не терпит». Он театрально нахмурил брови. «А после праздника сократим твои „припадки“, — пообещал Юрий Фёдорович. — Как ты и хотел: до раза в неделю. Чтобы дочь не решила, будто я не забочусь о здоровье зятя. Один единственный сеанс по субботам. И всё! Если, конечно, не возникнут экстренные случаи». «А экстренные случаи непременно появятся», — мысленно добавил я. Но не озвучил свои догадки. Лишь поинтересовался, какие плюшки получу за «помощь следствию». Орден, медаль или даже грамоту Каховский мне не посулил. Юрий Фёдорович заявил, что я уже почти забрал его главную «драгоценность» (выразительно посмотрел на дочь). Пообещал регулярно премировать меня чашкой крепкого кофе.

Напоследок Зоин отец предложил мне забыть о карьере в сфере торговли. Сказал, что отныне моя судьба — влиться в ряды доблестной советской милиции. «Умишком ты, зятёк, не блещешь, — заявил Юрий Фёдорович. — Но „умных“ у нас в органах внутренних дел хватает. А вот тех, кто действительно что-то умеет — тех маловато. Так что дорожка у тебя одна, зятёк: в нашу Великозаводскую академию МВД СССР. С твоим везением в операх делать нечего. Но вот учеба на факультете экспертов-криминалистов — это твоё. Возьму тебя потом в Великозаводское УВД. Будешь у нас как сыр в масле кататься. Если обеспечишь Управлению рекордные показатели раскрываемости. Будут тебе и грамоты, и премии, и медали. А главное: гарантирую тебе хорошее отношение со стороны умного и справедливого начальника. К тому времени я уже наверняка переберусь из кресла зама в кабинет начальника УВД».

По пути домой я размышлял над словами Каховского. Шёл неторопливо: боялся растрясти набитый отбивными и жареной картошкой живот, в котором плескались ещё и три порции кофе. Прикидывал, хочу ли в этой жизни надеть милицейскую фуражку и погоны. Знакомая и привычная работа в торговле поднадоела ещё в прошлой жизни. Она сулила хорошие заработки. Но обещала «повторение пройденного». Я не стремился повторить прошлую жизнь. Мог заработать деньги на послезнании (некоторые события предотвратить невозможно, что не мешало мне на них обогатиться). В космонавты не стремился, тяги к наукам не испытывал. С Мишиным «подарком» не видел для себя будущего и в спорте: уж слишком часто пришлось бы «пожимать руки» (после парочки публичных «припадков» меня списали бы по состоянию здоровья). Да и что будет с советским спортом, когда я окончу школу?

Выпускной из десятого класса (или из одиннадцатого?) я отгуляю в тысяча девятьсот девяносто первом году. Заканчивать школу экстерном пока не видел смысла. Что стало к тому времени с Советским Союзом в моей прошлой жизни, я прекрасно помнил. Изменится ли будущее страны теперь — не факт. Но даже если мои потуги и приведут к переменам, то к каким? Я только выглядел десятилетним ребёнком. А мыслил, как уже набивший за жизнь не одну «шишку» человек. И не испытывал уверенности, что новые «девяностые» окажутся лучше прежних. В «счастье для всех даром» давно не верил. Но понимал, что счастье бывает разным. И чьё-то горе зачастую оказывалось радостью для других — так же, как Мишина смерть (я не сомневался, что мальчишка умер в мае после очередного «припадка») даровала мне новую жизнь. С теми испытаниями, что не выдержала психика ребёнка, мой разум пока справлялся.

Я вдруг представил себя на театральной сцене, где проводили свои «сеансы» экстрасенсы из уже недалёкого будущего. Мысленным взором увидел, как я (наряженный в костюм от дорогого модного модельера) предсказываю реальным и подставным зрителям их будущую смерть, разгадываю тайны жестоких убийств. А потом рассуждаю по центральному телевидению о «возможностях третьего глаза» (и рекламирую бандитский банк или поддельные лекарства). Усмехнулся. Покачал головой: труд артиста-экстрасенса манил меня даже меньше, чем собственная торговая фирма или швейная фабрика («точно не моё»). Вообразил себя в форме лейтенанта милиции, подобно Якову Лукину, запечатлённому на той фотографии в квартире Фрола Прокопьевича. Но не рядом с темноволосым приятелем, а под руку со знойной пышногрудой красоткой.

И замурлыкал песенку:

— Младший лейтенант, мальчик молодой, все хотят потанцевать с тобой…

* * *

О том, что задержусь у Каховских я предупредил Надежду Сергеевну по телефону. Но всё же заметил на Надином лице тревогу, когда переступил порог под звуки заставки программы «Время». Я всё меньше вспоминал о разговоре с Каховским, подходя к дому, а всё больше думал об убийстве Оксаны Локтевой, за которым сегодня намеревался понаблюдать. Потому вошёл в квартиру в плохом настроении, что не укрылось от глаз Мишиной мамы. А ещё Иванова рассмотрела синеву над моей губой — всплеснула руками… принялась меня обнимать и целовать, словно я вернулся не с тренировки, а с опасного боевого задания. Заверил Надежду Сергеевну, что чувствую себя прекрасно, что «ничего не болит», что не голоден (перечислил, чем меня накормили Зоины родители).

Виктора Егоровича у нас в гостях не застал. Тот всегда возвращался домой пораньше, когда Павлик оставался там в одиночестве. Вовчик в моё отсутствие у Солнцевых надолго не задерживался, а Валера Кругликов и Света Зотова гостили у Паши по выходным. Однако я всё ещё чувствовал в воздухе запах папиного одеколона. Да и с Надиных губ не сошло покраснение от долгих и страстных поцелуев. Надежда Сергеевна заметила направление моего взгляда, спешно опустила лицо. И вдруг о чём-то вспомнила — сверкнула глазами и умчалась в свою комнату. Я снял в прихожей верхнюю одежду (пометил в уме, что нужно натолкать во влажные ботинки газетную бумагу). И услышал Надино громкое и торжественное: «Па-па-па-пам!» Увидел в руках Ивановой вещицу из бежевого кожзама.

— Как тебе Зоин рюкзачок? — спросила Надежда Сергеевна.

Она повертела своё изделие, разглядывая (и показывая его мне) со всех сторон. Я опознал в нём бывшую сумку (точнее, две сумки) — больше по цвету материала, нежели по форме изделия. Знакомые по моей прошлой жизни женские рюкзаки оно пока напоминало лишь (очень) отдалённо.

— Это не окончательный вариант, — сказала Надя. — Он не сильно похож на твой рисунок. Но скоро он преобразится. Вот этого пятна не будет: я прикрою его нашивкой с вышивкой. Здесь я прострочу машинкой — пока соединила вручную. А ещё добавлю ручку… вот так. И пристрочу вот здесь лямки.

Я вообразил все те изменения в облике будущего рюкзака, о которых говорила Надежда Сергеевна. Но так и не понял, преобразят ли они его к лучшему. Заверил Иванову, что не сомневался и не сомневаюсь в её мастерстве. Заявил, что Зое Каховской наш подарок непременно понравится.

— Люблю тебя, мама, — добавил я. — Ты самая лучшая.

Набитый картошкой и отбивными живот помогал мне отгонять сон. Ещё с прошлой жизни я не любил спать на полный желудок. Однако выработанная в больнице (в мае-июне) привычка рано засыпать напомнила о себе и сегодня: я то и дело зевал, потирал глаза. И прислушивался к доносившимся из Надиной комнаты звукам (там бубнил телевизор). Обычно перед рабочим днём Надежда Сергеевна ложилась в кровать едва ли не раньше меня. Но в этот раз она будто испытывала моё терпение. Телевизор не умолкал, а Надины шаги то и дело раздавались в прихожей: Иванова то наведывалась в кухню (громыхала чашками и чайником), то посещала уборную. Временами она заглядывала ко мне, интересовалась, почему я не спал — жаловался ей на бессонницу.

Я шарил взглядом по комнате — увидел дату на календаре: тринадцатое декабря. И тут же вспомнил расспросы Фрола Прокопьевича о теперь уже экс-министре МВД СССР Николае Анисимовиче Щёлокове. Когда-то я читал статьи в интернете о вражде Щёлокова с Андроповым (просто из любопытства). И уже в этой жизни выдал некоторые её подробности генерал-майору Лукину. Фрол Прокопьевич выспрашивал у меня о последствиях той опалы, в какую попал Николай Анисимович после смерти Брежнева. Я вспомнил многие даты: когда бывшего министра исключили из КПСС, когда его лишили звания генерала армии. Упоминал я и о том, что Щёлокова лишат всех государственных наград, кроме боевых. «Уже лишили, наверное, — подумал я. — Вчера, указом Президиума Верховного Совета СССР».

Я снова взглянул на цифру тринадцать на календаре. Сегодня некогда всесильный министр Щёлоков застрелился. Так случилось в моей прошлой жизни. Дату я запомнил, потому что долго рылся в интернете: выяснял, где именно покончил с собой Николай Анисимович. Одни источники утверждали, что случилось это на его даче в Серебряном бору. Другие заявляли, что перед смертью бывший министр вернулся с карабином сына в квартиру на Кутузовском проспекте. Разнилась и информация о написанных Щёлоковым письмах — в частности, о письме к генсеку Черненко. В некоторых статьях утверждали, что Константину Устиновичу бывший министр отправил письмо за три дня до смерти. Другие «информированные источники» говорили, что послание генсеку нашли рядом с телом Щёлокова.

До «правды» я тогда так и не докопался: отвлёкся на другие дела. Потому рассказывал Лукину о письме к Черненко в формате «или, или». Как и о месте самоубийства бывшего главного милиционера СССР. Сказал, что во всех версиях присутствовал карабин и письмо. Не отличалась в источниках и дата: тринадцатое декабря — на следующий день после известия о лишении Николая Анисимовича госнаград и звания Героя Социалистического Труда. На мой вопрос о том, почему он вдруг так заинтересовался судьбой Щёлокова, бывший боевой лётчик ответил уклончиво (в духе «видел его — неплохой он мужик»). «Та самая» дата (тринадцатое декабря) подходила к концу. Я прислушивался к звукам из телевизора за стеной и размышлял: увижу ли я завтра в газетах некролог Щёлокову.

Надежда Сергеевна уснула ближе к полуночи — за четверть часа до этого в её комнате умолк телевизор. Я так и не выяснил причину Надиной сегодняшней бессонницы. Сам бы я уже видел десятый сон, если бы не завёрнутый в грязную газету и в мокрое полотенце нож, дожидавшийся своего часа под моей кроватью. Я не однажды представлял, как отреагировала бы на папино задержание милиционерами Надя Иванова. Гадал: а поверила бы она в причастность её жениха к смерти Оксаны Локтевой? Вспоминал и о том, что в прошлом я сам временами сомневался в папиной невиновности. Пусть я и просидел вместе с отцом весь тот день дома (когда умерла та девятиклассница). Но после, уже взрослый, читал «умные» статьи об избирательности памяти — особенно детской.

В этой жизни свидетелями невиновности Виктора Солнцева стал не его сын — двадцать третьего сентября все Надины подружки не спускали с Пашиного отца глаз. Вариант с «избирательностью» памяти окончательно отпал. И я с нетерпением ждал возможности прикоснуться к лежавшему под кроватью ножу. Уже предчувствовал, что сегодня непременно узнаю, кто испоганил мне прошлое детство, из-за кого мой отец тогда очутился в тюрьме, и кто всё же убил Оксану Локтеву. Меня не страшило неприятное зрелище. Однако я прекрасно представлял, чем завершится сегодняшнее видение: видел на фотографиях, что сотворил преступник со своей жертвой. Мысленно я повторял наставления Каховского: «Убийство уже произошло. Моя задача — только опознать убийцу».

Я встал с кровати, прогулялся в уборную. На обратном пути заглянул в комнату к Наде. Подошёл к Ивановой — убедился, что та уснула (Надежда Сергеевна всегда спала, запрокинув голову и приоткрыв рот). Поправил на её груди одеяло — натянул его до Надиного подбородка (будто одному из своих сыновей). Прикрыл в гостиной дверь и на цыпочках вернулся в свою спальню. Там светила тусклая настольная лампа (сегодня я заявил Мишиной маме, что не усну в темноте) — она украшала стены тенями. Я прикрыл дверь, взял с письменного стола приготовленную с вечера газету («позабыл» её на столешнице, когда набивал бумагой ботинки), уложил газету поверх одеяла. И уже на ней разместил на кровати принесённый из городского парка грязный свёрток, пахнувший картофельной гнилью.

Отметил: наблюдать за убийством глазами преступника не только менее болезненно, чем «залезая» в шкуру жертвам, а ещё и комфортнее. Никаких падений на асфальт — усаживайся удобно, словно в кинотеатре, и «наслаждайся» зрелищем. Вот только зрелища во время «приступов» случались однообразные: заканчивались если не сном от наркоза или снотворного, то болезненной смертью. Девятиклассница Оксана Локтева уже фигурировала в моих видениях. В прошлый раз она преспокойно задремала на диване — на этом моменте тот «приступ» завершился. Однако я уже догадывался, что нынешний «припадок» не пройдёт столь же мирно. На это намекали оба прошлых опыта моего «контакта» с орудиями преступлений: с немецким кинжалом и с витым телефонным шнуром.

Я забрался на кровать, положил под поясницу подушку. Сердце билось спокойно, будто я всего лишь намеревался прочесть перед сном пару глав скучного романа. Настольная лампа не светила мне в лицо. Но её свет позволил мне разглядеть грязные пятна на газетной бумаге свёртка, украденного мной в сентябре из учительской. «Это точно будет не отец, — сам себя мысленно заверил я. — Он не мог в тот день быть одновременно в двух местах. Ведь я расспрашивал Надю. Та чётко вспомнила: Виктор Егорович не покидал её квартиру ни на секунду в то время, когда я читал в подъезде Локтевой Достоевского». Вода, пропитавшая газетную бумагу, подтаяла — скрывавшая полотенце и нож газета почти бесшумно рвалась под воздействием моих пальцев.

Грязную газету я скомкал и бросил на стол. Та докатилась до настольной лампы, замерла. Я пожалел, что не выбросил мокрую бумагу по пути домой. Взглянул на пропитанное влагой полотенце — то самое, которое видел на фотографии в «папином деле». Прекрасно помнил, как отпечатались на нём следы крови с ножа. Не проверил достоверность тех воспоминаний. Я не извлёк из полотенца весь нож — оголил только часть рукояти и маленький участок грязного клинка: для моей цели этого было более чем достаточно. Брезгливо поморщил нос: заметил, что участок газеты под полотенцем уже отсырел. Прижался плечом к стене, вздохнул. Прислушался напоследок: различил лишь приглушённый шум проезжей части, да тиканье будильника.

Прикоснулся к ножу.

И провалился во тьму…

* * *

…В которой звучал голос Людмилы Зыкиной, любимой певицы моей тётушки. «Как не любить мне эту землю, где мне дано свой век прожить…» Я не однажды слышал эти слова, пока рос в квартире папиной сестры — мог бы продолжить строки песни с любого куплета. «…Мне хорошо в твоих раздольях, моя любовь, моя земля…» Пение Людмилы Георгиевны и знакомая музыка доносились издалека, словно из другой комнаты. Но звучали они точно не в моих воспоминаниях. Они будто выдернули меня из небытия. Я обнаружил, что вернулись не только звуки — ощутил в воздухе запах герани. А потом заметил, что тьма перед глазами зашевелилась. Она будто превратилась в стаю крохотных тёмных мошек. Те резко пришли в движение. И разлетелись по сторонам, открыли доступ к моим глазам уже неяркому солнечному свету, проникавшему в помещение из занавешенного тюлем окна.

Я увидел руку (будто бы свою) и нож — тот самый, что сегодня полдня пролежал под моей кроватью. Рука повела клинком из стороны в сторону, словно привыкала к его размеру и весу. Голова кивнула, будто в ответ на незаданный вопрос. Я резким толчком задвинул ящик шкафа — звякнули столовые приборы. Глазами пробежался по тесной комнате. Не заинтересовался ни холодильником, ни хлебницей. Задержал взгляд лишь на свисавшем с забитого в стену гвоздя полотенце (очень похожем на то, что не далее как сегодня днём я извлёк из схрона на берегу реки). Почувствовал, как голова вновь отвесила короткий поклон. Развернул лезвием вверх зажатый в руке нож. «…Как не любить мне эту пашню, что битва кровью обожгла…» — прокомментировал мои действия голос певицы. А мой разум тут же выделил из её фразы одно лишь слово: «кровь». Я резко развернулся и вышел из кухни.

И очутился в знакомой прихожей, где однажды уже прошёлся, зевая и потирая глаза. Скользнул взглядом по салатового цвета обоям на стенах. Посмотрел на входную дверь (не обитую дерматином с внутренней стороны). Замедлил шаг и насторожился, словно прислушался. Различил тиканье часов — его тут же заглушил рёв проснувшегося в кухне холодильника. Голос Людмилы Георгиевны стал громче («…Сквозь бури шла и ожидала…»). Он теперь тоже звучал за моей спиной. Я ступал бесшумно и легко, будто при пониженной гравитации. Под ногами ничто не скрипело и не потрескивало. Но скользила и собиралась складками ковровая дорожка — я как через кочки в лесу перешагивал через эти складки. Будто по привычке повернул лицо к висевшему на стене ростовому зеркалу. Увидел там отражение человека (в полный рост). Заметил, как игриво блеснул клинок зажатого в руке ножа.

Переступил порог комнаты — упёрся взглядом в знакомые потёртые фотообои (стройные берёзы на берегу пруда). Но тут же опустил глаза на спавшую вблизи от стволов берёз (на диване) девицу. Около минуты смотрел в упор на лицо Оксаны Локтевой. Мне было странно (и немного жутковато) видеть уже дважды убитую на моей памяти девятиклассницу — она мирно посапывала, шевелила влажными губами. Я снова взглянул на нож. Но подошёл не к девчонке — шагнул к полированному шкафу на тонких ножках и с парой стеклянных дверок в верхней части. В нижнем ящике серванта ожидаемо обнаружил груду женского белья. Пошарил в ней левой рукой — выудил из кучи трусов, чулок и бюстгальтеров толстую пачку советских банкнот, перевязанную красной лентой с синими сердечками (нарисованными чернилами). Большим пальцем провел по краю пачки, словно на ощупь определял номинал купюр.

Услышал своё довольное хмыканье. Взмахнул деньгами перед лицом, словно веером. Не уловил их запах. Лишь ощутил на щеках движение воздуха, да услышал тихий скрип бумаги. Но всё равно улыбнулся (почувствовал это). Ловким движением сунул деньги в карман. Небрежно бросил в общую кучу вывалившиеся на пол трусы. Одним толчком задвинул ящик — заставил шкаф заскрипеть и грозно зазвенеть стёклами. Пробежался взглядом по расставленным на полках фотографиям. Задержал внимание на женских лицах (поочерёдно взглянул на трёх подруг: на Катю Удалову, на Нину Терентьеву и на Оксану Локтеву). Но вдруг обернулся, прислушался. Тишину в квартире нарушал рык холодильника и голос из телевизора («…Как не любить мне эту землю!..»). Я хлопнул рукой по карману — нащупал под тканью пачку купюр. Шагнул к спавшей на диване девятикласснице.

Выбрал глазами цель.

Замахнулся.

И нанёс первый удар…

* * *

Во снах сегодня ночью я видел окровавленные ножи и мёртвых женщин. В своих (похожих на бред безумца) видениях я метался по чужой квартире (с бесчисленным количеством комнат), повсюду находил мёртвые тела и кровь. Заглядывал мертвецам в лица — многих узнавал (увидел Оксану Локтеву, Нину Терентьеву, Екатерину Удалову, Свету Зотову, Зою, Надежду Сергеевну и даже Елизавету Павловну Каховскую). И понимал, что женщины не просто мертвы — они убиты именно мной. А орудия убийства (будто сами по себе) то и дело появлялись в моей руке. Я ронял на пол очередной испачканный кровью клинок. И тут же ощущал на ладони прикосновения рукояти другого ножа. Тот возникал в моей руке, точно по волшебству. С его лезвия уже капала густая и пахучая тёмная кровь. Она оставляла на собиравшемся в складки половике под моими ногами цепочку из кровавых следов.

А утром и наяву мне повсюду мерещилась кровь. Я видел её в орнаменте на одежде. Замечал её в пене от мятной пасты, когда чистил зубы. Во время утренней зарядки пятнышки на ковре виделись мне плохо замытыми следами кровавых капель. Когда готовил завтрак, я торопливо смывал со столовых приборов «подозрительные» остатки пищи — в особенности тщательно начищал клинки ножей, словно избавлялся от улик. Надя то и дело интересовалась моим самочувствием, целовала меня в лоб и даже измерила мне температуру. Но медицинский прибор не показал отклонений от нормы. Хотя я эти отклонения чувствовал. «…Что битва кровью обожгла…» — вспомнил я слова песни из недавнего «видения». И клятвенно заверял себя, что «больше никогда», «ни за какие коврижки», «ни по какому поводу» добровольно не поучаствую в экспериментах с «приступами» дважды за сутки.

Уже повязал пионерский галстук (цветом символизировавший кровь, «пролитую воинами и революционерами в борьбе за свободу»), когда позвонил генерал-майор Лукин.

— Здравствуй, Мишаня! — сказал Фрол Прокопьевич. — Рад, что застал тебя дома!

Я невольно убрал трубку от уха: голос пенсионера звучал оглушительно громко. Поприветствовал, Лукина. Обменялся с бывшим лётчиком дежурными фразами «о погоде», «о здоровье». Генерал-майор расспросил меня об «успехах в учёбе». И пригласил к себе в гости. «А вот сегодня, сразу после школы и приходи», — сказал он. Расписал прелести «припасённого», якобы, специально для меня морошкового варенья. Пожаловался, что привезённая из Боливии вайнгартия совсем «скукожилась» — не дождётся весны для пересадки. Пообещал, что мы её завтра всё же перенесём в новый горшок («А там уже — как будет, так будет»). На вопрос, не подождут ли вайнгартия и варенье до выходных, Лукин прямо не ответил. Сказал, что «завтра днём» к нему «заглянет» Юра Каховский. Он принесёт «занимательную вещицу», похожую на ту, что я «изучил» дома у Каховских вчера.

— Хочу, чтоб ты взглянул на неё, Мишаня, — сказал Фрол Прокопьевич. — И рассказал нам о ней — всё, что сможешь. Как о том фрицевском кинжале. Помнишь? Юра уверен, что у тебя получится.

Мне показалось, что голос Лукина дрогнул.

— Очень прошу, тебя, Мишаня, — сказал генерал-майор. — Не откажи старику в услуге. Места себе со вчерашнего дня не нахожу: жду твой рассказ. Это очень важно, Мишаня: лично для меня.

Я вздохнул и заверил пенсионера, что непременно забегу сегодня, попробую варенье.

— Вот и славно, — повеселел Лукин. — И кстати, ты уже слышал, Мишаня? Вчера в кремлёвской Центральной клинической больнице скончался Михаил Сергеевич Горбачёв. Скоропостижно. Вот такие дела.

Я от удивления вскинул брови.

Спросил:

— Умер? Горбачёв? От чего?

— Ну, а от чего люди умирают? — сказал Лукин. — Знать, время его пришло — не смог жить дальше. Не успел твой тёзка наведаться в Лондон: не судьба, видимо.

Загрузка...