Слог изменяется вместе с человеком; разговорная и письменная речь должны изображать характер того, кто их излагает. Извини меня, но мои прежние, веселые и пустые письма, не могут теперь повториться. Я давно не писал к тебе, а чувствую потребность излить свои мысли перед кем бы то ни было. Ты менее равнодушен и хладнокровен, чем другие, которые подняли бы меня только на смех. И так я опять пишу к тебе, дорогой Эдмунд, и надеюсь получить от тебя саркастический ответ.
Из моих писем ты знаешь загадочного пана конюшего Сумина, бесчувственного, как сфинкс, капитана, достойного Грабу, и все здешнее общество; я представил их очерки в нескольких письмах.
У нас недавно был бал в городе, на который съехалось множество гостей. Ирина везде царила, как королева, не своей странностью, в которой ее упрекают женщины, но красотою, умом и неописанной прелестью. Мой дед сидел при ней, как наседка, которая раскрывает крылья над своим цыпленком. С какою заботливостью он смотрел за ней, как защищал, и никого не допускал, в особенности меня. Он стратегическим способом старался отклонить мою любовь к другой цели, а для этого употребил все усилия, чтобы познакомить меня с удивительной красавицей пани Граба, у которой есть богатая дочь, невеста. Эта дама, не имея в настоящее время лучших поклонников, принимала меня довольно благосклонно, как молодого человека, недурно говорящего по-французски и с приличными манерами, но не представила дочери, желая за собой удержать воздаваемые ей почести. Что до меня касается, то ее зрелая и дивная красота нисколько не пленила меня. Она создание не нашего века, нежна как пух, рука боится дотронуться до ее прозрачного тела, а сильный вздох может поразить ее, как гром. О, мне более нравится Ирина. Нужно ее видеть й кругу молодых людей, которые бегают за ней, вьются, толпятся около нее! Она, спокойная, веселая, величественная, уверенная в самой себе — режет правду в глаза кавалерам, и каждый, разговаривающий с ней, уходит, разбитый в пух и прах.
Для меня не было места в кругу ее обожателей; мой дед так искусно перетасовывал игру, что пани Граба занималась моей судьбой весь вечер. Тщетно я старался освободиться от нее: то я должен был держать ей флакончик, то бегать за прислугой, танцевать с ней (потому что, несмотря на свою слабость, она страстная любительница танцев), одним словом, faire une cour assidue. Я выходил из себя, но не мог освободиться от этих оков. Я от природы вежлив, и моя глупая вежливость состроила со мной такую шутку; я ни на одну минуту не мог оставить овладевшую мною даму: только глазами и сердцем я был с Ириной, — приличие и вежливость приковали мое тело к нервной пани Грабе, которая вознаграждала меня за ухаживание рассказами о своем болезненном состоянии. Не скоро я успел вырваться из ее рук. Уставшая и изнеможенная, она уехала; я отвел ее до кареты, усадил, закутал, затворил дверцы и бегом прибежал к Ирине. Она посмотрела на меня почти с презрением; в ее взгляде я прочел, что дед уже успел прислужиться мне.
— Вы приятно провели вечер? — спросила она иронически.
— Приятно, или неприятно, но верно то, что не так, как я хотел и надеялся провести его.
— Напротив, ведь вы сами просили деда познакомить вас с этой дамой.
— Я?.. Я просил его?
Она посмотрела на меня и прибавила шепотом:
— Или вы, или конюший отлично играете комедию.
Я не сказал более ни слова и не хотел обвинять деда, хотя старый проказник выкинул со мною плохую штуку. Ирина стала иначе обращаться со мною: после минутного, очень равнодушного, разговора она ушла, жалуясь на скуку, и оставила меня в отчаянии. Я проводил ее глазами, и вслед за ней хотел уйти с бала, но на пороге я встретил капитана, который, остановив Ирину, вел с ней оживленный разговор.
— Этот конюший неоцененный человек, как он прекрасно шутит! — говорил он Ирине, удерживая меня за руку. — Вы не знаете, милая кузина, как он ловко прислужился пану Юрию?
— Пану Юрию?
— Да, он бросил его на жертву пани Грабе, вот какой шутник! Притом еще всех уверил, что он это сделал по его собственному желанию, а просто он хочет, чтобы пану Юрию надоела жизнь на Полесье, и чтобы он скорей принялся за свои дела в Великой Польше… Какой добряк этот конюший, какое у него прекрасное сердце, какое он имеет попечение о своем внуке! Он рад его скорей выпроводить отсюда, опасаясь, чтобы он не засел в наших болотах и не пренебрег бы своими важными делами.
Сказав это, он поклонился уходящей Ирине, а меня задержал.
— Вы видите, — сказал он мне на ухо, — что кузиночка моя в дурном расположении духа. Гм! Я никогда еще не видал ее такой. Это недаром! Эх, недаром. Будь я молод, как вы, я бы сейчас догадался. Не уезжайте! Кто знает, что все значит?
И, оставив меня, он исчез в толпе.
Я не успел еще переступить за порог, как старый конюший остановил меня, искренно целуя.
— Как? Сто тысяч чертей! — закричал он. — Ты хочешь, Юрий, уйти без ужина, голодным? Берегись, чтобы цыгане тебе не приснились. Ты не достоин имени поляка, если ты можешь спать с тощим желудком. Стыдись, стыдись, сто тысяч чертей!.. Пойдем вместе, я тебе не дам испортиться. Но чего ты такой грустный и задумчивый? Гм! Не думаешь ли уже о прекрасной даме? Ха! Ха! Ой, плут, плут!
— Прекрасная дама, благодаря конюшему, моему покровителю, прекрасно мне наскучила.
— Тере-фере-куку — стреляет баба из луку! Кто не трудится, любезнейший, тот ничего не имеет; скучай, но думай о дочери: хочешь иметь дочечку — понравься прежде матушке.
— Но, помилосердствуйте, пан конюший, оставьте меня в покое с дочерью!
— Ох, этот спартанец не хочет принять доброго совета! Мы знаем, какая вы птица! Ну, пойдемте же кушать.
Через буфет мы вошли в таинственную комнату, в которую нас пропустили с церемонией.
Здесь возносился фимиам игры для профанов.
В запертой и продолговатой, как ящик, конурке, одни наскоро ели, другие сидели за зеленым столом и играли в дьябелка. В пульке было около полуторы тысячи червонцев. Ты знаешь, как я прежде любил играть; я не скажу, чтобы и теперь вид игры не был для меня заманчив, тем более, что я выпостился порядком, и кроме игры с дедом, давно не играл. При виде играющих меня как-то защекотало, взволновало и прежняя страсть зашевелилась. Между тем, подали закуску, а дед, взяв меня под руку, привел к столику, и точно демон-искуситель знакомил меня по очереди со всеми игроками, и как будто нехотя спрашивал:
— Что, не хочешь ли ты сыграть?
Он задавал этот вопрос с желанием искусить меня; в его глазах выражалось непонятное для меня чувство нетерпения и отвращения.
За ужином старик хорошенько подпоил меня венгерским, велел еще подать шампанского и сам пил его, как воду. Ты знаешь, что я недурно пью; но он льет в себя, как в бездонную бочку, и не покраснел, не побледнел, говорил ровно, и постоянно ободряя меня — выпил, по совести, не менее шести бутылок вина, очень много водки и портеру. Наконец, видя, что я еще не пьян, велел подать пуншу, а потом, когда порядком в голове у меня зашумело, почти насильно засадил меня играть. Я напрасно сопротивлялся ему, правда, что очень слабо: прежние мои страсти громче и убедительнее заговорили, нежели недавно проявившийся разум. Вскоре особы, находящиеся в клубах дыма, стали вертеться передо мною; совершенно пьяный, я стал играть в дьябелка, имея всего несколько десятков червонцев в кармане; а дед, как демон-искуситель, стоял за моим стулом и всунул мне в руку сверток червонцев. Ты знаешь, Эдмунд, что мне везет в картах; имея навык в игре, под хмельком (к тому же дед все доливал мне пуншу, приговаривая: — если меня любишь), я стал с азартом играть. Против всяких правил, конюший подстрекал меня к большим ставкам и к продолжительному понтированию; но к счастью, или к несчастью, я долго выдерживал пасс — по пяти или шести раз я пропускал, и под конец игры я нашел перед собою около двух тысяч червонцев. Я был уже до такой степени пьян, что не мог держаться крепко на ногах. Конюший, как будто сжалясь надо мною, предложил выйти на свежий воздух и посадил в свою коляску.
Можно ли было ожидать от него такой измены? Пьяного, оглохшего, он привез меня, отгадай куда? — К Ирине. Я хотел попятиться назад, но было поздно — она стояла предо мною, а я перед ней, с поникшей головою, как преступник у позорного столба. Только конюший торжествовал; он вертелся, тер руки, смеялся и болтал. Я стоял у порога, но скоро, точно чудесным образом придя в себя, схватился за спинку кресла; и почувствовал, как с горя, с отчаяния у меня скатились две слезы по усталому лицу.
— Садись же, Юрий, кто не видит, что тебе трудно держаться на ногах! — кричал конюший. — Попросите его сесть. Если бы вы знали, какой он молодец! Как пьет! Просто чудо, и в дьябелка славно играет: выиграл около двух тысяч червонцев. Молодец!
Отрекомендовав меня с такой нелестной стороны, он посмотрел на Ирину; на лице ее выражались презрение и грусть и притом оно было необъяснимо серьезно. Я молчал, но желал умереть. Вдруг дверь быстро растворилась и вошел капитан с паном Грабой. При виде капитана конюший присмирел, точно его облили холодной водой; был невыразимо вежлив и сконфужен. Граба стоял, серьезный, как судья. В серых глазах капитана выражалась едкая улыбка победы; сперва он как будто не замечал моего присутствия, и потом вдруг вскрикнул:
— А и вы здесь, и вы здесь? — И расхохотался во все горло.
— О, бесценнейший дедушка, — сказал он, обнимая конюшего так крепко, как будто хотел удушить его в своих объятиях. — Вот образец родных! Вот неоцененный опекун! Он никого еще не угощал с таким усердием, как своего внука, он поил его и поил без меры.
Дед напрасно пытался переменить разговор.
— Однако и пан конюший, подчуя внука, сам выпил не менее десяти бутылок вина! Ну уж голова — можно поздравить! А подпоив порядком своего гостя, хватило у него сердца — насильно засадить его за карты! — прибавил капитан, обращаясь к деду, который с досады закусал губы, вытаращив глаза, и сжал кулаки, как будто готовясь к драке. — Ха! Ха! Ха! Слава Богу, что внук ваш не проигрался в пух и прах!
Ирина, как я заметил, посмотрела на меня с сожалением, а с укором на деда. Граба подошел ко мне, говорил что-то на ухо, но я ничего не мог понять, до такой степени был в беспамятстве. Он с заботливостью брата тихо увел меня из комнаты, посадил в экипаж и привез домой, поручая меня Станиславу, который знал, как со мною обращаться в подобных случаях. На другой день утром, когда я в бешенстве и отчаянии расхаживал по комнате, приходит ко мне мой новый друг, затворяет за собою двери, садится на стул и говорит:
— Я вижу по вашему лицу, что вы сильно огорчены вчерашним происшествием, даже можно сказать, несчастьем; я ожидал, что печальный вид, в котором вы вчера явились перед уважаемой вами особой…
— О, не говорите об этом! — закричал я.
— Напротив, мы должны говорить об этом. Несчастье привело вас в наш край, и вы можете сделаться жертвой стечения обстоятельств. Я должен вам объяснить все, чтобы вы хорошо меня поняли. Знаете ли вы прошлое своего деда?
— Я ни его прошлого, ни его самого не знаю, и знать не хочу! Сегодня я уезжаю.
— Не торопитесь, погодите, будем говорить откровенно. Зачем скрывать! Капитан говорил мне, что вам некуда ехать: скажите мне правду, хотя это будет дорого вам стоить.
— О, на свете всегда найдется место, где погибнуть!
— Но зачем погибать? — спросил Граба.
— Жизнь опротивела! — вскричал я.
— На все есть лекарство.
— На все, кроме одного, — возразил я с горестью. — Вы хотите, чтобы я был с вами откровенен? Говорю вам, я с первого взгляда полюбил m-elle Ирину; и сразу я видел, что это безумие, но преодолеть чувства не мог. Вчера явился я перед лицом этой женщины в таком виде, который навеки должен меня погубить в ее глазах. Что же остается мне делать теперь?
— Доказать, что это был только несчастный случай, оправдать себя дальнейшим поведением.
— Но чувство не рассуждает, и впечатление не изглаживается. Вчерашнего не воротить, — оно безвозвратно погубило меня.
— А если m-elle Ирина знает, что вы против воли дошли до такого опьянения и сели насильно играть?
— Тем не менее дурное впечатление осталось.
— Может быть одно лишь сострадание.
— О, сострадание тоже страшно! Кто питает сострадание, тот не умеет любить; обыкновенно, мы сострадаем к тем, кто ниже нас.
— Вы эти вещи слишком горячо принимаете к сердцу, — сказал Граба, — но я, который, по возможности, извиняю вас, скажу вам одну истину: ничего подобного бы не случилось, если бы у вас были твердые и непоколебимые правила. Не сердитесь, я вас мало знаю; но я всегда говорю правду даже малознакомому. Никогда не следует пить через меру, даже с друзьями; пускай лучше они сердятся, чем вам приходить в животное состояние. Во-вторых, пристойно ли играть в карты?
— Как?
— Карты — это игрушка варварских и необразованных народов; они отнимают только время, приучают к жадности, развивают самые пагубные страсти и приводят к гнусной праздности. Я не постигаю, как можно играть! Позволяется играть диким индейцам и людоедам, позволяется лаццарони в Неаполе.
— И так вы решительно порицаете игру?
— Да, как остаток варварских времен и признак упадка.
— Но ведь это борьба с судьбой! Это…
— О, этим всегда оправдываются страстные игроки. Игра — это глупость. Игрокам нравится, если не выигрыш денег, то по крайней мере выигрыш ощущений, но в картах ли нужно искать приятных ощущений? А если за это волнение пришлось бы совершить убийство, или преступление, заплатить кровью ближнего, будете ли вы тогда находить приятные ощущения в игре? Карты деморализируют человека, и не один человек, севший за зеленый стол честным, встал через несколько часов обманщиком, негодяем. Можно ли, видя опасности игры, добровольно бросаться в огонь ее? Нет, нет никогда не надо играть.
— Вы правы! — закричал я. — Даю вам слово, что более играть не буду.
— Вы отлично сделаете. Боже мой! Жизнь человека — это ничтожная капля, незаметная былинка, данная ему Творцом для того, чтобы приблизиться к Нему, вознестись духом к Создателю, а он, неблагодарное творение, тратит ее, на что? — На игру в карты. И так вместо того, чтобы отчаиваться, гибнуть, нужно только переменить образ жизни, и определить свои занятия.
Я ободрился духом; он продолжал:
— Нужно отказаться — от праздности, от карт, избрать определенную цель жизни — употребить ее для пользы ближнего, для своей собственной — стремиться к самоусовершенствованию.
— Хорошо! Но могу ли я, с отчаянием в сердце, когда уже все мне опостыло, найти достаточно сил для новой жизни?
— Отчаяние — признак малодушия; кто выжил из ума, тот отчаивается.
— Разве не следует никогда не терять рассудка?
— А, — воскликнул Граба с некоторым эгоистическим чувством, — человек всегда будет человеком; упасть — дело человека; но подняться, вот заслуга и великая победа!
— Дайте мне хороший совет, придайте бодрости, скажите что делать?
— Трудиться! — ответил Граба.
— Нужно же с чего-нибудь начать!
— В настоящее время самый соответственный для нас труд, — продолжал он, — это хозяйство. Не думайте, что я советую вам наживать состояние кровавым потом народа, такое хозяйство — преступление. Я иначе понимаю этот род жизни. Можно хозяйничать, не угнетая крестьян и незаметно распространяя вокруг себя благосостояние, просвещение и здравые понятия об обязанностях; можно благотворно действовать на окружающий народ, а самому вести деятельную и мужественную жизнь, удалиться от того, что у нас называют большим светом, мысленно приближаться к Богу, познать самого себя, а чувствами сродниться с ближними. В молодости вы злоупотребляли удовольствиями жизни, теперь вам нужно вылечиться от вашей наклонности к пустоте и суете.
Он говорил, я с покорностью слушал и замечал какая во мне происходила перемена. Я все это позволил себе сказать, а еще более порешил сделать так, как он мне советовал. Граба с капитаном уговорили меня взять в посессию[4] разоренное имение невдалеке от Тужей-Горы и от Румяной, на самой границе с имением панны Ирины З… Этот злополучный выигрыш, половину которого я напрасно старался отдать деду, выигрыш, который жжет мне руки, который почти погубил меня в глазах Ирины, сделался, как будто в наказание, краеугольным камнем моего будущего. Сегодня мы подписываем контракт аренды, я даю деньги, а в марте вступаю в новое хозяйство.
Я не могу более видеть Ирины и моего деда; я не покажусь ей на глаза, — мне стыдно, я боюсь ее и люблю, а дед изменил мне, оттолкнул, — я до сих пор не знаю причины. Навязываться ему я не намерен. Однако после этого казусного вечера совесть, как будто укоряет его: он навещает меня, присылает узнавать о моем здоровье; ворчит, узнав, что капитан и Граба принимают во мне участие, и что я остаюсь на Полесье. Впрочем, он вызвался тоже помогать мне; но я из уважения к его седине ничего ему не ответил, а дал только заметить, что с этого дня мы чужие друг для друга.
Смейся, если хочешь, я еду сегодня к своему (как здесь называют) законоведцу, чтобы окончательно условиться о посессии. Западлиски (так называется имение, которое я беру в аренду), лежит на добрую милю расстояния от Тужей-Горы, и в трех четвертях мили от Румяной, с которой оно граничит.
Конюший приходил объявить мне, что там болота, песок, очерет и бедность, что я только даром потеряю время и деньги; он рад-радешенек удалить меня отсюда, но я крепко держусь Западлисок. Он не допускает меня к Ирине, может быть, я более ее не увижу! Граба, зная, что происходит в моем сердце, потому что я открыл ему свою тайну, утешает меня добрыми советами. Я уверен, что он и капитан, последний хотя наперекор деду, будут усердно помогать мне.
Теперь я ревностно возьмусь за исследование прошедшей жизни моего деда и постараюсь разгадать его тайны.
Итак прощай!
«Твой Юрий».