Часть третья ПОД ДОЖДЕМ Цивилизации тропических низин и постледниковых лесов

Птицы строят гнезда — но я не строю;

Я, евнух времени, лишь стою напряженно,

И ничто не может разбудить меня.

О Ты, Бог Жизни, пошли дождь моим корням!

Джерард Мэнли Хопкинс.

Поистине справедлив Ты, Господи

…Когда, например, в деревне около Дерпта (современный Тарту) испытывали необходимость в дожде, обычно трое мужчин взбирались на высокие ели в священной роще. Один из них в подражание грому бил молотком по котелку или небольшому бочонку; второй в подражание молнии высекал искры из горящих головней, а третий — его называли «вызыватель дождя» — разбрызгивал во все стороны воду из сосуда с помощью связки веток. Чтобы положить конец засухе и вызвать дождь, девушки и женщины из селения Плоска приходили ночью нагими к околице и лили там воду на землю. На большом острове к западу от Новой Гвинеи — его название Гальмагера, или Гилоло, — шаман вызывает дождь, разбрызгивая воду по земле веткой, сорванной с определенного вида дерева. В Сераме достаточно посвятить кору дерева определенного вида духу и бросить ее в воду…

Дж. Фрейзер. Золотая ветвь[336]

Почему я больше не в наших лесах,

Вдали от этих смертельных берегов?

Это вы, жестокие, вы и ваши законы,

Это вы, кого следует называть дикарями.

Гурон: комедия[337]

5. Дикие леса Постледниковые леса и леса умеренного пояса Случаи обезлесивания. — Американский Юг. — Североамериканские леса умеренного пояса. — Европа

Сейчас только углубление в земле и покрытые землей камни подвала остались от жилища, и земляника, ежевика, малина, лещина и сумах растут здесь на солнечном газоне; сосна или искривленный дуб стоят на месте очага, а там, где когда-то был камень порога, растет душистая черная береза. Иногда можно увидеть яму от источника; когда-то из него струилась вода, но теперь здесь сухо и все поросло травой; или вода ушла в глубину и будет открыта заново когда-нибудь в будущем; сейчас она под плоским камнем, покрывшимся почвой, когда ушли последние люди.

Торо. Уолдо, или Жизнь в лесу[338]

Кто знает, придут ли сюда когда-нибудь в поисках выгоды или занятия люди вырубить лес, но кто бы они ни были, какому бы закону ни подчинялись, я назову их варварами. «Я запрещаю вам делать это… Это лес королей, епископов, принцев, крестьян… он не принадлежит ни вам, ни мне. Он принадлежит только Богу».

Стефан Жеромский. Puszca Lodlowa[339]

Слезы деревьев: человек учится уничтожать леса

Запасшись письменным разрешением архиепископа Лионского, Роббер де Моле и его товарищи вернулись в 1098 году в монастырь, чтобы набрать достаточно людей для осуществления нового монашеского предприятия. К ним присоединился 21 доброволец, и они углубились в дикую местность, известную как Сито и расположенную в епископстве Шало, куда редко заходили люди и где жили только животные, потому что вся местность была покрыта густыми лесами и колючим кустарником. Когда божьи люди пришли сюда и поняли, что чем менее привлекательна эта земля для мирян, тем больше она подходит им, они, срубив лес и расчистив кустарник, принялись строить монастырь[340].

Это было настоящее колонизаторское предприятие на неисследованном фронтире. Это также было чем-то вроде реконкисты — возвращение богу земли язычников. В лесу жили демоны, феи, эльфы, древесные духи и «зеленые человечки» — в лесу или в деревьях с изменчивой внешностью. Здесь с дубов и сосен спрыгивали гиганты, полные злых намерений; деревья могли ходить на корнях, они следили за вами невидимыми глазами и способны были сцапать своими ветвями. Лес был полон неизгнанного зла; в нем жили существа первобытного мира, они скрывались в тенях и перебегали между корнями и ветвями рощ, которые многие поколения считали священными. Чарльз Кингсли точно описал восприятие лесов Центральной Европы сознанием тех, кто в Средние века жил к западу от них:

Земля ночи и чудес… полная лосей и быков, медведей и волков, рысей и росомах, а может, и чудовищ пострашней… ибо здесь царило варварство, отвратительней самой из отвратительных черт цивилизации… люди-деревья, люди, принимающие облик зверей, великаны, чудовища, оборотни, здесь таились браконьеры, воры и преступники, многие из которых жестокие маньяки; обнаженные, жили они в ямах и пещерах и не знали иного закона, кроме своей злобы и похоти; они ели человеческую плоть; и горе женщине, ребенку или невооруженному мужчине, который попадет в их безжалостные когти[341].

Лес проникнут языческой чувственностью. Даже поляны укутаны тенью, в которой таятся воспоминания о нимфах и сатирах. На толстом слое листвы под ногами сохранились отпечатки их тел и следы. Почва леса, пропитанная смолистым запахом сосны, помнит их непристойные обряды. В такой среде пуританину типа Мильтона очень легко представить себе колдунов и чудовищ, «поклоняющихся Гекате». В языческих рощах росли священные деревья, которые христианские святители срубали на церкви или кресты. Свидетели утверждают, что святой Мартин встал на то место, куда должно было упасть срубленное священное дерево: он отразил его крестным знамением. Святой Бонифаций привлек множество последователей хладнокровием, с которым предназначил священный дуб Гисмар для строительства часовни. Карл Великий придал войне с саксами священный характер, вырубив в 772 году рощу Ирминсул — рощу «мирового дерева»[342]. Эфиопский монах XII–XIII веков святой Такла Хейманьот уничтожал «дьявольские леса» (см. ниже, с. 377). Другой эфиопский святой, король Йемрехана Крестос, заслужил в XII веке упрек Сатаны, когда начал рубить леса на строительство зданий:

Почему ты заставляешь меня покидать мои скалы, где я жил, когда так много людей поклонялись мне и были моей радостью?.. И тогда Йемрехана срубил все деревья и кусты и сжег их огнем[343].

Самый распространенный символ христианства представляет собой срубленное или выкорчеванное дерево, со срезанными ветвями и с прибитым к нему человеком.

Светским спутником христианства в Средние века был рыцарский эпос, в котором также заметна антипатия к лесу. Воображаемый homo silvester, «дикий лесной человек», изображен противником рыцаря в бесчисленных произведениях искусства, он свирепо и страстно бросает вызов своему цивилизованному сопернику, он «ест сырым мясо и рыбу»[344] и соревнуется в овладении землями и женщинами. У всех цивилизаций, уничтожавших леса, были такие привидения. Энкиду, волосатый спутник Гильгамеша, побуждает его сразиться с еще более волосатым чудовищем за обладание лесом в Ливане[345]. Мохнатые лесные люди — распространенные персонажи китайских страшных рассказов и фантазий. Слово «органгутан» на малайском означает «лесной человек». Чжоу Дагуань сообщает о том, что жители Ангкора боятся человекоподобных жителей леса (см. ниже, с. 240). В зале для приемов султана Альгамбры изображен лесной человек. На границах большинства цивилизаций непокорные жители лесов служили источником представлений о зверском поведении лесных людей. В христианском мире, который в Средние века успешно приручил лесных обитателей, даже дикие люди в воображении художников могли становиться более цивилизованными. Они стали геральдическими поддерживающими фигурами в бесчисленных рыцарских гербах и даже украшениями дверных проемов в доминиканском колледже в Вальядолиде. На баварской картине XV века женщина учит одного из таких лесных людей играть в шахматы[346].

В главном зале замка Бинч художник нарисовал в 1549 году балетную сцену; на ней дикие люди в обвислых зеленых одеяниях сражаются с горгонами, а затем послушно уходят по приказу красиво одетых женщин[347]. Даже самые свирепые дикие люди средневековой литературы удивительно благородны и рыцарственны. Дикий лесной человек был соперником сэра Гавейна в английской поэме XIV века «Сэр Гавейн и Зеленый Рыцарь». Чтобы встретиться с ним, герой должен пересечь дикий лес из «огромных развесистых дубов». Он встречается со змеями и волками, с медведями и кабанами, с привидениями и древоподобными гигантами, называемыми «энтейны». Его «едва не убил холод», когда он спал на голых камнях, а птицы на деревьях жалобно кричали от холода. Охотники, владевшие лесом, встретили его как человека, который может научить их «ловкости вора» — вежливому поведению — и «благородной речи». Дети природы чувствовали, что находятся в обществе воспитанного человека. Противник Гавейна был сам похож на лес: волосы как трава; фигура и осанка как у дерева. О нем сказано, что он «повелитель самых диких лесов земли», что «ударами руки он причиняет смерть» и что он «дьявольски умен». Однако встретившись с ним, Гавейн обнаружил, что Зеленый Рыцарь — это предшественник благородных дикарей: он уважал договоры и мог поучить нравственности сидящих за Круглым столом[348].

Но коль скоро дикого человека могли цивилизовать контакты с миром ферм и городов, то и цивилизованный человек мог в лесу сблизиться с природой. В средневековой Европе считалось, что охотники обладают той же «дурной кровью», что и их дикие соседи: живя в лесу, они перенимают обычаи хищников, охотятся так же, как звери: они остро ощущают запахи, умеют неслышно выслеживать и яростно сражаться — они могут стать «взбешенными». Действительно, они подвергались риску заразиться бешенством: укус больного животного превращал людей в зверей и подтверждал миф о «черной крови»[349]. Лес был не просто отсутствием цивилизации — он был ее врагом.

На границах христианского мира лес исчезал вместе с распространением крещения, точно так же как в тропиках он исчезал при распространении ислама (ибо после того, как их эллинистические предшественники уничтожили деревья на некогда лесистых просторах, превращая его в бревна, смолу и топливо, мусульманам пришлось столкнуться в умеренном климате лишь с немногими лесами): в восточной Бенгалии с XIII по XVIII век в джунглях возникали мусульманские мечети, вокруг них появлялись поселки и лес исчезал[350]. В Китае, где бизнес был в большей степени делом мирским, обширные северные и тропические леса в основном оставались нетронутыми до самого XX века, но вот леса умеренного пояса стали самой первой жертвой распространения обработки почвы. В «Книге Од», относящейся, вероятно, к началу первого тысячелетия до н. э., описаны веселые лесорубы, размахивающие топорами. Это удивительно напоминает описанный Гомером звон железных лезвий, раздающийся в лесах[351].

Трудно страшиться природных ресурсов, которые так быстро исчезают, и в долгой истории Китая рациональная политика лесоводства соответственно насчитывает много столетий. Как и пейзажная живопись, идеализирующая лесные сцены. Однако там, где первичный лес уцелел, он по-прежнему способен вызвать отвращение, которое засвидетельствовано у цивилизованных европейцев. Великий поэт VIII века н. э. Ли Бо утверждал, что побывал на «диком Западе» средневекового Китая — прошел по лесам бамбука и сосны, которыми правит «Хозяин демонов» и в котором живут кочевые племена. Он писал:

Легче подняться на небо,

Чем пройти по дорогам Сычуаня,

И тот, кто слышит рассказы об этом,

Бледнеет от страха.

Согласно позднейшему сатирику, Ли Бо, который был известным пьяницей, видел горные леса только в пьяном воображении:

Там, где касалась страницы его кисточка,

рождались облака и туманы.

Тысячи диких утесов, десятки тысяч опасных вершин,

невообразимых, несравненных,

Но для Ли Бо эта дорога была ровна, как равнина,

Он напивался во дворце женщин

перед Его Величеством.

А протрезвев, не мог вспомнить стихи,

которые написал[352].

Однако высокогорные леса действительно существовали; и чтобы найти их, не нужно было далеко забираться на восток. Почти тысячу лет спустя работники, которые рубили лес для императорского дворца в Пекине, докладывали:

Здесь, в глубине гор и в пустых ущельях, где раньше никогда не бывал человек, сохранились деревья от дней дикости и хаоса. Это лес дикий, буйный и исключительно опасный. В горах живут ядовитые змеи и кровожадные хищники. Здесь есть пауки размером с колесо телеги, их паутина свисает до земли, как сеть; в нее попадают тигры и леопарды, которых пожирают пауки[353].

В христианском мире страх перед лесами постепенно исчез под воздействием литературы, опыта и топора дровосека; средневековые святые и договоры о псовой охоте смело бросали лесу вызов; в конце XVIII и в XIX веках по лесных тропам до самого короля эльфов и Гензеля и Гретель прошли этнографы, собиравшие народные сказки. Все это было процессом демистификации леса, сопровождавшим другой процесс — уничтожения лесов. Это была тропа, пробитая просвещением в колючих кустах и зарослях. Но лесные заросли не находили достойного хроникера, пока в конце XIX века не появился сэр Джеймс Фрейзер.

В дикий лес его привел исключительно цивилизованный поиск: потребность приукрасить и прояснить стандартный тест классического учебного плана — объяснить происхождение легенды о золотой ветви, которую Эней, герой поэмы Виргилия, должен был сорвать, чтобы доказать свое царское происхождение. Во времена Виргилия большинство лесов средиземноморского побережья уже было срублено, как сбривают щетину на подбородке: за триста лет до этого Платон оплакивал леса Аттики, «где теперь только пища для пчел и в крышах зданий еще можно увидеть балки из стволов деревьев»[354]. Теофраст, биограф Аристотеля, считал, что в Греции его дней стало меньше дождей, потому что вырубили леса[355]. Но участки леса уцелели, поиск привел Фрейзера к тому, что он считал подлинным лесом с древними березами и дубами, «картиной того, какой была Италия в далеком прошлом»[356], уцелевшей, не привлекая внимания художников, на склонах потухшего вулкана вблизи Рима.

Озеро Немо, как и в старину, обрамлено лесами; весной здесь распускаются цветы, такие же свежие, как две тысячи лет назад. Озеро так глубоко лежит в старом кратере, что его поверхности редко касается ветер. Со всех сторон берега, одетые роскошной растительностью, круто спускаются к воде. Только на севере узкая полоска ровной местности связывает озеро с подножием холмов. Такова сцена трагедии[357].

Здесь новый хранитель храма Дианы должен был убить своего предшественника, чтобы получить титул Короля Леса. С тяжелыми последствиями для всей будущей антропологии, одержимой этой темой, Фрейзер истолковал этот обряд, которому должно было предшествовать срывание ветки с определенного дерева, как жертву божеству или царю-божеству, как замену человеческим жертвоприношением смерти божества. Фрейзер был апостолом идеи научного изучения истории человечества, но мотивы его деятельности часто сомнительны. «Мы можем обнаружить, — высказывал он свои чаяния, — что цепь, которая связывает наши представления о божественном и представления дикарей, едина и неразрывна»[358]. За двадцать пять лет трудов «Золотая цепь» выросла до двенадцати томов. Какое-то время вся наука находилась под влиянием работы Фрейзера, и хотя впоследствии мода от него отвернулась: академические традиции — это своего рода река Лета, они всегда отправляют гигантов в забвение, — антропологи до сих пор одержимы многими его идеями.

Тема «Золотой ветви» и в особенности глав о священных лесах и рощах, — память, сохраненная в природной среде, которая, насколько нам известно, существовала здесь всегда. У деревьев нет бессмертия, но есть изменчивость. У них есть жизнь, они способны ощущать опасность, к чему скалы и горы остаются равнодушными. Их надо сажать и выращивать, но когда они умирают и весной возрождаются, когда оплодотворяют слоями перегноя почву, на которой растут, они провозглашают жизненный цикл, обещающий человеку бессмертие.

Фрейзер собрал огромное количество примеров запрета на уничтожение деревьев. Например, ирокезы предпочитали делать каноэ из деревьев, упавших по естественным причинам, а не лишать гигантов права на жизнь. Даяки не рубили старые деревья, а поваленные ветром смазывали кровью, дабы умиротворить их души. В провинции Гуйян на юге Китая дровосеки не прикасаются к баньяну, чтобы не вызвать его месть. Для племени ваника на востоке Африки срубить пальму — преступление не менее тяжкое, чем матереубийство. От Палатина до Филиппин, от Тигра до Того лесорубы просят у дерева прощения, прежде чем срубить его[359]. Эрисихтону, который срубил дерево в священном лесу Деметры, дриады внушили неутолимый голод[360]. В рассказе китайского писателя XX века Хун Мая семья передумала рубить на дрова сосну, которая росла на семейном кладбище, потому что во сне явился седобородый старик и предупредил: «Мы жили в этом дереве триста восемьдесят лет, и судьбой нам назначено превратить его в гроб… Почему вы считаете, что можете срубить нас, когда захотите?»[361]

Поэтому понятно, что жители леса вырубают леса неохотно. Уничтожение лесов происходит в результате завоеваний извне или из-за культурных изменений внутри — вроде действий монахов из Сито, идеологически предубежденных против леса. Только в этом случае страх перед деревьями превосходит страх перед их вырубкой. На тех, кто не живет в нем, лес действует угнетающе. Листва поглощает свет раньше, чем он достигнет глаз. Деревья возвышаются в полутьме, и наросты на их ветвях напоминают кулаки. В политическом воображении западного мира леса давно приобрели двусмысленность. На каждый побег дерева свободы рождается густой куст деспотизма, и на каждое майское дерево есть дерево висельников. В средневековых лесах размещались заповедные королевские охотничьи угодья, и они же служили убежищем для шаек «веселых людей». Для Блейка дубы — это деревья тирании[362], в то время как для большинства его соотечественников они — страж эгалитаризма. В англо-американской традиции у тори существовал «королевский дуб», уравновешивавший «Дуб конституции» вигов и патриотов. Леса, которые Джеймс Фенимор Купер любил как стражей первичной неиспорченной морали, находятся на той же широте, что и те полные языческих видений, которые почитал Геринг. Для польских борцов за свободу в XIX веке лес был двойственным символом независимости: для них он был и укрытием после поражения от превосходивших их численностью русских, и местом заточения, в котором они оказались зимой, когда кончились припасы[363].

Для тех, кто пришел с полей и из городов, леса опасны: эта среда требует, чтобы с ней боролись с помощью топора и огня — ведь в ней скрываются ваши природные враги, в ней можно заблудиться и умереть с голоду. Пока в северном полушарии на огромном постледниковом поясе существовал лес, он был слишком велик, чтобы от него убежать. Уйти от него можно было, только вырубив. Он олицетворяет дикую природу и бросает вызов цивилизационному инстинкту. Судя по готовности, с которой те, кто описывал лес, прибегали к архитектурным сравнениям, лес представлял собой искушение и для строителей. Колоннады древних храмов имитируют древесные стволы, а арки — кроны деревьев; ветви послужили образцом для балок и распорок. Портики храмов подобны священным рощам[364]. Витрувий объясняет происхождение зданий стремлением родившихся в лесу «людей, подобных зверям», воссоздать окружение, уничтоженное огнем, «сплести стены» из уцелевших ветвей и раздвоенных подпорок[365]. Архитектура готического Возрождения в равной степени вдохновлялась и восхищением природными формами, и соображениями средневековой эстетики[366]. С тех пор архитекторы, которые хотели сделать свои сооружения как можно более естественными, часто обращались к имитации деревьев. У меня в памяти работы Гауди: интерьер церкви Колония Гуэль, в которой поддерживающие столбы подобны древесным стволам; гротескная внешность Каса Мила, поражающая зрителя своей примитивной жизненной силой, подобно встающей из болота мангровой роще[367]. То, как создают свои сооружения природные строители: птицы и бобры, — могло подсказать жителям леса возможность преобразования своей среды обитания, не имеющую аналога в других окружениях. Бобры, которые валят деревья и расчищают поляны, показали полезный пример людям, занятым обработкой земли.

Более того, почва лесов умеренного климата после расчистки оказалась весьма пригодной для возделывания. Правило истории, из которого есть много исключений, в том, что леса уничтожались для получения пахотных земель по мере истощения почвы. Леса северного полушария росли там, откуда ушли большие ледники ледникового периода. Они образовали гигантскую темную полосу на лбу планеты там, где недавно сверкал лед. В пределах этой полосы и вокруг нее в принципе, если температура достаточно надолго поднимется выше 50 градусов по Фаренгейту и даст возможность деревьям расти, может появиться лес из высоких деревьев. Если подходящим окажется и ежегодное количество осадков — свыше 15 Vi дюймов, — условия подойдут и для широколиственных деревьев, которые представляют собой почти совершенную среду для жизни человека.

За этим порогом существует большое разнообразие, определяемое сортами деревьев, комбинацией этих сортов, разной почвой и колебаниями температуры. В умеренном климате есть участки леса, где выпадает вдвое больше необходимого количества осадков, как на северо-западном побережье Америки или на западном берегу Северного острова Новой Зеландии. В этих областях пища естественно производится в таком изобилии, что почти никакое приспособление среды не нужно. Другие леса едва в состоянии поддерживать жизнь человека. Умеренные леса по краям редеют и переходят в кустарники, которые, в свою очередь, сменяются тундрой, точно так же как тропические леса переходят в саванну. Кустарники и мелколесье переходят в пустыню или сменяются болотами. Большинство народов мигрирует между соседними природными зонами в поисках удобной микросреды. Некоторые самые смелые и перспективные примеры цивилизации возникали, как мы увидим, на стыке различных сред обитания.

Степень приспособления варьирует от способа подсечки и выжигания до полного уничтожения лесов. Нас очень интересует вопрос, почему одни леса уничтожены и уступили место большим городам со всеми признаками цивилизации, в то время как другие, не менее удобные, остались приютом обществ с гораздо более скромными притязаниями или общин, вполне удовлетворяющихся жизнью в лесу. До некоторой степени это вопрос о разнице между Новым Светом, где жители леса создавали более поздние и относительно скромные цивилизации, и Старым Светом, где леса умеренного пояса быстро исчезли под топором цивилизации.

Проблема была «решена» утверждением о наличии у туземных жителей Америки некоего недостатка, который удерживал западное полушарие в отсталом варварском состоянии, пока не явились европейцы и не усовершенствовали среду; в 1747 году просвещенный французский натуралист Жорж-Луи Бюффон восстал на утопическую традицию в описании Нового Света, которая в его время преобладала и, как он признавал, во многом обязана пропагандистской литературе империалистов и колонизаторов. Он нарисовал альтернативную Америку, континент трудного климата, карликовых животных, кривых растений и умственно отсталых людей. Последователи Бюффона развили эти нападки: самым решительным из них оказался Корнель де По, автор статьи для книги, заменившей просветителям Библию, — для «Энциклопедии»; он считал, что западное полушарие опасно для тех, кто решится в нем поселиться. Подобные взгляды привлекали внимание — и последователей, они вызывали споры и порождали научные сомнения в концепции благородного варварства. Но дух пионеров оставался неустрашимым. На приеме в Париже Томас Джефферсон дал эффектный ответ сторонникам таких взглядов: он указал на то, что все присутствующие американцы выше своих французских гостей и что в Америке есть немало туземных племен, представители которых в росте не уступают европейцам[368]. Ответ на подобные воззрения можно найти в следующих двух главах этой книги: в некоторых природных зонах за пределами умеренного пояса, в частности в тропических лесах и на определенных типах высокогорий, туземные американские цивилизации могут производить не MeHiee сильное впечатление, чем любые цивилизации Старого Света. Не успел де По сформулировать свою теорию о врожденной отсталости американцев, как археологи начали добывать из-под камней главной площади Мехико[369] и из-под земли в городе майя Паленке[370] великолепные свидетельства существования древних американских цивилизаций (см. ниже, с. 232).

Не следует думать, что развитие цивилизаций доевропейской Америки задерживала экологическая чувствительность «природных американцев». Модный романтический миф связывает все особенности жизни Америки до прихода европейцев с экологической корректностью и называет туземных жителей «едиными с природой». Люди повсюду выбирают определенную стратегию, справляясь с ограничениями, налагаемыми средой; ни один народ от природы не добродетельнее, или невиннее, или иррациональнее других; всем приходится иметь дело с другими видами, эксплуатировать их или охотиться на них. Эти реакции располагаются на непрерывной шкале между безжалостным подчинением природы потребностям человека и разумным приспособлением самого человека к потребностям окружения. В истории западного полушария, как, я надеюсь, мы увидим, есть примеры обеих крайностей: одни народы практиковали в обращении с экосистемой, частью которой были они сами, сотрудничество и благоразумную сдержанность, другие безжалостно стремились преобразовать мир в соответствии со своими представлениями. Умеренность, с какой доевропейские обитатели американских лесов обращались со своим окружением, нельзя всовывать в готовую теорию; к ней следует подходить, собирая свидетельства и обдумывая в сравнительной перспективе.

Великая Влага: ранние цивилизации лесов Северной Америки

Ортодоксальное направление в археологии, известное как «диффузионизм», давно отвело жителям лесов Северной Америки статус культурных нахлебников, способных перейти к сельскому хозяйству, лишь когда извне появляются подходящие виды растений и соответствующие инструменты; однако, подобно многим хорошим начинаниям, сельское хозяйство может возникнуть независимо у разных народов. Растения, на культуре которых оно первоначально основывалось в северных частях Нового Света, — это туземные растения, способы их возделывания были разработаны здесь же[371]. Вводящий в заблуждение своим названием «иерусалимский артишок»[372] культивировался — или по крайней мере использовался — в туземных лесистых районах Северной Америки еще в третьем тысячелетии до н. э. Различные сорта подсолнечника и лжедурнишника давали семена, из которых выжимают масло. Марь, горец и другие растения можно измельчать в муку[373]. Тыквы, бутылочные и крупноплодные, тоже туземные растения, очень легко применить в сельском хозяйстве.

Когда появилось «волшебное растение» тропиков — кукуруза, или маис, в течение нескольких столетий его буквально игнорировали: кукуруза пришла в этот район с юго-запада в третьем веке, но до конца девятого столетия, пока не появились новые, выведенные в этой местности сорта, никак не влияла на сельское хозяйство. Когда кукуруза начала распространяться, это происходило так же, как в других районах: потребовались коллективные усилия и организационные меры со стороны элиты (см. выше, с. 90–94, ниже, с. 220, 234–237, 349–360). В соответствии с родом местности нужно было по-разному готовить почву: участки требовалось разграничивать валами или приподнимать; расчищать лес. Появление дополнительной пищи потребовало властных структур. Надо было собирать урожай, охранять собранное, организовать распределение. Множество людей было мобилизовано для сооружения курганов, укреплений, для участия в религиозных обрядах и театрализованных выступлениях правителей, которым нужны были высокие платформы для проведения обрядов. Можно предположить, что на участках, близких к религиозным центрам, выращивалась ритуальная пища или что эти участки представляли личную собственность; окружавшие их большие общинные поля, вероятно, пополняли общественные запасы зерна и крахмалистых семян.

Распространение кукурузы совпало с этими новшествами; но это не значит, что одно вызвало другое. Даже сельскохозяйственные общины, возделывавшие в основном местные растения и тыквы и жившие в убогих деревушках и на индивидуальных фермах, развивались примерно так же, как цивилизации кукурузы. Они тоже создавали большие огороженные территории геометрически правильной формы, замечательную керамику и изделия из меди и слюды и воздвигали нечто похожее на захоронения знатных людей. И не стоит думать, будто явление чуда кукурузы было небесным благословением хотя бы в смысле разнообразия рациона; люди не стали жить дольше, и здоровья у них не прибавилось: напротив, кости и зубы едоков кукурузы из долины Миссисипи несут на себе следы большего количества болезней и болезней более тяжелых, чем у их предшественников[374].

Самый показательный и понятный пример — области распространения в IX–XIII вв. н. э. цивилизации, основанной на кукурузе, расположены в долине Миссисипи и в долинах других равнинных рек там, где сезонные разливы реки образовали естественные возвышения. Создававшиеся на протяжении столетий, эти районы стали колыбелью сельскохозяйственных культур. Несколько более удаленные от реки пространства прудов и озер были идеальным местом ловли рыбы, которая дополняла растительную диету. Среда — источник пищи, которую жителям тропиков, например майя, приходилось обеспечивать с огромным трудом и изобретательностью, строителям курганов в долине Миссисипи была предоставлена самой природой.

Церемониальные центры украшены рисунками, напоминающими центрально-американскую традицию, с платформами, на которых возвышались здания с разнообразными помещениями; эти здания свободно группировались вокруг больших площадей; невозможно и неразумно предполагать, что на эти сооружения не повлияли эстетические и политические идеи великих цивилизаций юга. Курганы росли, отмечая проход по земле сменяющих друг друга поколений: каждое увеличение высоты курганов — новая глава истории, которую строители видели непрерывной, так что запись каждой новой фазы накладывалась на предыдущую без всяких промежутков и различий[375].

Можно представить себе ритуал, проводившийся в этих священных местах. В одном таком месте в Джорджии найдены медные статуэтки танцующих шаманов в сложных одеяниях божеств — в масках, с крыльями; они доводят себя до экстаза под треск погремушек, сделанных из человеческих черепов[376], и, может, прыгают между столбами священных пергол или деревянных изгородей, которые кое-где еще не совсем сгнили. В исторические времена у натчезов в низовьях Миссисипи был распространен культ предков, и на таких курганах поддерживался негасимый огонь[377]. Даже в относительно маргинальных и бедных поселениях, как в Спайро в Оклахоме, на самой западной границе постледниковых лесов, правителей переносили и погребали в массивных паланкинах, одетыми в богатые ткани, украшенными раковинами и жемчужинами с далекого океана. Свита в виде жертв сопровождала правителя на похоронах. То, что в могилах рядом с мертвецами постоянно находят раковины для питья, свидетельствует о ритуальном пьянстве, как в могилах «народа кубков» в Европе бронзового века. Фантастические образы, доминировавшие в этих обрядах и, несомненно, вызванные напитками, изображены на чашах: символические существа-химеры, крылатые пауки, рогатые рыбы, пумы со змеями вместо хвостов, кошки с перьями на головах.

Кахокиа на восточной окраине современного Сент-Луиса, близ озера Подкова, — великолепнейшее зрелище, хотя расположено почти на самом северо-западном краю культурной области, к которой принадлежит. Пограничное положение этого поселения было одной из причин его успеха, позволяя ему быть коммерческими «воротами» между зоной соответствующей культуры и ее окружением[378]. Трудно судить о размерах и великолепии этого поселения; сегодня прямо по нему проходит шоссе, а развалины более поздней культуры — пригороды индустриального Сент-Луиса — скрывают его окраины и уродуют окружающую местность. По расчетам поселение занимало пять с половиной квадратных миль. Его центральный курган высотой в сто футов — «великолепная груда земли», по оценке одного из первых исследователей, который побывал здесь в 1810 году и «смотрел на курган почти с таким же изумлением, с каким смотришь на египетские пирамиды»[379]. Сравнение вполне удачное: занимающее примерно тринадцать акров основание кургана не уступает основанию самой большой египетской пирамиды.

Город, размещавшийся на этой площади, каким представляли его себе некоторые посетители кургана, мог бы быть масштаба Филадельфии в пору своего расцвета; в действительности Кахокиа около 1200 года занимал не больше пятой части всей площади, и в застроенной части жило десять тысяч человек[380]. Но это было самое крупное и тщательно застроенное поселение в большой дуге строителей курганов от озера Лонг-Лейк на севере до Карр-Крик на юге и от современного Сент-Луиса на западе до восточного края долины Миссисипи и озер Макдугласа и Гран-Мараис-Лейк. Во все стороны от этой дуги расходятся подобные, но меньшие поселения, которые как будто образуют семейство или группу родственных центров обитания строителей курганов от Митчелла до Мэтьюса вдоль берега и от Пфеффера по крайней мере до Лонга в верховьях соответственно Иллинойса и Миссури. Размеры и центральное положение Кахокиа в региональном мире придают ему значение фокуса доисторической зоны поселений; его видимое превосходство способствовало возникновению представления о том, что здесь была столица какого-то государства: «постоянный центр, качественно отличное место»[381] или по меньшей мере культурный центр, влияние которого распространялось во всех направлениях. Все сказанное о хронологии развития Кахокиа весьма предположительно, но, кажется, поселение существовало в течение множества столетий, пока неожиданно не разрослось и не приобрело много новых сооружений — при том, что одновременно множество более мелких поселений в том же регионе были покинуты или переживали период упадка: это совпадение искушает приписать подъем Кахокиа какой-то имперской модели.

Могилы этого поселения принадлежат знатным покойникам. Среди их сокровищ — инструменты и украшения из меди, кости и покрытые медью черепаховые панцири, золотые и медные маски (в одном случае) и тысячи морских раковин из Мексиканского залива, которые так далеко от моря должны были представлять торговую ценность высшего качества и пробы. Время шло, и в могилах элиты появлялось все больше прекрасно сделанных наконечников стрел: очень ценное указание на характер изменения культуры Кахокиа, хотя истолковать его трудно. Чем бы они ни были — доказательством успеха (или приписываемого успеха) на войне и на охоте или просто свидетельством богатства, эти наконечники стрел были личным аристократическим имуществом в обществе с социальным расслоением, вооруженном и готовом к стычкам. Лишившись своего политического значения, Кахокиа оставалось священным местом, и глиняную посуду, раковины, фигурки из мыльного камня и головки небольших топоров, которые, вероятно, принимали участие в забытых ритуалах, доставляли сюда за сотни миль и накапливали столетиями после того, как сами строители курганов вымерли или рассеялись.

Когда накапливается множество ценных объектов, а погребений нет, заманчиво предположить, что существовал храм. Среди внушительного количества таких предметов, найденных к юго-востоку от Кахокии — сейчас на этом месте большой центр продажи автомобилей, — есть резьба, которая позволяет заглянуть в мифическую историю или систему символов. Женская фигура приручает змею в виде бутылочной тыквы со множеством хвостов. Другая женщина, стоя на коленях на плетеном коврике, держит в руках только что сорванный стебель кукурузы[382]. Изображения и фрагменты из других поселений повторяют некоторые из этих тем: хранительницы зерна и повелительницы змей — некоторые из женщин держат блюда в жесте преподношения — не давали покоя воображению ремесленников Кахокии.

Некоторые поселения этого типа еще сохранились до времени появления первых испанцев 1540–1541. Отдельные дожили и до XVII века. Однако то, что большинство этих поселений было покинуто, не имеет никакого отношения к завоевателям. Век строителей курганов был недолог. Их мир сформировался в XI столетии и был экономически успешен и артистически продуктивен всего двести лет. После периода застоя или упадка поселения культуры Миссисипи были покинуты своими обитателями, примерно за четыре поколения, в конце XIII — начале XIV веков. В своем роде это даже большая загадка, чем гибель городов классических майя: последние по крайней мере хорошо документированы в период своего расцвета, и совершенно очевидна хрупкость экологической системы, обеспечивавшая их существование (см. ниже, с. 234–237). Поселения Миссисипи были уязвимы для наводнений; хотя их среда обитания могла прокормить население, сельскохозяйственные культуры, на которые рассчитывало это население, не могли распространяться шире и, вероятно, использовались в полной мере. В этой местности кукуруза по сравнению с другими культурами — пища менее подходящая (и поэтому производство кукурузы менее пригодно для социальной организации), чем на более возвышенных и сухих местах, где существовало меньше способов поддерживать жизнь.

Длинные дома из вяза: цивилизация на вечнозеленом фронтире

Еще не добравшись в 1623 году до зоны широколиственных лесов во время «своего долгого путешествия в страну гуронов», отец Сагар пришел в большое волнение от перспективы оседлой, хорошо организованной и богатой жизни для фермеров-иммигрантов в Канаде. К волнению примешивался и изрядный гнев. Купцы в Квебеке ничего не делали для обработки земли: они довольствовались тем, что богатели на торговле мехами, и боялись, «что испанцы выгонят их, если они сделают землю более ценной». Однако местные священники и миссионеры разбили сад, который показал возможности этой земли. До своей цели на северных берегах Великих озер путешественник добрался, глубоко пораженный плодородием почвы (горох из нее выскакивает, поспевший для котла), а также «прекрасными лесами, превосходящими все в других провинциях Канады разнообразием деревьев и их плодов»[383].

Но эти умеренные леса не стали родиной цивилизации, сопоставимой с теми, что возникли в таких же условиях в Европе; не было у них и прошлого, как у государств майя и кхмеров в лесах тропиков. Отношения между заливными равнинами Миссисипи и большими лесами умеренного пояса на севере и востоке напоминают отношения между центром ольмеков и дождевыми лесами южнее их (см. ниже, с. 219–223). Но связи, подобные тем, что существовали между краем болотистой местности и лесами средней части Центральной Америки, никогда не возникали в относительно более разнообразных районах Северной Америки. В северных районах, где долгие холодные зимы препятствуют возделыванию кукурузы, лес был слишком ценен, чтобы его вырубать: природная дичь и растительность оставались главными составляющими рациона на всех уровнях общества.

После прихода кукурузы главным достижением в истории северных лесов стало появление совершенно особого типа социального пространства — длинного дома. Общества с прочными семейными связями тяготеют к собиранию как можно большего числа родственников под одной крышей. Но в период так называемого позднего Средневековья в некоторых поселениях на северо-востоке лесного региона жилища стали огромными — в самых крайних случаях до 300 футов длиной. Более поздние экземпляры не столь, но все же достаточно велики, чтобы свидетельствовать об обществе, основанном на сознании коллективного единства, клановых чувствах и общих ценностях. Ирокезы строили свои длинные дома из вяза — и не из каких-либо практических соображений, насколько нам известно, а из-за того, что отличает это дерево от других: вяз сам выбирает себе место для роста и не смешивается с другими деревьями.

Существовали общества, в которых был силен дух соревнования: здесь излишки энергии направляли на войны; но модель длинного дома сознательно предназначалась для создания союзов, конфедераций и консолидированных поселений. В «исторические» времена, засвидетельствованные белыми наблюдателями, на лесном полу длинных домов сидели и беженцы от туземных войн и европейских колонизаторов, и те, кто опустошил свои леса дальше к востоку. У европейских миссионеров и «философов» были среди них свои любимцы — гуроны, которые, в глазах почитателей, лучше всего воплощали природную мудрость наряду с явной способностью к цивилизации. Отец Сагар стал одним из зачинателей того, что можно назвать гуронофилией: его рассказ о них изобилует свидетельствами их доброты по отношению к нему и друг к другу, их склонности к миру с чужаками и равенству между собой. Он противопоставляет техническое мастерство гуронов-строителей, фермеров и изготовителей каноэ «гнусности» их соседей, говорящих на алгонкинских языках.

Эта традиция была подхвачена просвещенным критиком Старого Света Луи Арманом де Лом д’Арсе, который именовал себя титулом, проданным его семьей за наличные, — сиром де Лаонтеном. Рупором его вольного антиклерикализма стал изобретенный им собеседник-гурон по имени Адарио — своего рода серьезный Пак[384], с которым он прогуливается по лесу, обсуждая несовершенство перевода Библии, достоинства республиканизма и свободной любви. Адарио стал прообразом туземного гурона у Вольтера. Он говорит, что «король Франции — единственный свободный француз, ибо один может наслаждаться достойной восхищения свободой французов»[385]. Романтиков и революционеров он привлекает своим описанием простых супружеских отношений: Лаонтен утверждает, что гуронская женщина выражает согласие, задув факел, который несет избранный ею партнер. В другом отношении сочетание качеств гурона: любовь к миру и воинская доблесть — кажется очень показательным. Согласно Лаонтену, пятьдесят гуронов, «вооруженных только камнями»[386], способны остановить пять тысяч французов. Более того, наряду с другими племенами Великих озер у них есть традиционная система знаков для обозначения номеров, дат и названий местности, которая может стать ядром прекрасной письменности. Гуроны записывают количество воинов и раненых, исход битв, длину пути, расположение мест встречи и полей битв[387].

Пьянящая красота мифа о гуронах в Европе была разбавлена поставленной в Париже в 1768 году комедией неизвестного автора, которая также послужила Вольтеру источником создания образа мудреца-гурона. Герой комедии демонстрирует все качества естественного человека — как охотник, любовник и воин в войне с Англией. Он путешествует по миру с интеллектуальными целями — «увидеть, как он устроен». Побуждая его одеться, как одеваются французы — предполагается, что он тоже француз, ему говорят, что нужно следовать моде; он отвечает: «среди обезьян, но не среди людей». «Если ему не хватает знакомства с трудами великих мудрецов, — замечает один из его хозяев, — то у него есть изобилие чувств, что я оцениваю более высоко. И, боюсь, став цивилизованным, он обеднеет». Став жертвой любовного треугольника, типичного для комедий того времени, гурон призывает толпу сжечь крышу и пробить стены тюрьмы, где томится его возлюбленная. Поэтому его арестуют за подстрекательство к мятежу: «преступление его очевидно: призыв к восстанию». Это кажется более замечательным предсказанием 1789 года, чем «Великое кошачье убийство»[388]. Таким образом, культ благородного дикаря вдохновлял популярных политиков и предвещал революцию[389].

Чтобы определить перспективы просвещения в лесах, заманчиво остановиться и исследовать подлинную жизнь гуронов. Однако для изучения возможностей и ограничений лесной цивилизации больше подходят соседи и враги гуронов ирокезы, потому что для них характерны цепкость и упорство в выживании, впечатляющая материальная культура, изобретательные политические традиции и поддающиеся оценке военные успехи и поражения. Ирокезы говорили на том же языке, что и гуроны, у них общие основные элементы культуры, но они никогда не становились любимцами белых людей: для этого они вели себя слишком вызывающе, были несговорчивы как враги и ненадежны как союзники.

Ирокезы — название союза пяти племен, занимавшего в период расцвета, в то время, которое можно назвать Средневековьем и началом современности, полосу наиболее продуктивного леса от верховьев реки Гудзон до западного берега озера Эри. В начале XVIII века к союзу добавилось шестое племя — тускарора из Каролины. Наиболее пригодные для жизни леса с большим количеством ресурсов для вольготного образа жизни располагаются на границе между вечнозеленой и листопадной растительностью; там, где открывался доступ к болотам, озерам и рекам, появлялась возможность использовать разнообразные типы окружения, что часто способствует зарождению цивилизации. Такова была территория ирокезов, и ни одна другая местность с лесами больших размеров не сравнится с нею в этом отношении.

На западе лес переходил в травянистую равнину; на севере и на востоке лесная растительность становилась более однообразной; к югу не было великих озер, а значит, и больших прибрежных территорий, которые использовали все племена ирокезов, кроме могауков, самого восточного племени союза. Более того, как заметил отец Сагар, климат между северными и южными берегами Великих озер становится все более благоприятным для сельского хозяйства, когда углубляешься в земли ирокезов: граница местности, где свыше 140 дней в году возможны заморозки, что делает невозможным выращивание кукурузы, проходит к северу от озер Онтарио и Эри и вдоль южного берега озер Гурон и Мичиган.

Именно разнообразие условий леса, в котором они жили, позволило ирокезам вести сезонные переходы без устройства постоянных поселений или городов. Год у ирокезов состоял из времени посадки, сбора урожая, рыболовства, охоты и сбора кленового сока. Сок следовало собирать в кленовых рощах ранней весной. Кукурузу сажали в другом месте, вблизи длинного дома. Зиму лучше всего проводить в разбросанных лагерях, с подвижными охотничьими группами. Периодически места расположения поселков приходилось менять из-за истощения почвы и опустения леса. Тем не менее в подходящее время года здесь могло быть сосредоточено значительное население. Самым крупным поселением в районе Великих озер в XVII веке был Каскаскиа на Иллинойсе; в 1680 году здесь насчитывалось свыше семи тысяч жителей[390], но обычно поселки гуронов и ирокезов насчитывали примерно тысячу человек.

Питалось население характерной триадой, своего рода культурным посланием юга: кукуруза, бобы, тыква. Вкусом, запахом, ощущением жизни ирокезов можно насладиться при помощи кукурузной каши на тарелке из коры и запаха измельченного в порошок табака — кашу едят, а табак вдыхают духи, упоминаемые почти в любом ирокезском мифе. Чтобы без металлических инструментов расчищать искусственные поляны для посадки, деревья нужно было валить с большим трудом — кольцевать их и выжигать: на стволе на высоте в два-три фута над землей кольцом вырезали кору, внизу наваливали ветки и поджигали их; так поступали до тех пор, пока пень не прогорит. «Расчистка леса, — пишет отец Сагар с нехарактерной для него недооценкой, — представляет собой проблему»[391]. Народные воспоминания о технике вырубки и выжигания можно увидеть на картине, на которой уцелевшие представители племени сенека изобразили мир духов своих предков: предки обрабатывают участки между высокими пнями[392] и сохраняют традиции охотничьей магии, которыми готовы поделиться и с потомками в обмен на почитание и подношения.

Не зная более эффективной технологии вырубки, ирокезы и их соседи не могли обходиться без леса. Однако было бы ошибкой считать, что они были привязаны к длинным домам своей технической неизобретательностью. Общества разрабатывают ту технологию, в которой нуждаются. Едва им перестает нравиться их среда обитания, они находят способы изменить ее. В отличие от их европейских и азиатских двойников у жителей леса Северной Америки не было перед глазами примера, который пробуждал бы их недовольство. А что касается стратегии выживания, то в культурах юго-запада и юга строительство городов не принесло плодов. Не было и вызова лесам со стороны враждебных идеологий, как в случае ненавидевшей леса римской религии или христианства. Всякий раз, надевая ритуальные «личины» — изображения мифических существ, увиденных во снах или в листве, когда они перебегают от дерева к дереву[393], ирокезы провозглашали свою верность лесу. Духи представляются в виде голов без тел, с длинными раскачивающимися волосами, с выпуклыми глазами, растянутым ртом, высунутым языком, толстым или приплюснутым носом — или с любой комбинацией этих черт, — и требуют кукурузную кашу и табак. В благодарность они придают маскам лечебную силу и позволяют шаману выдерживать жар, когда он рукой загребает уголья и сдувает горячий пепел на больного.

Ирокезы получили в свое распоряжение первую в истории Соединенных Штатов резервацию и все еще владеют несколькими участками первичного леса, предоставленными им людьми с меньшим количеством экологических запретов. Упадок начался в XVII веке с прекращением роста населения, вероятно, связанным, как и во всем остальном Новом Свете, с распространением европейских болезней, к которым у туземцев не было иммунитета. Сокращение населения не привело к изобилию ресурсов из-за потока беженцев в район Великих озер и из-за все более смертоносной конкуренции, связанной с торговлей мехами. Спрос в Европе на меха сказался на лесе индейцев так же, как потребность в рабах — на туземных царствах западной Африки. Это не главная причина насилия, но она усугубила насилие, тем более введя огнестрельное оружие. Вначале в нескольких войнах воины-иро-кезы, вооруженные английскими ружьями, грозили превратить весь район Великих озер в ирокезскую империю; но жертвы расширяющегося влияния ирокезов сопротивлялись с помощью французского оружия, пока в 1701 году не был заключен общий мир. Вражда Франции и Англии до 1763 года и Англии и Америки с 1776 года позволила племенам индейцев сохраниться; но Американская революция разрушила союз племен: племена союза встали на стороны обоих соперников. Победа колонистов привела к началу создания системы резерваций, которая почти лишила ирокезов их традиционных земель. Большая часть резерваций, созданных в 1780-е и 1790-е годы, была уничтожена в середине следующего столетия, когда в живых оставалось всего около пяти тысяч ирокезов. Сегодня ирокезы живут в городах и практически неотличимы от остальных американцев, за исключением времени праздников, когда они собираются в длинных домах, разыгрывают сцены в масках и рассказывают об истории своего народа.

Плаванье на бревенчатом плоту: Европа после леса

С невероятной приверженностью римским чувствам и точностью их передачи Линдсей Дэвис недавно снял серию детективных фильмов и триллеров о Риме времен Веспасиана. В одном из них герой исполняет поручение на краю все еще заросшей лесами Европы сразу за пределами империи[394]. То, что он видит, ему очень не нравится: чуждый мир, дикие звери, вредный воздух, странные звуки, нависающий подлесок, «грибы как морщинистые лица», свисающие с древних деревьев, и римский лагерь, пустой, если не считать костей жертв массовой бойни. Лес — страна диких племен, где и человек и природа одинаково смертельно опасны для римлян.

После не слишком настойчивых попыток Рим решил, что участки сплошного леса, который все еще покрывал большую часть североевропейской равнины и предгорья за Рейном, не стоит цивилизовать. Германия Тацита покрыта дикими лесами и болотами. Он признает, что эту местность можно превратить в сельскохозяйственные угодья, но германцы предпочитают своих низкорослых коров. У них мало золота и серебра — но не из-за благородного самоотречения, а просто из-за неизлечимой бедности[395]. У них не только нет городов, «они даже не хотят, чтобы их дома стояли по соседству друг с другом», а предпочитают «жить отдельно, там, где им понравится источник, роща или лужайка… Они не строят каменные стены и не покрывают крыши камнем, устраивая жилища из грубо срубленных стволов деревьев или выкапывая в земле и покрывая грудой навоза»[396]. Пища у них простая — дикие плоды, свежая дичь и свернувшееся молоко. «Они удовлетворяют голод без приготовления сложных блюд и без приправ. Но в удовлетворении жажды они не проявляют такой похвальной умеренности». Чтобы их завоевать, лучше всего дать им сначала опьянеть[397].

В целом области, колонизированные римлянами, — участки северной или приатлантической Европы — уже находились под влиянием средиземноморского примера и городского образа жизни и туземцы там уже свели большую часть своих лесов. Для Тертуллиана «известная дикость» прежних веков сменилась обитаемым лесом, который в свою очередь нуждается в прореживании[398]. Это произошло сравнительно рано и прошло сравнительно успешно не только потому, что народы годились для цивилизации, а главным образом потому, что местные почвы подходят для сельского хозяйства: лес был вырублен там, где светило средиземноморское солнце, грело атлантическое течение и почва была достаточно мягкой для слабых легких плугов. Там, где почва была слишком холодной и влажной для пшеницы или слишком тяжелой для плуга, лес не тронули. В некоторых местах вдоль границы у путников создавалось впечатление, что римские дороги натыкаются на деревья.

Стук топора сопровождало шлепанье мастерков. Антитезис леса и идеал, ради которого вырубались деревья, — это город. Хотя на западе с упадком и гибелью Римской империи города сокращаются, идеал никогда не забывался, он был просто подвергнут христианизации. Немецкий епископ X века привез домой из Вероны вид этого города, который все еще выглядит римским. На картине видна всего одна церковь, но много старинных храмов и укреплений, а также «величественный, памятный большой театр, построенный ради твоего великолепия, Верона». Написанная в восьмом веке стихотворная похвала городу первые двадцать четыре строки отводит зданиям, возведенным в честь римских богов. Но даже если эту часть города хвалили, одновременно ее и отвергали. «Посмотрите, — говорит поэт, — как прекрасны были здания нечестивцев, которые не знали закона Господа и поклонялись идолам из дерева и камня». Истинное величие Вероны, считает поэт, заключается в мощах трехсот ее святых, которые «сделали этот город богатейшим из городов Италии» и стали «святейшими хранителями и защитниками его парапетов»[399].

Неудивительно поэтому, что любое проникновение христианской веры, городской жизни и римского самосознания в лесной мир за границами Римской империи происходило за счет деревьев. В конце VIII века Карл Великий с огромным трудом сумел покорить Германию вплоть до Эльбы отчасти потому, что жители леса уже до некоторой степени преобразовались по образу франков. Они приобрели привычку к оседлой аграрной жизни, усовершенствовали технику рубки деревьев, вывели сорта ржи и использовали тяжелые плуги для обработки бывшей лесной почвы. В середине десятого века на фронтире появилась своя столица — великолепный Магдебург, в котором на резьбе по слоновой кости император Оттон I, окруженный святыми, предстает перед Христом. Но все это были незначительные шаги по сравнению с той великой экспансией, которая предстояла западному христианскому миру в XII веке.

Отступление деревьев: от леса к городам в Европе XII века

В 1132 году в городе Кайфын из деревьев, срубленных в горах Чин-Фен, «которые оставались неприступными со времен Тан»[400], был построен новый дворец. Примерно в то же время на другой конце евразийского материкового массива тоже становилось все труднее отыскать необходимые для строительства деревья: лес отступал перед топором, и строители отчаянно боролись за материал для балок и опор.

Например, аббат Сюже из Сен-Дени был маленьким человеком с большими амбициями: он хотел построить самую красивую в мире церковь и заполнить ее драгоценностями, золотом и Божьим светом, чтобы она так походила на рай, как только можно на земле. Аббата по сей день можно видеть таким, каким он и хотел остаться в нашей памяти: простертым у ног Богородицы на витраже в церкви Девы Марии его аббатства. Образы, возникавшие в его сознании, сохранились в лепных украшениях дверей церкви и на полях иллюстрированных рукописей: лесорубы, плотники, каменщики и скульпторы, они рубят лес и вырубают камень, чтобы превратить простой материал в произведения искусства.

Когда труд, который начал аббат, был почти завершен, он спросил у своих плотников, где найти деревья, чтобы из них получились большие балки для крыши созданного его воображением здания. Тот же вопрос он задавал плотникам в Париже. «Здесь таких нет, — отвечали они. — Не осталось лесов». С обычным для экспертов безразличием они указывали на множество трудностей. Балки такого размера нужно везти издалека. На это потребуется много времени. И стоить будет дорого.

«Когда я лег в постель после заутрени, — пишет Сюже, — я подумал, что мне стоит самому сходить в ближайший лес. Я встал пораньше, отложил все дела, взял с собой размеры бревен, которые нам были необходимы, и отправился в лес Ивлен. По пути мы остановились в долине Шеврозе и созвали лесников из нашего леса и местных жителей, хорошо знающих этот лес. Мы расспрашивали их под присягой. Можно ли найти здесь — неважно, сколько трудов на это потребуется, — стволы нужного нам размера? Они улыбались — они бы посмеялись над нами, если бы посмели. «Во всей этой местности невозможно найти ничего такого». Мы разбранили их и снова, вооружившись мужеством веры, принялись обыскивать лес; и через час нашли дерево, подходящее по размерам. И вот, пробираясь через заросли в глубинах леса, в самых глухих чащобах, мы за девять часов отыскали двенадцать деревьев (именно столько нам было необходимо), к общему изумлению, особенно свидетелей. Когда их привезли к священной базилике, мы с восторгом положили их над новой крышей во славу Господа нашего Иисуса. И больше ни одного такого ствола найти было невозможно»[401].

Так зародился новый архитектурный стиль — новый взгляд на мир. Это была часть обширного проекта по приручению дикой Европы, в которой в то время восемьдесят процентов территории севернее Альп были покрыты лесом. Готическая архитектура стала стилем, приноровившемся к сокращению лесов: готические постройки воздвигались с экономным расходованием древесины, без лесов[402]. Бенедиктинцы, самый динамичный монашеский орден столетия, не соглашался с взглядами Сюже на архитектуру, но создавал не менее монументальные памятники. Бенедиктинцы вырубали леса и загоняли стада и повозки с впряженными в них быками в самую глушь; слишком часто теперь на месте их больших аббатств мы видим только развалины.

Примерно в то же время, когда аббат Сюже вырубал последние большие деревья в центре Франции, епископ Отто Бамбергский с несколькими спутниками пустился в путь, чтобы принести христианство в Померанию. Его капеллан Херборд вел дневник путешествия:

Миновав замок Уч на границе Польши, мы вступили в огромный густой лес, который отделяет Померанию от Польши. Идти этой дорогой так же трудно, как и описать ее: мы вполне могли погибнуть. Ибо ранее никто из смертных не проходил через этот лес, за исключением герцога [Польского], возжелавшего собрать дань для дальнейшего покорения всей Померании. Он прорубил для своей армии просеку, оставляя на деревьях знаки и срубая с них ветви. Мы держались этих знаков, но с большим трудом — из-за змей, и самых разных диких зверей, и гнездящихся на ветвях назойливых аистов, которые раздражали нас своими криками и хлопаньем крыльев. В то же время болотистая почва засасывала колеса наших телег и фургонов: за шесть дней мы с трудом преодолели лес и оказались на берегах реки, которая образует границу Померании[403].

Таким путем, углубляясь в леса и болота, ученые того времени знакомились с целыми народами. Прежде чем выглянуть наружу из окон, открытых благодаря колониальной и коммерческой экспансии в сторону Азии и Африки, они принялись разглядывать незнакомые лица жителей фронтиров и крепостей собственного мира. Наиболее представительным таким исследователем был, вероятно, Джеральд Уэльский, чье путешествие через Уэльс и Ирландию было по существу знакомством с собственными корнями: этот англизированный, норманизированный ученый исследовал собственное кельтское происхождение. Жителей Уэльса он осуждал за кровосмешение и неразборчивость в половых связях, ирландцев — как и их будущие завоеватели англичане — называл дикарями и язычниками. Для Джеральда варварство ирландцев символизировали два волосатых голых дикаря в рыбацкой лодке, выловленных английским кораблем у берегов ирландской провинции Коннут и пораженных видом хлеба. С другой стороны, валлийцы обладали типичными достоинствами народа пастухов, «в котором нет нищих, потому что все принадлежит всем». Разрываясь между конфликтующими представлениями об изучаемом предмете, Джеральд выработал сложную модель социального развития. «Ирландцы, — писал он, — дикий лесной народ… они питаются одними дикими животными и сами живут, как они; это народ, который еще не отказался от самого первого образа жизни — пасторального»[404].

Открытия Джеральда были типичны для того времени, когда окружающая среда открылась не только для поселения и возделывания земли, но и для торговли и путешествий. Паломник и автор путеводителя для паломников, известный под именем «Омери Пико», рассматривал себя как носителя цивилизации по пути к гробнице святого Иакова в Компостеле; путь его пролегал по горам, где обитали ужасные дикари, ведшие отвратительно животную сексуальную жизнь и отравлявшие реки, чтобы продать путникам свое вино. Отшельники и короли объединились, чтобы построить на этом пути дороги, мосты и постоялые дворы, которые становились оазисами цивилизации. На постоялом дворе Ролана в Ронсево паломникам обещали мягкие постели, стрижку и «услуги красивых и скромных женщин»[405].

За расширяющимся фронтиром скромные технические революции увеличивали производительность труда: тяжелые плуги с крепкими лезвиями глубже вспахивали почву. Более эффективные мельницы, развитие металлургии, новые производства, особенно оружия и стеклянной посуды, — все это расширяло возможности торговли и приток богатств. За время этих перемен, между началом одиннадцатого и серединой тринадцатого веков, население Западной Европы удвоилось.

В числе плодов этого процесса была и реурбанизация — оживление старых городов и перенесение городской модели на новые земли. «Человечество, — согласно Джеральду Уэльскому, — переходит от лесов к полям и от полей к городам и городским общинам». Экспансия — не просто завоевание или расширение торговли: это экспорт культуры. Лучше всего измерять этот процесс ростом городов — способа организации жизни, который в то время считался единственно цивилизованным. Даже древние города сумели пережить новое возрождение городского духа. Как сказал Исидор Севильский: «Город делают стены, но городская община состоит из людей, а не из камня»; по мере строительства новых городов оживало и осознание своей общности в старых. Община Вероны показана на фронтоне собора в момент своего создания, как его традиционно себе представляли: святой Зенон «с безмятежным сердцем дарует людям достойные подражания примеры». На фасаде церкви святой Анастасии он представляет собравшихся горожан Святой Троице. Во время городских собраний эти картины, символически выражавшие гражданское единство, способствовали его укреплению. В Милане место собраний перед церковью Святого Амвросия украшено картиной такого же таинства: святой Амвросий создает общину. В реальности в X веке коммуны — собрания горожан, считающих себя единым целым, — стали институтами гражданского управления лишь в очень немногих случаях, в большинстве городов они возникают лишь в конце XI — начале XII веков. В этот период, словно произошел возврат к античным временам, во многих городах Италии появляются «консулы». В середине XII века Отто из Фрейзинга считает независимое городское самоуправление типичным для северной Италии. Вместо того чтобы вручить управление какому-нибудь знатному защитнику — епископу, или дворянину, или аббату, — города становятся собственными «хозяевами» и даже распространяют свою юрисдикцию на прилегающую сельскую местность. «Трудно во всей округе найти благородного или знатного человека, — сообщает Отто, — который не признавал бы власти города». Как следствие некоторые города превращались в независимые республики и создавали союзы независимо и вопреки своим предполагаемым «правителям»; другие безуспешно пытались добиться такого статуса.

Дважды, в 1140-е и 1150-е годы, Рим изгонял папу и провозглашал свою независимость. Святой Бернар, самый известный монах того времени, осуждал мятежников. «Ваши предки сделали Рим почитаемым. Вы сделали его презираемым. Теперь Рим — это ствол без ветвей и лицо без глаз, он погружен в темноту, потому что папа был вашей головой, а кардиналы — вашими глазами. Теперь яснее истина Божьего пророчества о том, что враг человека в его собственном доме. Это начало зла. Мы опасаемся еще худшего»[406]. Однако поведение мятежников соответствовало врожденному представлению о том, что такое цивилизация: убежденности в том, что римская древность — лучший образец, и тому предположению, что городская жизнь порождает добродетель. Таким образом, горожане наделялись способностью самоуправления и правом руководить более дикими местностями. У горожан Сантьяго де Компостела были аналогичные представления: в 1117 году они пытались сжечь своего прелата в его дворце вместе с королевой. В 1140-е годы олдермены Лондона получили право именоваться «баронами»: небесные покровители, чьи изображения украшали печати олдерменов: святой Павел и святой Томас Бекет — оба были противниками принцев. Подобная самооценка подкреплялась растущими размерами и богатствами городов. Правящие институты государств начали перемещаться в города.

На другом конце христианского мира Новгород и Псков, расположенные за пределами зерновых земель, на урожай с которых приходилось рассчитывать горожанам, продолжали бороться с неблагоприятным климатом. Эти города чаще страдали от голода, чем от врагов-людей. И сегодня стены Новгорода мрачно смотрят на окружающую беззащитную дикость. Однако контроль над перевозкой грузов по Волге позволил городу разбогатеть. В нем никогда не жило более нескольких тысяч человек, но его развитие отражено в архитектурных памятниках: в 1040-е годы построены кремль и пятиглавый собор; в начале XII века, когда усиливается борьба за власть между князьями и городской аристократией, возведены несколько княжеских дворцов; и в 1207 году — купеческая церковь святой Параскевы на торговой площади.

С 1136 года общинный дух в Новгороде побеждает. Революция в Новгороде означает возникновение города-государства по античной модели — возникновение республиканской коммуны, как в городах Италии. Наследственный князь Всеволод был изгнан. В летописях и грамотах сохранились имена революционеров: купец-старшина Болеслав, городской глашатай Мирошка, или Мирослав Гявятинович, и советник Васята. В списке предполагаемых грехов Всеволода ясно отражены представления о буржуазных ценностях: «Почему он не заботился об обычных людях? Почему стремился… вести войны? Почему не сражался храбро? И почему делам правления предпочитал игры и развлечения? Почему у него было столько кречетов и собак?»[407] Епископ Нифонт оказался на стороне старого порядка: он отказался венчать нового князя, ведшего войну против Пскова, в котором укрепился князь Всеволод; церковная поддержка впоследствии предоставила изгнанному князю посмертное утешение: он был канонизирован[408]. Таком образом, девизом горожан было: «Если князь нехорош, в грязь его!»

Мир городов, возникший вслед за топором, был разбросан среди полей и лугов. Иногда ландшафт, который представляли себе христианские цивилизаторы, оживал. Он изображен на стенах сиенской Синьории художником XIV века Амброджо Лоренцетти. Он создавался из леса людьми с воображением вроде вроцлавского епископа Томаса, который в 1237 году разработал план преобразования восьми тысяч акров «темного дубового леса» на берегу Нисы. За сто лет этот лес превратился в местность, полную деревень и хуторов с харчевнями, мельницами и церквями[409].

В более концентрированном виде аналогичную работу проделывали в дикой местности бенедиктинцы, создававшие аббатства того типа, с какого началась эта глава. Аббатство самого святого Бернара, к его досаде, превратилось в образец идиллической сакрализованной жизни. Обитатель или посетитель XII века так любовно описывает свои впечатления: «Хотите представить себе картину Клерво? — спрашивает он у своих читателей, которым повезло меньше, чем ему. — Нижеследующее написано, чтобы служить вам зеркалом. Представьте себе два холма и меж ними узкую долину, которая расширяется при приближении к монастырю». Он гордится любым усовершенствованием природы: тем, как ручьи перекрыты шлюзами или как они приводят в действие пивоварню, мельницу и красильную мастерскую; каналами, проводящими воду на поля; он наслаждается травянистым садом, особенно в жаркую погоду; он прославляет преобразованную природу «на склонах холмов с их щетиной из деревьев», где он собирает хворост и срывает «новые черенки, чтобы не мешали крепкому дубу приветствовать высоту неба, лайму — распускать свои тонкие ветви, гибкому ясеню, который с готовностью разделяется в высоте, березе с кроной в виде веера расправлять ее на всю ширь». Но больше всего ему нравится луг, место, которое радует глаз, оживляет слабый дух, успокаивает тоскующее сердце и вызывает восхищение у всех, кто ищет Господа. Оно пробуждает в сознании небесное благословение, к которому все мы стремимся, потому что улыбающееся лицо земли с его множеством оттенков приносит наслаждение взору и ласкает ноздри сладким благоуханием… И вот, наслаждаясь внешностью, я получаю еще большее удовольствие от тайны под поверхностью[410].

Идиллия этого монаха отчасти была пасторальной.

Исчезая, леса Европы умеренного пояса сменялись средой из четырех составляющих: поселков, возделанных полей, пастбищ и используемых лесов. Дополнительные продукты и добавки к рациону, которые давали крупный рогатый скот и овцы, ресурсы силы, которые обеспечивало использование быков, лошадей и мулов, — все это делало пастбища важной частью постлесной экологии. Более того, в конечном счете они послужили одной из причин относительно высокой иммунности населения Европы к смертоносным эпидемиям: стада становились резервуарами инфекций, к которым у пастухов и хозяев поневоле вырабатывался иммунитет[411]. В этом отношении цивилизации, подбиравшие себе ниши в американских лесах, где не было крупных одомашненных четвероногих, выглядят сравнительно куда более уязвимыми. В этом причина противоположной судьбы лесов в двух полушариях. Когда в Америке появились лошади и быки, леса начали исчезать почти так же стремительно, как в Старом Свете. Сменившие их города становились столь же огромными и разнообразными и располагали столь же разнообразной системой экологического управления. В других типах окружения, таких как тропические низины, пустыни или высокогорья, где жители Нового Света имели в своем распоряжении одомашненных животных отряда верблюжьих, например лам, или где обладание такими животными имело меньше значения, приспособление природы происходило столь же успешно, как и в Европе (см. с. 92–94, 219–237, 342–360).

Леса, которые европейцы не могли вырубить, они называли именами святых и одомашнивали в воображении. Экспансия оседлого и городского образа жизни в средневековой Германии превратила бескрайний лес, который так пугал Тацита, в целый ряд аккуратных лесов с точно помеченными на картах границами. Эти леса пересекались дорогами, были испещрены садами и пастбищами и осветлены полянами, где располагались охотничьи домики. На гравюре Себастьяна Мюнстера, изображающей Шварцвальд, лев не лежит мирно рядом с ягненком, зато медведи и кабаны на фоне прекрасного пейзажа дружелюбно возлежат рядом с фавнами и благородными оленями[412]. В конечном счете леса превратились в сады, аллеи, орнаментальные гроты, городские бульвары и парки. Булонский лес, где некогда нимфы встречались с сатирами, стал местом прогулок Жижи и Гастона[413]. Склоны холмов заново засаживаются геометрически правильными рядами хвойных деревьев, которые любой тиран приветствовал бы как усовершенствование природы. И как последняя месть деревьям, в духе имитации леса, которая выполнялась ранними строителями Витрувия, мы придаем бетонным опорам вид деревьев и украшаем дома, сооруженные без деревянных основ, пластиковыми балками.

6. Сердце тьмы Тропические низины Остров Фредерика Хендрика. — Земля ольмеков. — Низовье Амазонки. — Низовья земли майя. — Долины кхмеров. — Город Бенин

В тропическом климате бывает определенное время дня, когда все горожане прекращают работу, чтобы раздеться и пропотеть.

Это одно из тех правил, которым повинуются даже глупцы, потому что солнце слишком знойно и нужно избегать его ультрафиолетовых лучей.

Ноэль Ковард. Бешеные псы и англичане

Предположение, будто цивилизация не может существовать в тропиках, наталкивается на противоположную традицию. И Господь знает лучше!

Ибн-Калдун. Муккадима[414].

Обитаемый ад: жизнь в болотах

Где находится обитаемый ад — в каком уголке Земли люди живут в самом смертоносном окружении, в самом нездоровом климате, на самой неплодородной почве, в насыщенном болезнями воздухе, с самой плохой погодой? Читатель этой книги навестил уже немало мест, подходящих на эту роль. Кто, кроме рожденных в местной культурной среде, согласился бы жить с давадами в Сахаре или с самоедами в Тазе? В истории человечества несколько каторжных поселений сознательно устраивались в таких местах, где условия существования были бы мучительны для обитателей; например, на острове Дьявола или на островах группы Ревиллад-жиджедо, где едва удается прокормиться. Остров Марчимбар у северного побережья Австралии и сегодня вполне может претендовать на определение «обитаемый ад»: по статистике здесь самая высокая смертность, самый высокий уровень преступности и болезней, связанных с нарушением правил гигиены и неразборчивостью в половых связях, и наиболее широко распространена наркомания. Жителей острова, которых привозили сюда силой и безжалостно эксплуатировали, буквально оставили гнить.

Место, которое выбираю я, может показаться более гостеприимным, поскольку его успешно осваивали оседлые фермеры. Но остров Фредерика Хендрика, который сегодня называют также Колепом и Долак, близ южного берега Новой Гвинеи, пользуется дурной славой как край ядовитых болот, нездоровых испарений, кустарников без тени и крайних перепадов жары и холода. Среда более мрачная и угнетающая, чем в Фазане или Тазе; во всяком случае, здесь нет захватывающего великолепия мира барханов или льда; и в отличие от колоний, которые заселялись насильственно, островитяне, каким это ни покажется невероятным, выбрали его добровольно. Следовательно, это естественный обитаемый ад — обитаемый в более истинном смысле, чем там, куда людей привозили насильно и насильственно принуждали выживать. На 4250 квадратных милях острова в конце 1970-х годов жили семь тысяч человек; тогда традиционный образ жизни и методы использования болот в основном сохранились.

Остров подобен миске со скошенным ободком: почти все возвышенные территории расположены по краям, так что дожди собираются в затопленной середине. Здесь почва настолько болотистая, что один из самых известных географов, изучавших этот остров, говорил, что различие между сушей и водой исчезает[415]. Дожди бывают обильные, но они настолько капризны, что невозможно рассчитать время посадки и уборки урожая. Плодятся тучи москитов. В сухой сезон так много грязи, что передвигаться пешком невозможно, а узкие каналы, соединяющие деревни, постоянно забиваются илом и густой зловонной слизью, поэтому передвижение на каноэ тоже затруднено. Холода такие сильные и наступают так стремительно, что ежегодные вспышки пневмонии считаются нормой; но большую часть года солнце так печет, что передвигаться по острову, почти лишенному древесной растительности, можно лишь по ночам.

Современные антропологи не торопятся осуждать культуры за гигиенические стандарты, отличающиеся от представлений современного Запада. Но на острове Фредерика Хендрика грязь, забивающая водные пути, покрывает и людей настолько, что они сливаются с окружением. Ведущий специалист по туземному образу жизни не может не упомянуть толстый слой грязи, который постоянно покрывает тело туземцев. Иногда грязь, «если она становится помехой», соскребают ножом. Чтобы избавиться от вшей, волосы залепляют грязью, а потом срезают, при этом внутренняя поверхность срезанных волос покрыта коркой из вшей[416]. Это загадочная земля дикарей, где люди кажутся загнанными природой в жизнь, отвратительную, жестокую и короткую; здесь природа становится злейшим, коварнейшим и самым неумолимым врагом человека. Смертоносные болота, как традиционно утверждают (это утверждение не соответствует истине), заселялись людьми, не способными прожить нигде больше, беглецами, ради безопасности скрывающимися в самых труднодоступных местах. Первые европейские исследователи, описавшие остров в 1623 году, ни разу не видели туземцев, но, судя по их жилищам и утвари решили, что те должны быть «низкорослыми, бедными и жалкими»[417].

Однако люди, живущие здесь, пришли по собственному желанию и сотворили чудеса с тем немногим, что дает им природа. Традиционные деревни жителей болот, пока их в новые времена не сменили сразу покинутые сборные казенные жилища, поражали очевидцев, как «тропическая Венеция»; туземцы передвигались на столь узких каноэ, что ноги в них приходится ставить одну перед другой. Дома в болотах соединяли искусственные насыпи, которые позволяли пользоваться жилищами днем и ночью. Так как деревьев здесь нет, дома сооружались из саговых пальм и покрывались тростником, который укладывался на кольца из ротанга. Слой травы или листьев толщиной в тридцать дюймов, уложенный старательно и с огромным трудом, защищал от москитов.

Грядки, на которых и сегодня выращивают пищу, сделаны из грязи, как и платформы, на которых стоят дома. Между комьями глины для крепости проложены слои тростника. На строительство одной насыпи уходят годы — особенно для ямса и сладкого картофеля, которые требуют большей высоты над уровнем воды, чем таро; поэтому насыпи для посевов готовят год за годом, понемногу, минимизируя зря затраченные усилия. Насыпи требуют постоянного присмотра и ухода, потому что в сухую погоду трескаются, а в дожди затопляются. Работа проделывается сообща. Вознаграждается она возлияниями: пьют вати, местный спиртной напиток, который в случае необходимости распределяется между работающими. Обычаи и условия жизни делают коллективную работу необходимой. Таро, ямс и многие другие основные виды продуктов на период беременности объявляются табу, поэтому семья, ожидающая ребенка, зависит от милости коллектива. Изготовление вати — весьма специализированное ремесло, известное лишь нескольким индивидам, на чье сознание своей социальной ответственности рассчитывает община.

Культ вати, ранее распространенный повсеместно (хотя он отсутствовал на крайнем западе острова), показывает, насколько требовательна и одновременно щедра бывает природа острова. Частые ночи почти полного паралича, вызванного действием вати, смягчают трудности жизни; но природа вати такова, что для того, чтобы средство подействовало, его нужно принимать с большим количеством пищи, которая тотчас выходит в виде рвоты — и, следовательно, не имеет питательной ценности. Только люди, располагающие достаточными запасами пищи, могут так расточительно с ней обращаться. Сельское хозяйство не единственный ее источник: существенное пополнение дают дикие продукты. Стебли папоротника мапия можно измельчать в нечто вроде муки; в отличие от клубней эта мука хорошо сохраняется в засуху; легко ловятся и убиваются кенгуру, когда в сезон дождей они цепляются за немногие небольшие участки суши; у берегов изобилие рыбы, которую тоже легко поймать: для этого туземцы отравляют участки воды, а потом яд растворяется в море[418].

Если жители острова Фредерика Хендрика сумели столь-кого добиться в явно малопригодных для жизни обстоятельствах, нас не удивит, если мы обнаружим, что на более пригодных для жизни болотистых равнинах цивилизации сыграли существенную роль в истории. На высокогорьях, где вода уходит во внутренние бассейны, сельское хозяйство довольно часто возникает в болотах, например в Новой Гвинее (см. с. 363–364) или в затопляемых районах, и составляет экономическую основу больших империй, как в случае ацтеков (см. ниже, с. 356). Изучая зарождение обработки земель, археологи сосредоточились на сухих землях, где образцы древних продуктов хорошо сохраняются, стратиграфически четко располагаются и обнаруживаются вблизи очагов, которые легко определить, — как в легендарных мексиканских поселениях, раскопанных Ричардом Макнишем, когда он изучал историю культивирования кукурузы[419]. В болотистой местности такие свидетельства быстро исчезают, возможны лишь случайные находки, которые трудно и долго собирать. Свидетельства существования ранних агрокультур в болотистых местностях Центральной Америки, Новой Гвинеи и отдельных районов Африки только начинают появляться на свет.

В то же время в Европе население болотистых местностей пользуется дурной славой у своих соседей; например, русские, поляки и украинцы, живущие вокруг припятских болот, считают этот район опасным и примитивным; презрение англичан к ирландцам часто проявляется в воображаемых образах болотных существ. Однако два района прибрежных болот: Венецианский архипелаг (см. ниже, с. 428–434) и морское побережье Голландии (см. ниже, с. 461–467) — стали родиной великолепнейших и монументальнейших достижений западной цивилизации. Как мы видим, цивилизация может возникнуть и на раскисшей почве.

Наиболее поразительный случай находим в Мексике. Свыше трех тысяч лет назад народ, построивший город, известный как Ла-Вента, проник в мангровые болота низовий Табаско и соседних районов или вышел оттуда — точно неизвестно. Эти люди основали цивилизацию, оказавшую огромное влияние на всю древнюю историю Центральной Америки, а по мнению некоторых ученых, и на более поздние цивилизации этого района. Культуру Ла-Венты обычно называют ольмекской. Этот термин вводит в заблуждение, потому что археологи и историки искусства обозначали им очень многие и совершенно различные явления. Это слово обозначает стиль статуэток и рельефов — вернее, множество таких стилей, поскольку единство объектов, которые в течение ста лет относили к ольмекским, так и не доказано. Слово «ольмек» применяется также для названия культурного «синдрома», который обнаруживается в самых различных центрально-американских средах и не связан специфически с болотами. Но термин слишком привычен, чтобы его отбрасывать, и, хотя существует почти столько же мнений, сколько специалистов, почти нет сомнений в том, что культура ольмеков возникла в болотах: следы самого древнего проживания мы находим в низинах, в манграх, на границе с болотами, тропическими лесами и по берегам океана. Подобно некоторым цивилизациям высокогорий (см. ниже, с. 336–342), основатели ольмекского мира жили на фронтире, на границе многих микросред, испытывая их обогащающее воздействие. Хотя самый ранний известный монументальный центр построен к концу второго тысячелетия до н. э. на возвышении над рекой Коатцакоалк, раннее возникновение агрокультурного потенциала в болотах не противоречит данным других цивилизаций (см. ниже, с. 364).

Сельское хозяйство в болотах Табаско существовало за тысячу лет до того, как возникли первые церемониальные центры и образцы монументальной скульптуры, которые мы связываем с ольмекской цивилизацией. Здесь всегда было вдоволь пищи для людей — ее давали и сбор урожая, и охота. В водах болот жизнь изобильна, много и птиц, которые питаются болотными организмами. Поражает не то, что люди процветали в таком изобилии, а то, что они начинали крупное строительство и вырабатывали сложный городской образ жизни — строили на непригодной для возделывания почве, создавали в жарком и влажном тропическом климате монументальные памятники. Этот переход совпадает с появлением высокоурожайных сортов кукурузы, пригодных для подобной среды. Вместе с бобами и тыквой — культурами, замечательно растущими на насыпях в болотах — кукуруза завершила священную триаду растений, которые постоянно изображаются на головных уборах богов и вождей[420]. Первоначально сельское хозяйство в этом районе развивалось на природных возвышениях; возможно, для расширения площади могли воздвигаться искусственные насыпи или по крайней мере извлеченный грунт насыпали на природные дамбы, поднимая их над уровнем разливов. В каналах между платформами и возвышениями можно было разводить рыбу, креветок, черепах и, возможно, кайманов; а до возведения искусственных насыпей это можно было делать в природных водоемах. Все еще широко распространено представление, будто строители подобных монументальных каменных церемониальных центров могли использовать рабочую силу и накапливать энергию, которая требовалась для таких работ, вырубая лес, поджигая пни и сажая семена непосредственно в пепел (см. выше, с. 199), но это представляется совершенно неубедительным. Насколько нам известно, ни одно общество, использовавшее подобную технологию, нигде не достигало таких высот. В конце второго тысячелетия н. э. в ольмекском поселении в районе города Сан-Лоренцо имелись вместительные резервуары, сложная дренажная система; построенный по сложному плану город состоял из множества дорог, площадей, пирамид и искусственных курганов.

Даже в столь ранний период цивилизации Нового Света обнаруживали общие для культур этого полушария характеристики: строительство курганов, эстетика, склонная к симметрии, города, растущие вокруг квадратных храмов и площадей, высокопрофессиональная элита (вожди, писцы и жрецы), увековеченная в монументальном искусстве; совершаемые правителями обряды, связанные с кровопролитием и человеческими жертвами; основанная на традициях шаманизма религия с многочисленными кровавыми обрядами и жертвоприношениями и вкус к выступлениям впадающих в экстаз вождей и жрецов; агрономия, основанная на большой троице выращиваемых культур; торговля на большие расстояния, обнимающие всю центрально-американскую область периода ее высшего расцвета — если справедливо полагать, что нефрит, который использовали ольмеки, доставлялся из Гватемалы, а предметы искусства ольмеков находят по всей территории. Все это вовсе не означает, что ольмеки — прародители всех центрально-американских цивилизаций, тем более цивилизаций всего Нового Света. Модель диффузионистов почти повсеместно опровергнута находками археологов, пытавшихся ее подкрепить; ольмеки лишь часть истории целого созвездия цивилизаций, возникших в самых разных и далеко отстоящих местах. Однако отрицать влияние ольмеков невозможно: оно сказывается в истории самых разных общин[421].

Наше представление об ольмеках возникло на основе их самых поразительных памятников: старейших монументальных скульптур Центральной Америки — колоссальных голов, обычно из базальта, созданных в духе того, что можно было бы назвать коммерческим подходом. Камни и колонны весом до сорока тонн доставлялись по суше и по воде на расстояние в сто миль, и скульпторы обрабатывали их в двух стилях: в первом случае изваяние напоминает ягуара; во втором — это приплюснутая голова человека, обычно с миндалевидными глазами. Лучшие из этих скульптур на редкость выразительны: напряженные, наморщенные лбы, холодная усмешка на властных губах. Когда смотришь в холодные, жесткие глаза такого лица, названного с типичным академическим равнодушием «Колоссальная голова номер восемь», чувствуешь присутствие некоего ольмекского Озимандия[422]. Некоторые головы восходят к тринадцатому веку до н. э. Они входят в общественном сознании в перечень явлений, который можно назвать чувствительностью к ольмекам: ни в какой центрально-американской цивилизации человеческой голове не придавали столько значения; великолепие круглых натуралистических форм особенно заметно на фоне тяжелых прямоугольных очертаний скульптур большинства следующих за ольмеками цивилизаций.

Ритуальные площади и платформы того же периода лучше всего представлены поселением Ла-Вента, построенным на том, что сегодня представляют собой остров, окруженный мангровыми болотами; камни для этих сооружений вырубались и привозились более чем за 60 миль. В центре этого города курган высотой почти 100 футов. Один из дворов украшен мозаичной мостовой, которая, как принято считать, напоминает стилизованную маску ягуара, сознательно закопанную ее создателями. Аналогичные приношения закопаны перед другими зданиями, возможно, по той же причине, по какой мощи святых тайно помещали в основания церквей.

Изображение церемонии, погруженное в песок, возможно во исполнение обета, позволяет нам представить, что происходило на вершине платформы. Перед рядами стоячих стел — фигуры с разбухшими головами (что, возможно, свидетельствует о сознательной деформации черепа), одетые лишь в набедренные повязки, с ушными украшениями, собрались в круг. Рты у них раскрыты, осанка расслабленная, цель их — для нас — непостижима. Такие же фигуры на других изображениях окружают ягуара-оборотня — маленькое существо, полуягуара, получеловека — или несут факелы и эмблемы фаллического культа. Или стоят на коленях, или сидят в позе готовности, словно им предстоит шаманское превращение в ягуара, изображенное на других работах[423].

Правителей хоронили в саркофагах из прочных материалов, с изображением существ, которых правители представляли в жизни: существо с телом и пастью каймана, с глазами ягуара, с мохнатыми бровями[424]. Лицо этого изображения напоминает усатые морды оборотней-ягуаров, которые часто фигурируют в искусстве ольмеков, в скульптурах, изображающих момент превращения шамана в зверя[425]. Правители лежат в помещениях с колоннами, с украшениями из нефрита и стилизованными орнаментами, среди прочих прекрасно сделанных предметов. Их изображение можно увидеть на скамьеподобных базальтовых тронах из Ла-Венты, на которых они сидели, проливая кровь, и свою собственную, и пленников, таких как изображенные на пьедестале тронов покорные фигуры, привязанные к центральной фигуре в орлином головном уборе, которая подалась вперед, словно обращаясь к аудитории.

Эти посредники между человеком и природой покорили благоприятную среду, но все же не настолько благоприятную, чтобы бесконечно поддерживать существование цивилизации. Последние большие сооружения Ла-Венты и Сан-Лоренцо были созданы, вероятно, в IV веке до н. э. На последующих этапах цивилизации Центральной Америки уходят от болот в дождевые леса, где над вершинами деревьев поднимают свои крыши-гребни города майя. Прежде чем проследовать туда, я предлагаю совершить экскурсию в самый большой тропический лес нашей планеты — лес Амазонки, чтобы оценить возможности такой среды для экспериментов в оседлом образе жизни. Эта экскурсия поможет продемонстрировать, что за пределами собственно берега реки подчинить человеческим потребностям тропический лес еще труднее, чем болота.

Земля амазонок: вызов тропического леса

В 1596 году, вспоминая свою неудачную экспедицию в Гвиану, сэр Уолтер Рэли представлял себе, как все могло бы быть, если бы ему повезло. Он мог бы: отправиться к великому городу Маноа или хотя бы захватить другие города и поселки, поближе, и тогда возвращение было бы царским; но Бог не захотел в то время помочь мне: если бы мне предстояло то же самое, я бы охотно посвятил этому всю жизнь, а если бы кто-нибудь другой сумел туда добраться и завоевать эти места, заверяю его, что он совершил бы больше, чем Кортес в Мексике или Писарро в Перу… принц, которому достанется все это, получит больше золота и станет повелителем большей империи, с большим числом городов и людей, чем король Испании или турецкий султан[426].

Никакого «великого золотого города», о котором говорит Рэли, не существовало, не было в лесу Гвианы и других городов и никаких следов двора инков в изгнании, который, как он считал, находится здесь. Но такова уж старая мечта исследователей: наткнуться в «джунглях» на забытую цивилизацию. И никто не переживал это так часто, как Джон Ллойд Стивенс, журналист, зачинатель современной археологии майя, в своих пионерских экспедициях 1830-х и 1840-х годов. Это ощущение великолепно передано в гравюрах его сотрудника Фредерика Катервуда, который изображал статуи и здания майя, выглядывающие из листвы, которая была к ним так близко, будто они поросли ею. В отчетах Стивенса, прекрасно владевшего пером, чувствуется возбуждение и радость первооткрывателя. Читатель вместе с ним пробирается сквозь густой подлесок и напрягает взгляд, стремясь увидеть объекты, которые нельзя увидеть, пока не подойдешь к ним вплотную. Например, в 1841 году в Майапане, согласно Стивенсу, «мы первыми осматривали эти руины. Столетиями их никто не видел, никто о них не знал, их оставили бороться с тропической растительностью»[427]. Когда Пьер Лоти, самозваный «пилигрим в Ангкор», завершил свое паломничество, храм был уже подновлен, но Лоти сумел передать ощущение внезапного открытия под зеленью леса: «Я смотрел на покрытые деревьями башни, возвышавшиеся надо мной, и неожиданно похолодел: я увидел глядящую на меня огромную улыбку, потом другую на другой стене, потом три, потом пять, потом десять, они появлялись со всех сторон. За мной наблюдали со всех направлений»[428]. Когда в 1814 году Корнелису показали Боробудур, двести человек шесть недель вырубали растительность, чтобы видны были очертания сооружения[429].

Однако в нашем представлении «джунгли» — густой лес тропических низин — это среда, враждебная строительству, сельскому хозяйству и вообще любым предпосылкам цивилизации. Наряду с заманчивыми картинами затерянных городов существует и даже преобладает противоположный образ тропического леса. Согласно популярному мифу эта роскошная среда — источник легкой беззаботной жизни, где плоды сами падают в раскрытый рот; она дает столько съестного, что жизнь становится ленивой, несовместимой с огромными усилиями, которых требует создание цивилизации. Для этого нужен «английский сагиб», равнодушный к измятой одежде, или какой-то другой чужак, не понимающий джунгли по-настоящему, чтобы победить инерцию и преобразить среду плантациями и городами. Этот взгляд до того далек от истины, что трудно усмотреть в нем какие-либо достоинства: это откровенно расистское оправдание действий эксплуататоров и губителей природы, которые, используя теорию классов, представляют свои жертвы, обитателей леса, низшими существами, отсталыми и не способными развиваться самостоятельно.

Осведомленные люди знают, что плодородия почвы тропического леса недостаточно, чтобы производить пищу в изобилии: тесное соседство соперничающих видов означает, что съедобные растения встречаются редко. Именно поэтому лесные собиратели должны постоянно перемещаться, именно поэтому неопытные исследователи умирают от голода в этих как будто бы изобильных регионах. Действительно, в густых дождевых лесах плодородная почва редка: необходимые растениям минералы в условиях влажной жары быстро истощаются; плодородный слой тонок, а содержание окислов алюминия и железа и кислот очень высоко[430]. Интенсивное сельское хозяйство даже в дождевых лесах требует оросительных каналов и тщательно разбиваемых полей и участков, какие создавались майя в тропических низинах Центральной Америки, или оно должно опираться на аллювиальную почву, подобно той, на плодах которой вырос Ангкор в чуть менее влажном климате на берегах озера Тонлесап, где сухой сезон длится дольше.

В любом случае — и как изобильный, и как смертоносный — тропический лес кажется неблагоприятным для возникновения цивилизаций. Его иногда считают вообще не пригодным для цивилизации: в этом суть мифа о Тарзане — аристократ по происхождению превращается в джунглях в человека-обезьяну. На другом уровне Тарзан пробуждает еще одну тему леса — извращение нормального. Образ амазонок несет те же функции. Первые испанские завоеватели назвали эту реку в честь воительниц, которые, как они считали, скрываются в глубинах леса, там, куда не пробраться пришельцам; когда Себастьян Кабо, пользуясь их отчетами, создавал свои карты, он изобразил испанцев сражающимися с этим легендарным врагом, как герои на фризах множества греческих храмов, которые приручали амазонок, живущих в условиях столь диких, что это за пределами человеческой природы[431].

Справедливо, что в тропических лесах цивилизации достигают периода зрелости медленнее, чем в других средах. Например, амазонский лес — по-прежнему лаборатория образцов-народов, которые оставлены природой в состоянии так называемой неразвитости. Некоторые из них живут в таком состоянии уже тысячи лет, и только в последнее время их затрагивает программа «первого контакта» бразильского правительства. Но пятьсот лет назад даже Амазонка продемонстрировала возможности цивилизации на взморье. В конце 1541 года появились первые испанские путешественники: 58 человек приплыли на плоту, сколоченном на месте гвоздями, выкованными из металлического лома, и в нескольких каноэ, выпрошенных или украденных у индейцев. Это была часть типичной злополучной экспедиции искателей мифических богатств — «земли корицы», которая предположительно находилась в районе Перу, но в глубине континента. Отчаянно нуждаясь в пище, путешественники с помощью весел и шестов добрались до Амазонки по реке Напо. «Выяснилось, — писал отец Каспар де Карвахаль, что, вопреки нашим ожиданиям, на протяжении двухсот лиг нигде не найти еды». Напротив, «Господь дал нам открыть новое и неслыханное» — первую зарегистрированную навигацию по Амазонке от впадения в нее Напо до Атлантического океана. На речном берегу, который путники наблюдали с воды, жила изменчивая цивилизация, захваченная в момент своего возникновения.

Приключение началось случайно. Это чересчур интересная история, чтобы ее пропустить. Навигаторы не собирались бросать своих товарищей в лагере. Вначале их гнал голод. Потом, когда поиски пищи не увенчались успехом, им не хватило сил на обратный путь против течения. Много дней плыли они по течению, не в состоянии добраться до берега, и отец Каспар отслужил мессу, «как делают на море», не освящая тело Христово, чтобы случайно не выронить его за борт. 8 января 1542 года, после двадцати дней плаванья, они причалили к берегу, и индейцы пожалели их и накормили. Это дало им силы продолжить плавание, достичь моря и построить бриг. Больше всего они нуждались в гвоздях. Двое солдат с опытом механиков построили кузницу; мехи изготовили из сапог тех, кто умер от голода; пережигая дерево, получили древесный уголь для плавки. Собрав все остатки металла, не трогая только оружие и самое необходимое снаряжение, они за двадцать дней изготовили две тысячи гвоздей. Так в дождевой лес Амазонки пришел Железный век.

Строительство брига пришлось отложить, пока не добрались до места с большим количеством пищи. Испанцы так и не научились сами добывать провизию, но отыскали плотно заселенную полоску, где индейцы занимались разведением черепах; здесь путникам удалось раздобыть достаточно мяса черепах с «добавкой жареных кошек и обезьян». Потребовалось тридцать пять дней на то, чтобы построить корабль и проконопатить его индейским хлопком, вымоченным в смоле, «которую по просьбе капитана принесли туземцы».

Вскоре их корабль стал военным. Большую часть мая и июня они пробивались сквозь враждебные каноэ, отбиваясь в основном из самострелов: порох не просыхал. Все это время они жили на припасах, добытых во время вылазок в деревни индейцев. 5 июня произошла встреча, давшая великой реке ее название.

В одной деревне они обнаружили укрепленное святилище, окруженное изображениями ягуаров. «Здание производило сильное впечатление, на него стоило посмотреть, и мы спросили индейца, для чего оно». Тот ответил, что здесь они поклоняются символике своих повелителей — «амазонок». Ниже по течению испанцы услышали разговор, который истолковали так, будто на севере существует могучая империя женщин-воительниц, в которой семьдесят деревень, много золота, серебра, соли и лам. Должно быть, этот рассказ подсказан наводящими вопросами самих испанцев, которые к тому же неправильно понимали ответы туземцев. Вскоре экспедиция вышла в Атлантический океан, пройдя вниз по течению реки, по собственной оценке, 1800 лиг, и по Европе начали расходиться рассказы об испанцах, героически сражающихся с амазонками[432].

Хотя рассказ об амазонках был очевидной выдумкой, вера в близость великой цивилизации соответствовала реальному опыту испанцев на реке. Рассказ Карвахаля дает ценный урок изучающему экоисторию реки. Эта среда без адаптации не способна поддерживать жизнь многочисленного населения, но амбиции цивилизации способны продуктивно адаптировать ее. И эти амбиции уже действовали. Хотя испанцы на протяжении «четырехсот миль» не могли найти пищи естественного происхождения, они видели густонаселенные города и поселки с тысячами обитателей, живущих в прочных деревянных домах. Это перспективное общество жило за счет разведения черепах, ловли рыбы и возделывания горького маниока — растения, смертельно ядовитого, если оно неправильно приготовлено, но исключительно питательного; после извлечения яда оставались только углеводы[433]. Археологи подтверждают данные Карвахаля. На острове Марахо в устье Амазонки в аналогичной среде с V по XV века н. э. существовало общество строителей больших курганов и дамб, от которого осталось мало свидетельств для убедительной характеристики; однако собранные материалы, среди прочего масса тесно расположенных очагов и сложная керамика, позволяют делать сопоставления с народами, которые считают «цивилизованными», например с ольмеками и строителями курганов на Миссисипи (см. выше, с. 190).

С точки зрения возделывания почвы, поведение реки на равнинах, известных в Бразилии как вареа, можно считать образцовым. В отличие от Нила река разливается медленно, давая фермеру время убрать урожай, а потом быстро убывает; за несколько дней уровень воды возвращается к минимуму, и фермер успевает спокойно заняться севом[434]. Если платформы и дамбы достаточно высоки, кукуруза, которая созревает за 120 дней, но не переносит обводнения после прорастания, позволяет собирать по два урожая за год. Однако во все время, о котором имеются данные, основной культурой во всем бассейне Амазонки оставался маниок, «одно из наиболее продуктивных и наименее требовательных растений, выведенных человеком»[435].

В конце XVII и в начале XVIII веков иезуит Сэмюэль Фритц, «апостол Амазонки», посвятивший карьеру защите созданной им на берегу реки миссии от португальских работорговцев, отметил то, что уцелело от протоцивилизации вареа. На берегах реки, известной как Омагуа, были участки маниока и дома,

обычно расположенные на островах и речном побережье; все низко лежащие земли затоплялись во время разливов; и хотя опыт учит их, что в разлив они остаются без своих насыпей и вообще без средств к жизни, они не решаются оставить свои жилища и устроить плантации на возвышенных местах вдали от реки, ссылаясь на то, что их предки искони жили на Великой Реке[436].

Раздражение Фритца знакомо многим людям с Запада, которые пытались работать с обитателями затопленных тропиков: убежденность в том, что на сухом месте будет лучше, стоило жизни многих жителям острова Фредерика Хендрика. В 1689 году Фритц сам два не умер с голоду во время разлива реки. В то время он жил ниже по реке среди юримагуа, которых он считал речным звеном связи с мифом об амазонках из-за их традиции, согласно которой в бою участвовали и мужчины, и женщины. Но лишения Фритца были скорее результатом его неопытности в тропиках, чем недостатков туземной агрономии: ему пришлось просить милостыню[437].

Он отметил, что местные жители убирают урожай в январе и феврале, прежде чем река разливается (с марта по июнь); запасы кукурузы они держат в домах, а маниок и кассаву[438] оставляя в ямах, которые заливает вода, иногда на год или на два года,

…и хотя сладкий и горький маниок может загнить, когда его выжмут, он становится лучше и питательнее, чем в свежем виде, и из него делают напитки, муку и хлеб. Пока продолжается разлив, люди живут на платформах, сделанных из древесной коры, выходят и входят в свои дома на каноэ, и в этом нет ничего странногр, ведь вся их жизнь проходит в реках и лагунах в гребле и рыбалке, и в этих занятиях они искусней любого другого народа.

Когда спустя поколение следующая экспедиция проникла вниз по течению, большинство племен, описанных первой экспедицией, уже исчезло. Судьба их неизвестна: вероятно, их уничтожили болезни, завезенные исследователями. Даже в лучшие времена культуры тропического леса хрупки и неустойчивы.

В глубине леса, за пределами узкой полосы хозяйствования в стиле омагуа, создание цивилизации — еще более опасная стратегия. Западные критики туземной агрокультуры обычно говорили, что лес, вырубленный до основания, дает пригодную к обработке почву; сегодня они предпочитают восхвалять экологически ответственную агрокультуру, которая довольствуется малыми урожаями и сосредоточена на сборе естественных продуктов. Конфеты «Тропический лес» — прекрасное политкорректное лакомство, делающее упомянутый взгляд усладой вкусовых пупырышков: в США такие конфеты продают вместе с мороженым или в батончиках в пестрых обертках с туканами и попугайчиками, и мрачный темный лес превращается в яркий, многоцветный и внушающий оптимизм. Однако традиционная туземная агрономия неприятна защитникам бережной эксплуатации леса не меньше, чем алчным губителям леса, которые хотят заменить джунгли пастбищами. Топор и огонь — почти универсальный метод подготовки земли для посевов. Ответственные практики, индейцы с реки Тапахос, тратят на расчистку полосы леса шириной в 350 футов три дня. Но потом ее приходится два месяца просушивать и поджигать. Посадку осуществляют, делая палкой углубление в почве, помещая в углубление саженец или зерно и притаптывая. Пожар восстанавливает в почве некоторое количество питательных веществ. Ветви срубленных деревьев нарочно оставляют вокруг, чтобы отпугнуть вредителей и обеспечить следующие фазы пополнения почвы питательными веществами; тем не менее компенсировать быструю утрату почвой плодородия никогда не удается там, где не накапливается гумус. Такая система побуждает общину постоянно передвигаться, и никакой участок в глубине леса не удается возделывать больше трех лет[439].

Трудно отказаться от впечатления, что жители тропических лесов были настойчивы и агрессивны в приспособлении среды настолько, насколько позволяла природа. Есть племена, ограничивающиеся собирательством; о таких людях можно сказать, что они живут в полном подчинении природе; но гораздо чаще в регионе виден «след человека». Разговоры о «девственном» или «первобытном» лесе обычно слишком преждевременны[440]. Кое-какие культуры региона приблизились к такому уровню амбиций и преобразования природы, который даже придирчивые и требовательные испанские наблюдатели признали цивилизованным. На этом фоне неудивительно — или, во всяком случае, не столь удивительно, как могло бы быть, — что существуют две величественные по любым меркам цивилизации, которые на протяжении многих столетий выживали в поясе тропических лесов на равнинах, где ежегодное количество осадков приближается к девяноста дюймам. Майя в том районе, что сегодня является югом Мексики и северной частью Центральной Америки, и кхмеры в центральной Камбодже показывают, какое великолепие может сочетаться с героической выносливостью в этой требовательной среде.

Язык в камне: майя низовий

В длительный период напряженного созидания, примерно между 200 годом до н. э. и 900 годом н. э., майя построили сотни городов, вздымавших свои крыши над тропическим лесом. Они также создали — а, возможно, заимствовали у ольмекского прототипа — единственную разумную и последовательную письменность в Новом Свете, способную передать любую человеческую мысль. С помощью этой письменности они вели исторические хроники, такие подробные, что мы больше уверены в датах жизни царей династии V века н. э. Макав в Копане, на территории современного Гондураса, чем, скажем, их современников — европейских монархов. Цифровая система майя, включавшая ноль, использовалась для астрономических расчетов, охватывавших миллионы лет. Профессиональные художники создавали произведения потрясающего (по любым стандартам) качества: тонкую резьбу по нефриту, столь твердому материалу, что только он сам может оставить на себе углубления; глубоко врезанную в мыльный камень портретную скульптуру; роскошные курильницы из Копана; глиняную посуду и гипсовые статуэтки; тонкую роспись на вазах; фрески, сверкающие киноварью свежепролитой в войнах и жертвоприношениях крови; росписи и орнаменты множества стилей — от эффектного реализма до точной геометрии.

Мир майя — это мир городов, которыми правили — по крайней мере в наиболее документированный период — цари-воины. Мы можем увидеть, как они выглядели в жизни[441]. Пакаль из Паленке (615–684 гг. н. э.) погребен под пирамидой, стены которой покрыты записями о победах его династии. На погребальной плите он изображен как прародитель божественной расы царей. Из его чресл растет священное дерево сейба, корни которого пьяно изгибаются, ствол распирает от плодородия, а крона покрывает весь мир. Кауак Скай, царь Квиригуа (725–784 гг.), то данник, то соперник Копана, правил относительно небольшим государством; но в своей столице он соорудил самую большую в мире майя церемониальную площадь, украсив ее по крайней мере семнадцатью своими монументальными скульптурными изображениями. В Копале самая длинная в мире надпись на камне, вырезанная на монументальной лестнице, описывает происхождение и завоевания царей. Слегка напрягая воображение, вы можете по фрагментам из Британского музея восстановить сцену, в которой царь Яке Пак (763–810 гг.) удаляется в помещение, украшенное космическими изображениями, чтобы извлечь кровь из своего пениса. Отчасти эта церемония связана с необходимостью впасть в состояние, подобное сну, когда приходят видения, с помощью которых цари общаются с богами. Жены царей также общались с богами, протыкая язык острием и пропуская в отверстие ремешок. Когда появлялись цари при всех регалиях, как Щит Ягуара из Яксчилана 12 февраля 724 г. н. э., принимающий из рук жены маску ягуара — его лицо все еще залито жертвенной кровью, — они становились представителями или олицетворением богов, возглавляли свои общины в церемониях или военных кампаниях[442].

Самым большим из городов майя был, вероятно, Тикаль на обширной плоской равнине в гватемальской области Петен. Благодаря исключительно подробным археологическим данным и историческим записям мы можем проследить путь этого города от зарождения через величие к неожиданной финальной катастрофе — путь, характерный для всех больших центров цивилизации майя в низинах. Исторические записи Тикаля фиксируют легендарные даты с 1139 года до н. э., но свидетельства наличия монументальных зданий появляются только около 400 г. н. э., а культ царей в изображениях и надписях возникает лишь в третьем столетии н. э. Имена царей известны нам с 292 года н. э.

Вокруг грандиозных храмов и церемониальных площадей проживало около пятидесяти тысяч человек. Большинство из них жило в соломенных хижинах, поддерживаемых столбами, как изображено на рельефе стены одного из аристократических дворцов — и сегодня большая часть сельского населения живет в таких же домах. В узких каналах между тщательно воздвигнутыми платформами разводили моллюсков и рыбу, а на платформах выращивали тыкву, перец-чили, плоды рамонового дерева, которое и в наши дни выращивают в садах, и прежде всего — кукурузу[443].

Кукуруза исключительно питательна и ценна в энергетическом отношении. Большинство цивилизаций Нового Света до прихода европейцев полностью зависело от нее (см. выше, с. 89–94, 189 и ниже, с. 344–349). Как и многие туземные народы Америки, майя считали ее божеством: те, кто выращивал ее на полях, были слугами бога кукурузы; в благодарность бог приносил себя в жертву в форме пищи. Но в ответ требовал жертвоприношений. Когда царь не исполнял свою роль военного вождя, его задачей становилось умиротворение природы и бога: он приносил в жертву свою кровь и жизни жертв, людей и животных, захваченных на войне или на охоте; охотники приносили в город на своих плечах пекари, или оленя, как на рельефе в музее города Мерида, или молодых ягуаров, чьи кости находят в большинстве мест жертвоприношения.

В XIX и на протяжении почти всего XX века большинство ученых считали майя исключительно мирным народом наблюдателей звезд, которым правили цари-философы. В низинах уцелели только календарные надписи, и литература возвышенных территорий, описывавшая кровавые династические конфликты, считалась более поздней и не характерной. Кровавые сюжеты картин из построенных позже городов Юкатана были достаточно красноречивы; но, например, те сцены, что украшают двор для игры в мяч в городе Чичен-Итца, на которых победители отрубают головы побежденным, можно было отбросить как результат разлагающего влияния жителей центральной Мексики или даже как символические, не имеющие никакого отношения к реальной жизни. Картины, найденные в том же городе и изображающие военные сцены, можно было толковать как иллюстрации к мифам. Статуи и стелы царей в низинах считались изображением богов. Однако в 1946 году в Бонампаке на реке Узумачинта были заново открыты фрески VIII столетия н. э.: картины войны и ритуального убийства пленных, изображенные с любовным реализмом и непосредственностью. Их можно было убедительно объяснить только как часть традиции, которая спустя триста лет вызвала, например, появление картин «военных художников» в Чичен-Итце.

Когда в 1950-е годы ученые начали расшифровывать письменность майя, постепенно стала вырисовываться истинная картина жизни этого общества. Во-первых, стало очевидно, что в надписях содержится большое количество имен реальных людей: это были записи о подлинных событиях в истории этого мира, а не только наблюдения за небом и движением звезд и планет. Педантично точная хронология, сложная математика, тщательные астрономические наблюдения — все это подчинялось единой цели: изложению истории династий. В надписях перечислялись имена и годы правления царей, акты их самопожертвования, их предки, их войны и принесение в жертву пленных. Дворы для игры в мяч, ранее считавшиеся аренами, на которых игроки подражали движению небесных сфер, теперь стали тем, чем были в действительности, — площадками для упражнений военной элиты. В 1973 году на конгрессе в городе Паленке в лихорадочном взрыве вдохновенной энергии исследователи за одну сессию прочли всю историю города, охватывающую большую часть VII и начало VIII веков н. э.[444] Недавно было высказано предположение, что подобное толкование исторической природы записей майя также ошибочно и ученые упустили легендарные и пропагандистские элементы этих текстов[445]. Тем не менее открытие всей забытой истории исчезнувшей цивилизации — словно вдруг освободился язык, придавленный камнями, — несомненно стало одним из самых выдающихся эпизодов в жизни современной науки. Прочтение хроники непрерывных кровопролитных войн послужило отрезвляющим уроком.

Успехи Тикаля в производстве пищи и, следовательно, в возможности мобилизации воинов давали этому городу преимущество в непрерывных войнах с соседями за земли и пленных для принесения в жертву. Но достоинства такого положения оказались сомнительными. Тикаль превратился в магнит, притягивавший завоевателей; он стал ценным призом и для местной аристократии в борьбе за власть. Событие, которое кажется проявлением имперской агрессии, записано в 378 году н. э.: знатный человек из Тикаля, известный историкам по имени в надписи — его звали Курящая Лягушка, стал правителем соседнего города Уаксактун. Внутренняя политика самого Тикаля была очень бурной. Возвышение Курящей Лягушки совпало с государственным переворотом, совершенным правителем по имени Кривой Нос, но в 420 году сыну Кривого Носа, Грозовому Небу, пришлось силой возвращать власть, захваченную представителями другой династии, и он украсил свой памятник длинным текстом, оправдывающим эти действия. Другая революция, в 475 году, сопровождалась сменой стиля, в котором изображались цари, и заметной фальсификацией генеалогических записей в целях пропаганды[446].

Быстрая смена правителей в VI веке кажется связанной с экономическим упадком. В 562 году Тикаль был завоеван соперничающим городом Караколом. Памятники были уничтожены. В последующее столетие, когда проблемы эксплуатации среды тропического леса стали трудноразрешимыми, город сильно уменьшился. Однако в 682 году к власти пришел царь, остановивший упадок. Иероглифом, обозначающим имя этого царя — его звали Какао, — служил стручок какао: какао было большой ценностью, оно вывозилось на север, где не растет в естественном виде. Процветание времен Какао было основано на новом подходе к возделыванию почвы, приспособленном к производству ценных продуктов на экспорт. Какао гордился своей ролью в истории: он стал основоположником культа Грозового Неба. На годовщинах великих событий прошлого Тикаля он проливал свою кровь. Какао был покровителем искусств: на алтаре, который он в 711 году посвятил заметному в его царстве астрономическому явлению, сохранилось единственное известное стихотворение классического периода майя. Но прежде всего он был неутомимым строителем, и своей красотой Тикаль обязан преимущественно ему. На закате и по сей день можно увидеть его огромную статую, нависающую над городом на вершине пирамиды, которую Какао построил в качестве своего мавзолея. В этом мавзолее он и был похоронен вместе со 180 кусками отличного нефрита и резьбой на кости, изображающей, как боги провожают его в подземный мир[447].

После 869 года нет никаких дат истории Тикаля и не создано никаких произведений монументального искусства. Хотя было предложено несколько различных теорий — революция, вторжение извне и некая обширная психологическая травма, — кажется, город потерпел поражение в борьбе с враждебным окружением. Останки жителей последнего периода явно свидетельствуют о недоедании. В течение ста лет все прочие большие города низин ждала такая же или похожая судьба.

Однако это не стало концом цивилизации майя, которая отступила в более благоприятную среду на высоты Гватемалы и в известняковые холмы Юкатана, где вскоре возобновилась или продолжилась интенсивная городская жизнь. Несмотря на периодические экологические катастрофы, некоторые центры, например Иксимче или Майапан, сохраняли свое значение вплоть до прихода в XVI веке испанских захватчиков: от них остались прекрасные романтические поселения, но они никогда не повторяли особенности, которые производят такое сильное впечатление в городах «классической эпохи». Исчезли надписи на камне и небольшие каменные скульптуры. Масштабы деятельности стали меньше, чем у предков, и жители городов не тратили силы на монументальные памятники и бесполезную науку. Однако это был тот же народ с наследием из мифов и воспоминаний, восходящих к классическому периоду. В их написанных на коре книгах отражались тот же календарь и та же смесь истории и пророчеств, пока — начатое в 1540-е годы и завершившееся в 1697 году — испанское завоевание не прекратило последовательный ход истории майя.

Великолепие городов низины так и не повторилось: шло время, и поселения редели и уменьшались. Никогда уже не находилось достаточно рабочей силы для возведения монументальных сооружений, не было и средств для содержания художников и ремесленников прошлого. Величие цивилизации майя стало народной легендой, и низинные города поглотил лес — как замок Спящей Красавицы, чтобы впоследствии они были открыты археологами. В этом отношении, как и во многих других, пример майя заставляет вспомнить Ангкор.

Любимый змеями: цивилизация кхмеров Меконга

Ангкор — сам себе документ: одна из самых великолепных и могучих руин мира, город, построенный почти тысячу лет назад, заросший лесом и возрожденный археологией текущего столетия. Он пробуждает у камбоджийцев гордость за предков: большой храм Ангкор Вата — единственное в мире здание, изображенное на государственном флаге. Ангкор помог также в создании наиболее разрушительной современной идеологии: для красных кхмеров он символизировал высоты, которых может достичь изолированное аграрное общество, в котором нет индустриальной технологии, а буржуазия истреблена. Для любого современного посетителя это убедительное определение цивилизации: торжество монументального воображения над непокорной враждебной природой.

Культурная область с центром в Ангкоре представляет собой обширный район — от Сиамского залива до Вьетнама и от Сайгона до долины реки Менам, — по которому рассеяны кхмерские памятники. Это исключительно культура низин, постоянно преследуемая страхом перед жителями гор Дангрэк на севере или воюющая с ними. Долгая история монументального строительства начинается с VI века н. э.; особенно интенсивно строительство ведется с конца VIII века; сосредоточено оно в основном в самом Ангкоре, который с середины VI века становится резиденцией королей, и вокруг него. Окружение, измененное легкими прикосновениями, пересоздавалось в соответствии с городскими представлениями о совершенстве, как ландшафтные сады Англии XVIII века. В результате появились законы, защищавшие охотничьи угодья, цветники и рощи, посвященные богам, где уничтожение леса было запрещено, а осквернители — оставлявшие испражнения и мочу — приговаривались к пребыванию в одном из тридцати двух адов, изображенных в храмах города[448].

Все процветание района Ангкора зависело от сельского хозяйства. Государство кхмеров в отличие от многих других на востоке, юге и юго-востоке в период, который мы считаем Средневековьем, не имело ни шахт, ни больших торговых флотов, ни развитой промышленности. Изобилие, обеспечивающее жизнь большого города, есть результат своеобразной гидравлической особенности Меконга. Разлившись от муссонных дождей, река становится чересчур многоводной для собственной дельты и течет вспять, затопляя равнины вокруг озера Тонлесап. Вследствие этого почва настолько плодородна, а вода так хорошо сберегается и направляется в резервуары, что можно собирать по три урожая риса в год.

Подобно городам майя, большие монументальные комплексы кхмеров вырастали в результате расширения государства, как центры тяготения в городах, которые меняли свое значение со сменой династии и в соответствии с замыслами королей. По экологическим соображениям столица кхмеров могла перемещаться лишь в узких пределах, но всю область Анкгора усеяли священные резервуары, церемониальные центры и ритуальные комплексы — по мере того как сменяющие друг друга короли, часто после кровавой борьбы за трон, возрождали королевские святилища и дворцы. Итоги позволяют вспомнить мир майя: путешественники испытывают постоянное изумление, неожиданно натыкаясь на сооружения из отлично обработанного камня, отделенные от окружающего лесом. Есть и другие сходства: хотя архитектурные сооружения Ангкора плотно одеты резьбой и статуями, которые словно свисают с башен пышными складками и драпировкой, изредка становится видна четкая геометрия основных конструкций: все прямоугольное, точное, напряженное и опирается на своеобразные каменные леса — в каждом здании тысячи вертикальных каменных столбов и горизонтальных антаблементов. Как и города майя, города кхмеров созданы словно для жизни вне их и для выставления украшений напоказ. Большинство внутренних помещений низкие, мрачные и укромные, зато площади и дороги под открытым небом роскошно украшены, с них в высоту и во все стороны открываются прекрасные виды. В обеих культурах монументы служат для наблюдений за астрономическими явлениями и воспроизводят божественную математику вселенной. Скульптуры и надписи майя классической эпохи сосредоточены на двух темах: соблюдении календаря и прославлении царей. В кхмерской традиции, напротив, искусство было посвящено изображению неба, пока в XII веке король Сурьяварман II не проявил огромную храбрость, приказав изобразить себя на стенах самого большого здания — величайшего в мире храма Ангкор Ват. Консервативные подданные должны были счесть такое решение короля святотатством. Ранее монументальных скульптур удостаивались только покойные монархи или королевские предки. Отныне культ живых королей начал вытеснять культ бессмертных богов.

Изображения Сурьявармана часто встречаются в одной из галерей храма; он окружен всеми атрибутами кхмерского короля, бросающими вызов природе: зонт защищает от солнца, веера спасают от духоты; завитки роскошного одеяния должны свидетельствовать об искусственном ветерке[449]. В руке он держит мертвую змею; возможно, это отсылка к рассказу о его предке: тот в молодости отнял трон у предшественника, прыгнув на королевского слона и убив короля, «как Гаруда, опускаясь на вершину горы, убивает змею». Ангкор Ват, его гармония и совершенство определяют идеологию, оправдывавшую власть короля: он открывает новую эру; сотворение мира воспроизводится в рельефах вместе с космическими войнами между добрыми и злыми богами и извлечением из океанов эликсира жизни, означающим начало нового века в цикле браманистической космологии — критаюги[450].

Согласно индуистской традиции эта новая эра должна была длиться 1 728 000 лет. Сурьявармана свергли около 1128 года, вероятно, меньше чем через десять лет после коронации, когда он потерпел ряд поражений в войнах во Вьетнаме и Камбодже. Но великолепие Ангкора возрождалось снова и снова. Чжоу Дагуань, участник китайского посольства 1296 года к кхмерам, оставил описание Камбоджи во все еще великую эпоху, когда «белый зонт короля» Сриндавармана простирался над страной, в которой во времена спорной преемственности быстро раскрывались и закрывались зонты многих претендентов на трон. Чжоу находит, что «хоть это и земля варваров, они умеют почитать своего короля». Сриндаварман передвигается в золотом паланкине, занавеси которого раскрывают, заслышав звуки раковин, девушки, чтобы показать монарха на его покрытом львиной шкурой троне. Все прижимаются головами к земле, пока раковины не смолкнут и демонстрация власти не продвинется дальше.

Чжоу одобряет такие проявления почитания, но некоторые варварские обычаи вызывают у него отвращение. Он осуждает открытое проявление гомосексуальных предпочтений, с помощью которого, как он утверждает, делались назойливые и настойчивые попытки соблазнить китайцев. Он осуждает непостоянство кхмерских женщин, верность которых не выдерживает двадцатидневной разлуки с мужем. Его чрезвычайно интересует обычай лишения девственности — это делают пальцами специально нанятые монахи, хотя проделки монахов — одна из основных тем конфуцианской литературы, а рассказ об этом обычае мог быть выдумкой. Его восхищение многим из увиденного отравлено невыносимой жарой, которая, как он считает, объясняет частое купание и рост болезней. Он разделяет страх кхмеров перед варварскими племенами лесов и гор, которые проводят время, истребляя друг друга с помощью луков, копий и ядов. С другой стороны, в описании столицы кхмеров заметно восхищение городским образом жизни.

«Такие сооружения, считаем мы, давали китайским купцам основание восхвалять Камбоджу как землю богатую и благородную», — пишет он, рассказывая о семимильной стене с пятью воротами. Куда он ни посмотрит, его ослепляет блеск золота, что свидетельствует о ценности камбоджийского экспорта: ведь здесь ничего не производится естественно. На востоке золотые львы возвышаются по краям золотого моста, который стоит на гигантских опорах, украшенных изображениями Будды. Над золотой башней в центре города возвышается другая, медная. В королевском дворце спальня расположена на верху третьей башни, тоже из золота; здесь, по слухам, политическая стабильность государства укрепляется совокуплениями короля с девятиглавой змеей. Эту легенду как будто легко возвести к подлинному кхмерскому обычаю: личность короля — суть королевской легитимности — заключена в скульптурном изображении фаллоса, символизирующем власть бога-творца. Эту скульптуру хранят в центральном храме города, в символическом центре горы вселенной, где король тайно общается с богом. Огромное количество изображений змей в Ангкоре должно было убедить Чжоу в единстве змеи и бога[451].

В записках Чжоу много сведений о непосредственно предшествующей истории кхмеров. Большинство монументов, которыми он восхищается, датируются временем великого короля Джайявармана VII, который умер примерно за три четверти века до этого. Стены, рвы, южные врата и башни Ангкор Тома, на чем основаны описания Чжоу, — лишь центр большой строительной кампании, которая окружила столицу храмами и дворцами, дорожными станциями и, как говорили, сотней с лишним больниц^ украшенных гигантскими человеческими лицами. На стеле в Та Проме имеется резная надпись с провозглашением политики общественного здравоохранения Джайявармана:

Он испытывал более сильное сочувствие к подданным, чем к самому себе, потому что страдания подданных — это в большей степени страдания короля, чем его собственные страдания… Полный глубокого сочувствия к добру в мире, король выразил желание: я хочу благодаря этой доброй работе суметь спасти все души, брошенные в океан существования. Пусть все короли Камбоджи, стремящиеся к добру, продолжат мое дело и даруют себе, своим потомкам, своим женам, своим чиновникам, своим друзьям праздник спасения, и пусть никогда не будет никаких болезней[452].

Распределение ресурсов для больниц показывает и масштаб, и источник богатства кхмеров: ежегодно 81640 данников из 838 деревень давали по 11192 тонны риса плюс 2 тонны 1 центнер 91 фунт кунжута, 2 центнера 107 фунтов кардамона, 3402 мускатного ореха, 48 000 доз противовоспалительного средства, 1960 коробок с мазью от кровотечения, а также соответствующие количества меда, сахара, камфоры, черной горчицы, кумина, кориандра, фенхеля, имбиря, острых ягод кубеб, ароматных трав, корицы, горьких слив миробалан и уксуса из ююбы, плода лотофагов.

Наиболее эффективным профилактическим средством была молитва, и стела, воздвигнутая при основании храма в Та Проме, описывает его богатства; храм был в 1186 году посвящен образу матери Джайявармана как «женскому совершенству». Храм получал дань из 3140 деревень. Приношения включали набор золотых сосудов, весящих 10 центнеров, и такой же набор сосудов из серебра, 35 бриллиантов, 40620 жемчужин, 4540 драгоценных камней, огромную золотую чашу, 876 китайских покрывал, 512 шелковых простынь и 523 зонта; ежедневные поставки продуктов для пяти тысяч постоянных обитателей включали рис, сливочное и растительное масло, молоко, патоку, семена и мед. Культовые церемонии ежегодно требовали поставок воска, сандалового дерева и 2387 наборов одежды для 260 изображений.

«При сих добрых деяниях, — заключает надпись, — король с крайней преданностью матери произнес молитву: за добрые дела, которые я совершил, пусть моя мать, освобожденная от океана переселений, наслаждается пребыванием в Будде[453]».

Торжество буддизма как государственной религии, возможно, связано с преданностью жены Джайявармана, которая в своем горе, когда он уезжал на войну, искала утешения «в безмятежной тропе мудреца, идущего между пламенем мучений и морем страданий»[454]. Байон — «золотая башня» Чжоу Дагуаня — обладает солидной центральной массой, что заставляет вспомнить центральные возвышения древних кхмерских столиц; но во внутренних помещениях башни не индуистский образ Деваджары, как в предыдущих королевствах, а Будда, который должен символизировать апофеоз короля-основателя, чьи изображения «смотрят во все стороны» с наружных фризов. Переход к господству при дворе буддизма, начатый Джайяварманом, продолжался в дни Чжоу, потому что корни индуизма были очень прочны. Город построен по тому же плану, что и храм: оба повторяют божественную конструкцию мира, общую для космологии индуизма и буддизма: центральная гора, концентрические окружности, каменная внешняя стена, окружающие воды. Поскольку боги оставляют природу сработанной грубо, люди должны приводить ее в порядок, в соответствии с божественными идеалами. Рамакандра Каулакара, архитектор XI века из Ориссы, где при господстве мусульман воздвигнуты лучшие индуистские храмы, уловил главные принципы строительства Ангкора:

Создатель… составляет план вселенной в соответствии с мерой и числом… Он прототип и модель строителя храмов, который в своем лице объединяет архитектора, священника и скульптора… Малую вселенную надлежит создавать с уважением к вселенной обширной… Она должна соответствовать… ходу солнца и движениям планет… Совсем не простая арифметическая операция, которую можно выполнить, прикладывая измерительную линейку… поскольку план храма… синтезирует орбиты солнца, луны и планет… он символизирует и периодическую последовательность времени: дня, месяца, года[455].

Королевская столица, воздвигнутая в XI веке Удайадитиаварманом II, раскинулась вокруг центральной башни, на которой есть характерная надпись: «Считая, что центр вселенной обозначен Меру, он подумал, что подобает иметь Меру в центре столицы»[456]. Надписи, помещенные Джайяварманом VII по углам святилища Ангкор Тома, в той же традиции сравнивают центральную башню, внешние стены и окружающий их ров: «Первая пронзает своей вершиной яркое небо, второй уходит вниз, в непостижимые глубины мира змей. Эта гора победы и этот океан победы, построенные королем, означают возвышение его великой славы»[457]. В правление Джайявармана ученый брамин из Бирмы еще мог приехать в Камбоджу, чтобы поучиться у многих «известных знатоков Вед», которые жили здесь. Санскритские надписи, которые исчезли в соседнем королевстве Чампа в 1253 году, в Камбодже делались до 1330-х годов[458].

Вслед за тем монументальное строительство в Ангкоре прекратилось больше чем на сто лет. Не следует принимать на веру миф красных кхмеров: ангкорское государство было не просто замкнутым сельскохозяйственным обществом. На одном из рельефов Байона изображен морской мир юго-восточной Азии, часть которого составляет и Ангкор: моря изобилуют рыбой, они полны рыбачьих лодок, прогулочных яхт с крытыми палубами, боевых и торговых кораблей с глубокими трюмами. Но кхмеры не занимались торговлей с дальними странами, как делали истинно преуспевающие государства позднего Средневековья, например Шривиджая или Маджапахит (см. ниже, с. 484–491). Не могла элита Ангкора и бесконечно платить армиям, как не могла строить в прежних масштабах. Все труднее становилось продавать рис за золото. Начиная с XII века на северо-востоке Азии появились новые обширные районы производства риса; почвы, не такие плодородные, как в Ангкоре, подверглись воздействию новых технологий под руководством правителей и религиозных организаций. Динамичное и агрессивное тайское государство богатело, а Ангкор пребывал в застое. Со временем в 1430-е годы кхмеры ушли в более компактный оборонительный круг в Пномпене и, после того как тайцы унесли все, что смогли унести, покинули Ангкор и бросили его на милость леса.

Город смерти: Бенин

К разочарованию исследователей, в тропической Африке нет ничего подобного Тикалю или Ангкору. Но есть Бенин. В первые столетия европейской заморской экспансии великолепие Бенина восстановило легко утраченную белыми людьми веру в способность черных создавать собственные цивилизации. Ослепительный образ средневекового Мали, пленивший воображение латинского христианского мира, быстро померк при непосредственном знакомстве (см. выше, с. 134). В Конго португальские монархи обращались с местными королями как с равными, и знатные чернокожие могли становиться князьями и епископами. Но близкое знакомство порождает презрение, и португальцы, жившие в колониях, считали туземцев презренными и жалкими существами. Даже великолепие Эфиопии показалось разочаровывающим после того возбуждения, которые вызвала в Европе легенда о пресвитере Иоанне. В 1570-е годы португальцы не смогли покорить Мвене Мутапу, но в западной литературе это место рассматривалось как необычное и экзотически варварское (см. ниже, с. 370).

С другой стороны Бенин долгое время был исключением из общего презрительного отношения. В 1668 году, изображая его в своих работах, голландский гравер показал город большой и правильный, украшенный высокими шпилями, на которых сидят большие птицы, явные послания небес, хорошо знакомые нам по уцелевшим образцам бенинских изделий в бронзе. Одно из таких изделий — туземная модель королевского дворца в Бенине с богато украшенными стенами и Элегантной конической крышей над центральным залом — свидетельствует, что версия гравюр, хотя и преувеличенная, имеет под собой реальное основание[459].

Слава и известность Бенина постепенно росли с начала XV века, когда город впервые выделился из множества мелких общин[460]. Удивительно, что эти края вызвали уважение европейцев, пусть и заслуженное: здесь очень жарко и влажно, это настоящий инкубатор лихорадки, и такой климат обычно считался несовместимым с цивилизацией. Здесь выпадает до восьмидесяти дюймов осадков в год; когда идет дождь, в зале для королевских аудиенций невозможно расслышать голоса. Согласно отчетам 1538 года и последующим[461] королевский двор полон зловония разлагающихся остатков человеческих жертвоприношений. Здания дворца, хотя и прочные и величественные, с чеканными рельефами и орнаментальными медными пластинами, сделаны из глины — материала, традиционно недооцениваемого европейскими судьями от архитектуры. Но преимущество Бенина в том, что он стал известен европейцам в конце XV века, в период своего высшего расцвета. В сознании европейцев смелость на войне и в искусстве ставили этот город на особое место среди городов-государств низовьев Нигера. Искусство и война объединялись в культе королей: правитель считался божественным существом, не нуждающемся ни в пище, ни в сне.

Два вида искусства, в которых бенинские ремесленники достигли высочайшего уровня, соединялись в алтарных приношениях: выразительные медные головы изображали стилизованных королей и их матерей; с середины XVIII века к ним добавились слоновьи бивни со сложной резьбой, укрепленные в специальных углублениях голов и вздымающиеся над ними, как плюмаж. Письменности в Бенине не было, но дворцовые декоративные щиты, украшенные чеканными рельефами с картинами придворной жизни или изображениями исторических сражений, «были как указатели на картах… и на них ссылались во время споров об этикете»[462].

На алтарных кольцах, назначение которых сегодня забыто, стервятники рвут на части связанные, искалеченные тела побежденных врагов, рты у которых заткнуты. Алтарь украшен копьями, щитами, мечами и отрубленными головами. Массивные земляные укрепления, которые возводились из грунта, извлеченного из ныне не существующих рвов, — «земляная летопись долгого процесса слияния полурассеянных общин… в городское сообщество, которое нуждается в защите на уровне города»[463]. Консолидация которая произошла в середине XV века, превратила Бенин в город-завоеватель, постепенно приобретавший подданных, дань и рабов со все более обширной территории, занимавшей к началу XVII века свыше пятисот миль вдоль Нигера до самого моря, включавшей колонизованные болотистые леса на реке Бенин и подчиненные общины вплоть до Лагоса[464].

Помимо человеческих жертвоприношений, которые должны были принести успех в войнах и хороший урожай, в жертву приносили также крокодилов, ильную рыбу, орехи кола, пальмовые листья (символизирующие пальмовое вино), скот карликовых пород, специально выводившихся для леса[465], и детей. Церемониальную пищу тщательно упаковывали и ели в небольших количествах. Орехи кола, которые королевские слуги подавали с большим почтением, обладали горьким вкусом и стимулирующим действием: король дарил их посетившим его вождям, и они служили роскошной приправой[466]. По крайней мере с начала XVI века основной пищей служил ямс. Богатство Бенина определялось не сельским хозяйством, а торговлей. Причем основу этой торговли составляли не рабы, как в соседнем королевстве Дагомея, возможно потому, что, когда случался избыток рабов, жители Бенина предпочитали использовать их сами, или потому, что европейских покупателей отпугивал слишком высокий уровень смертности по сравнению с прибрежной работорговлей. Королевство не было богато и металлами: медь оно ввозило, и уже из готовой меди делался сплав, из которого создавались произведения искусства. В некоторые периоды ценился местный хлопок, и по крайней мере поначалу европейскую торговлю привлекала в Бенин приправа, известная как хвостатый, или бенинский, перец[467]. До бума пальмового масла в конце XIX века главным ресурсом Бенина была слоновая кость, и в XVIII веке именно Бенин был ее основным поставщиком в Европу[468].

Но к тому времени королевство уже состарилось. В XVII веке изнеженные, праздные обы прекратили войны, при дворе господствовали ритуалы, правители почти не покидали пределы дворцов, проигрывали целые состояния и проводили время в своих гаремах из пятисот наложниц. Акензуа I, необычайно честолюбивый оба, в 1690-е годы попытался возродить мощь королевства, но это вызвало гражданскую войну и дальнейшее ослабление влияния Бенина на подчиненные общины[469]. Некоторые превосходные образцы бенинского искусства свидетельствуют о возвращении процветания в XVIII веке. Бенин никогда не зависел от экспорта рабов и потому не пострадал от упадка этой торговли; если другие государства в середине XIX века развалились, Бенин уцелел; но если государства-соперники процветали ввиду растущей потребности в пальмовом масле, Бенин проводил изоляционистскую политику, отгородившись от мира.

Равнодушие к торговле стало поводом для британской интервенции. А человеческие жертвоприношения, которые в течение XIX увеличились в числе и стали утонченно жестокими, создали предлог. Оба Овонравмен, захвативший трон в 1891 году, попробовал защититься от британского империализма; но его власть над королевством слабела, и он был не в силах отменять приказы и распоряжения непокорных вождей. Резня в британской миссии в 1896 году произошла без одобрения Овонравмена[470]. Но ответный удар англичан был неотвратим. Газеты призывали к завоеванию и аннексии Бенина, «к священной войне против города смерти»[471]. Фотографии, сделанные участниками карательной операции, показывают пришедший в упадок город и королевский дворец, запущенный и разрушающийся — еще до того, как британская артиллерия превратила его в бесформенные развалины.

Все цивилизации или протоцивилизации тропических низин либо не доживали до зрелости, либо после короткого расцвета приходили в упадок. Следы этих цивилизаций поглощали джунгли или болота. Хотя некоторые тропические низины в изобилии дают продукты, в большинстве сред равновесие непрочно и цивилизации хрупки. Но почти любую цивилизацию почти в любой среде побеждала и превращала в руины природа: долговечность и великолепие некоторых грандиозных усилий цивилизаций в тропиках удивляет больше, чем их конечное поражение.

Существует явное сходство в том, какие решения принимали строители цивилизаций в тропических лесах и болотах: в некоторых отношениях Ангкор напоминает город майя; курганы ольмеков и Маджахаро похожи; политическое устройство Бенина, представлявшее собой полное соперничества объединение городов-государств, обнаруживает сходство с политической вселенной майя. Однако различия более заметны. Возможно, нам никогда не удастся найти удовлетворительное объяснение, почему в тропиках усилия людей приводят к столь различным результатам: почему омагуа или люди Маджахаро не достигли в строительстве масштабов ольмеков; почему жители острова Фредерика Хендрика не добились сколько-нибудь заметных достижений; почему майя сумели преодолеть ограничивающее воздействие своего исключительно трудного окружения и достигли уровня, не имеющего параллелей в других тропических лесах, за исключением Ангкора, где условия были гораздо более благоприятными; и в более общем виде — почему некоторые тропические леса стали родиной великих цивилизаций, другие были лишь слегка затронуты в попытках преобразования, а в третьих жители довольствовались тем, что дает природа, не пытаясь усовершенствовать ее. Пока ответа на этот вопрос нет, можно сделать только один вывод: попытки создания цивилизаций в тропических лесах предпринимались часто и часто успешные. Тропический лес и болота — это среда, которая удивляет нас своей неожиданностью, как «затерянный город в джунглях», неожиданности здесь встречаются так часто, что мы их почти ожидаем.

Загрузка...