Сухой фён налетел на остров внезапно, как осенний пожар. Побуревшая трава всю дорогу колыхалась под ногами Юна, шагавшего на север, на рыбзавод, чтобы купить селедку. У него началась мигрень. Он шел и думал об их старом коте: из-за ревматизма этот некогда бравый хищник лежал пластом, лишь светлыми весенними вечерами нет-нет да и вспомнит молодость. Юн прикидывал, нельзя ли приспособить доходягу к делу. Теперь, когда у него созрело столько новых планов, кот мог пригодиться для их осуществления.
А планы действительно переполняли Юна, и он уже успел забежать к Нильсу с Мартой и пообещал зайти в гости попозже вечером. За старика ему теперь нужно держаться как за соломинку, а то с работы выгнали, и вообще вокруг все разваливается.
И хорошо вновь оказаться на рыбзаводе. Насколько Юн помнил, он не был здесь ровно один год и один день.
Два одномачтовых судна стояли у причала и выгружали улов. Все вокруг было залеплено селедочной чешуей: пристань, ящики, краны. Она блестела на людях и лодках, как в те легендарные времена, лет пятнадцать–двадцать назад, когда остров купался в деньгах. И как и тогда, жизнь сегодня била ключом. Белые крашеные столы были отданы под засолочную; мужчины и женщины в запачканных кровью передниках потрошили и резали, разделывали и солили рыбу, промывали ящики, наполняли ванны тузлуком и катили куда-то бочки по мокрому бетонному полу.
Приход сельди все еще был настоящим потрясением в жизни острова, сонно шедшей по ежегодному кругу. Люди бросали свои дома, останавливали тракторы, отвлекались от ремонта дорог и строительства, чтобы натянуть на себя белые передники и видеть только селедку и соль час за часом и день за днем в течение одной-двух недель, в зависимости от того, как быстро власти поймут, что квота на вылов давно исчерпана.
Юн едва успевал здороваться. Он знал тут всех, и ему приятно было слышать смех, громкие разговоры, звук льющейся воды, тарахтение лодочных моторов, бормочущее новости радио, смотреть на погрузчик, перевозивший на причале посолочные чаны. Ревели краны; гулко стучали пустые ящики; над лодками и заводом галдящей тучей висела стая птиц.
Он вернулся. Так выглядела жизнь в его мечтах и воспоминаниях.
Юн поднялся на чердак, к бондарю, и в нос ударил запах свежих сетей, новых просмоленных бочек и старых, несмоленых, потемневших от воды, соли и ржавчины; запах кухтылей, водорослей, прогорклого печеночного жира. Полумрак здесь был наполнен грохотом, стуком, криками чаек, вечно кружащих в открытом проеме люка. Юн вернулся в свое детство, увидел цельный и надежный мир.
Старый бондарь в джинсовом комбинезоне поднял голову и улыбнулся беззубым ртом.
– Мне нужна четвертушка, – объяснил Юн.
Когда они покончили с приветствиями, обменялись мнениями о погоде и перебрали общих знакомых, бондарь сказал, что больше четвертушек не делает.
– Теперь все перешли на большие бочки.
Но Юн залез в нишу, отпихнул в сторону тросовую оснастку и вытащил спрятанную под перекрытием связку бочарной доски как раз на четвертушку. На этом чердаке он знал каждый гвоздь. Здесь они с Лизой лакомились тайком добытыми сладостями, прятали выпавшие молочные зубы и строили планы мести своим мучителям и притеснителям – детям и взрослым. Здесь они мирно жили своей молодой жизнью, могли побыть и взрослыми, не опасаясь серьезных наказаний.
Он узнал ласточкино гнездо вверху под самым коньком, подгнившие серо-зеленые пеньковые сети, которыми они ловили друг друга, просмоленную тросовую оснастку, неводы, ярусы и вентери, громоздящиеся в исчезнувших ныне джунглях, где когда-то, не выдавая себя ни звуком, ни шорохом, жили сказочные существа. Здесь были кучи деревянных поплавков, чтобы читать предсказания; кухтыли, чтобы дрейфовать, ухватившись за них; бамбуковые шесты, чтобы драться и защищаться; крышки для строительства домиков, бутылки из-под спиртного с волшебным зельем и живой водой; здесь были большие бочки, пробковые поплавки, крючки, грузила, якоря, подборы и средние бочки, старинный через много рук прошедший инструмент, каждый со своей потрясающей историей. А под этим миром гудел будничный конвейер: сельдь, работа, стоимость добычи…
– Вот она, – проговорил Юн, запыхавшись. – А где сам? Он имел в виду старика Заккариассена, отца Лизы.
– А ты как думаешь? – ответил бондарь. В его огромных ручищах маленькая бочка казалась распустившимся цветком. Зажав между колен, он составил бочку, натянул на нее обручи и, бережно постукивая молотком, пропихнул их на место. – Нет его, как обычно.
– Даже сейчас, когда селедка идет?
– Даже сейчас. Посмотрел первый улов, взвесил несколько рыбин, чтоб размер знать, и поминай как звали. Какая разница, все идет по накатанной…
Бондарь поставил на место последний обруч.
– Может, с этим новым водопроводом все оживет. Рыбзавод с собственной пресной водой стоит немалых денег, даже в наши дни.
Юн оторопел.
– Он собирается продавать? Старик покачал головой.
– Кто знает? Говорят разное, а знать никто не знает. Юн улыбнулся: если кто и был в курсе дела, то именно бондарь. Он всю жизнь прожил в доме у Заккариассена и знал всю подноготную здешнего хозяйства и людей, все местные тайны. Но он был жаден, и эти сведения у него приходилось выпрашивать, выманивать или покупать, а Юну было не так уж и интересно.
Он поддел ногой старое чаячье гнездо и вышиб его в открытый люк, потом трижды подтянулся на балке от лебедки с прежней, как оказалось, легкостью. Пришла Лиза, красивая и черноглазая, но спряталась где-то.
– Ну вот, – сказал бондарь, подталкивая в его сторону бочонок. – Не забудь вымочить. У тебя своя сеть в лове?
– Что?.. Да.
– Значит, селедку покупать не будешь?
– Нет.
– Ладно, запишем одну бочку.
Нельзя было ему сюда приходить. Так приближаться к Лизе. Не по силам ему это.
Он взял бочонок и вышел на причал. Там как раз вернулась с лова лодка его троюродного брата, и Юна стали звать выйти с ними в море вечером – поставить еще сети. Он чуть не соблазнился: ему нравилось ходить в море, просто не хотелось превращать это занятие в службу. Но у него трещала голова от других забот, так что он ответил: нет, не сегодня.
Юну казалось, что на чердаке бондаря прошла вся его жизнь, во всяком случае вся стоящая ее часть. Он вспомнил, как Лиза однажды сказала, что у него змеиные глаза – хотя это неправда, просто у нее воображение слабое. Еще он вспомнил большой сад, кусты крыжовника и смородины – черной, красной, белой; увидел узкие Лизины руки с тонкими венами, сновавшие среди влажных листьев и выхватывавшие кисточку за кисточкой, осень за осенью. А зимой они резали морского языка, потрошили рыбу и вешали ее вялиться, связывали треску и нанизывали тресковые головы на прутки – коптить, тоже год за годом, раз за разом, как по нотам. Заккариассен всегда следил, чтобы они были при деле, раз уж они непременно должны быть вместе: занять руки, чтоб не баловали, чтобы плоть не взбунтовалась. У нее в карманах передника были крошки, а в волосах – зеленые ленточки, и дыхание пахло всеми стихами, какие он знал, но в основном цветами, вереском и морем… Огрубелые кончики его пальцев касались ее кожи, мягкой и шелковистой, как крыло чайки; он сжимал Лизу в объятиях, но никак не мог ее почувствовать; он пускал в ход язык, и вот тогда…
Он шел с рыбзавода как в тумане, неся под мышкой бочонок, подгоняемый воспоминаниями и жарким феном. В полубреду кое-как доплелся до Нильса. Они прошлись немного, но Юн не находил себе места, рвался домой, не согласился даже поесть вафель, испеченных Мартой. Ему надо было решить, как быть с котом, продумать до конца свой поспешно составленный план. Но думал он только о Лизе… Лиза, Лиза… От мигрени голова раскалывалась уже нестерпимо.
Аптечка в ванной оказалась закрытой на английский и навесной замки; ключи Юн еще раньше сам бросил в море. Он открыл аптечку ножовкой и наглотался, не глядя, каких-то таблеток – не очень много, но достаточно, чтобы на время отключиться.
Лиза и тогда не ушла, а была здесь, совсем рядом, как живая, но в лекарственном тумане выражение ее лица казалось Юну мягче. С этим хоть как-то можно было жить.