«Ахиллесова пята» человечества. Юный Ла Боэти и старец Толстой о «добровольном рабстве»

«Это именно был юноша, еще не одуренный

Наукой и не уверовавший в правительство».

Л. Н. Толстой


Памятник в честь Этьена Ла Боэси (Ла Боэти) сооружен в 1892 г. во французском городе Сарла-ла-Канеда*. Фото Евгения Ломовского


Этьен де ла Боэти[142] родился в 1530 г. в семье богатого купца. Он рано осиротел, и его воспитанием стал заниматься носивший то же имя, что и мальчик, родной дядя, одновременно крестный отец ребенка.[143]

Священник, великолепно образованный человек, дядя искренне полюбил сироту, заменив ему отца и приложив немало усилий к тому, чтобы племянник получил блестящее образование.

Уже в годы обучения на юридическом факультете Орлеанского университета, где одним из наставников его был профессор-кальвинист Анн Дюбур, юноша (в 16 или 18 лет?) написал свое первое произведение — «Рассуждение о добровольном рабстве». Оно было направлено против абсолютизма и тирании, разных форм раболепия, пронизано гневом против самовластия и угнетения народов. Естественно, что ни о каком печатании текста не могло быть и речи в эпоху гонения на свободомыслие. Но так случилось, что первая публикация трактата будто случайно оказалась в третьем томе сборника женевского пастора Симона Гуляра Memoires de l’Estat de France sous Charles neufiesme (Мемуары из Франции времен Карла IX) и увидела свет в 1876 г. — через 13 лет после смерти Ла Боэти. Трехтомник стал библиографической редкостью, а интерес к трактату был поддержан сторонниками вольнолюбивых идей. Известно, что даже герцог де Ришелье, пожелав познакомиться с ним, приложил усилия к тому, чтобы заполучить текст столь «загадочного» произведения. Интерес к трактату возрастал с каждым столетием, и само произведение получило высокую оценку многих мыслителей — Ж.-Ж. Руссо, Ламенне, Вермореля, Л. Н. Толстого.


Л. Н. Толстой. 1903 г.


«Его сочинение, — писал о „Рассуждении…“ Ла Боэти во второй половине XIX в. Э. Золя, — это крик негодования, вырвавшийся у честного человека при виде низости царедворцев и жестокости тщеславного деспота; однажды для него все озарилось ярким светом, но тогда его еще больше изумило подлинно устрашающее чудо подчинения многих миллионов произволу одного. Трактат „О добровольном рабстве“ есть не что иное, как возмущение здравого смысла и человеческого достоинства»[144].

Конечно, главная заслуга в сохранении самого текста и его всемирной известности принадлежала автору «Опытов».

Ла Боэти и Монтень познакомились в Бордоском парламенте. Оба были его советниками. Влияние старшего по возрасту Ла Боэти на Монтеня было огромно. Знакомство быстро перешло в дружбу, и она стала знаковым событием для обоих. Они называли друг друга братьями.

В 1563 г. Ла Боэти, которому шел тридцать третий год жизни, заболел неизлечимой и заразной болезнью. Он умирал как истинный мудрец, раздавая всем родным и близким слова благодарности за участие в его судьбе, желал мира и благоденствия, утешал плачущих по нему, сообщал о прикосновении к иным мирам в минуту забытья. Монтень постоянно был при больном, ухаживая за ним. Слово «брат» не сходило с уст обоих, а когда Этьена не стала, Монтень долго пребывал в состоянии потрясения и трагического одиночества, идущего от тоски по умершему другу, которого он буквально боготворил, считал его чуть ли не идеалом.

Ла Боэти завещал Монтеню все свои сочинения, включая стихи, некоторые из них были посвящены другу. Монтень не осмелился в эпоху запрета «крамольной литературы» подвергнуть «действию резкого и буйного ветра теперешней непогоды» «слишком деликатные и хрупкие» произведения Ла Боэти, к которым он относил «Рассуждение о добровольном рабстве» и созданный другом перед смертью «Мемуар о волнениях во Франции в связи с январским эдиктом 1562 года». Но Монтень сумел в 1570–71 годах издать французские и латинские стихотворения Ла Боэти, а также его переводы на французский язык сочинений Ксенофонта и Плутарха.

Одна из глав «Опытов» — «О дружбе» — свидетельство тех особых отношений, которые сложились между двумя духовно близкими людьми.

Эмиль Золя в своих философских очерках высоко оценил таинство дружбы современников, каждый из которых был сам по себе, но вместе они дополняли друг друга, образуя братский союз двух великих моралистов.

«Я, — писал он в статье „Французские моралисты“ (Сочинение г-на Прево-Парадоля), — предъявляю Монтеню обвинение в том, что он похищает сердца. Я считаю его самым опасным из скептиков, ибо он самый здоровый и веселый из них. Всю мудрость, дарованную ему небом, он употребил на то, чтобы сделать сомнение приятной на вкус и легко усваиваемой духовной пищей.

Перейти к Лабоэси не значит покинуть Монтеня. Профиль Лабоэси — более гордый, более энергичный; его взгляд выдает юношескую пылкость, улыбка говорит о большей твердости убеждений. Оба друга нерасторжимы в памяти людей — так, словно бы они покоились вместе в одной усыпальнице; дружба их при жизни была столь тесной, что после смерти они как бы обернуты общим саваном и их надгробные изображения почти равновелики.

Что из созданного Лабоэси можно считать настоящим шедевром? Страницы о рабстве или страницы о дружбе, которой его удостоил Монтень? Конечно, он памятен нам в большей степени благодаря одной главе в „Опытах“, где говорится о нем самом, нежели благодаря той главе в его собственном сочинении, где он осуждает тиранию. На мой взгляд, Лабоэси — не моралист, он, если угодно, памфлетист и поэт. […].

Нам доставляет удовольствие видеть всегда вместе этих двух друзей, любивших друг друга вплоть до полного взаимопроникновения их умов»[145].

Путь Льва Толстого к трактату Ла Боэти «Рассуждение о добровольном рабстве» лежал через «Опыты» Монтеня.

Толстой в конце января — начале февраля 1884 г., в период своего «рождения духом», активной работы над трактатом «В чем моя вера?», обратился к чтению «Опытов» Монтеня. В марте того же года им была предпринята попытка перевода с французского на русский отдельных мыслей Лао-Цзы (Лао-тзе). В это же время он открыл для себя мудрость великого Конфуция, суть его «срединной философии», увлеченно читал Эразма Роттердамского и негативно отзывался о Реформации и Лютере.

«Я сейчас перечел среднюю и новую историю по краткому учебнику, — гласит дневниковая запись Толстого от 6 марта 1884 г. — Есть ли в мире более ужасное чтение? Есть ли книга, которая могла бы быть вреднее для чтения юношей? И ее-то учат. Я прочел и долго не мог очнуться от тоски. Убийства, мучения, обманы, грабежи, прелюбодеяния и больше ничего.

Говорят — нужно, чтобы человек знал, откуда он вышел. Да разве каждый из нас вышел оттуда? То, откуда я и каждый из нас вышел с своим миросозерцанием, того нет в этой истории. И учить этому меня нечего.

Так же как я ношу в себе все физические черты всех моих предков, так я ношу в себе всю ту работу мысли (настоящую историю) всех моих предков. Я и каждый из нас всегда знает ее. Она вся во мне, через газ, телеграф, газету, спички, разговор, вид города и деревни. В сознание привести это знание? — да, но для этого нужна история мысли — независимая совсем от той истории. Та история есть грубое отражение настоящей. Реформация есть грубое, случайное отражение работы мысли, освобождающей человечество от мрака. Лютер со всеми войнами и Варфоломеевскими ночами не имеют никакого места между Эразмами, Boétie, Rousseau и т. п.» (49, 62).

Впервые в толстовском тексте появилось имя Ла Боэти, и оно прозвучало в одном ряду ценимых Толстым мыслителей.

Чтение Монтеня протекало в течение нескольких дней, и об этом Толстой сообщал в своих письмах жене:

31 января 1884. Ясная Поляна.

«Нынче читал Montaigne’а с большим удовольствием и пользой и ходил на лыжах» (83, 418).

2 февраля 1884. Ясная Поляна.

«Попытался утромъ работать, но не пошло, и не стал баловать. Читал Montaigne. Полезно бы было то издание, о котором я говорил. Ничто не может так оглупить человека, как уверенность, что он все знает, что прежде было, а что ему нужно знать то, что теперь есть. И мы все находимся в этом положенье» (83, 421).

3 февраля 1884. Ясная Поляна.

«Здоров и сонен. Читаю Montaigne, хожу на лыжах понапрасну, но очень устаю, шью башмаки и думаю, и стараюсь никого не обидеть. Полезное сделать другим даже не стараюсь, — так это невозможно трудно. Нынче много работал (башмаки) и был в бане и очень устал» (83, 422).

5 фвраля 1884. Ясная Поляна.

«Воскресенье вечер. <…>

Дома застал Урусова. Мы обедали, и благодаря тому, что читали вслух Montaigne’а, мало говорили праздно <…>» (83, 424).

Первый том издания 1802 г.[146] (Essais Michel Seigneur de Montaigne. Paris, ANX. MDCCCII. 1802) хранит много пометок Толстого. Но с Ла Боэти связана лишь одна из них. Прочитав главу «О дружбе», ставшую панегириком рано умершему другу, Толстой простым карандашом на полях первой страницы главы написал:

«Въ подражанiе древнимъ — фальшиво.» (1, 205 / Кн. 1, 170)

Такая оценка вполне соответствовала настроению Толстого этого периода. Один за другим выходили в свет его народные рассказы. Адресованные простому народу, они отличались ясным и понятным ему языком. Обладая огромным духовно-эстетическим воздействием на читателя, они были далеки от стилистической вычурности, романтической экзальтации. Слово же Монтеня о друге сделано так, как будто это был не пылкий юноша, автор политических памфлетов, не молодой человек, любивший жизнь, ценивший дружбу, а некий небожитель, окруженный великими предшественниками античной эпохи. Толстому такой подход был не близок. В то же время, читая панегирик, он не мог не понять, что Ла Боэти — выдающаяся личность, дерзкая в своих откровениях и нравственных претензиях к эпохе и современникам. Толстой, по-видимому, познакомился и с отрывками из трактата Ла Боэти о добровольном рабстве, включенными Монтенем в «Опыты». Косвенным подтверждением тому может служить письмо С. А. Толстой к мужу, в котором она сообщала о своем чтении сочинения Ла Боэти:

1 февраля 1884 г.

«Я читаю понемногу Boelie, но все времени мало; привези Montaigne, мне и так после некоторых намеков о нем интересно было бы его прочесть, а теперь тем более, как ты его хвалишь».

5 февраля в другом письме она призналась, что чтение «Рассуждения о добровольном рабстве» настолько увлекло ее, что она прочла и большое письмо Монтеня, которое содержало рассказ о последних днях жизни его друга:

«…Кончила сегодня La Boetie и прочла с интересом его смерть. Вот так я бы хотела умереть, т. е. в таком быть духе»[147].

Одним словом, Ла Боэти уже в 1884 г. занял достойное место в толстовской иерархии мыслителей прошлого. А через год с небольшим в письме к В. Г. Черткову Толстой озвучил идею создания «Круга чтения»:

«Очень бы мне хотелось составить Круг чтения, т. е. ряд книг и выборки из них, которые все говорят про то одно, что нужно человеку прежде всего, в чем его жизнь, его благо» (85, 218).

Но путь к воплощению этой идеи оказался долгим — почти 20 лет. Чтобы осуществить ее, Толстой проделал гигантскую работу по подбору необходимых текстов, затрачивал немало усилий для переводов с иностранных языков на русский значимых, с его точки зрения, текстов мудрецов и мыслителей разных времен и народов. В числе избранных оказался трактат Ла Боэти «Рассуждение о добровольном рабстве».

В Яснополянской библиотеке сохранился экземпляр книги на французском языке, в которую вошли «Рассуждение о добровольном рабстве», предисловие к памфлету деятеля Парижской коммуны А. Вермореля и письма Монтеня к Ла Боэти[148]. Сохранились многочисленные пометки Толстого на страницах этой книги. Большая часть из них представляет собой отчеркнутые Толстым фрагменты в памфлете о добровольном рабстве, которые писатель выделил для перевода на русский язык и включения их в Недельное чтение «Круга чтения». Толстой принял на себя функцию переводчика.


Из «Яснополянских записок» Душана Петровича Маковицкого

27 января 1905

«Вчера хвалил (Л. Н. Толстой. — В.Р.) La Boëtie „Discours sur la servitude volontaire“[149]:

— В истории литературы сказано об нем, что он написал это ради красноречия, ради упражнения в красноречии[150], — сказал Л.Н.»[151].

17 февраля 1905

«— Книга Лабоэти появилась после Варфоломеевской ночи, — рассказывал Л.Н. — Критики смотрели на нее как на упражнение в красноречии; считали его софистом, который не верит и пишет без глубокого убеждения. Французы не знают Лабоэти. Вогюэ[152] я о нем даже и не спрашивал — наверное, не знает. Монтень написал некролог Лабоэти, он высоко ставил его дарование. Лабоэти был судьей, умер в молодом возрасте»[153].

22 сентября 1905

«Михаил Сергеевич[154] читал корректуру „Круга чтения“. Л. Н. попросил поискать La Boëtie, читал из него вслух и указывал, какой тяжелый для перевода слог, неправильный, местами непонятный, язык, орфография XVI века. Софья Андреевна спросила:

— Ты переводил?

— Да, — ответил Л. Н.

Он хочет написать для „Круга чтения“ короткую биографию Лабоэти и о его значении. В Брокгаузе нет Лабоэти. Надеется найти в письмах Монтеня и в маленьком томике[155]»[156].

26 января 1905 г. Толстой как бы заново прочитал «замечательную» статью Ла Боэти и пришел к выводу, что ряд фрагментов из нее необходимо перевести и включить в статью о государственном устройстве «Единое на потребу». Толстой, несмотря на сложность перевода из-за стиля XVI века, сумел перевести ряд фрагментов «Рассуждения о добровольном рабстве» и один из них включил в третью главу своего публицистического сочинения. Это был первый перевод памфлета Ла Боэти на русский язык.

Статья «Единое на потребу» была напечатана во второй половине лета 1905 г. в Англии в чертковском «Свободном слове». В России она, хотя и была напечатана в издательстве «Обновление», но не увидела свет — издание сразу же по выходе было конфисковано.


ТРЕТЬЯ ГЛАВА ИЗ СТАТЬИ Л. Н. ТОЛСТОГО «ЕДИНОЕ НА ПОТРЕБУ».

О государственной власти (1905)

Вот чтò писал об этом предмете еще в XVI веке французский писатель Лабоэти:

«Разумно — любить добродетели, уважать подвиги, признавать добро, откуда бы мы его ни получали, и даже лишаться своего удобства для славы и выгоды того, кого любим и кто того заслуживает: таким образом, если жители страны нашли такое лицо, которое показало им большую мудрость, чтобы охранять их, большую храбрость, чтобы их защищать, и великую заботу, чтобы управлять ими, и если вследствие этого они привыкли повиноваться ему так, чтобы предоставить ему некоторые выгоды, то я не думаю, чтобы это было неразумно…

Но боже мой! как назовем мы то, когда видим, что большое число людей не только повинуются, но служат, не только подчиняются, но раболепствуют перед одним человеком, и раболепствуют так, что не имеют ничего своего: ни имущества, ни детей, ни даже самой жизни, которые бы они считали своими, и терпят грабежи, жестокости не от войска, не от варваров, но от одного человека, и не от Геркулеса или Самсона, но от человека большей частью самого трусливого и женственного из всего народа.

Как назовем мы это?

Скажем ли мы, что такие люди трусы?

Если бы два, три, четыре не защищались от одного, это было бы странно, но все-таки возможно, и можно было бы сказать, что это от недостатка мужества: но если сто тысяч людей, сто, тысяча деревень и городов, миллион людей не нападают на того одного, от которого все страдают, будучи его рабами, как мы назовем это? Трусость ли это?

Во всех пороках есть известный предел: двое могут бояться одного и даже десять, но тысяча, но миллионы, но тысяча деревень, если они не защищаются против одного, то это не трусость, она не может дойти до этого; так же как и храбрость не может дойти до того, чтобы один ваял крепость, напал на армию и завоевал государство. Итак, какой же это уродливый порок, не заслуживающий даже названия трусости, порок, которому нельзя найти достаточно скверного названия, который противен природе и который язык отказывается назвать…

Мы удивляемся храбрости, которую внушает свобода тем, кто ее защищает. Но то, чтò совершается во всех странах, со всеми людьми, всякий день, именно то, что один человек властвует над ста тысячами деревень, городов и лишает их свободы; кто бы поверил этому, если бы только слышал, а не видел это? И если бы это можно было видеть только в чужих и отдаленных землях, кто бы не подумал, что это скорее выдумано, чем справедливо? Ведь того одного человека, который угнетает всех, не нужно побеждать, не нужно от него защищаться, он всегда побежден, только бы народ не соглашался на рабство. Не нужно ничего отнимать у него, нужно только ничего не давать ему. Стране не нужно ничего делать, только бы она ничего не делала против себя, и народ будет свободен. Так что сами народы отдают себя во власть государям; стоит им перестать рабствовать, и они станут свободны. Народы сами отдают себя в рабство, перерезают себе горло. Народ, который может быть свободным, отдает сам свою свободу, сам надевает себе на шею ярмо, сам не только соглашается со своим угнетением, но ищет его. Если бы ему стоило чего-нибудь возвращение своей свободы, и он не искал бы ее, этого самого дорогого для человека и естественного права, отличающего человека от животного, то я понимаю, что он мог бы предпочесть безопасность и удобство жизни борьбе за свободу. Но если для того, чтобы получить свободу, ему нужно только пожелать ее, то неужели может быть народ в мире, который бы считал ее купленной слишком дорогой ценой, раз она может быть приобретена одним желанием? Человек, при помощи одного желания, может возвратить благо, зa которое стоит отдать жизнь, — благо, утрата которого делает жизнь мучительной и смерть спасительной, может, но не желает этого. Как огонь от одной искры делается большим и все усиливается, чем больше он находит дров, и тухнет сам собой, сам себя уничтожает, теряет свою форму и перестает быть огнем, если только дров не подкладывают; так же и властители; чем больше они грабят, чем больше требуют, чем больше разоряют и уничтожают, чем больше им дают и им служат, тем они становятся сильнее и жаднее к уничтожению всего; тогда как если им ничего не дают, не слушаются их, то они без борьбы, без битвы становятся голы и ничтожны, становятся ничем, так как дерево, не имея соков и пищи, становится сухою, мертвою веткою.

Чтобы приобресть желаемое благо, смелые люди не боятся опасности. Если трусливые и не умеют переносить страдания и приобретать благо, то желание иметь его остается при них, хотя они и не стремятся к нему, вследствие своей трусости. Это желание свойственно и мудрым и неразумным, и храбрым и трусам. Все они желают приобрести то, чтò может сделать их счастливыми и довольными; но я не знаю, почему люди не желают только одного: свободы; свобода — это великое благо; утрата ее влечет за собою все другие бедствия; без нее даже и те блага, которые остаются, теряют свой вкус и свою прелесть. И это-то великое благо, для получения которого достаточно одного: пожелать его, люди не желают приобрести, как бы только потому, что оно слишком легко достижимо.

Бедные, несчастные люди, бессмысленные народы, упорные в своем зле, слепые к своему добру, вы позволяете отбирать от вас лучшую часть вашего дохода, грабить ваши поля, ваши дома, вы живете так, как будто все это принадлежит не вам. И все эти бедствия и разорения происходят не от врагов, но от врага, которого вы сами себе создаете, зa которого вы мужественно идете на войну, зa величие которого вы не отказываетесь идти на смерть. Тот, кто так властвует над вами, имеет только два глаза, две руки, одно тело и ничего не имеет, чего бы не имел ничтожнейший человек из бесчисленного количества ваших братьев; преимущество, которое он имеет перед вами, — только то право, которое вы даете ему: истреблять вас. Откуда бы взял он столько глаз, чтобы следить зa вами, если бы вы не давали их ему? Где бы он достал столько рук, чтобы бить вас, если бы он не брал их у вас? Или откуда взялись бы у него ноги, которыми он попирает ваши села? Откуда они у него, если они не ваши? Откуда бы была у него власть над вами, если бы вы не давали ее ему? Как бы мог он нападать на вас, если бы вы не были заодно с ним? Что бы он мог сделать вам, если бы вы не были укрывателями того вора, который вас грабит, участниками того убийцы, который убивает вас, если бы вы не были изменниками самим себе? Вы сеете для того, чтобы он уничтожал ваши посевы, вы наполняете и убираете ваши дома для его грабежей; вы воспитываете ваших детей с тем, чтобы он вел их на свои войны, на бойню, чтобы он делал их исполнителями своих похотей, своих мщений; вы надрываетесь в труде для того, чтобы он мог наслаждаться удовольствиями и гваздаться в грязных и гадких удовольствиях; вы ослабляете себя для того, чтобы сделать его сильнее и чтобы он мог держать вас в узде. И от этих ужасов, которых не перенесли бы и животные, вы можете освободиться, если постараетесь даже не освободиться, но только пожелать этого.

Решитесь не служить ему более и вы свободны. Я не хочу, чтобы вы бились с ним, нападали на него, но чтобы вы только перестали поддерживать его, и вы увидите, что он, как огромная статуя, из-под которой вынули основание, упадет от своей тяжести и разобьется вдребезги».

Сочинение это было написано четыре века тому назад и, несмотря на всю ту ясность, с которой было в нем показано, как безумно люди губят свою свободу и жизнь, отдаваясь добровольно рабству, люди не последовали совету Лабоэти — только не поддерживать правительственное насилие, чтобы оно разрушилось, — не только не последовали его совету, но скрыли от всех значение этого сочинения, и во французской литературе до последнего времени царствовало мнение, что Лабоэти не думал того, что писал, а что это было только упражнение в красноречии.


Л. Н. Толстой. Фрагмент фотографии. 1905 г.


«Как ни очевидно должно бы быть людям, что главные их бедствия происходят от того устройства, которое держит их в рабстве, люди продолжают поддерживать это устройство и отдаваться тем людям, которые стоят во главе его.

И каким людям? Людям таким отвратительным, как Екатерина, Людовик XI, как Яков английский, испанский Филипп, как Наполеоны I и III» (36, 171–174).

Одновременно с этим текстом Толстой перевел другой большой фрагмент из «Рассуждения о добровольном рабстве» и поместил его в первый том «Круга чтения».

25 сентября 1905 г. в письме к издателю «Посредника» И. И. Горбунову-Посадову, он сообщал:

«Вот что, дорогой Иван Иванович. Посылаю вам всё, что у меня есть исправленное и готовое. Поправка перевода Ла Боэти прекрасная. Мы сделали с своей стороны. Вы сведите обе. К ней я приписал маленькое сведение о личности Ла Боэти» (76, 34).

Маленькое сведение о личности Ла Боэти, написанное Л. Н. Толстым

«Этьен де-ла-Боэти родился в 1530 г. и 16-ти лет написал речь о добровольном рабстве, выдержка из которой здесь приводится. Де-ла-Боэти был членом суда в Бордо и близким другом Монтаня. Монтань высоко ценил его как писателя и как человека и составил описание его болезни и смерти. Де-ла-Боэти умер в 1563 году. Издатель его речи прекрасно говорит о ней, что чтение таких речей есть питание тем мозгом костей львов (moelle de lion), которого, к несчастию, лишены современные поколения»[157].

Первый том «Kpyга чтения» вышел в свет 30 января 1906 г. В нем было напечатано извлечение из «Добровольного рабства» в переводе Толстого и его биографическое «маленькое сведение» о Ла Боэти. Но и это издание подверглось конфискации.

В царской России мысли о порочности государственной власти, как и о добровольном рабстве злодеям-властителям, пришлись не ко двору.

Думаю, что и сегодня они вряд ли придутся по вкусу власть имущим. Более того, в наше время власть стала настолько циничной, что ей чужды укоры совести. Как беззастенчиво грабила народ, так и грабит, как лгала о свободе, равенстве, братстве, так и по сей день лжет, только делает это еще более изощренно, как тиранила народы, так и тиранит их сегодня, делая это с наслаждением Люцифера. Так же мало изменилась и психология добровольных рабов, в чье число входят и те, кто ратует за «свободу без берегов», так называемые демократические ценности — этакие прелести либерального рабства.

Примечательно, что Толстой после сочинения Ла Боэти поместил рассказ Ф. М. Достоевского «Орел» («Записки из мертвого дома»). Тема свободы и неволи для него была значима не только в социально-политическом, но и метафизическом плане. Ей он придавал экзистенциональный смысл, вселенскую заданность мироздания, но не всевластную, всё подавляющую, абсолютную в игре материальных сил, а стоящую ниже Божественного Провидения — его воли и замысла.

Как освободиться человеку от «добровольного» рабства? Вот тот вопрос, который поставил в своем трактате гениальный юноша Ла Боэти. Что есть свобода и неволя и как они связаны с проблемой жизни и смерти — эта проблема прозвучала в правдивой истории, рассказанной Достоевским.


Из «Круга чтения»
23 июня

Нет середины: будь рабом Бога или людей. Лев Толстой


Ла Боэти. Добровольное рабство

(перевод Л. Н. Толстого)

«Врачи советуют не заниматься неизлечимыми ранами; и я боюсь, что я поступаю глупо, желая давать советы народу, который давно потерял всякое понимание и который тем, что не замечает уже своей болезни, показывает, что болезнь его смертельна.

Прежде всего несомненно то, что если бы мы жили теми правилами и поучениями, которые дала нам природа, то мы были бы покорны своим родителям, подчинялись бы разуму и не были бы ничьими рабами. О повиновении каждого своему отцу и матери свидетельствуют все люди, — каждый сам в себе и для себя. О разуме же я думаю, что он есть естественное свойство души, и если люди поддерживают его в себе, то он расцветает в добродетель.

Но в чем нельзя сомневаться и что вполне ясно и очевидно, это то, что природа сделала нас всех одинаковыми, — как бы вылила в одну форму, — с тем чтобы мы считали друг друга товарищами или, скорее, братьями; и если при дележе наших способностей она дала некоторым телесные и духовные преимущества, то она все-таки не хотела посеять вражды между нами, не хотела, чтобы более сильные и умные, как разбойники в лесу, нападали бы на слабых; но скорее, надо думать, что, наделив одних большими способностями в сравнении с другими, она создала тем самым возможность братской любви, в силу которой более сильные помогали бы тем, которые нуждаются в их помощи.

И если эта добрая мать-природа дала нам один и тот же внешний вид для того, чтобы каждый мог видеть и узнавать себя в другом; если она всем нам дала великий дар слова для того, чтобы мы, сделав обычай из взаимного обмена мыслей и общения наших воль, узнавали друг друга и сближались всё более и более; если она старалась всеми средствами объединить и сплотить наше общество, связав его при помощи общения как бы в крепкий узел, и так как, наконец, это ее стремление к объединению подтверждается и природой всех вещей в мире, то нет сомнения, что мы должны быть сотоварищами и что никто не может думать, чтобы природа одним определила быть рабами, а другим — господами.

И поистине излишне разбирать, естественна ли свобода, так как никто не может не чувствовать страданий, находясь в рабстве, и нет на свете ничего столь невыносимого, как унижение. Следовательно, нужно признать, что свобода естественна и что нам от рождения свойственна не только свобода, но и потребность защищать ее. Но если бы случилось, что мы усомнились бы в этом или до такой степени загрубели, что утеряли бы способность познания нашего блага и естественных наших стремлений, то удостоились бы чести поучиться этому самому у грубых животных. Животные, если люди окажутся не слишком глухи, будут кричать им: „Да здравствует свобода!“ В самом деле, многие из них умирают, лишь только их лишают свободы. Другие, — и большие и малые, — когда их ловят, отбиваются всеми силами: и клювом, и когтями, и рогами, показывая этим, как они дорожат тем, что теряют; когда же они пойманы, показывают весьма недвусмысленно, насколько они сознают свое несчастие, и продолжают свою жизнь больше для того, чтобы сокрушаться о потерянном, чем для того, чтобы довольствоваться своим рабством. Мы приучаем коня к службе чуть не с самого его рождения; но сколько бы мы ни ласкали его, когда дело приходит к тому, чтобы смирить его, он начнет кусать удила и рваться как бы для того, чтобы хоть этим показать, что служит он не по собственному желанию, но по нашему принуждению. Так что все существа, которые имеют чувства, сознают зло подчинения и стремятся к свободе. Животные, которые ниже человека, не могут привыкнуть покоряться иначе, как против воли. Что же за странное явление, что один только человек до такой степени изменил своей природе, что рожденный для того, чтобы жить свободно, потерял даже воспоминание о свободе и желание возвратить ее!

Есть три рода тиранов (я говорю о злых государях): одни властвуют по выбору народа, другие — по силе оружия, третьи — по наследству. Те, которые властвуют по праву войны, держат себя так, что видно, что они властвуют по праву победы. Те, которые рождены государями, не лучше первых: будучи воспитаны в преданиях тирании, они с молоком матери всасывают природу тиранов, пользуются подчиненными им народами, как унаследованными рабами; смотря по своему расположению, — корыстолюбивы ли они, или расточительны, — они распоряжаются государством, как своим наследством. Тот же, который получил свое право от народа, казалось, должен бы был быть более способен; и я думаю, он был бы таким, если бы он не чувствовал себя превознесенным над другими, если бы не был окружен лестью и тем, что называют величием, с которыми он не хочет расстаться, если бы он не пользовался своею властью для того, чтобы передать ее своим детям. И странное дело, эти самые государи, властвующие по выбору народа, превосходят всех других тиранов всякого рода пороками и даже жестокостью. Помимо усиления рабства, — урезывания свободы у своих подданных, — той свободы, которой и без того так мало у них осталось, — они не видят иных средств утверждения своей власти. Так что, говоря по правде, хотя я и вижу некоторое различие между указанными мною тремя родами тиранов, однако в сущности они все одинаковы, и хотя достигают власти различными путями, однако способ властвования у них всегда один и тот же. Что же касается завоевателей, то они считают, что на завоеванных они имеют такое же право, как на свою добычу. Наследники же их поступают с подданными, как с своими естественными рабами.

Но если бы в наше время родились люди совсем новые, не привыкшие ни к подчинению, ни к свободе, — люди, которые не знали бы ни того, ни другого, и если бы этим людям предложили одно из двух: или быть подданными, или жить свободно, — что бы они выбрали? Нетрудно решить, что они предпочли бы повиноваться лучше одному разуму, чем служить одному человеку. Но это только в том случае, если бы они не были похожи на тех израильтян, которые без принуждения и без всякой надобности создали себе тирана. Историю этого народа я никогда не читаю без чувства досады, которое доводит меня до того, что я делаюсь бесчеловечен и радуюсь тем бедствиям, которые израильтяне сами на себя накликали. Что же касается до всех людей, то в той мере, в которой они — люди, нужно одно из двух для того, чтобы их подчинить, — нужно или принудить, или обмануть их.

Удивительно, как народ, как скоро он подчинен, впадает тотчас же в такое забвение свободы, что ему трудно проснуться, чтобы возвратить ее. Он служит так охотно, что, глядя на него, думаешь, что он потерял не свободу свою, а свое рабство. Правда, что сначала люди бывают принуждаемы и побеждаемы силой; но следующее поколение, никогда не видавшее свободы и не знающее, что это такое, служит уже без сожаления и добровольно делает то, что его предшественники делали по принуждению. От этого люди, рожденные под игом и потому воспитанные в рабстве, принимают за естественное состояние то, в котором они родились, принимают его, не заглядывая вперед, а довольствуясь жизнью в том положении, в каком они родились, и не думая добиваться ни иных прав, ни иных благ, кроме тех, которые они находят. Ведь как бы ни был расточителен и небрежен наследник, он всё же когда-нибудь да просмотрит свои акты наследства, чтобы узнать, всеми ли своими правами он пользуется, не отняли ли чего-нибудь у него или у его предшественника. Но привычка, которая вообще имеет над нами великую власть, ни в чем не имеет над нами такой силы, как в том, чтобы научить нас быть рабами и приучить с легкостью проглатывать горький яд рабства, подобно Митридату, понемногу приучившему себя к самоотравлению.

Во всех странах и во всяком воздухе противно рабство и приятна свобода, и потому надо жалеть тех, которые родились с игом на шее. Но надо и извинять таких людей, так как они никогда не видали даже тени свободы и потому не замечают всего зла рабства. Ведь никто не сожалеет о том, чего никогда не имел, и приходит сожаление только после потерянного удовольствия.

Для человека естественно быть свободным и желать быть им; но вместе с тем его природа такова, что он привыкает ко всему.

Итак, мы скажем, что (человеку естественны все вещи, к которым он привыкает. Так что) первая причина добровольного рабства есть привычка — та привычка, по которой самые лучшие кони сначала грызут свои удила, а потом играют ими, сначала рвутся из-под седла, а под конец как бы с гордостью гарцуют в своей сбруе. Люди говорят, что они всегда были подданными, что их отцы жили таковыми, — думают, что должны переносить неволю, заставляют себя верить в это и на основании давности оправдывают власть тех, которые их тиранят. Но среди таких покорных встречаются и благородные люди, которые, чувствуя тяжесть ига, желают свергнуть его и никогда не привыкают к подчинению. Эти люди, как Улисс, который на море и на земле желал видеть дым своего родного очага, помнят о своих естественных правах и о свободных своих предках; обладая ясным пониманием и проницательным умом, они не довольствуются, подобно грубой толпе, только тем, что у них под ногами, но имеют головы на плечах, — головы, воспитанные образованием и наукой. И эти люди, если бы свобода совсем покинула мир, если бы навсегда была потеряна для людей, все-таки чувствовали бы ее в своем духе и любили бы ее, так как рабство им всегда противно, как бы его ни наряжали.

Турецкий султан догадался об этом. Он решил, что книги и ученье более всего пробуждают в людях сознание самих себя и ненависть к тирании. Говорят, что в его владениях есть только такие ученые, которые ему нужны. И от этого, как бы ни были многочисленны люди, сохранившие в себе, несмотря ни на что, преданность свободе, они при всем их желании и рвении не имеют никакого влияния; и это потому, что, при полном отсутствии свободы говорить и даже думать, они не могут знать друг друга.

Итак, главная причина, по которой люди добровольно отдаются в рабство, в том, что они рождаются и воспитываются в этом положении. От этой причины происходит и другая та, что под властью тиранов люди легко делаются трусливыми и женственными. Тиран никогда не думает, чтобы его власть была прочна, и потому старается, чтобы под его властью не было ни одного достойного человека.

Эта хитрость, при помощи которой тираны одуряют своих подданных, ни на чем так ясно не обнаруживается, как на том, что сделал Кир с лидийцами после того, как завладел их главным городом Лидией (Здесь у Толстого описка: вместо „Лидией“ следует читать „Сардами“. — В.Р.) и взял в плен Креза, этого богатого государя, и увез его с собой. Когда ему объявили, что лидийцы возмутились, он скоро вновь покорил их; но, не желая разрушать такой прекрасный город и постоянно держать там армию, чтобы сохранять его за собой, он придумал другое средство: он устроил там увеселительные места, трактиры, публичные дома, зрелища и сделал предписание, чтобы все жители пользовались всем этим. И этот способ оказался столь действительным, что после этого ему уже не нужно было воевать с лидийцами. Эти несчастные люди забавлялись тем, что придумывали разные новые игры; так что римляне от них заимствовали слово, которым мы называем провождением времени: „ludi“.

Тираны не признают открыто того, что они хотят развратить своих подданных, но то, что Кир откровенно применил, то в действительности делают все, так как свойство простого народа в городах таково, что он бывает подозрителен лишь к тем, которые его любят, и прост и податлив по отношению к тем, которые его обманывают. Не думаю, чтобы нашлась какая-либо птица, которая бы лучше ловилась на приманку, или рыба, которая лучше попадала бы на крючок, чем все народы попадаются в рабство из-за малейшего перышка, которым им, как говорится, помажут по губам (так что надо удивляться, как они легко поддаются, лишь только пощекочут их). Театры, игры, представления, шутовства, гладиаторы, странные животные, картины и другие подобные глупости составляли для древних приманку рабства, цену их свободы и оружие тирании. Таковы были приемы приманок древних тиранов, употреблявшиеся ими с целью усыпления их подданных под их игом. Таким образом, одуренные этими забавами, увеселяемые пустыми зрелищами, устраиваемыми перед их глазами, народы привыкали рабствовать не хуже, чем малые дети, которые выучиваются читать лишь для того, чтобы знать содержание блестящих картинок в книжках.

Ассирийские цари и после них мидийские показывались народу по возможности реже, чтобы народ думал, что они представляют из себя нечто необычайно великое, и чтобы так и оставался в этом заблуждении, ибо людям свойственно преувеличивать в своем воображении то, чего они не могут видеть. Таким образом, народы, находившиеся под властью ассирийского владычества, были приучены рабствовать при помощи этой тайны и тем охотнее рабствовали, чем меньше знали своего господина; а иногда и совсем не знали, есть ли он, и все по доверию боялись того, кого никто не видал. Первые цари Египта показывались не иначе, как имея иногда ветку, а иногда огонь на голове, и выходили в масках и этим возбуждали в своих подданных уважение и удивление; тогда как люди, не слишком раболепные и глупые, мне кажется, сочли бы их только забавными и смешными. Прямо жалки и ничтожны те уловки, которыми пользовались тираны древности ради утверждения своей тирании в народе, столь податливом на их обманы. Не было такой сети, в которую не попадался бы народ; и никогда тираны легче не обманывали народ, легче не подчиняли его, как когда сами смеялись над ним. Итак, было ли такое время, когда бы тираны, ради утверждения своей власти, не приучали народ не только к повиновению и рабству, но и к обожанию?

Всё, что я сказал до сих пор о том, как тираны учат людей повиноваться им, касается простого и грубого народа.

Теперь же я подхожу к вопросу, который составляет секрет и главное оружие тирании. Тот, кто думает, что тираны охраняют себя оружием стражи и орудиями крепости, тот очень заблуждается; правда, они пользуются этим, но больше для формы и для страха, чем на самом деле полагаются на них. Телохранители не допускают во дворцы не тех людей, которые опасны, а лишь тех ничтожных людей, которые не могут причинить тирану никакого вреда.

Если мы подсчитаем число убитых римских императоров, то увидим, что их телохранители не столько избавляли их от опасностей, сколько убивали их. Не оружие и не вооруженные люди — конные и пешие — защищают тиранов, но, как ни трудно этому поверить, три или четыре человека поддерживают тирана и держат для него всю страну в рабстве. Всегда круг приближенных тирана состоял из пяти или шести человек; эти люди или сами вкрадывались к нему в доверие, или были приближаемы им, чтобы быть соучастниками его жестокостей, товарищами его удовольствий, устроителями его наслаждений и сообщниками его грабительств. Эти шестеро заставляют своего начальника быть злым не только его собственной, но еще и их злостью. Эти шестеро имеют шестьсот, находящихся под их властью и относящихся к шестерым так же, как шестеро относятся к тиранам. Шестьсот же имеют под собой шесть тысяч, которых они возвысили, которым дали управление провинциями или денежными делами, — с тем чтобы они служили их корыстолюбию и жестокости и чтобы делали зло, которое может продолжаться только при них и только ими избавляется от законной кары. За этими следует еще большая свита. И тот, кому охота забавляться — распутывать эту сеть, увидит, что не только шесть тысяч, но сотни тысяч, миллионы скованы этой цепью с тираном. Ради этого умножаются должности, которые все суть поддержка тирании, и все занимающие эти должности люди имеют тут свои выгоды, и этими выгодами они связаны с тиранами, и людей, которым тирания выгодна, такое множество, что их наберется почти столько же, сколько тех, которым свобода была бы радостна. И как доктора говорят, что если есть в нашем теле что-нибудь испорченное, то тотчас же к этому больному месту приливают все дурные соки, так же точно и к государю, как скоро он делается тираном, собирается всё дурное, — все подонки государства, куча воров и негодяев, не способных ни на что, но корыстолюбивых и алчных, — собираются, чтобы участвовать в добыче, чтобы быть под большим тираном маленькими тиранятами. Так делают большие грабители и знаменитые корсары. Одни делают разведки, другие останавливают путешественников; одни караулят, другие в засаде; одни убивают, другие грабят, и, — хотя между ними есть различие, ибо одни — слуги, а другие — начальники, — все они участники в добыче.

Так что тиран подчиняет одних подданных посредством других и бывает охраняем теми, которых, если бы они не были негодяи, он бы должен был опасаться. Но, как говорится, „чтобы колоть дрова, делают клинья из того же дерева“, — так и его телохранители таковы же, как и он. Бывает, что и они страдают от него; но эти оставленные Богом, потерянные люди готовы переносить зло, только бы им быть в состоянии делать его не тому, кто делает зло им, но тем, которые переносят его и не могут иначе» (41, 426–434).


Ф. М. Достоевский (из «Записок из Мертвого дома»)

ОРЕЛ

«Проживал у нас тоже некоторое время в остроге орел (Карагуш), из породы степных, небольших орлов. Кто-то принес его в острог раненого и измученного. Вся каторга обступила его; он не мог летать: правое крыло его висело по земле, одна нога была вывихнута. Помню, как он яростно оглядывался кругом, осматривая любопытную толпу, и разевал свой горбатый клюв, готовясь дорого продать свою жизнь.

Когда на него насмотрелись и стали расходиться, он отковылял, хромая, прискакивая на одной ноге и помахивая здоровым крылом, в самый дальний конец острога, где забился в углу, плотно прижавшись к палям. Тут он прожил у нас месяца три и во всё время ни разу не вышел из своего угла. Сначала приходили часто глядеть на него, натравливали на него собаку. Шарик кидался на него с яростью, но, видимо, боялся подступить ближе, что очень потешало арестантов.

— Зверь! — говорили они, — не дается!

Потом и Шарик стал больно обижать его; страх прошел, и он, когда натравливали, изловчался хватать его за больное крыло. Орел защищался изо всех сил когтями и клювом и гордо и дико, как раненый король, забившись в свой угол, оглядывал любопытных, приходивших его рассматривать. Наконец всем он наскучил, все его бросили и забыли, и, однакож, каждый день можно было видеть возле него клочки свежего мяса и черепок с водой. Кто-нибудь да наблюдал же его. Он сначала и есть не хотел, не ел несколько дней; наконец стал принимать пищу, но никогда из рук или при людях.

Мне случалось не раз издали наблюдать его. Не видя никого и думая, что он один, он иногда решался недалеко выходить из угла и ковылять вдоль паль, шагов на двенадцать от своего места, потом возвращался назад, потом опять выходил, точно делал моцион.

Завидя меня, он тотчас же изо всех сил, хромая и прискакивая, спешил на свое место и, откинув назад голову, разинув клюв, ощетинившись, тотчас же приготовлялся к бою. Никакими ласками я не мог смягчить его: он кусался и бился, говядины от меня не брал и всё время, бывало, как я над ним стою, пристально-пристально смотрит мне в глаза своим злым пронзительным взглядом. Одиноко и злобно он ожидал смерти, не доверяя никому и не примиряясь ни с кем.

Наконец арестанты точно вспомнили о нем, и хоть никто не заботился, никто и не поминал о нем месяца два, но вдруг во всех точно явилось к нему сочувствие. Заговорили, что надо вынести орла.

— Пусть хоть околеет, да не в остроге, — говорили одни.

— Вестимо, птица вольная, суровая, не приучишь к острогу-то, — поддакивали другие.

— Знать, он не так, как мы, — прибавил кто-то.

— Вишь, сморозил: то птица, а мы, значит, человеки.

— Орел, братцы, есть царь лесов… — начал краснобай Скуратов, но его на этот раз не стали слушать.

Раз после обеда, когда пробил барабан на работу, взяли орла, зажав ему клюв рукой, потому что он начал жестоко драться, и понесли из острога.

Дошли до вала. Человек двенадцать, бывших в этой партии, с любопытством желали видеть, куда пойдет орел. Странное дело: все были чем-то довольны, точно отчасти сами они получили свободу.

— Ишь, собачье мясо: добро ему творишь, а он всё кусается! — говорил державший его, почти с любовью смотря на злую птицу.

— Отпущай его, Микитка!

— Ему, знать, чёрта в чемодане не строй. Ему волю подавай, заправскую волю-волюшку.

Орла бросили с валу в степь. Это было глубокою осенью, в холодный и сумрачный день. Ветер свистал в голой степи и шумел в пожелтелой, иссохшей, клочковатой степной траве. Орел пустился прямо, махая больным крылом и как бы торопясь уходить от нас, куда глаза глядят.

Арестанты с любопытством следили, как мелькала в траве его голова.

— Вишь его! — задумчиво проговорил один.

— И не оглянется! — прибавил другой.

— Ни разу-то, братцы, не оглянулся, бежит себе!

— А ты думал, благодарить воротится? — заметил третий.

— Знамо дело, воля! Волю почуял.

— Слобода, значит.

— И не видать уж, братцы…

— Чего стоять-то? Марш! — закричали конвойные; и все молча поплелись на работу» (41, 434–436).

Финальный текст из «Добровольного рабства» [от слов «Не оружие и не вооруженные люди — конные и пешие — защищают тиранов…» до слов «так и его телохранители таковы же, как и он»] Толстой включил в VIII главу статьи «Закон насилия и любви» (1908)[158].

В 1910 г. Толстой гостил в Кочетах у дочери Татьяны Львовны. Его страсть к чтению сказалась и здесь. С интересом он рассматривал книги в шкафах, после чего сообщил своему секретарю В. Ф. Булгакову:

«Говорил (Л. Н. Толстой. — В.Р.), что видел вчера в шкафу сына Михаила Сергеевича Сухотина стереотипное парижское издание французских классиков: Ла Боэси, Руссо и других — и соблазнился ими, начав читать.

Интересно, что будут читать мои правнуки? — говорил Лев Николаевич. — В наше время был определенный круг классиков, и было известно, что нужно прочесть, чтобы быть образованным человеком. А теперь выпускается такая масса книг!»[159].


Из Дневника Л. Н. Толстого

5 мая 1910

«Опять сонливость, слабость мозга. Ничего не писал и не брался. Читал старинных французов: La Boеtie, Montaigne, Larochefoucauld[160]. Гулял. Не скажу, что на душе хорошо — сплю. Главное, нужно сознательное неделание. Отделался. Только не портить, доживая. А главное, жить только перед Богом, с Богом, Богом. Ложусь спать» (58, 44–45).


Из воспоминаний В. Ф. Булгакова

5 мая 1910

«Утром Лев Николаевич читал Ла Боэти „Добровольное рабство“ в подлиннике[161].

— Писатель 16-го века, а такой анархист, — произнес Лев Николаевич и прочел из предисловия страницы о покорении Киром Лидии, а затем мысль, которую он выписал себе в книжку, о том, что история (т. е. наука истории) скрывает правду[162].

— Как это верно! — воскликнул Лев Николаевич.

На мое замечание, что существует мнение, что произведения неискренне и представляют только упражнение в красноречии, Лев Николаевич заметил:

— Какой вздор! Это именно был юноша, еще не одуренный наукой и не уверовавший в правительство»[163].


Л. Н. Толстой. Фотография В. Г. Черткова. 1910 г.


Из Яснополянских записок Д. П. Маковицкого

5 мая 1910 г.

«Л. Н. за завтраком говорил, что читал Лабоэти. Предисловие (коммунара Вермореля. — В.Р.) хорошее. Он несколько изречений выписал — например, что история возвышает историю царей, а скрывает истинные подвиги народа.

— Потом, что при Генрихе III буржуазия подавила революцию, чтó она всегда делала, делает и будет делать. И что, — прибавил Лев Николаевич, — и у нас сделала»[164].

Таково последнее свидетельство о чтении Толстым сочинения «юноши», «еще не одуренного наукой».

Толстой был первым, кто раскрыл русскому читателю смысл и величие личности и творчества французского моралиста. Но трагизм состоял в том, что всё, что переводил Толстой из Ла Боэти, было запрещено в России, как и многие произведения самого писателя. По-настоящему имя Ла Боэти зазвучало в эпоху издания 90-томника Льва Толстого.

Благородная миссия свершилась, но и она в силу разных социально-политических причин не оказала должного воздействия на умы современных поколений. Идеи, высказанные обоими мыслителями, остались за бортом «почтенного общества». А добровольное рабство как пребывало, так и пребывает в фаворе, шествуя по городам и странам, смеясь над провозвестниками свободолюбия и добра.

Надо бы каждому из нас подумать о стыде и совести. Только так можно выдавить из себя раба…

Загрузка...