Все началось с тайны закрытой комнаты.
Дано: мать откладывает яйцо, а затем тщательно опечатывает помещение. Из этого яйца появится личинка, которая должна питаться, расти и превратиться в полноценное насекомое, способное выломать дверь комнаты и отправиться жить своей короткой жизнью.
Личинка кормится исключительно плотью другого насекомого. За время, пока детеныш вылупится из яйца и родится на свет, это насекомое умрет, если не успеет сбежать. Конечно, и речи быть не может о том, чтобы оставить в комнате уже мертвую добычу, которая сначала сгниет, а затем превратится в пыль — новорожденный так и не успеет полакомиться ею. Нужно, чтобы жертва оставалась живой, тогда личинка будет способна питаться ее телом. И вот тут никто ничего не понимает. Никто — это кучка псевдоученых, признанных в университетах и академиях, прячущих за высокими формулировками собственные страхи. Описывая подобные процессы, они приукрашивают природу, стремятся приписать ей очередное чудо, выдумать очередное спонтанное зарождение — тот самый феномен, с начала времен непостижимый для человеческого ума.
Но не для Антельма, который входит в эту крошечную комнату ровно в тот момент, когда там отложили яйцо, разглядывает мать и ее движения со стороны, размышляет, изначально прогоняя мысль о чуде, и находит ответ.
Оса бросается на жертву, производит своеобразный захват и жалит. Она знает, куда ввести яд. И точную дозу. Никогда не ошибается и на десятую долю миллиметра, никогда не превышает порцию и на десятую долю миллиграмма — она же не хочет отравить собственное потомство. Затем оса запирает одурманенную жертву в комнате с яйцом.
Вылупившись из яйца, крошечный червячок появляется на свет и сразу же впивается в кладовую со вкусной плотью — еще живой, что лучше свежеубитой. День за днем детеныш проедает туннель в этой плоти, которая по-прежнему не умирает, потому что личинка инстинктивно знает: нельзя сразу все сожрать, иначе она убьет источник пищи. Жертва начинает гнить только в тот момент, когда с нее больше нечего взять, а пожиратель вырос достаточно, чтобы выбраться из комнаты и взлететь к небу.
Антельм любуется. Его поражает точность жала, методичное распределение парализующего, но не убивающего яда. Он завидует осе-хирургу, восхищается ее способностями анестезиста, удивляется диете детеныша — и это у существ, лишенных и атома разума, малейшей возможности к обучению, любви к появившемуся на свет после их смерти ребенку, которого они даже и вообразить себе не могут. Тогда ученый задается нескончаемыми вопросами о том, кто организовал все это, кто наделил этих примитивных существ мастерством, какого нам, высшим созданиям, никогда не достичь. Антельм представляет себе этот высший разум, который когда-то сам себе загадал загадку с закрытой комнатой, придумал к ней решение и вставил этот бесконечно крошечный кусочек мозаики в бесконечно огромный пазл творения.
В этот момент Антельм всегда злится на англичанина, который обозвал этот высший разум Временем.
— Но время, — вскрикивает ученый, — время ничего не меняет, черт подери! Время имеет значение лишь для нас, для тех, кто умеет его экономить, передавать от поколения к поколению, чтобы учиться и становиться лучше. Но для них! От кого они могут перенять опыт, если рождаются уже сиротами? Как они поймут, что становятся лучше или хуже, если понятия не имеют ни об отправной точке, ни о процессе, в котором участвуют? Вы можете хоть стопкой накидать поколения одно на другое, и ни на дюйм не возвыситесь над самым первым!
В такие моменты Неподражаемый Наблюдатель, обычно раздувающийся от гордости, стремящийся показать каждому встречному письмо с комплиментами англичанина, сам понять не может, что его переполняет: восхищение Гением или же бешенство и презрение при констатации таких очевидных просчетов. Ах! Если бы тот прожил чуть дольше, какие бы письма Антельм ему написал: страстные, гневные, полные рвения, с которым ученик переубеждает учителя, и торжества, если вдруг это удается!
Ни Антельм, ни Дарвин не представляли, что такое гены, ДНК, случайности, способные потревожить эти комбинации и стать причинами прогресса. Они не знали об интимных механизмах, объясняющих примерно все на свете. Но Антельм думает в правильном направлении, он не ошибается: ученый обнаружил, что насекомое, полностью оторванное от своего потомства, как и от предков, неспособное к обучению, не может сделать выводы о каком бы то ни было опыте и будет проводить всю свою короткую жизнь за воспроизведением одних и тех же действий в течение тысячелетий. Однако разум Антельма, как и его наблюдения, заводит в ловушку. Что касается Дарвина, чьи рассуждения менее ясные, а опыты не такие длительные, то именно он пришел к правильному ответу. Дарвин привел человечество к торжеству разума, этой упрямой и суверенной интуиции. Куда бы Антельм ни направился, он всюду натыкается на этот разум, что его раздражает; тогда он предполагает, что существует некий творческий разум, чьи мотивы непонятны человеку.
Но, наспорившись вдоволь с великим покойником, поддавшись неизведанному томлению в поздний час, когда природа умеряет свой пыл и спускает на землю тихую благоухающую ночь, Антельм откладывает шпагу и позволяет своим мыслям принять опасный, пусть и предвиденный ход.
Вот он, Антельм, застыл во мгновении головокружения — мы уже видели его в этом состоянии, когда он не знает, какому миру принадлежит. Вот он, способный, словно насекомое, не оставляя следов, погрузить человека в летаргический сон, от которого жертву спасет лишь смерть. Он знает, какое вещество нужно вводить, в какое место вонзить иглу шприца. Антельм не колеблется: ему все это известно с начала времен, однако единственное, на что он не может решиться, — это обмануть самого себя. И он, как человек, находится не в темной пещере, а в постели, где лежит Супруга: ни живая, ни мертвая, без движения, словно в безразличии, ожидающая своего последнего вздоха. Антельм бежит из этой кровати в другую, давно опустевшую, где раньше спал его сын. Все это лишь мечты.
Очень настырные мечты, принимающие форму, развивающиеся, словно сюжет романа. Люди проходят мимо, они не знают по-настоящему Супругу, которая молчит не из гордости, нет, — просто не любит разговаривать. Они приходят к Антельму и к ней обращаются из вежливости или, по большому счету, из любопытства. Она просто легла бы спать однажды вечером, а утром ее нашли бы вот так. Некоторые говорили бы, будто она сама довела себя до смерти, постепенно угасала, чахла — с того самого момента, как умер ее старший сын. Она не могла открыть рот, чтобы принять пищу. Еще чуть-чуть — и ей грозила бы голодная смерть. Самое худшее: она могла умереть от жажды. Кажется, к ней приходили великие врачи, но не понимали причины ее недуга. «Мой муж смеется, но видно же, что со мной: меня прокляли, кто-то околдовал! Но врачи ведут себя так же, как и мой супруг, не хотят верить в подобные вещи, хотя вполне правдивые, вполне». Приходится повторять себе: это бредни.
А когда Супруга сама сожрет себя изнутри, чтобы унять этот голод, и умрет, Антельм, оплакав жену, вместо иссохшего тела положит в эту кровать пышное и мускулистое тело малышки Розы, которая заменит давно увядшее лоно своим, нетерпеливым, пышущим здоровьем молодой крестьянки; тогда Антельм сможет выполнить работу насекомого, озабоченного выживанием своего вида, своего рода.
В эти мечты Антельм погружался все глубже и глубже с наступлением ночи, перед сном. Его человеческая сущность испытывала к Супруге остатки нежности, однако насекомое внутри изводилось от нетерпеливого бешенства, желания воспроизводиться, подчиниться законам, которым противился ее увядший живот. И Антельм чувствовал: понемногу эти законы возьмут верх над всеми моральными принципами, что должны их сдерживать.