Вперед прошу тебя, милая Фанни, не удивляться растянутости моего письма; я хочу тебе открыть все то, что касается меня, чтобы, прочитав мою историю, ты вознесла с молитвою глаза к Всевышнему. Я верю в могущество благословения и в силу желаний истинного друга. В последнем письме[6] я извещала тебя, сколько мне помнится, что отношения наши не переменились. Мой опекун, хотя не препятствует с прежней злобой Юрию искать моей руки, чему, впрочем, нет явных доказательств, но он предугадывает это инстинктом своей привязанности ко мне, тем не менее пользуется еще всяким случаем, чтобы представить мое будущее в мрачных красках. Но теперь он обратил на него все внимание и даже переменил прежнее, невыгодное о нем мнение, сделался к нему добрей и теперь только молчит.
Однажды, когда разговор зашел об Юрии, конюший отозвался:
— Конечно, и теперь не иначе скажу: он ветрогон и больше ничего; но имеет хорошее основание, характер, в нем течет благородная кровь. Его-то вполне винить нельзя — сирота, пущенный на волю, он шел, куда глаза глядят.
— Слава Богу, вы сами стали оправдывать его.
— Нет, милостивая государыня, вы ошибаетесь, я нисколько не оправдываю его. Он шалопут, вертопрах, но что делать: нужно принять его, каков он ни есть.
— Вы говорите, что его нужно принять? — спросила я с улыбкой.
Старик испугался.
— Напротив, не нужно его брать! Зачем его брать, пускай черти берут его!
Он посмотрел на меня, я улыбнулась.
— А что, — сказал он, — пока я разъезжал по делам, не сделал он тебе втихомолку предложения?
— Нет не он, но я, может быть, сделаю ему предложение, потому что другого исхода не вижу.
— Так вот до чего дошло! Старик ломал руки.
— Он любит меня.
— Ба! Нет ничего удивительного!
— И я его люблю.
Он схватился за голову, побежал по комнате, возвратился назад и воскликнул:
— Не пугай меня! Правду ли ты говоришь?
— Я люблю его, — повторила я опять.
— Теперь только остается, — сказал он с горькой иронией, — поехать в Западлиски и сделать ему предложение, а потом заехать за ним в карете и взять его в Румяную. Прекрасно, прекрасно!
— Ну, а если дошло до этого?
— Это безумие!
— Называйте, как хотите.
— Подожди, по крайней мере, пускай он сделает тебе предложение.
— Но он такой застенчивый, я никогда от него не дождусь этого.
— Он застенчивый? Маленький ребенок, бедняжечка!
— По крайней мере, он никогда ни слова не говорил мне об этом.
— Расчет! Цыганская штука!
— Можно ли так осуждать человека?
— Я не осуждаю его, но боюсь.
— Бог поможет.
— Эх! Знаете ли вы пословицу: береженого — Бог бережет. Я твой опекун и не хочу им быть на одной только бумаге. Помилуй, не делай скандала — ожидай!
— Хорошо, я буду ждать. Он поцеловал мою руку.
— Но если уже на то пошло, вы не будете, папаша, сопротивляться?
Старик подумал.
— Разве ты не делаешь со мной все, что захочешь? Эх, не будь я так слаб, имей я более власти над самим собою, я никогда не согласился бы на этот брак.
После этого разговора он уехал, и как сам сознался мне теперь, поехал прямо в Западлиски. Он уверял Юрия, что во мне нет никаких чувств, что я безжалостно отказала нескольким искателям моей руки, что я живу одним разумом, но не чувством; он надеялся отклонить Юрия от предложения. Усилия его были напрасны, потому что Юрий никогда не был слишком смел со мною. Наконец, настала решительная для меня минута. Я была не совсем здорова, приехал Юрий. Лацкая, по обыкновению, ушла, чтобы не быть свидетельницей нашего разговора, который чрезвычайно раздражал ее. Я просила его читать мне книгу; на столе, как будто нарочно, лежали сочинения Якова Ортиса. Ты верно знаешь Ортиса? Фосколо издал их в первый раз в Лондоне.
Когда мы дошли до страстной сцены между Терезой и Яковом, он не решался читать далее. Я напрасно настаивала, он не хотел продолжать; он не мог скрыть своего волнения; чувство, раздраженное чтением, рвалось наружу. Может быть, и я, потеряв терпение, довела его до неизбежного признания, которого он боялся. Наконец, он открылся — у меня не хватило ни слов, ни силы; молча я подала ему руку, мы разговаривали только глазами. Он любит меня; я почувствовала бы, если бы он лгал: притворство обнаружилось бы в словах, в движениях, но нет, он любит меня! А я… зачем писать? Я люблю его также горячо и всегда буду любить. Пишу эти слова, и у меня потемнело в глазах: человек часто в жизни произносит это слово всегда, но оно бывает так непродолжительно. Грустно, печально, страшно даже на пороге самого счастья!
На другой день мы увиделись только вечером; он приехал с конюшим. Старик целый день провел в Западлисках, но о вчерашнем разговоре ничего не знал. Я встретила их с радостным и сияющим лицом; конюший, посмотрев на меня, вероятно, догадался, потому что все это время он упрекал меня, что я грущу. Действительно, я просияла от радости и помолодела, — такая быстрая перемена не могла быть без причины. Конюший, заметив это, сказал мне мимоходом:
— А может быть, уже сделано предложение?
— Отгадайте? — спросила я шутя.
— Ты готова сама броситься на шею! — сказал он нахмурившись.
— Я? Нет!
— Так он дерзкий! Этого-то я не ожидал.
Чуть заметная грусть и ревность выразились на его лице.
— И так он отнимает тебя! — воскликнул старик. — Ты не будешь любить меня. Он все еще сердится, я сделал ему столько зла!
— Пан Юрий, — возразила я, — вы ведь любите пана конюшего и не помните зла?
Этот неожиданный вопрос озадачил Юрия.
— Без всякого сомнения, я уважаю деда и не помню зла, которое он сделал мне.
— О, нет! Не верю, — ответил конюший, качая головой, — ведь я немало насолил тебе. Теперь нечего вспоминать старое, не правда ли?
— Как теперь? — спросил Юрий.
— Неужели ты думаешь, что я ничего не знаю?
У старого, почтенного Немврода навернулись слезы на глазах.
— Слушай, хлопец, — сказал он серьезно, — против воли Божией не пойдешь, я напрасно ломал бы голову, чтобы разорвать то, что Бог сказал: видно, судьба! Но помни, помни, что это не пустая шутка! Бог дает тебе просто ангела, а не женщину: умную, с характером, красивую, добрую, и если ты не постараешься быть достойным ее, ну, так, знай… если ты не сделаешь ее счастливой, как Бог на небе — отомщу, помни это, о, безжалостно отомщу!
Юрий поцеловал его в плечо; они обнялись; конюший заплакал, потом сел около стола и задумался.
Выслушай еще другую историю, милая Фанни, которую Юрий рассказал мне. Он был тогда у Грабы, когда конюший приехал в своей бричке с таинственным видом и с иронически-злобной улыбкой на устах. Еще у крыльца он спросил:
— Ну, дорогой сосед, где ваш сын?
— Кажется, поехал на охоту, — отвечал Граба.
— Ой ли?
— Мне кажется.
— Теперь не время охотиться. Можете ли вы уделить мне свободный часик?
— Я весь к вашим услугам.
— Можете ли вы поехать со мной за несколько миль?
— С удовольствием. Он обернулся к Юрию.
— Ну, и пан Юрий тоже.
— Я сейчас уезжаю в Западлиски.
— Нет, пан Юрий тоже с нами поедет, — ответил конюший.
— Куда это?
— О, какое любопытство! Узнаете куда!.. Ну, а если б в Замалинное, навестить наших добрых Суминов?
— С большим удовольствием! — ответили оба и поехали все трое.
В этом путешествии скрывалась тайна. Конюший тер руки, с беспокойством все высматривал, скоро ли они приедут. Приближаясь к двору, он высунулся из брички и указал старому Граба на привязанную к забору лошадь:
— Не Сарнечка ли это пана Яна (так называлась его верховая лошадь)?
— Да, в самом деле, — сказал Граба, — это Сарнечка Яна.
— Что пан Ян делает здесь? — смеясь, спросил конюший.
— Что? Он, как и мы, приехал навестить Суминов, — равнодушно ответил отец.
— Кажется, он частенько приезжает сюда?
— Нет ничего удивительного, они очень добрые люди.
Конюший полагал, что Граба будет сильно удивлен, увидав своего сына в бедной хижине, но ошибся в предположении и замолчал. Мы молча подъехали к крыльцу. Конюший прошел на цыпочках через гостиную, ведя за собою пана Грабу.
Старушка, мать Сумина, дремала над чулком; панна Юлия, ее дочь, вышивала в пяльцах у окна; Ян Граба сзади ее читал вслух книгу.
Неудивительно, что они не услышали, когда мы приехали. Конюший указал рукой отцу на эту парочку, как будто хотел сказать: а что? Отец улыбнулся.
В гостиной все уже зашевелилось. Бабушка сорвалась с подушек, воскликнув:
— О, Иисусе Христе, Пресвятая Дева! Пан конюший!
Ян отскочил, покраснел; барышня не успела поклониться — убежала.
Однако понемножку все пришло в нормальный порядок; и хотя на лицах выражалась еще тревога, но спокойный и веселый вид пана Грабы, самой страшной здесь фигуры, вскоре успокоил суматоху в доме. Конюший, полагая, что отцу нужно объяснить какие отношения связывают его сына с бедным шляхетским домом, постоянно преследовал Яна и Юлию вместе. Граба, как будто не замечая этого, был очень весел, с хозяином разговаривал о хозяйстве, с бабушкой о генеалогии, с девицами о цветах. Юлия бросала на него испуганный взгляд, как будто умоляющий о пощаде; сын был грустен, но покоен.
Перед самым почти отъездом, когда все поднялись со своих мест, старый Граба подошел к пани Терезе со следующими словами:
— Я приехал сюда не столько для того, чтобы навестить вас, сколько по другому более важному делу.
Все побледнели; конюший зажал рот, ожидая, что будет.
— Я упросил папа конюшего приехать вместе со мной, чтобы торжественно просить руки вашей дочери для моего Яна.
Старушка от удивления не могла промолвить ни одного слова; она не верила своим ушам, ломала руки и упала в кресло.
— Я знаю о его привязанности к панне Юлии, знаю, что вы считаете этот брак неровным, и вежливым образом давали ему заметить о напрасном посещении вашего дома; знаю, что Ян с терпением перенес все, любит панну Юлию, и во всех отношениях будет с нею счастлив, и потому прошу руки вашей дочери для моего сына.
Кто в состоянии описать удивление конюшего, радость честной семьи, и чувство, с которым сын бросился отцу на шею, а старушке к ногам. Действительность показалась сном этому бедному семейству; все плакали от радости; Юлия была почти без чувств. Конюший после минутного остолбенения, потому что никогда не ожидал такого конца, схватил Грабу за руку, сильно пожал ее и сказал:
— Сто тысяч чертей! Я никогда не ожидал этого! Да вознаградит тебя Бог!
Это была чисто драматическая сцена. Юрий был свидетелем ее и потом с увлечением рассказывал мне ее весь вечер.