12

Автобус осилил крутой подъем и теперь медленно преодолевал изгибы дороги, змеившейся через высокогорное плато. Валил густой снег, темень, ни единой машины.

Вниз, на другую сторону острова, автобус съезжал еще осторожнее. Светоотражатели вдоль края дороги тянулись за окном как бесконечная красная лента. Шофер оцепенело вглядывался в желтые кегли света перед автобусом. В салоне было темно, единственный пассажир, Юн, подстриженный и в новой куртке, устроился рядом с водителем и рассказывал о Копенгагене – большом городе, где солнце светит даже глубокой осенью, где можно одеваться не теплее, чем здесь в обычный августовский день, и где нет ветра: волосы лежат так, как их расчесали, а одежда не портится от дождя и ненастья.

Шофер слушал вполуха.

Внизу, в районе болот, автобус миновал две решетки для скота и лесок. Далеко слева мелькнул свет на каком-то хуторе, деревья стали ниже, и все растворилось в непроглядной ночи.

– Гляди, вон там, – пробормотал вдруг шофер, и Юн прижался к переднему стеклу.

Метрах в трехстах – четырехстах впереди виднелись огни машины, светившие почему-то вбок от дороги. Но тут волна талого снега залепила стекла словно серой штукатуркой, и автобус остановился.

Фары на самом деле светили не в ту сторону, и они не двигались.

– Что-то случилось, – сказал шофер.

Юн подумал о том же: на острове вечно что-то случается.

Задние колеса машины лежали в дренажной канаве, фары под углом светили в небо. Посреди дороги стояла женщина и махала руками.

Юн выскочил из автобуса и подхватил ее под руки. Это оказалась жена Ханса, медсестра; она была легко одета, насквозь промокла и дрожала от холода. Из пореза под глазом текла кровь; было заметно, что она не в себе. Юн втащил женщину в салон и посадил на первое сиденье. Шофер стянул с нее ботинки и стал массировать ей ноги.

– Я хочу умереть! – кричала она и мотала головой. – Я хочу умереть!

– Угу, – отозвался шофер. – Ты ехала одна?

Добиться от нее ответа не удалось – она лишь твердила, что хочет умереть. Пришлось Юну пойти и посмотреть. Машина, синяя «субару», оказалась пустой, как и тогда ночью в перелеске у Гринды. На снегу вокруг виднелись только следы женщины. Юн выключил фары и вернулся в автобус.

– Какого черта тебе дома не сидится в такую погоду? – раздраженно спросил шофер. Он имел в виду, что она бы замерзла, если бы они ее не встретили.

– У него спроси! – внезапно заголосила женщина и стала тыкать пальцем в Юна.

– Что спросить?

– Что я здесь делала! Они отлично знают, он и сестрица его. Душегубы! Смерти моей хотят! Господи, они убивают меня!

Юн понятия не имел, что занесло ее сюда в такой час – если только Ханса искала. Ему никогда не нравилась ни эта женщина, ни ее манера вечно дуться, ни ее сердитое лицо, когда она отчитывала детей в магазине, ни то, как она с видом оскорбленного достоинства следила за каждым движением мужа на праздниках, не желая ни выпить, ни повеселиться, ни пофлиртовать, а мечтая только уйти домой и сидеть там как сыч, раз с Элизабет ей не справиться.

Он пальцем оттянул вниз кожу под ее порезом, чтобы раскрыть его. Медсестра откинула голову назад и дико закричала:

– Не дотрагивайся до меня!

– Рана неглубокая, – сказал он и накрыл женщину шерстяным одеялом, которое прихватил с корабля. Но, когда она отшвырнула его, Юн отскочил шага на три и крепко сжал пальцы, чтобы не дать ей оплеуху. Шофер с силой прижал ее к креслу и укутал одеялом. У нее стучали зубы.

– Машина! – закричала она, когда автобус тронулся. – Моя машина! Мне завтра ехать на работу!

Водитель чертыхнулся.

– Мне нужна моя машина я вам говорю!

Крик ударил Юну в голову. Он изо всех сил зажал уши, чтоб не сойти с ума. Вот он и вернулся домой, в снег и тьму. От встречи с отчим краем по спине побежали мурашки.

Когда они в конце концов добрались до большого хутора, Юн вылез из автобуса, не подняв глаза ни на шофера, ни на пострадавшую. Он ташил по глубокому снегу вещи и знал, что встретит его: пустой дом, черные окна, на сугробах – блеклая кисея света от лампочки у входной двери, неумолчный шум моря где-то далеко в темноте. Он уезжал, чтобы обрести мир в душе, и вот вернулся домой, к этому.

Юн откопал лестницу, залез в чердачное окно и оттуда спустился в дом. Сапоги и вещи оставил у дверей, чтобы сестра поняла, что он вернулся, и не испугалась. Потом растопил печь, включил камеру и уселся в кресло.

– Я вернулся, я дома, – сказал он. И тут же появилась Лиза.

Ее голос обжигал, как ледяной луч. Она стояла посреди старой садовой мебели на задах рыбзавода. На ней были бело-желтое ситцевое платье в мелкий фиолетовый цветочек, белые гольфы и розовые туфельки, утопавшие в мягкой траве. В косах зеленые ленточки, в руках именинный пирог. 22 мая, на улице светло, как у костра.

«Камера, нужна камера», – подумал он и оглянулся.

Ей исполнялось десять лет. Она подняла пирог повыше и стала позировать, как сделала бы на ее месте любая девочка, в знаменательный день фотографирующаяся на память. Появляться на празднике ему запретили, но он пришел и прятался за кустами, держа палец на кнопке камеры. Он сделал снимок и вздрогнул.

В дверях стояла Элизабет и смотрела на него. Свитер и брюки были мокрые, как и волосы. Вода блестела на ресницах.

– Ты постригся? – спросила она, выключая камеру. В ответ Юн наклонил голову вперед, демонстрируя белые пятна за ушами и на макушке: он делал так в детстве, вернувшись от парикмахера. – Где был?

– В Копенгагене.

– В Копенгагене? Отлично.

Юн лгал так бездарно, что Элизабет пропустила его слова мимо ушей. Она грела руки над печкой и смотрела никуда отсутствующим взглядом. Такой, красивой как никогда, ее сделала любовь к мужчине, которого он ненавидел.

– Ее машина вылетела в кювет, – сообщил Юн и стал рассказывать о жене Ханса, кое-что опуская, немного присочиняя, чтобы история не прозвучала ни как укор Элизабет, ни как бездушный репортаж. До него стало доходить, что ситуация, в которой оказалась его сестра, довольно серьезна.

– Меня это не удивляет, – коротко ответила Элизабет. Собственная роль в этой истории не позволяла ей понять других ее участников.

– Письма мне были? – спросил Юн, помолчав немного. Она взяла в руки щетку и приводила в порядок одежду возле жарко натопленной печки.

– Нет.

– И никто не звонил?

– А кто может сюда позвонить?

– Хотя бы Георг.

– Нет, он не звонил. И писем не приносили. Да, кстати, где ты был?

– В Копенгагене.

Она закатила глаза:

– С тобой становится все труднее. Лекарств ты, конечно, с собой не брал?

Юну показалось немного все же странным, что сестра, единственный близкий ему человек, так спокойно восприняла его внезапное исчезновение. Или она не хочет открывать ему всех своих карт.

– Ты не сваришь мне кофе? – попросил он.

– Ночь на дворе.

– Ну и что?

– Ты спать не будешь.

– А какао?

– Нет.

– Понял.

Нет, зря он удивляется, наверно. После ночи с Хансом она никогда не может думать ни о ком, только о своих проблемах.

Юн поднялся, собираясь уйти к себе, но в свете, падавшем из кухни, Элизабет вдруг увидела на нем новую куртку, дорогую и модную, явно не заказанную по каталогу почтой, как он всегда делал.

– Где ты был? – спросила она, на этот раз гораздо серьезнее.

– В Копенгагене, – в третий раз ответил он. Элизабет неожиданно рассвирепела, швырнула щетку и схватила Юна за ворот.

– Перестань нести чушь! – завопила она. – Отвечай, когда я тебя спрашиваю! Где ты был?

Он подобрался и сурово посмотрел ей прямо в глаза, не мигая, как герои, наконец-то извлекающие на свет божий давно похороненную правду.

– Так ты не шутишь… – пробормотала она.

– Нет.

– Что ты там делал?

– Искал Лизу.

– Искал Лизу? В Копенгагене?

Элизабет не могла ему поверить. Но не устроила по своему обыкновению скандала. Глаза ее увлажнились, и она обескураженно и с болью в голосе произнесла: «Бедный мальчик…» Потрогала его стриженые волосы, словно они вместе с новой курткой явственно доказывали, что брат совсем плох.

– А я думала, ты в хижине.

У Карла была хибарка в горах близ озера. Изредка Юн во время охоты оставался там на ночь, когда забредал слишком далеко.

Элизабет оттолкнула его и потянулась за щеткой.

– Врешь ты все, – сказала она. – Тебе не удастся так просто задурить мне голову. Может, ты и сумасшедший, но я – нет. Пока во всяком случае.

– Так ты сваришь кофе?

– Я же сказала – нет!

На улице слышались мягкие шлепки – с крыши сползали комья снега. Зима, начавшаяся так, будет начинаться еще не раз. Выпавший сегодня снег стает завтра или послезавтра. А еще через пару дней опять наметет полметра. И эта маета – то снег, то дождь – будет тянуться, пока ветер и пятнадцатиградусный мороз не покроют остров коричневой коркой наста. Только тогда снег наконец ляжет.

Юн вышел в прихожую и внес свои вещи.

– Я тебе кое-что привез, – сказал он, вытаскивая две тарелки.

Это был датский королевский фарфор с орнаментом всех оттенков синего, сине-серого и небесно-голубого, за который Элизабет в свое время готова была убить любого. Но Юн так стремился представить самые безотказные доказательства своего путешествия, что не подумал вот о чем: это веши из безоблачных дней ее замужества, когда она еще была счастлива. Он перестарался.

Элизабет взяла в каждую руку по тарелке и смотрела на них, не в силах сказать ни слова.

– Кажется, я схожу с ума, – пробормотала она. – все, сдаюсь: ты был там.

– В Копенгагене.

– Хорошо – в Копенгагене. Надо же, а я думала, ты в горах.

Нет, непонятно, почему она плачет: ведь ружья его все это время стояли в чулане у двери, а без них он никогда в горы не ходит. То же самое было и с Лизой, когда она сбежала в Копенгаген. День проходил за днем, но никто и не думал ее искать.

Загрузка...