Часть четвертая БЛЕСТЯЩИЕ ПОЛЯ ГРЯЗИ Аллювиальные почвы в сухом климате

Великолепная грязь!

Майкл Фландерс и Дональд Суэн.

Песнь гиппопотама

Я знаю Нил. Когда он приходит на поля, его приход дает жизнь каждой ноздре.

Стела в храме Хнума, приписываемая Джосеру

7. Одинокие и равнинные пески Вводящие в заблуждение случаи на Ближнем Востоке Заливная равнина Карсамба. — Долина Иерихона. — Шумер и Египет

Они сажают многие сорта зерна,

В этих зернах влажная жизнь.

Полоса за полосой, они пропалывают всходы.

Теперь в должном порядке они жнут;

Плотно уложены их копны —

Миллионы и мириады копен.

И не только здесь так.

И не только сейчас так.

Давным-давно было так.

А. Уэйли. Книга песен[472]

Однажды рано утром в Афганистане я встретил группу людей, одетых в многоцветные разукрашенные кафтаны, широкие шаровары и остроносые туфли. У них было два барабана, и они пели и танцевали, размахивая в воздухе серпами. За ними следовала группа женщин, в чадрах, но, очевидно, тоже празднично настроенных. Я остановился и спросил на ломаном фарси: «Это свадьба или что-то другое?» Они удивленно посмотрели на меня и ответили: «Нет, ничего подобного. Мы просто идем жать пшеницу».

Джек Р. Харлан. Хлеба и люди[473]

Плодородная почва: ранние попытки интенсификации растениеводства

Грязь хлюпает и переливается. Но если ее высушить на солнце, вылепив из нее кирпичи, и обжечь эти кирпичи в специальной печи для обжига, из нее можно строить прочные здания. Подходящий сорт грязи может создать основу цивилизации: плодородная почва, пропитанная жизнью, в свою очередь формирует общество, вознаграждая коллективные усилия большими количествами пищи. В Древней Месопотамии в обязанности царя входила формовка первого кирпича для нового храма. На аккадских печатях изображены боги, создающие мир из грязи. Они смешивают грязь, делают из нее кирпичи, поднимают их по лестницам и ряд за рядом выводят кладку[474].

Повторяющиеся наводнения разносят эту грязь по полям, и она — в особенности аллювиальная грязь, постоянно возобновляемая разливающимися реками, — чрезвычайно богата питательными веществами, которые способствуют процветанию растительности. На такой почве можно работать: в нее легко сажать, не вспахивая и не внося удобрения, ей легко придавать любую неестественную форму для строительства домов и плотин. Аллювиальная почва позволяет кормить плотное население — особенно если хозяйство эффективно организовано сильной элитой. Правители, контролирующие производство и распределение пищи, могут использовать свое богатство для преобразования окружения, для превращения среды из грязи в город, могут воздвигать гигантские монументы, вести легкую, полную развлечений жизнь, содержать класс образованных людей и заказывать произведения искусства.

Цивилизация не «зарождается» на аллювиальных почвах (хотя они могут в этом помочь). Так же как и возделывание растений. Но такой тип среды порождает особый тип хозяйства, что в свою очередь ведет к особому типу цивилизации: к форме своеобразного сельскохозяйственного массового производства, основанного на выращивании одного-двух основных видов зерновых; при этом земля покрывается каналами — ирригационными и отводящими излишек наводнений — и засаживается растениями, «неестественными» в том смысле, что они не могли появиться и не могут выжить без участия человека. Этот тип растениеводства представляет крайнее проявление стремления к цивилизации. Он поддерживает многолюдные, урбанизированные, высоко организованные общества: человеческие муравейники, тиранию коллективных целей.

Часто утверждалось, что «гидравлика» таких обществ приводит к деспотизму[475]. Более справедливо считать их примерами обычной утопии, рожденной идеалистами и окаменевшей на практике. Сложность управления водой — или даже в более общем виде управления кампанией по покорению природы — делает такие общества добычей организаторов; то же самое можно сказать и о проблеме создания и сохранения разумных запасов пищи. Корни сверхорганизованности, которая может привести к крайней эксплуатации среды, к ослаблению и разрушению созданного, лежат ниже уровней ила, в глубинах человеческих стремлений — стремлений к цивилизации.

Аналогичные решения проблемы прокорма большого населения и управления им принимались независимо и в других средах (см. выше, с. 90–94; ниже, с. 356–360); так что, хотя аллювиальные почвы особо благоприятны, одним их плодородием невозможно объяснить зарождение в древности интенсивного сельского хозяйства. Наше собственное растениеводство — его прямой потомок: наши засеянные пшеницей прерии — все равно что увеличенные зерновые поля древности. Поэтому легко понять, почему ученые до самого последнего времени считали, что наши далекие предки стремились стать похожими на нас: мы считаем свои методы лучшими и поэтому каждый шаг к ним рассматриваем как прогрессивный и представляем его логичным итогом рациональной предусмотрительности. Но чем больше мы узнаем о раннем растениеводстве цивилизаций аллювиальных долин, тем более удивительным кажется то, что любое общество отказалось от «первоначального богатства» охоты и собирательства в изобильной среде, чтобы отяготить себя такой непродуктивной и беспокойной системой[476].

Традиционно в работах о происхождении интенсивных агрокультур не ставился вопрос о том, почему люди захотели перейти к ним — это считалось само собой разумеющимся; выяснялось только, как им могла прийти в голову такая мысль, как будто в ней есть нечто революционное[477]. Но теперь, когда мы знаем, что переход от собирательства происходил часто и независимо в самых разных средах и в большинстве их становился все более интенсивным, его больше нельзя считать странным или необычно редким. Интенсификация растениеводства на аллювиальных почвах тоже больше не кажется революционным шагом: и растениеводство, и собирательство — части единого целого в управлении источниками пищи; в крайних случаях их трудно отделить друг от друга[478]. «Даже примитивнейшее общество охотников-со-бирателей, — очень хорошо сказал один из современных ученых, — прекрасно знает, что семена прорастут, если их посадить»[479]. Агрономия древних аллювиальных долин попросту другая, лишь более удивительная часть этого единого целого.

Культивированные зерновые, опора древних систем хозяйства, в любом случае менее питательны, чем дикие разновидности, которые они заменяют, хотя дают больший урожай и в целом требуют меньше работы при приготовлении в пищу. Однако до того как приготовить из зерна еду, его нужно вырастить. А это тяжелейшая работа, требующая гораздо больше времени и усилий, чем собирательство, например, дикорастущего зерна. По мере сужения диеты человек становится все уязвимее для голода и болезней. Крестьянин обречен на борьбу с вредителями. Ирригационные каналы превращаются в рассадники болезней. Оседлое население, живущее в тесноте, становится легкой добычей опасных болезнетворных микроорганизмов. Рост рождаемости — он обычно характеризует процесс перехода к растениеводству — обновляет резервуар не имеющих иммунитета жертв вирусов и тем самым способствует их возникновению и развитию[480]. Тем временем, вместо того чтобы стать всеобщим дополнительным источником питания, охота делается привилегией элиты, а разнообразие диеты — наградой за власть. Великие достижения цивилизации — грандиозные монументы, воздвигнутые народом для удовлетворения элиты, — для большинства означают больше труда и больше тирании[481].

Это не оправдание романтического представления о нравственном превосходстве обществ «копья и пращи», где преобладает охота и собирательство. Эти общества хорошо знакомы с кровопролитиями и тоже раздирались неравенством, как и те, что опирались на агрокультуру, только у них это выражалось по-другому[482]. Люди, занимавшиеся интенсивным земледелием, отказывались не от лесной невинности золотого века, но от некоторых практичных преимуществ. Джек Р. Харлан, агроном, один из великих пионеров исторической экологин, выразил это как нельзя лучше:

Этнографические данные свидетельствуют, что народы, не занимающиеся земледелием, делают все то же, что и земледельцы, но не работают так много и напряженно. Собиратели изменяют и расчищают растительность с помощью огня, сажают семена, выращивают клубни, защищают растения, владеют участками земли, домами, рабами или отдельными деревьями, устраивают праздники первого сбора, молятся о дожде и об увеличении урожая… Они собирают семена трав, молотят, веют и мелют, приготовляя муку… Они выкапывают коренья и клубни. Они извлекают яд из ядовитых растений, делая их съедобными, а ядом усыпляют рыбу и убивают дичь. Они знакомы со многими лекарственными растениями и составами. Ими известна цикличность жизни растений, они знают времена года, знают, где и когда с наименьшими затратами труда собрать наибольший урожай дикорастущих растений. Есть свидетельства того, что диета собирателей была лучше, чем у земледельцев, что голод у них случался реже, здоровье было крепче — меньше хронических болезней и не так повреждены кариесом зубы. Поэтому следует спросить: зачем заниматься земледелием? Зачем отказываться от 20-часовой рабочей недели и от удовольствия охоты, чтобы непрерывно трудиться под солнцем? Зачем больше работать ради менее питательной пищи и менее постоянного ее поступления? Зачем призывать голод, болезни, эпидемии и жизнь в тесноте?[483]

Можно уклониться от необходимого объяснения, сославшись на то, что интенсификация труда в земледелии неизбежна: это часть «курса истории», или неотвратимого прогресса. Но у истории нет никакого курса; в ней нет ничего неотвратимого, и прогресс в целом все еще ожидается. Часто причиной интенсификации труда и выработки новой технологии называют потребность в новых ресурсах, либо из-за роста населения, либо из-за истощения других источников[484]. Но эти объяснения не соответствуют данным хронологии. Невозможно показать, что в нужное время и в нужном месте исчезли или даже заметно уменьшили численность виды, пригодные для охоты. Конечно, в районах с наиболее развитым земледелием население растет, но это, вероятно, не причина, а следствие[485]. Демографическое давление объясняет, почему нельзя отказаться от интенсификации хозяйства без риска катастрофы, но не объясняет, почему эта интенсификация началась. Наконец, интенсификация сельского хозяйства возможна только в районах с изобильными ресурсами: кажется более разумным утверждать, что именно изобилие, а не нехватка — предпосылка подобного развития.

Бесполезность всех разновидностей материалистических объяснений развития массового земледелия толкает исследователей к религии или, в более общем виде, к культуре. Действительно, ошибка — пытаться объяснить все особенности цивилизации только рационально или, по меньшей мере, в соответствии с рационализмом экономистов. Теперь, когда мы подвергли экономический либерализм проверке и выяснили, что если его принцип и действует, то весьма несовершенно[486], мы можем отбросить один из наиболее стойких древних мифов о природе человека. Человек — не экономичное животное. Просвещенный эгоизм далеко не всегда руководит нашими решениями, особенно когда мы принимаем их коллективно. Праздность и коварство более общая человеческая характеристика, чем просвещенный эгоизм, и люди редко избирают долговременные цели, для достижения которых нужно принести в жертву ближайшее время или свободу. Во всяком случае, человек, заботящийся о выгоде исходя из известных данных о получаемой отдаче на затраченные усилия, никогда не сделал бы выбор в пользу систем, на которые опирались в долинах Евфрата, Нила, Инда и Желтой реки.

Поэтому заманчиво согласиться с мнением ученых, которые объясняли сделанный в древности выбор интенсивного земледелия религиозными причинами[487]. Пахота, проделывание углублений в земле, посадка и орошение — это все глубоко «культовые» действия: обряды рождения и воспитания бога, который будет вас кормить; обмен жертвоприношениями — работы на пищу. Способность земли производить пищу в большинстве культур трактуется как божественный дар, или проклятие, или тайна, украденная у богов героем данной культуры. Животных одомашнивали не только ради пищи, но и для жертвоприношений и гадания. Многие общества выращивают растения, которые участвуют в религиозных обрядах, но не употребляются в пищу, например курения, или наркотические средства, или жертвенная кукуруза некоторых высокогорных общин в Андах (см. ниже, с. 344). Там, где растения — боги, труд земледельца — поклонение им.

Происхождение разных видов агрономии или особых систем агрокультуры нельзя рассматривать в отрыве от жизни практиковавших их обществ. Часто культурные предпочтения трудно объяснить на основе простого расчета материальной выгоды. Косьба травы на сено — один из традиционных праздников рабочего класса в Англии. Заготовка сена — общепризнанно одна из менее трудных задач при уборке урожая, и в английском сленге «убирать сено» по-прежнему означает «хорошо проводить время». В рассказе Джека Харлана, приведенном в качестве эпиграфа в начале этой главы, афганцы, направлявшиеся на уборку урожая, были нарядно одеты и весело настроены. Уборка урожая — повод для общего праздника и выражения благодарности, а это сплачивает общество, стирает различия, способствует ухаживаниям и прекращает споры и вражду. «Восточные деспоты», которые заставляют население строить ирригационные системы, знают, что это помогает сплотить народ. Они действуют в соответствии с этикой благодушного человека, который постоянно вмешивается в чужие дела и организует соседей для демонстрации в защиту прав. Иррациональный труд может быть благодатным, как узнали жители Финикса, помогая строить копию Стоунхенджа, упомянутую в начале второй главы. Произведенная пища должна быть съедена, это открывает дальнейшие возможности для организации общества, ибо, как сказал однажды мудрец, «если душа — это своего рода живот, то что такое духовное общение, как не совместная еда?» Общества, скрепленные общими празднествами, и лидеры, любящие проявления щедрости, всегда найдут, как использовать интенсивное земледелие и накопленные запасы пищи. Монументальная цивилизация — функция своеобразной общительности[488].

В определении выбора, который делает народ в отношении своего окружения, культура важнее разума и даже материальной потребности. Именно поэтому агрокультура не обязательно возникает там, где по меркам разума или согласно предсказаниям детерминистов для нее существуют благоприятные условия. В Калифорнии и в Южной Африке есть участки самой плодородной в мире почвы, где сегодня произрастают самые ароматные и размещаются сочные фрукты и самые производительные виноградники. Оба эти района были заселены уже за много тысячелетий до того, как поздние пришельцы попытались заняться здесь земледелием, и то самого примитивного типа: койкой Капской провинции так и не ушли дальше скотоводства; Калифорния кишела племенами разного происхождения, которые много веков оставались охотниками и собирателями, а рядом, в гораздо менее благоприятных условиях пустыни Сонома уже практиковалось земледелие.

Куда удивительнее выбор в пользу агрокультуры сделана народами в других средах: ведь если окружение кормит вас, зачем его менять? За исключением долины Желтой реки в Китае климат в период возникновения интенсивных методов обработки земли во всех регионах был слишком сухим, чтобы выращивать достаточные урожаи без использования речной воды для орошения. Но земледелие, в особенности в интенсивных формах, ставших общераспространенными, вовсе не единственный выбор, обеспечивающий жизнь. Эти регионы окружены разнообразными микросредами, среди которых и богатые дичью угодья, и области произрастания диких злаков, близко расположенные и вполне пригодные для сбора урожая методами собирателей[489].

При попытках понять причину возникновения раннего интенсивного земледелия нельзя упускать из виду еще три обстоятельства. Во-первых, земледелие в этих обществах может быть частью «пакета» или синдрома цивилизации: его можно объяснить победой цивилизационного зуда, стремления человека цивилизовать, изменять, перекрашивать, душить природу, переносить в поля геометрию городов. Во-вторых, земледелие, о котором мы говорим, может быть следствием, а не причиной сопровождающих его появление социальных перемен. Каковы бы ни были первичные методы заготовки пищи, народы, живущие в затопляемых долинах рек, переносящих ил, ради безопасности должны были коллективно противостоять наводнениям: каналы и дамбы необходимы для защиты собранного продовольствия и домов; возможно, в некоторых случаях это были народы, изгнанные соперниками из областей, богатых дичью и благоприятных для охоты. Мысль о том, что первые обитатели речных берегов скорее всего были беженцами, отрезвляет: по грубым, но реальным стандартам того времени их жизнь уступала жизни окружавших их «варваров».

Наконец, существует хорошо известная аналогия, к которой, однако, в данном тексте мы еще не обращались: выбор, сделанный европейским обществом XIX века в пользу индустриализации. Конечно, жизнь европейских крестьян не была счастливой и беззаботной аркадией; но она была гораздо лучше бедного, отвратительного и грубого бытия городской фабрики. Доиндустриальным ремесленникам приходилось проходить через строгое ученичество, и они попадали в западню непреодолимых социальных различий, но у них сохранялись определенная независимость и контроль над условиями своей работы. Хотя в долговременной перспективе индустриализация улучшила условия жизни, это потребовало от рабочих многочисленных жертв: жизнь их была тяжелой, тела изуродованы, они были лишены детства в ужасный «период приспособления»; и это была не бескорыстная жертва, а катастрофа, навязанная алчными и богатыми.

Данные объективной статистики, например, не оставляют никаких сомнений в последствиях воздействия атмосферы ранних текстильных фабрик: сильное потоотделение, слабость, нарушения пищеварения, затрудненные движения, ухудшение кровообращения, умственная отсталость, ослабление нервной системы, разрушение легких и отравления ядовитым машинным маслом и красителями. На фабриках середины XIX века обычно действовал 14- и даже 16-часовой рабочий день. Отупляющий голод равнодушные медицинские власти называли главной причиной восприимчивости рабочих к болезням. Трущобы ранних промышленных городов были инкубаторами болезней и беспорядков. Вырванное из привычных ритмов деревенской жизни население трущоб было уязвимо для подъемов и спадов промышленной экономики, которые могли обычную бедность за одну ночь превратить в страшную нищету[490].

Как возникновение массового земледелия признавалось неизбежным торжеством разума и прогресса, так и начало массового промышленного производства даже критиками его крайностей оправдывалось по тем же причинам. Например, в Европе XIX века социалисты, которые проклинали влияние последствий индустриализации на жизнь рабочих, в то же время воспевали марш истории к неизбежной кульминации. Сегодня, когда мы все еще не расчистили развалины, оставшиеся от индустриальной революции, ошибки прогрессистов избежать легче. Людей, приручивших пар, мы не считаем превосходящими остальное человечество интеллектом, нравственностью или воображением. То же самое можно сказать и о тех, кто в древности одомашнил растения.

Причины всеобщего принятия индустриализации со всеми ее недостатками помогают понять, почему массовое земледелие терпели поддерживавшие его общества. Оно приходило, так сказать, украдкой. Первые его стадии были вполне благоприятными, и лишь набрав большую инерцию, новое явление уничтожило здоровье и счастье своих жертв. В случае индустриализации этот процесс можно проследить по картинам художников, по их взгляду на происходящее. Все художники конца XVIII века разделяют то, что можно назвать взглядом Циклопа на промышленность: это односторонний романтический взгляд на кузницу Вулкана, как на картине 1760-х годов работы Дюрамо, где изображена фабрика по производству селитры, или на пейзаже 1801 года Лoтербурга, где мы видим изображение Коалбрукдейла: зловонные испарения печей заключены в пасторальную рамку. Рядом с этой картиной в Музее науки в Лондоне висят и другие, отражающие более поздние фазы. В середине XIX века Уильяму Иббитту Шеффилд кажется городом из утопии, сливающимся с окружающими холмами. Ровное зеленое свечение ничуть не затронуто дымом пятидесяти труб, вздымающихся параллельно церковным шпилям. Преобразованный ландшафт представляет собой расположенные рядом на большой площади шахту и железнодорожные пути, запасные ветки и гаражи. На переднем плане отдыхают рабочие, играют дети, а буржуазная семья с гордостью смотрит на город. И совсем иначе Лоури изобразил в 1922 году безымянный город, откуда изгнаны всякие следы природы, за исключением полосок мрачного неба, видного между дымными пятнами. В газовом свете и в мрачных тенях механически передвигаются похожие на спички люди с бледными, лишенными конкретных черт лицами. На заднем плане, как олицетворение духовных ценностей, словно исчезает призрачный собор[491].

Мы можем увидеть пропагандистские изображения о пользе массового земледелия на стенах храмов и на посуде древнего Египта и Шумера: полные муки мешки, крестьяне с идеальной внешностью, сады, раскинувшиеся под сенью колодезных журавлей[492]. На ранних стадиях земледелия на заливных долинах такой взгляд на него оправдан, потому что, пока это производство пищи не стало монопольным и не определяло организацию всей жизни, оно вносило полезное разнообразие и производило обогащающее действие. Производители зерна оказались так же зависимы от него, как мы зависим от промышленности: за определенным порогом, когда земледелие набирает размах и начинает стимулировать демографический рост, концентрация населения становится слишком велика, чтобы поддерживать его жизнь другими способами.

Сад Господень: аллювиальные архетипы

Все агрокультуры изменяют окружающую среду и представляют цивилизационный порыв в действии, но всего заметнее это — в свое время — на аллювиальных почвах в сухом климате. Начало процесса преобразования можно воссоздать на примере самых ранних известных поселений, которые имеют право называться городами или по крайней мере потенциальными городами — это «протогородские поселения» Иерихон и Катал-Хююк.

Окружение древнего Иерихона — на высоте в 650 футов ниже уровня моря, на дне глубокой впадины — на взгляд, на вкус, на ощущение кажется совершенно бесперспективной: земля, обожженная дыханием дьявола, зловонно горячая, покрытая корой серы и соды, загрязненная рекой, влекущей рыбу к смерти в соленом море. Но одиннадцать тысяч лет назад картина была иной: древние стены смотрели на аллювиальный веер, намытый с Иудейских холмов многочисленными притоками реки, текущей на юг от Галилейского моря. Река Иордан переносила много ила. Это объясняет извилистость ее русла среди древних серых отложений мергеля и гипса, лежащих сегодня на месте озера, когда-то занимавшего всю долину. На ее берегах когда-то росли библейские «джунгли Иерихона», откуда львы нападали на овчарни, чем грозил Бог раю[493]. В результате для жителей пустынь эта часть долины Иордана была «подобна саду Господа»; сами они, как израильтяне колена Иисусова, были из этого сада изгнаны. За эту землю постоянно воевали, ее часто завоевывали и на долгие периоды опустошали, разрушая города. Это было стратегическое звено, охраняющее доступ «через прорезанные реками в стенах долины проходы из пустыни в прибрежную Палестину»[494]. Те, кто хотел здесь жить, должны были укреплять свои поселения.

Репутацию «древнейшего города мира» Иерихону создали строения, относящиеся к десятому тысячелетию до н. э.: это прочные сооружения со стенами толщиной два фута, с кирпичной кладкой и каменным фундаментом[495]. Старейшие раскопанные укрепления со сторожевой башней, по сей день возвышающейся над руинами на двадцать футов, с определенной долей уверенности можно отнести к восьмому тысячелетию[496]. Культуру обитателей раннего Иерихона невозможно реконструировать за исключением дразнящих деталей: они хранили черепа, словно наделяя их жизнью и личностью, придавали им черты лица с помощью штукатурки. Они изготовляли нефритовые амулеты. Они, по-видимому, приносили в жертву детей, отрезая им голову над оштукатуренным бассейном[497]. Они питались зерном, выведенным из диких разновидностей ячменя и пшеницы, которые были частью естественной растительности заливных равнин. Город занимал десять акров: пространство для трех тысяч или чуть большего числа людей. И сегодня площадь аллювиальной полосы достаточно велика, чтобы прокормить такое количество даже при сборах одного урожая за год, если предположить, что дополнительные продукты дают охота и скотоводство[498].

Иерихон, несомненно, не единственный такой город: нам предстоит открыть еще немало подобных. Можно провести сравнить его с Катал-Хююком, построенном из кирпичей на аллювиальной равнине на территории современной Турции свыше семи тысяч лет назад. Почва, питавшая население, была создана наводнениями в дельте реки Карсамба; река впадала в ныне исчезнувшее озеро. Питаясь пшеницей и бобами, люди заселили городское пространство в тридцать два акра: муравейник жилищ, соединенных не улицами, как мы их понимаем, а дорогами, пролегавшими по плоским крышам. Дома одинаковой конструкции, стены, двери, очаги и даже кирпичи одинаковой формы и размера[499]. Другие подобные поселения пока не найдены, но Катал-Хююк, несомненно, не был уникальным явлением: в этом же районе уцелели стенные росписи, доказывающее существование другого, аналогичного поселения; товары для торговли поступали сюда с гор Тавра и даже с Красного моря. Небольшие поселения в долине Иордана, похожие на Катал-Хююк, были связаны с этим городом; такова, например, деревня Кайону, в которой жили строители насыпей из черепов, совершавшие жертвоприношения на полированных каменных плитах.

Менявшие продукты своего ремесла на сырье, жители города были богаты по меркам своего времени и владели сокровищами: острыми лезвиями, зеркалами из обсидиана и изделиями, полученные с помощью плавки меди, технику которой они со временем разработали. Но они никогда не были защищены от капризов природы. И поклонялись символам ее мощи: быкам с чудовищными рогами и вываленными языками; присевшим перед прыжком леопардам; гигантским кабанам со смеющейся мордой и торчащей на спине щетиной. Большинство горожан умирало в возрасте двадцати-тридцати лет, их трупы ритуально скармливали стервятникам, а кости хоронили затем в общих могилах.

Катал-Хююк существовал почти две тысячи лет, но, когда питавшие местность воды иссякли, город был обречен. Даже в период высшего расцвета, в начале шестого тысячелетия до н. э., плодородных земель было немного, а связи с окружающим миром ненадежны. Слишком ограниченные ресурсы не позволили этому городу стать значительным историческим экспериментом по созданию великой цивилизации. Может, это и несправедливо, но большинство ученых вообще не признают его цивилизацией[500].

Цивилизацию общепризнанных масштабов можно создать только на основе концентрации ресурсов. Ресурсы можно концентрировать только при наличии хороших связей. И в своей длительной истории человечество использовало сообщение по водным путям. Морская технология помогла цивилизациям перешагнуть через моря. А за последние пятьсот лет мы научились переплывать и океаны. Но на протяжении большей части истории самыми обычными путями передвижений на значительные расстояния и торговли были реки, и именно на таких водных путях возникали цивилизации. Реки, которые обеспечивали и аллювиальную почву, и торговые маршруты, породили самые знаменитые цивилизации древности: цивилизации Месопотамии, «Междуречья» Тигра и Евфрата (большая часть этой территории теперь принадлежит Ираку), долина Нила в Египте, долина Инда в Пакистане и равнины Желтой реки в Китае.

Все эти цивилизации погибли или претерпели трансформацию между четвертым и вторым тысячелетиями до н. э. Но их влияние было столь велико, что справедливо будет сказать: именно они сформировали наше представление о цивилизации вообще. Что мы представляем себе, когда слышим слово «цивилизация»? Сфинксы и пирамиды, зиккураты и клинописные таблички, бронзу эпохи Шан и Великую стену, обветренные остатки былых городов в местности, превратившейся в пустыню. По ошибочной, но очень цепкой традиции археологи даже называли эти ранние миры речных долин «колыбелью» цивилизации — тем зародышем, от которого цивилизация распространилась по всему миру.

Отказ от рассеяния: долина великой реки

В этих местах начинаются обычные истории цивилизации. Помещая их в книге относительно поздно и отводя им не самое главное место среди обитателей лесов и степей, я рискую навлечь на себя обвинения в извращенности или любовании этим. Но я делаю это сознательно, желая выделить три важных положения; читатель уже должен был их заметить, но, чтобы застраховаться от непонимания, сформулирую точнее. Во-первых, историю цивилизаций нельзя излагать хронологически без того, чтобы впасть в заблуждение. Если у цивилизации и было историческое начало, момент появления на свет, мы не знаем, когда это произошло. Например, прежняя уверенность в том, что Шумер — первая культура, достойная называться цивилизацией, рассеялась под влиянием растущего понимания того, что различные составляющие цивилизации из нашего традиционного списка признаков возникали в разное время и в разных местах: земледелие возникло в районах Новой Гвинеи (см. ниже, с. 350–354) и на юго-востоке Азии, а возможно, и в Перу раньше, чем в Шумере и долине Иордана[501]. Благодаря недавним находкам мы получим образчики существования того, что можно назвать письменностью, в Китае и, возможно, на юго-западе Европы раньше, чем в Шумере. Старейшим обнесенным стеной городом, мы сейчас считаем Иерихон, но первые монументальные здания, согласно современным представлениям, возникли на Мальте (см. ниже, с. 422–424).

В любом случае все традиционно идентифицирующие элементы цивилизованной жизни возникают очень незаметно, неравномерно, с частыми отступлениями и компромиссами. Соотношение между земледелием и собирательством в жизни обществ, практикующих оба занятия, — а большинство человеческих общностей относится именно к этой обширной группе — меняется таким образом, что нанести на карту результаты возможно далеко не всегда, не исключая критический момент, когда это соотношение решительно склоняется в одну сторону. Охотники часто меняют пастбища своей добычи, поджигая лес, устраивая изгороди или просто перегоняя животных. Собиратели обычно оставляют в земле семена. На Андаманских островах женщины, собирая плоды дикого ямса, возвращают на место его стебли, чтобы «обмануть Пулугу», капризную богиню, которой принадлежит ямс[502]. В Таиланде в начале 1960-х годов «красные археологи» в поисках следов существования раннего земледелия нашли в пещере хранилища зерна, очевидно, оставленного для посадки 12 тысяч лет назад[503].

Во-вторых, свержение с трона Шумера, Египта, Китая и Инда, отказ от признания их ведущей роли позволяет поместить их в контекст, в котором они сами становятся понятнее. Они входят в один класс сред, где возникает цивилизация, — класс не обязательно лучший или более благоприятный. К этому месту книги читателю, который был настолько снисходителен, что добрался до него, должно быть ясно, что цивилизационный импульс распространен чрезвычайно широко. Почти любое окружение, в котором способен жить человек, испытало на себе его стремление приспособить среду к человеческим потребностям. И преобразование природы в болотах и лесах может быть не менее впечатляющим, чем на почти не знающих дождей речных берегах.

Наконец, в-третьих, стремление поставить цивилизации этих древних речных долин во главе списка подкрепляет то, что я называю диффузионистской иллюзией.

Люди всегда говорили о «распространении» цивилизации из одного места в другие, а не о ее возникновении другими путями. Мне кажется, причина тому — две формы самообмана. Первая — это похвала самому себе. Если мы предполагаем (из чего обычно люди всегда исходили на протяжении своей истории), что наш образ жизни — вершина человеческих достижений, нам необходимо представить его уникальным или по крайней мере редким: когда находишь много примеров того, что считал уникальным, приходится объяснять это рассеиванием. Но в действительности цивилизация — явление вполне заурядное, цивилизационный порыв настолько распространен, что преобразует почти любую пригодную для жизни среду. Народы, которые перед лицом природы согласны отказаться от этого порыва или сильно его сдерживают, встречаются гораздо реже тех, кто, подобно нам, сокрушает природу, делая из нее то, что мы одобряем. Отношение таких сдержанных культур объяснить гораздо труднее, чем отношение культур цивилизованных.

Второй самообман — это вера в то, что можно назвать ошибкой миграционистов, сильно искажавшей представление предшествующих поколений о далеком прошлом. Наши представления о доисторических временах формировались в конце XIX и в начале XX веков, когда Европа переживала свою великую имперскую эпоху. Опыт этих времен внушил самозваным империалистам веру в то, что цивилизация — нечто нисходящее от высших народов к низшим. Предоставленные самим себе, варвары так и остались бы некультурными и нецивилизованными. Представления того времени почти без изменений проецировались на прошлое. Стоунхендж считался чудом, на которое люди, реально его построившие, не были способны — точно так же как белым пришельцам казалось, что развалины Великого Зимбабве оставлены чужаками (см. ниже, с. 369) или постройкой городов майя (см. выше, с. 232) руководили откуда-то издалека. Царские золотые сокровища начала бронзового века из Уэссекса ошибочно приписывались царю Микен. Сложность эгейской дворцовой жизни (см. ниже, с. 425) считалась заимствованной с Ближнего Востока. Почти любое достижение, любое серьезное изменение в доисторическом мире ученые-миграционисты рисовали как нечто подобное последующему европейскому колониализму и приписывали влиянию мигрантов, или ученых, или людей превосходящей культуры, рассеявших тьму варварства своим цивилизационным просвещением. Ученые, перед глазами которых была священная история евреев или рассказы Геродота о переселениях народов, имели все основания доверять своим чутью и опыту и наносить прогресс цивилизации на карту. Результатом стало оправдание картины того времени: мир, в котором народы размещены по старшинству, разложены по полочкам сообразно своим способностям, полагавшимся врожденными[504].

Но ученая мода меняется с культурным контекстом, и сегодня «процессуальные изменения» считаются причиной тех перемен, что ранее приписывались рассеиванию и миграциям. Народам совсем не обязательно учиться земледелию у соседей, хотя в некоторых случаях они, конечно, могли это делать; процесс, приводивший к этому в одной части земного шара, мог повториться и в другой. То же самое касается письменности или одинаковых способов хранения и передачи информации. Больше не считается, что великие цивилизации речных долин, ранее называвшиеся «первичными» или «зародышевыми», оказывали формирующее влияние друг на друга, тем более представляли модель цивилизации, которая сознательно, по цепочке подражаний принималась во всем мире[505].

Некоторые устаревшие положения относительно рассеяния элементов цивилизации дожили до наших дней, причем они располагают доказательствами разной степени надежности. Например, письмо часто считалось, а кое-кем и сегодня считается месопотамским изобретением, которому подражали повсюду. Различные аспекты прикладных наук и математики западного мира возводятся к Египту. Инд, как мы увидим, превозносят — со страстной верой, которая еще нуждается в доказательствах, — как сердце Индии. Большая часть изобретений, которые, не считая последнего времени, помогали людям подчинить среду, восходит к Китаю.

Некоторые из упомянутых и подобных заимствований, несомненно, имели место. Цивилизации должны испытывать самые разные влияния, иначе они завянут или начнется застой[506]. Эпоха Шан, вероятно, заимствовала погребальные обряды у культур долины Янцзы, некоторые виды искусства — из Центральной Азии, колесницу — у степняков и практику пророчеств — у соседей с севера и юга[507]. Но это очень общая картина взаимовлияний, так все цивилизации обогащают друг друга. Ошибочно полагать, будто цивилизации в разных природных средах не способны развиваться самостоятельно без помощи народов древних речных долин. Например, попытки доказать, что цивилизация в Америку принесена египтянами или китайцами, кажутся глупыми: общего очень мало, и всякое сходство крайне поверхностно. Царей Копана (см. выше, с. 232) изображали с бородой, которая сделала бы честь любому китайскому мандарину; но они нисколько не похожи на китайских императоров[508]. Монументальные здания и сложная математика и астрономия были известны в отдельных частях Западной Европы задолго до влияния, которое оказало на этот район восточное Средиземноморье. Письменность возникала независимо, разными способами в удаленных друг от друга частях света.

Действительно, масштаб и стремительность расширения наших знаний о ранних системах письма привели хронологию и само определение понятия письменности в хаос. Какое количество информации должна передавать система, чтобы ее можно было назвать письмом? Были ли письмом палки с зарубками или шнурки с узелками (см. ниже, с. 350, 387)? Картины-надписи в Месопотамии — картины или надписи?[509] Ответ на эти сложные вопросы может привести к радикальному пересмотру традиционных схем. Язык предков современных китайцев представлялся неясным, пока не были изучены четкие надписи на гадательных костях эпохи Шан, относящиеся ко второму тысячелетию до н. э.; однако кажется несомненным, что система записи информации с помощью символов обнаружена в Китае на глиняных сосудах из Пан-По, внутреннего района культурной зоны Янцзы; эта посуда относится к четвертому тысячелетию до н. э. Символы можно также трактовать как номера или клейма гончара: вряд ли это надписи, поскольку символы просты и используются каждый раз по одному. Так письмо это или нечто недостойное такого названия? Панцири черепах, обнаруженные недавно в Вуяне, относятся к еще более раннему времени — по меньшей мере на тысячу лет; но на них есть знаки, которые можно объяснить только одним — это система символических представлений. Благоговение, которое нам следовало бы испытывать при мысли о том, что соединение изолированных символов способно передавать рассказы и давать доказательства, рассеялось из-за давнего знакомства с такой возможностью. Некоторым культурам потребовались тысячелетия, чтобы сделать такой шаг, пусть даже систему письма они использовали для других целей: написания ярлычков, гадания, решения бюрократических задач, записи заклинаний.

В прошлом ложное представление о «рассеянии» было так сильно, что возникновение цивилизации считали возможным только в долинах аллювиальных рек[510]. Теперь мы можем уверенно отбросить это предположение. Аллювиальные почвы не были, как принято считать, средой, единственно пригодной для рождения цивилизаций в древние времена. Однако они давали определенные преимущества и обладали несомненными чертами сходства: плодородная почва делала речные долины непохожими на окружающие земли. Как следствие, у обитателей долин вырабатывалось ощущение отчетливой самоидентификации, отличной от соседних земель, жителей которых презирали как варваров. У всех этих цивилизаций существовала необходимость контролировать разлив и направлять воду по каналам, чтобы земледелие давало максимальный эффект. В результате возникали могучие государства и образ жизни, основанный на совместном труде. Плодородие позволяло этим государствам создавать запасы продовольствия, а это — одна из важнейших предпосылок цивилизации: уверенность в будущем.

Все это не означает, что жизнь граждан цивилизаций долин была легкой. Если по очереди посмотреть на эти среды, то мы увидим: во-первых, что все они очень требовательны, даже потенциально опасны; во-вторых, с каким трудом давались этим цивилизациям достижения.

От Шумера к Вавилону

Отсюда начинается основная часть историй цивилизации, и здесь, по традиционному представлению, «зарождается история» — между нижним течением Тигра и Евфрата, близ того места к западу, которое когда-то покрывал Персидский залив и которое теперь заболочено. Археологи, раскопавшие поселения и расшифровавшие письменность людей, живших здесь в четвертом, третьем и втором тысячелетиях до н. э., почти все им сочувствовали: находки свидетельствовали, что здесь жили искусные ремесленники, писатели с развитым воображением, предприимчивые купцы, патриотически настроенные политики, дельные чиновники и юмористы со склонностью к сатире. На протяжении двух тысячелетий развития их искусства собственное представление этих людей о себе остается неизменным: любители музыки, пиров и войн с большими круглыми головами и толстыми животами. Их ощущение собственного отличия от соседних народов, вероятно, было оправдано: другой язык; себя они считали чем-то единым; сегодня это единство называется Шумер.

Это был народ, строивший корабли в безлесной местности, создававший шедевры из бронзы в районе, где невозможно отыскать металл, воздвигавший сказочные города без камня и перекрывавший реки, как и сегодня делают живущие в районе местных болот арабы, с помощью хвороста, тростника и почвы. Их земля не только бедна ресурсами — среда откровенно враждебна человеку. «Созреет ли зерно? — спрашивает пословица. — Не знаем. Высохнет ли оно? Не знаем»[511]. Природа, персонифицированная в шумерской литературе, выглядит злобной. Солнце ослепляет людей и сжигает землю. Под ветром земля «трескается, как горшок»[512].

Сегодня, под тем же солнцем и ветром, реки Тигр и Евфрат текут из далекой земли дождей по выжженной пустыне, как струйки по оконному стеклу. В пятом и шестом тысячелетиях до н. э., когда здесь возникало земледелие, район, вероятно, не был таким сухим — сейчас здесь ежегодно выпадает от шести до восьми дюймов осадков, а летняя температура превышает 120 градусов по Фаренгейту. Тем не менее и тогда дожди в центре Шумера выпадали редко и в основном зимой. Даже несмотря на орошение здешнее лето, слишком жаркое и сухое, не позволяло производить пищу для ранних городов, поэтому их жители рассчитывали на зимние урожаи пшеницы и ячменя, лука, льняного семени, чечевицы, кунжута и вики. Необходимы были трудоемкие земляные работы — чтобы поднять жилища над уровнем разлива и сохранить воду для использования. О сложностях политического и экономического управления на протяжении всей эры месопотамский цивилизации на берегах Тигра и Евфрата рассказывает комический диалог из Аккада.

Слуга, повинуйся мне, — начинает хозяин. — Я дам пищу нашей стране.

Дай, хозяин, дай. У того, кто дает пищу этой стране, собственный ячмень остается, но доход от процентов на отданное становится огромным.

Нет, слуга, я не дам пищу моей стране.

Не давай, хозяин, не давай. Отдавать все равно что любить… рождать сына… Тебя проклянут. Съедят твой ячмень, а тебя уничтожат[513].

Когда здесь выпадает дождь, он обрушивается потоком, принесенным бурей, а небо освещается блеском молний. «По приказу разгневанного бога, — пишет древний поэт, — буря уносит страну». Наводнения, которые создают залог жизни — аллювиальную почву, — капризны и опасны. Вода Нила и Инда прибывает и спадает постепенно, в предсказуемом ритме, но Тигр способен разлиться в любое время, он сносит плотины и переливается через дамбы. В другое время пустынные песчаные бури душат земледельцев и губят посевы. Авторы произведений месопотамской литературы — самой древней художественной литературы, дошедшей до нас в письменной форме, — изображают мир, в котором господствуют или который по крайней мере накрывают своей тенью боги бури и наводнения.

Верховный бог Энлил — «Призвал бурю, что уничтожит землю… бури выли в небе… ураган, безжалостный, как волна наводнения, поглощает корабли.

Все это собрал он у основания неба и зажег со всех сторон опаляющий жар пустыни. Как жар полдня, жег этот огонь»[514].

Земля и вода — благожелательные силы, соединившиеся для создания аллювиальной почвы, — тоже воспеты в стихах. Земля как дом растений персонифицирована в образе Нинту и изображалась за кормлением грудью, в окружении младенцев и зародышей. Вода, оплодотворяющая землю, представлялась богом мужского пола — Энки, способным «очистить рот Тигра и Евфрата, сделать растительность пышной, создать плотные облака, дать в изобилии воду всем пахотным землям, заставить зерно поднять голову из борозды, превратить пустыню в пастбище». Но это все же были подчиненные божества, которыми всецело распоряжаются буря и наводнение.

В самом известном произведении литературы Месопотамии, эпосе «Гильгамеш» (существующая версия этого эпоса записана примерно в 1800 году до н. э., но основана на гораздо более древней традиции), природные силы, создающие естественную среду Месопотамии, создают и историю. Когда на героя поэмы нападает чудовище, изрыгающее огонь и чуму, боги вмешиваются и ослепляют нападающего палящим ветром. Когда Гильгамеш плывет по Океану Смерти в поисках тайны бессмертия, он встречает лишь одну семью, пережившую катастрофу, разразившуюся по божественному капризу: древнее наводнение уничтожило все остальное человечество, и даже сами боги в «страхе, как собаки, жались к стене»[515].

Образ Гильгамеша — поэтическое новшество, вплетенное в материал легенд, ко времени написания поэмы бывших уже древними. Но существовал и реальный Гильгамеш: во всяком случае, в одном из исторических источников упоминается царь с таким именем. В поэме цитируется пословица об этом историческом Гильгамеше: «У кого когда-нибудь была такая власть?» Это пятый король города Урук в XXVII веке до н. э. (согласно наиболее распространенной хронологии). В поэме упоминаются некоторые подлинные чудеса его города: стены, сады, зал с колоннами на священной огражденной территории, которая устраивалась в центре каждого города.

К концу четвертого тысячелетия до нашей эры Шумер уже был страной городов, подобных Уруку; в каждом городе свое божество и посвященный ему храм, свой царь, ведущий войны с соседями. Рядом существовали и скотоводческие общины, которые редко упоминаются в записях, но жители которых, возможно, символически представлены в образе волосатого, мохнатого дикого человека Энкиду, который — после соответствующего окультуривания: стрижки, бритья, одевания — становится в поэме спутником и союзником Гильгамеша. Скотоводы были маргинальным элементом, до конца не принятым высокомерным городским шумерским сообществом.

Самым знаменитым стал один из самых маленьких городов шумеров. Ур, согласно Библии родина Авраама, прославился войнами, центральной ролью в торговле и плодами своего успеха: царскими могилами поразительной роскоши и изобилия, а также высокими зиккуратами конца третьего тысячелетия до н. э. Самые большие из этих зиккуратов были так знамениты, что спустя пятнадцать веков после того, как их построили люди, считались творением богов. Большой зиккурат был построен для украшения города в тот период, когда Ур стал чем-то вроде столицы Шумера. Это удивительное развитие событий противоречило традиционной раздробленности шумерской политики. Предоставленные самим себе, воинственные шумерские города-государства никогда не сумели бы объединиться надолго. Однако вторжение извне предопределило необходимость такого шага. Разделенные города в середине тысячелетия были завоеваны захватчиками с севера Месопотамии; король-завоеватель Саргон был одним из величайших строителей империй древнего мира, чьи армии, говорят, доходили до Сирии и Персии.

Такую обширную империю невозможно сохранить надолго. Через пару столетий туземные шумерские силы вернули себе инициативу и изгнали наследников Саргона. На какое-то время главным шумерским городом как будто стал Лагаш, северный сосед Ура, а его правитель Гудеа — самым почитаемым шумерским царем; сохранилось двадцать семь его статуй. Но в какой-то не вполне определенный момент, около 2100 года до н. э., Гудеа сместил правитель Ура Ур-Намму, чья династия и придала Уру его прославленный облик с внушительными зиккуратами и устрашающими стенами. Спустя несколько лет дань (в соответствии с записями на глиняных табличках) поступала в Ур даже с иранских нагорий и ливанского побережья. Цикл царской жизни в имперском Уре: победа, сбор дани и празднование — великолепно отображен на некоем предмете третьего тысячелетия, вероятно, резонаторе арфы.

Во втором тысячелетии до н. э. по неизвестным причинам центр экономической жизни Месопотамии постепенно смещается вверх по течению рек. Перемены русла рек делали города беспомощными. Накапливающийся ил все дальше отодвигал корабли от берегов. Войны в дальних концах Персидского залива и исчезновение некоторых больших городов в долине Инда (см. ниже, с. 300–308), вероятно, повредили торговле. Иммигранты и чужаки из «варварских» племен истощили силы Шумера. Тем временем на севере возникли новые экономические возможности: экономическое развитие создало, в частности, новые рынки или расширило старые — в Сирии, на иранских плоскогорьях, в Анатолии. Архивы Эблы в Сирии свидетельствуют о важности этого города как торгового центра и о его связях с Месопотамией. Здесь торговля была монополией государства, а купцы — его послами. Десятки иностранных городов поставляли золото, серебро и ткани на рынки и в сокровищницы Эблы. Это был также промышленный центр по производству тканей и выплавке золота, серебра и бронзы. Несмотря на плодородие местности, это прежде всего был торговый центр, где скапливались большие излишки продуктов. Согласно расчетам ведущих экспертов в царском зернохранилище находилось продовольствия на восемнадцать миллионов обедов. В одном из сохранившихся отчетов о проверке упоминаются двенадцать сортов пшеницы, большое количество вина, масла и восемьдесят тысяч овец[516].

Тем временем Ур превратился в культовый туристический центр. Шумерский язык из средства повседневного общения постепенно становился — как сегодня латынь в западном мире или валлийский в церквях Патагонии — церемониальным языком. Армии Саргона распространили по всему течению Тигра и Евфрата свое северное наречие. Шумерские города исчезали, сохранялись лишь их названия — в титулах завоевателей с высокогорий и пустынь, как средство прославления и легитимизации новых правителей.

В результате политический центр власти переместился из Ура и вообще из Шумера в Вавилон, чуть выше по Евфрату. Несмотря на периоды разрушений и упадка, вызванные чужеземным завоеванием, Вавилон, хотя и сильно уменьшившись, пережил все опустошения и на протяжении половины тысячелетия оставался скромным региональным центром в тени иноземных империй, колеблясь между автономией и независимостью. Вавилон оставил неизгладимые следы в истории: кодекс законов — краткое и осовремененное изложение творений шумерских законодателей, которое царь середины восемнадцатого столетия до н. э. Хаммурапи получил, по его словам, непосредственно от бога солнца; репутацию центра искусств, которая сделала «висячие сады» Вавилона одним из пресловутых семи чудес света; вклад в математику и астрономию, оказавший сильное влияние на последующее развитие науки у египтян, греков и арабов. К исходу седьмого столетия до н. э. конец, казалось, был близок: Вавилон терпел поражение в длительной и шедшей с переменным успехом оборонительной войне с ассирийцами — народом с северного берега Тигра, который сочетал уважение к прошлому Шумера с уверенностью в непобедимости собственной военной машины.

В 689 году ассирийский царь Сеннахериб, известный тем, что нападал на Иерусалим, «подобно волку на овчарню», жестоко отомстил вавилонянам за непокорность и нежелание подчиниться мощи Ассирии. Он уничтожил или изгнал население, разрушил главные здания, выбросил их камни в реку и прокопал поперек города каналы с целью превратить его в болото. Сын Сеннахериба сжалился над городом из-за его великого прошлого и снова застроил его, но в следующем поколении Ашурбанипал вернулся к политике мести.

Как утверждают, в 649 году он изгнал из города полмиллиона человек, а чтобы помешать возвращаться в дома, объявил: «Я приношу оставшихся в жертву духу моего деда Сеннахериба». Теперь название «Вавилон» приобрело мистическую силу как центр сопротивления коренного населения Ассирии. Но фортуна переменчива: Ассирия перенапрягла свои силы на всем течении Евфрата и потерпела поражение от врагов на других фронтах. Набопалассар (625–605 годы до н. э.), как он сам себя называет в надписи, «сын ничтожного человека», уловил благоприятный момент для «сопротивления» и возглавил движение. Он похвалялся тем, что «нанес поражение Ассирии, которая издавна заставляла народ земли склоняться под ярмом»[517].

Вавилон снова стал метрополией империи, заполнив вакуум, образовавшийся после падения Ассирии. Высший расцвет Вавилона, несомненно, приходится на долгое правление Навуходоносора II (605–562 годы). Его воинская доблесть описана в Библии, где его проклинают как осквернителя храма Соломона, который увел евреев в рабство и сокрушил египтян в битве при Кархемише. Однако главным памятником ему стали строительные проекты. Он слывет легендарным строителем. Именно ему приписываются два вошедших в поговорку чуда света: висячие сады на террасах, которые, по слухам, он построил для своей наложницы, и городские стены, столь широкие, что по ним могли проехать четыре колесницы в ряд. Он прославился и тем, что возродил древнюю славу, восстанавливая зиккураты и городские стены по всей Месопотамии. Уцелевшие фрагменты его строений: львы, быки и драконы — важно прогуливаются на глазированном кирпиче. Навуходоносор был мастером театральных жестов, он умел привлечь к себе внимание и заслужить высокую оценку. Но трудно отделаться от впечатления, что его слава зиждется на хрупком фундаменте и что под глазурью его показные сооружения были не слишком прочными[518].

Например, висячие сады демонстрируют одновременно и успех пропаганды Навуходоносора, и ускользающую природу свидетельств, на которых эта пропаганда основана. Вавилон находился так далеко, его так редко посещали, что можно сомневаться в том, видели ли греки своими глазами сады, о которых писали. Тем не менее эти сады обладали неодолимым очарованием и попадали во все перечни чудес.

Согласно описанию греческого путешественника висячие сады представляли собой каскад террас высотой в городские стены, опиравшихся на столбы и арки, достаточно прочные, чтобы выдержать вес «слоя земли для посадки больших деревьев». К деревьям подавалась вода из Евфрата. Предполагалось, что это напоминание о горном ландшафте Месопотамии. Висячие сады — единственное из семи чудес света, не имевшее открыто религиозного назначения, но дающее прекрасное представление общей цели всех этих чудес: вызов природе в гигантском масштабе, изменяющий ландшафт и использующий полив для борьбы с силой тяжести.

Навуходоносор был выдающимся строителем и обладал таким невероятным самомнением, что был вполне способен на такую работу. Но висячие сады не упоминаются ни в одном вавилонском документе, и не найдено никаких археологических свидетельств их существования, хотя те же раскопки подтвердили истинность других легенд Вавилона. Поэтому ученые предположили, что рассказ о висячих садах — романтический вымысел греческих обманщиков или результат смешения Вавилона с Ниневией, где ассирийские монархи-садовники тоже были творцами ошеломляющих эффектов. Это, несомненно, делает висячие сады самым большим чудом из всех — единственным, поразившим мир одной силой внушения[519].

То ли Навуходоносор перенапряг силы города, то ли династия больше не давала сильных правителей, но Вавилон больше никогда не переживал великих эпох. В 539 году он без боя сдался пришельцам из Персии. После этого у города не было местных правящих династий. К тому времени, как в начале христианской эры географ Страбон приехал посмотреть на руины Вавилона, удары завоевателей и равнодушие правителей «превратили город в пустыню». «Великий город, — пишет Страбон, — стал великой пустыней». Однако цивилизация в Месопотамии оказалась удивительно стойкой. Она пережила цивилизации районов Персидского залива и Инда, где города пустовали уже полторы тысячи лет (см. ниже, с. 300–302). Другая сравнимая цивилизация выдержала испытание еще успешнее: расположенная вдоль Нила, она очень постепенно приходила в упадок и трансформировалась до неузнаваемости. Жителям Месопотамии попадать в Древний Египет удобнее всего было с востока, морем. Мы можем сделать остановку на этом маршруте и взглянуть на древнюю торговлю в Красном море.

Из подземного мира: «дар Нила»

Этим достижением царица гордилась больше всего: когда она умрет, люди будут ее помнить. Поэтому картины, рассказывавшие об этом достижении и относящиеся, вероятно, к середине второго тысячелетия до н. э., покрывают половину стены под колоннадой ее храма. Но царица Хатшепсут не стала бы тратить столько богатства и душевных сил на определенно фантастическое путешествие — морскую экспедицию на край известного египтянам мира, в страну благовоний и слоновой кости, пантер и обезьян, черепах и жирафов, золота, черного дерева и сурьмы, — только с пропагандистскими целями.

Ей требовалось великолепное обрамление — экзотические редкости, которые сделают ее загадочной и компенсируют недостаток легитимности: ибо она, и это единственный такой пример, провозгласила себя верховным владыкой Египта, присвоила роль живого божества, которую не могла играть женщина. И это ей удалось. В Египте, как и в других соседних с ним странах древности, богатства и пилигримы считались тем более святыми и дорогими, чем удаленнее были страны, откуда они явились[520]. Как в ранние времена современной Европы, где кунсткамера считалась частью обязательного монаршего антуража. Но Хатшепсут хотела чего-то большего. В качестве дара богу, создающему царей, она хотела разбить сад благовонных деревьев, а деревья можно было привезти только из страны Пунт. Божественное происхождение было частью мифа ее самооправдания: ибо, подобно истинному фараону, она была зачата в любви богом Амон-Ра, проникшим в тело ее матери «с потоком дивного благовония и всеми ароматами земли Пунт»[521].

Мы не знаем, где находился Пунт, но путешествие включало в себя длительное плавание на юг по Красному морю. Любое плавание под парусами по Красному морю — дело долгое и опасное из-за очень тяжелых погодных условий; из росписей на стенах храма Хатшепсут очевидно, что Пунт — тропическая или полутропическая страна, расположенная вблизи моря, с распознаваемой африканской культурой. Хотя ученые не пришли к соглашению относительно происхождения товаров из Пунта, лучше всего подходит Сомали, и при этом следует учитывать перемены в животном и растительном мире этой страны за три с половиной тысячи лет. Сегодня мы считаем Сомали одной из самых бедных и неразвитых стран. Для древних египтян это был источник приключений и богатств. Оттуда привозили небольшие, но дорогие предметы; однако египтянам приходилось посылать за ними целых пять кораблей, ведь то, что они предлагали в обмен, было менее ценным и занимало большой объем. Если Пунт специализировался на предметах роскоши, то Египет был могучим производителем пищи, с экономикой, всецело ориентированной на интенсивное земледелие. Плавание в Пунт было не просто встречей двух культур: здесь встречались контрастные экологии, и между ними время от времени происходил обмен.

Если только египетский текст не похвальба, что вполне возможно, жителей Пунта поразило прибытие каравана исследователей. «Как вы смогли добраться до этой земли, не пройдя по земле Египта? — спрашивали они, вздымая руки к небу. — Вы спустились по небесной дороге или, — добавляли они, словно это было столь же невероятно, — приплыли по морю?» Колумб утверждал, что островитяне, встретившие его после первого трансатлантического плавания, использовали такие же слова и такой же жест. Позже это стало общим местом литературы о путешествиях, призванным показать хозяев новых земель неразвитыми и готовыми к подчинению[522].

Египетские художники изображают жителей Пунта карикатурно, подчеркивая в них черты варварства и простоты: их царь невероятно толст, а у придворных большие отвислые губы. Обмен, как утверждается в тексте, оказался очень выгодным для предусмотрительных египтян, которые оценивали товары сообразно своим представлениям; с точки зрения купцов из Пунта, обмен тоже, возможно, был вполне удовлетворителен. Во всяком случае сокровища Пунта были совсем иного типа, чем то, что могли предложить египтяне, и великолепны погсвоему. Пунт владел «всеми чудесами», в то время как Египет предлагал «все хорошие вещи». Золото Пунта взвешивали с помощью гирь в виде быков, а благовонные деревья посадили в большие горшки и перенесли на египетские корабли. Египтяне заплатили за них «хлебом, пивом, вином, мясом и фруктами»[523].

Таким образом, Египет был машиной, производящей пищу, а экономика фараонов настроена на повседневное изобилие — изобилие не индивидуальное, потому что большинство населения питалось хлебом и пивом в количествах, едва достаточных для жизни[524], но изобилие запасов на черный день, находящееся в распоряжении государства и жрецов. В сухой, сожженной местности, периодически затопляемой непостоянными паводками, бросить вызов природе — это не только преобразовать ландшафт и воздвигнуть уходящие к небу пирамиды: прежде всего это вопрос запасания продуктов на случай катастрофы, чтобы сделать человечество неуязвимым даже для тех невидимых сил, которые командуют разливами. В храме, построенном как усыпальница Рамсеса II, были склады, позволявшие запасти столько продуктов, чтобы кормить в течение года двадцать тысяч человек. Гордо изображенные на стенах гробницы визира собранные им налоги иллюстрируют меню для прокорма империи: мешки ячменя, груды хлебов и орехов, сотни голов скота[525]. Государство как создатель запасов существовало не для распределения и перераспределения продуктов — об этом заботился рынок, а для спасения от голода. Когда «год голода» заканчивался, согласно старой традиции, записанной в позднем тексте — во втором столетии до н. э., — люди, «бравшие хлеб в хранилищах, уходили»[526].

Сбор и сохранение зерна были так же жизненно важны, как система контроля над паводками — именно потому, что уровень паводков был различным. В народной памяти сохранились воспоминания о «семи тощих годах», когда «каждый поедал своих детей»[527]. Пророк мог пригрозить повторением времени, когда «реки Египта опустеют» и их берега занесет песком[528]. В эпоху Рамсесидов сообщалось о катастрофически слабых паводках. В гробнице из Амарны показано хранилище продуктов изнутри: шесть рядов запасенных продуктов, в том числе мешки с зерном и груды сушеной рыбы на полках, которые стоят на кирпичных столбах[529]. Необходимым приложением к такой дальновидности становилось сильное государство. Зерно нужно было принудительно отбирать в виде налогов, перевозить под охраной и хранить под присмотром.

То, как египтяне воспринимали свое окружение, подтверждают данные исторической экологии: по образцам почвы установлена хронология высыхания. К середине третьего тысячелетия до н. э. Египет был уже «Черной» землей между «Красными» землями; соотношение узких полосок почвы, намытой наводнениями, и медленно высыхающей пустыней было примерно таким же, как сегодня. За то же тысячелетие число сюжетов у художников, изображавших охоту на диких животных, заметно сократилось, а местность, некогда изобиловавшая дичью, превратилась в скраб, песок и голый камень[530]. Дожди становятся редкостью. Вода с неба, говорится в набожной молитве фараона солнцу, самом известном произведении египетской литературы, это божественный дар чужеземцам, изливающийся из «небесного Нила»[531]. «Вкус смерти» — это приступ жажды[532]. «В других землях идут дожди, — сказал египетский жрец Солону, — но в нашей… вода никогда не падает на наши поля сверху: напротив, она естественным путем приходит снизу»[533].

Нил был не только источником дающей жизнь почвы, но и столбовой дорогой через всю эту длинную узкую страну. Когда умирал владелец флота, на стенах его гробницы могли изобразить корабли, как в гробнице главного министра одиннадцатой династии Мекетра в Фивах, где нарисованы яхты, баржи, грузовые корабли, доставлявшие провизию на кухню, и рыбачьи лодки. Царское плавание по реке начиналось от «причалов фараона» с кирпичными усыпальницами и манежами для колесниц[534]. Модели кораблей — самые обычные детали царских гробниц. На стенах гробницы в Фивах можно и сегодня увидеть, как нагруженные зерном, кувшинами с маслом и кипами сена баржи на веслах идут на рынок[535]. Перевозка по реке — одно из общих свойств земного и небесного мира египтян. Фараона середины третьего тысячелетия Хеопса снабдили транспортным средством, чтобы сопровождать бессмертных, переправляющихся на небо. В яме по соседству с его пирамидой лежит баржа, которая перевезла тело фараона к месту погребения. Нынешняя фаза раскопок связана с соседней ямой, где погребено небесное средство транспорта: корабль для плавания через тьму вдобавок к флоту, который ежедневно возвращает к жизни солнце. Земной Нил вполне заслуживает название артерии цивилизации. Культура и торговля могли свободно перемещаться по его течению до самых порогов. К тому же река способствовала политическому объединению. Ибо египетская империя по форме напоминала веер — длинная ручка Нила соединялась с расправленной дельтой. На протяжении тысяч лет непрерывного существования государства память о его раздельном существовании неизменно сохранялась. Фараоны носили двойную корону, а традиционный перечень династий начинался с Менеса, культурного героя, объединившего оба царства и основавшего в месте соединения город Мемфис.

Здесь и до появления орошения существовала жизнь. Сложные ирригационные системы способны создавать собственный микроклимат, подобный атмосфере садов и огородов с росписей, украшавших стены гробниц Фив: в ручьях цветут кувшинки; садовник работает колодезным журавлем, у его ног свернулась собака (колодезный журавль — изобретение третьего тысячелетия: ведро укрепляется на специальной перекладине, его можно опускать, наполнять, поднимать, выливать из него воду, и все это проделывает один человек). Но даже без подобных остроумных изобретений территория египетской культуры обладала большим природным разнообразием, которое теряется при обобщении. Особенно богата видами была дельта с ее кишащими жизнью болотами, с большим количеством добычи для собирателя и охотника. Представление египтян о дикой природе формировалось под влиянием болот в той же степени, что и под влиянием пустыни. Охота Небумана изображена среди зарослей папируса и тростникового проса, водных растений и птиц[536]. Капители столбов делались в виде стеблей лотоса и папируса. Фараон Рамсес из девятнадцатой династии построил в дельте город; похвала этому городу включает яркое описание его роскошных окрестностей, полных всякого добра… его пруды полны рыбы, а озера — птицы. Его луга зелены… на берегах растет инжир; на песках множество дынь… Его хранилища так наполнены ячменем и эммеров [одна из разновидностей пшеницы], что поднимаются почти до неба.

Не забыты лук и лук-порей, огородный салат, гранаты, яблоки, оливки, инжир и сладкий виноград, «красная рыба, которая кормится цветами лотоса», а также заросли тростника и папируса[537]. Хотя Верхний Египет более единообразен, между заливными полями и пустыней располагаются полоски пастбищ. Подобно другим средам, благоприятным для цивилизации, Египет представлял собой перекресток, где встречались разнообразные природные окружения.

И все же болота обладали меньшим потенциалом, чем плодородная почва. Разливы Нила определяли и продуктивность, и ограниченность здешнего земледелия. Обновление почвы было необходимо, потому что между разливами содержание азота в ее верхних двадцати дюймах сокращается на две трети. Сколько бы ила ни наносил Нил, верхний обрабатываемый слой всегда оставался очень тонким[538]. Поэтому жизнь земледельца зависела от разливов. Но сами разливы нуждались в коллективном управлении: нужны были дамбы, плотины и каналы на разном уровне, чтобы отводить воду туда, где она нужна, сохранять и подавать на дальние поля. На головке булавы царя четвертого тысячелетия он сам изображен копающим канал[539]. Согласно популярному афоризму, бытовавшему на два тысячелетия позже, «для страдальца судья подобен дамбе: он помогает ему не утонуть»; продажный судья — «это протекающая дамба»[540]. Результатом осушения, прокладки каналов и рвов стало возникновение мира в цивилизованной форме, с его точностью и геометрическим рисунком. Геродоту этот мир показался перевернутым вверх тормашками, вырванным из привычного природного порядка[541]. Египтяне сочли бы это комплиментом.

Узость Черной земли рождала тревогу. В отношении египтян к окружающему миру уравновешивались высокомерие и неуверенность. Пустыня служила защитой от нападений варваров: если Египет был окружен почти необитаемыми землями, цивилизациям с более плодородными территориями на границах постоянно грозили нападения грабителей и захватчиков. С другой стороны, пустыня была царством Сета — хаосом, угрожавшим одолеть космический порядок. Презрение к его обитателям стало частью самооценки цивилизации. Душевное равновесие особенно необходимо в периоды победы варваров, например, когда в середине второго тысячелетия из ливийской пустыни пришли правители-гик-сосы.

Подобно многим другим кочевым завоевателям оседлых культур, гиксосы египтянизировались, прежде чем их уничтожил реванш местного населения. Триста лет спустя освобождение от загадочного «народа моря», победившего хеттов и, как утверждали, угрожавшего многим государствам бронзового века и побеждавшим их, Рамсес III приписывал собственной доблести и подготовке, которой руководили божества: речное устье «стало подобно стене из-за боевых кораблей… ржание лошадей… я был доблестным богом войны, стоящим на их головах».

Когда пришли те, с моря, перед ними встала стена пламени в устье, а с берегов их окружила стена копий. Их тащили, бросали на берег, убивали и сваливали грудами…[542]

Несмотря на все природные катастрофы и нападения варваров, Египет выстоял, он оставался самим собой более трех тысяч лет, пока не влился в римский мир. Религия менялась, но эти перемены не были успешными до прихода христианства. Однако постепенное гибельное растворение египетской цивилизации в более широкой средиземноморской можно наблюдать на примере погребальных традиций фараонов, в фаюмских портретах, которые смотрят на нас с крышек саркофагов в период греческого и римского влияния. Эти чувственные лица входят в обширную галерею персонажей Средиземноморья. Искусство имперского Египта стало одним из провинциальных стилей искусства имперского Рима. Некоторые цивилизации погибают в результате перемен в окружении — иногда вызванных непомерной эксплуатацией со стороны этих самых цивилизаций; другие меняют свой характер, перемещаясь из одной среды в другую; наконец, некоторые покоряются завоеваниям или революциям. Но в данном случае мы имеем дело с исчезновением цивилизации, вызванным размыванием культуры.

Мы строим, чтобы дать живым радость, а мертвым — дом. Огромное количество архитектурных памятников, посвященных гробницам, пантеонам и усыпальницам, отражает это нормальное соотношение приоритетов. В конце концов, мы проводим гораздо больше времени мертвыми. Но ни одна цивилизация не демонстрировала подобное отношение так решительно, как египетская. Похоронная практика именно в силу своей важности не раз становилась предметом революционных изменений, но наше представление о египетской цивилизации в целом определяется прежде всего одним из ранних новшеств в этой традиции. За тысячу лет в древнем Египте была построена почти тысяча пирамид. Но составителей перечней чудес всегда вдохновляли три огромных примера этой традиции, стоящие в ряд в Гизе, в виду современного Каира. И сегодня тот же комплекс захватывает воображение туристов и подкрепляет доверчивость сторонников оккультных чудес. Ибо хотя это старейшее из семи чудес древнего мира, оно единственное из всех уцелело. Построено оно было в середине третьего тысячелетия до н. э. на протяжении трех долгих правлений, чтобы хранить тела трех фараонов четвертой династии: Хеопса, строителя самой первой и самой большой из пирамид; Хефрена, чей монумент, хотя и несколько меньший по размерам, производит более сильное впечатление, потому что стоит на возвышении; и Микерин, который, не в силах соперничать с предшественниками размахом строительства, породил моду на пирамиды меньших размеров.

Здесь ярко выражены все качества, которые восхищают в сооружениях древности: пирамиды очень заметны, поскольку возвышаются на плоской местности и приковывают внимание, как только становятся видны. Они высокомерны, ибо лишь уверенность царей, считающих себя богами, может вдохновить на такое титаническое предприятие. Они внушают благоговение, сверкая в мареве пустыни, ибо кажутся олицетворением духовной силы (или для впечатлительных и доверчивых людей — волшебной энергии). В свое время они были роскошны: одетые сверкающим камнем, увенчанные блестящей верхушкой, возможно, из золота. Они представляют собой вызов природе — рукотворные горы на пустынной равнине, колоссальные камни среди песка, совершенные и точные сооружения в мире, вооруженном инструментами, самые острые из которых — медные. Они не только оригинальны в художественном смысле, но и хитроумны в техническом: архитектурная форма пирамиды родилась сразу в готовом виде. Самая большая пирамида была в сущности и самой первой, потому что ей предшествовали только незначительные эксперименты. Нам так трудно представить себе технику сооружения подобных построек, что она до сих пор предмет ученых споров.

Но прежде всего пирамиды огромны — а в древности первым условием чудесности был размер. Наполеон, взирая с почтением на великую пирамиду Хеопса во время кампании 1798 года, думал, что в пирамидах столько камня, что из него можно соорудить стену вдо!пь всей Франции. Внутри самой большой из них, по современным расчетам, можно поместить римский собор Святого Петра, лондонский — Святого Павла, и еще останется место для соборов Флоренции и Милана. В течение четырех тысяч лет великой пирамиде принадлежала слава высочайшего сооружения мира. Геродот, первый путешественник, оставивший ее подробное описание, положил начало традиции проводить поразительную статистику: туристический справочник его дней говорил Геродоту, что на редис, лук и чеснок для ста тысяч рабочих, двадцать лет строивших пирамиду, было израсходовано пять миллионов фунтов серебра[543].

Самые удивительные особенности пирамид были недоступны древним авторам, потому что оставались сокрыты под самой пирамидой. Наиболее трудная часть работы — выравнивание и подготовка строительных площадок. Основание великой пирамиды отклоняется от идеально правильного не более чем на полдюйма. Квадрат основания настолько точен, что длина сторон в девять тысяч дюймов отличается не более чем на восемь дюймов. Измерительные шнуры и угольники не могли дать такую точность. При возведении стен строители пирамид использовали астрономические наблюдения, определяя направление на север по сечению дуги орбиты одной звезды в северной части неба: ориентация великой пирамиды относительно оси север-юг отклоняется от точного направления меньше чем на одну десятую градуса[544].

Когда площадка была размечена, потребовалось добыть камень и привезти его с дальнего берега Нила. Известняк можно вырезать медными пилами и обрабатывать — это трудоемко, но эффективно — трением песка. Однако гранит, из которого сделан корпус сооружения, как будто не поддается технологии того времени. Плиты весом в пятьдесят тонн и больше нужно было добывать, вбивая еще более твердые камни или делать каким-нибудь абразивным материалом канавки и потом загонять в них клинья. Можно представить, сколько труда для этого понадобилось: на строительство великой пирамиды ушло не менее двух миллионов плит.

Их тащили на салазках по заранее подготовленным дорогам, и колеи все время поливали водой. Для того чтобы перетащить самую тяжелую плиту, нужно примерно 170 человек. Плиты в период самого высокого паводка переправляли через Нил и укладывали у основания гигантского пандуса. Длинные прямые пандусы использовались для подъема плит на нужную высоту: в этом нет сомнений, потому что археологи обнаружили их остатки. Однако чтобы наклон позволял перетаскивать тяжести на самую вершину, длина пандуса должна быть больше мили, и вероятно — это подсказывает здравый смысл, потому что прямых доказательств нет, — камни в самые верхние ряды кладки поднимали дюйм за дюймом, опираясь на прокладки. Блок к тому времени еще не изобрели, а леса, даже если их можно было возвести на такую высоту, не выдержали бы тяжести плит[545].

Массовый труд необходим был только во время нильских паводков, когда крестьяне не могли заниматься своей обычной работой. Было даже высказано предположение, что тайной целью сооружения пирамид была необходимость занять рабочих в периоды безработицы. Армии рабов, действующие под бичом надсмотрщиков, — выдумка, основанная на недостатке информации. Постоянные работники были специалистами. Сохранившиеся надписи на плитах свидетельствуют о профессиональной гордости рабочих каменоломен: «Отряд мастеров: великая белая корона нашего фараона!» Обработка и окончательная шлифовка плит, вырубка внутренних помещений и переходов царской усыпальницы — все это тоже требовало работы профессионалов. Тем не менее пирамиды следует рассматривать как плод жесточайшего деспотизма — потрясающую трату ресурсов ради прославления царей. Сегодня мы склонны считать великие произведения искусства порождением творческой свободы художника. Но почти на всем протяжении истории справедливо как раз противоположное. В большинстве обществ только жестокая власть и чудовищное самомнение тирана или угнетающей элиты были способны подстегнуть усилия и мобилизовать ресурсы для создания великих произведений искусства.

Но даже и в этом случае для того, чтобы замысел пирамид возник и воплотился, требовался отдельно взятый гений. По сохранившимся остаткам моделей и начерченным на плитах известняка планам можно с уверенностью судить о профессионализме архитекторов. Хотя имена архитекторов пирамид Гизы неизвестны — возможно, визирь Хемон, руководивший строительством пирамиды Хеопса, был и ее проектировщиком, — оригинальная идея создания пирамид традиционно приписывается Имхотепу, архитектору одного из фараонов третьей династии. Он увенчал усыпальницу своего господина уменьшающимися платформами, расположенными одна над другой, создав таким образом «ступенчатую пирамиду» и «лестницу в небо». Переход к стилю истинных пирамид, с гладкими сторонами, произошел при смене династий, в конце двадцать седьмого столетия до н. э. по традиционной хронологии.

Даже на фоне предшествующих ступенчатых пирамид третьей династии появление подлинных пирамид четвертой династии было ошеломляюще смелым новаторством. Поклонники псевдонауки «пирамидологии» придумывают самые необычные «объяснения», основанные на «расшифровке» комбинаций чисел, заложенных, как утверждается, в пропорциях великой пирамиды. Пирамиды рассматривались как хранилище исторических дат, как приспособление для предсказания будущего, как дар пришельцев из космоса и как магический храм геомантов. Все эти теории основаны на нежелании признавать пирамиды тем, чем они были на самом деле: царскими усыпальницами.

Чтобы понять, зачем Хеопсу понадобился монумент столь потрясающих пропорций и столь оригинальный по форме, нужно попытаться проникнуть в сознание древнего египтянина. Понять, почему фараон выбрал это строительство, поглотившее огромное количество труда и занявшее лучшие умы своего времени, главным делом своей жизни, нам поможет попытка увидеть пирамиды так, как их видели люди того времени. На ключевом камне, изготовленном для фараона пятой династии, сохранилась надпись, вкратце передающая смысл строительства пирамид: «Пусть лицо царя будет открыто, чтобы он мог видеть Повелителя Горизонта, когда поднимется на небо! Пусть камень позволит царю сиять, как боги, несокрушимые повелители вечности!» Индивидуальные наименования, под которыми пирамиды были известны египтянам, передают ту же игру слов для достижения апофеоза: «Хеопс принадлежит горизонту», «Микерин божественный»[546]. Смерть для древнего египтянина была самым важным событием жизни: Геродот сообщает, что египтяне даже размещали гробы в пиршественных залах, чтобы они напоминали пирующим о вечности. Ни один дворец фараонов не дожил до нашего времени, и мы знаем о них только по росписям и украшениям могил: усыпальницы строились с расчетом на вечность, а на жилища для преходящей жизни не стоило тратить усилий. Устремленные вверх, пирамиды переносили своих обитателей в мир звезд и солнца. Тот, кто видел очертания пирамид Гизы на фоне восхода, поймет их связь со словами из древнего текста, адресованными солнцу царем, ставшим бессмертным: «Я сошел по твоим лучам, как по наклонному спуску». Пирамиды со сверкающими полированными сторонами, под позолоченной или полированной шапкой должны были еще больше напоминать солнечные лучи![547]

Хотя речные долины древности нельзя считать прародителями других цивилизаций, они оказали огромное влияние на весь мир. Египетская и месопотамская цивилизации пришли в упадок, но то, что осталось из их наследия, было усвоено последующими цивилизациями: в случае Египта это Греция и Рим, в случае Месопотамии — Персия. Две другие древние цивилизации, выросшие на аллювиальных почвах, в Индии и в Китае, на первый взгляд, закончили прямо противоположным. Города Хараппы кажутся сознательно покинутыми. Ни одни развалины городов прошлого не вызывают такого ощущения заброшенности, как эти. С другой стороны, в Китае земли, где начиналась цивилизация, до сих пор обитаемы; здесь не только непрерывно существовали поселения, но и никогда не ослабевал цивилизационный порыв. Как мы увидим в следующей главе, непрерывность китайской цивилизации в некоторых отношениях сильно переоценивалась, но общее утверждение о необыкновенной ее прочности и выносливости в целом справедливо. Тем не менее при более внимательном анализе Индии и Китай выявляются существенные общие черты: обе эти цивилизации сумели выйти за границы территории своего происхождения и освоить новые места. Отчасти следствием этого стала чрезвычайная устойчивость и живость цивилизационных традиций. Это следствие не достигалось сознательно и не было предсказуемо, но, быть можно, нам удастся ретроспективно установить некоторые события и влияния, сделавшие его возможным.

8. О башмаках и рисе Отказ от территории происхождения в Китае и Индии Инд, реки Желтая и Янцзы

Значит, вы думали, что это эхо— Индия?

Э.М. Форстер. Путешествие в Индию

Мы как будто находим в этой неясности сущность долгого прошлого Китая.

Танидзаки Юнисюро. Хвала тени[548]

Печати в песке: затерянные города Инда и происхождение Индии

Он называл себя Чарльз Массон. «Если какой-нибудь глупец поднимется так высоко, — написал он у основания одного из будд Бамьяна, — пусть знает, что здесь до него был Чарльз Массон».

Он прожил полную приключений жизнь джентльмена-археолога, исследуя в 1820-е и 1830-е годы загадочный Восток. Писал романы о своих приключениях, проникнутые моралистическим ощущением переменчивости мира и одновременно грубоватым вкусом к разврату. По его собственным словам, он был бесстрашен, влюбчив, невезуч, но Провидение хранило его. Из различных источников нам известно, что он бывал в местах опасных, отдаленных и ранее не посещавшихся. Его подход напоминает подход Уилфрида Тезигера: он сближался с людьми низкого социального статуса и видел то, что никогда не открывается привилегированным посетителям. Он был хорошим наблюдателем и репортером. В XIX веке британские военные в Афганистане опирались на его данные. Еще он был дезертиром из английской армии, скрывавшим свою подлинную личность, и Мюнхгаузеном, вызвавшим недоверие у современников.

В 1826 году он искал «знаменитый алтарь Александра», когда ему показали кирпичные крепостные стены огромного города, как говорили, «разрушенного приходом Провидения, вызванным похотью и преступлениями повелителя». Чтобы спастись от гнуса, он поднялся на самое высокое место развалин и здесь его посетило озарение, какие часто приводят к открытиям.

Невозможно было рассмотреть картину перед нами и глядеть на землю, на которой мы стояли, не видя, что здесь есть все признаки Сангалы Арриана, — каменная крепость, озеро, точнее, болото в северо-восточном углу; курган, защищенный тремя рядами колесниц… и ров между курганом и крепостью, который завершал окружение крепости и откуда на нас были нацелены военные машины[549].

И эти яркие детали, и сходство с Сангалой существовали лишь в воображении Массона[550]; но город был совершенно реален. Увы, сто лет спустя он был раскопан, опознан, его кирпичные укрепления — разобраны, а кирпич увезен за сто миль на строительство железной дороги в Лахор; его вначале отказывались исследовать, как город, «которому всего двести лет». На самом деле Хараппа — один из величайших городов уникальной цивилизации, которая процветала в долине Инда свыше четырех тысяч лет назад[551].

Современная мода сводится к перспективе, в которой древние цивилизации речных долин вокруг Иранского плато рассматриваются одновременно. Я предпочитаю говорить об Инде и Желтой реке, потому что вместе они иллюстрируют проблему перехода цивилизации из одной среды в другую. Их пути прямо противоположны: культура Желтой реки расширялась или распространялась, не прерывая своей целостности, вопреки неоднократным завоеваниям извне и переменам внутри. Мир Инда исчез, если не считать некоторых следов на поверхности земли и под ней, под нанесенной ветром пылью; но, если наука правильно определила ее путь, эта цивилизация переместилась в другие части Индии. По мнению самых знающих и здравомыслящих современных авторитетов Реймонда и Бриджит Оллчинов, «она послужила форматирующей моделью для многих классических и даже современных особенностей индийской цивилизации»[552].

В ходе своей истории цивилизация Инда установила контакты за Аравийским морем; но сама цивилизация была доморощенной. Ее самые ранние и небольшие города имели больше общего с поселениями нагорий Белуджистана, чем Ирака. На территории этой цивилизации условия несравнимо более разнообразны, чем в Египте, и ей, как и цивилизации Месопотамии, приходилось использовать многие. микросреды. Ее можно изучать в различных регионах и местностях — таков излюбленный метод современных специалистов, но что поражает в ней сильнее всего, так это культурная однородность: жители любого ее города или деревни чувствовали бы себя в других городах и деревнях как дома. Расположение улиц, конструкция домов, сооруженных из одинаковых кирпичей, иногда обожженных в печи, иногда высушенных на солнце, расположение административных и жилых зон — все это почти всегда одинаково.

Предположение, что это удивительное постоянство основано на политическом единстве, не оправдано. Шумерский мир в некоторых отношениях был почти так же единообразен, но политически — разделен. Внутри обществ майя (см. с. 232 и сл.) и древних греков (см. с. 509 и сл.) существовали общие и устойчивые ценности и верования, что не мешало членам этих обществ вцепляться друг другу в глотки. Но размер и единство долины Инда производят сильное впечатление и без ссылок на предполагаемый централизм политики, о котором при современном уровне знаний ничего достоверного сказать невозможно. Форпосты этой цивилизации доходили до Шортугала в северном Афганистане, где шла торговля лазуритом и медью, и на ранней стадии развития цивилизации — до «города караванов» Мундигака: здесь, за грозными крепостными стенами с квадратными бастионами, ряды круглых столбов с пилястрами, сейчас изъеденных эрозией, но по-прежнему огромных, подобны ребрам гигантского зверя, некогда смотревшего на равнину, на торговые пути[553]. Как и в этих колониях в холмистых и пустынных местностях, уклад жизни долины Инда был воссоздан и в морском порту Лотал, в земле риса и проса на берегу Камбейского залива; города «метрополии», напротив, жили в основном за счет пшеницы и ячменя[554]. Некоторый недостаток прямых свидетельств об этом государстве восполняют данные археологии и искусства. Это было жестко стратифицированное и жестко управляемое общество. Огромные склады свидетельствуют о распределительной роли государства; иерархически расположенные жилища — о классовой или даже кастовой системе. Огромные коммунальные помещения, возможно, связаны с организацией людских ресурсов. Были ли это солдаты? Рабы? Ученики? Тщательная система избавления от отходов — их в глиняных сосудах помещали под улицами — походит на работу специалиста по городскому планированию, подкрепленную редким обстоятельством — муниципальной властью, одержимой идеей чистоты. Одинаковые кирпичи должны были производиться в государственных печах для обжига. Внушительные крепости включали пространства, которые могли выполнять какие-то функции, связанные с элитой, как просторный бассейн для купания в самом большом из городов Мохенджо Даро; но отсутствие царских дворцов или аналогичных объектов, использовавшихся в царских культах других цивилизаций, делает заманчивым предположение о республиканском или теократическом — когда правит коллегия жрецов — государственном устройстве Хараппы. Такие рассуждения опасны: в случае с майя они оказались ложными, как только были расшифрованы надписи, открывшие нам утопавший в крови мир царей-воинов, правивших городами-государствами (см. выше, с. 109). Но в городах Хараппы нет особенно богатых могил, а скелеты не свидетельствуют о больших различиях в питании, что характерно для классовой структуры других цивилизаций[555]. Элита была, но, очевидно, отличия ее были в другом.

Заказчики и художники Хараппы не оставили скульптур, за исключением небольших терракотовых и редких бронзовых статуэток. Если они и занимались искусством, то более недолговечными его видами, но несколько дошедших до нас работ скульпторов превосходны. На голове стилизованной фигуры из Мохенджо Даро, с миндалевидными глазами и волнистой бородой, диадема или лента с чем-то похожим на оправу для драгоценных камней. Просторное одеяние перекинуто через плечо; то, что осталось от левой руки, протянуто вперед в явно символическом или ритуальном жесте. Этого человека называют царем-жрецом или царем-философом, но подобные ярлычки бессмысленны: в отсутствие контекста, с которым бы он соотносился, можно привести только простое описание.

На всем пространстве мира Хараппы использовалась одна система письма. Его расшифровка вполне в пределах возможного; в сущности, кажется, эта мечта близка к осуществлению[556]. Но эта расшифровка не принесет ни потока данных о высокой политике, как расшифровка письменности майя, ни богатой информации о дипломатии и данях, как архивы Мари, Амарны и Эблы. Дошедшие тексты содержатся только на глиняных печатях или на табличках амулетов, все они пришли из сферы торговли, на них вмятины от канатов или мешковины, в которую грузили товары; их находят также в грудах отбросов.

Хотя точное содержание надписей на печатях пока неизвестно, сами печати рассказывают нам о том, каким видели или представляли себе мир их хозяева. На печатях мы находим шедевры: реалистические изображения животных, особенно рогатых зебу, кормящихся тигров и элегантных безгорбых быков, принюхивающихся к объекту, похожему на курительницу для благовоний. Однако более характерны отступления от реализма, они включают смеющихся слонов и носорогов, а также загадочные мифологические сцены: возможно, волшебные превращения: момент трансформации человека в тигра, морской звезды в единорога, рогатой змеи в цветущее дерево, а в одном случае — человека в дерево, осеменяемое вставшим на задние ноги быком. Распространенный мотив — изображение дерева, которое защищает обезьяноподобная фигура, сражающаяся с тигром; оба рогаты[557].

Города и интенсивное земледелие на аллювиальных почвах Инда, кажется, было более уязвимым, чем в Египте, Месопотамии и Китае. Многие поселения такого уровня сложности существовали всего несколько столетий. Некоторые были покинуты в начале второго тысячелетия до н. э. Причина их превращения в развалины вызвала бурные споры ученых — сторонников теории внезапной и насильственной смерти от рук чужаков-захватчиков и градуалистов, считавших причиной постепенное изменение экологии и климата. Было бы удивительно, если бы в истории этих городов не было эпизодов насилия, вызванных захватами, мятежами, нападениями соседей или комбинацией всех трех элементов; но выводы о подобных травматических эпизодах, сделанные на основании данных ранних раскопок (кости жертв массовых убийств, следы огня на городских стенах), оказались преждевременными. У жертв так называемого массового убийства почти нет следов ранений[558]. Но после таких катастроф жизнь других поселений продолжалась вплоть до второй половины второго тысячелетия до н. э. Климат становился все засушливее, а тектонические колебания могли изменить русло рек[559]. Огромная восточная дельта Инда Сарасвати, некогда очень густонаселенная[560], исчезла, поглощенная наступавшей пустыней Тар. Но даже этого недостаточно, чтобы объяснить, почему опустели города на Инде, который год за годом продолжал приносить плодородный ил на обширные поля. Очевидно кризис поставок, связанный с засухами или нарушениями экологического равновесия деятельностью населения, отразился и на других ресурсах — на скоте и продуктах из глубины территории, которые служили дополнением к поступавшим с полей пшенице и ячменю. Жители могли бежать от эпидемии смертоносной малярии, следы которой заметны на костях погребенных и которая неизбежна, если мелкие водоемы при посредстве людей превращающейся в стоячие воды[561]. Мы просто не знаем, почему отсюда ушли люди и куда они ушли.

Не помогает и попытка связать исчезновение городов с так называемой «миграцией индоевропейцев». Это один из самых цепких вымыслов мировой истории, подкрепляемый внешне убедительной, но на деле ложной логикой. Когда в конце XVIII века впервые отметили систематическое сходство грамматики и словаря европейских, индийских и иранских языков, соблазн сделать предположение, что все эти языки возникли из общего праязыка, был непреодолим. Говоривших на «праиндоевропейском» языке представляли благоразумными и рассудительными людьми, чьи миграция и завоевания распространили их язык во все стороны от прародины, которую с тех пор ищут ученые; этот «поиск Грааля» провел их повсюду: от северного полюса (одна школа всерьез стояла за это место) до Гималаев. Но в этом научном выводе все основано на предположениях: нет никаких доказательств того, что праязык когда-либо существовал или что была прародина, в которой жил народ-прародитель; археология также не дает никаких свидетельств предполагаемых миграций.

Само представление о едином общем языке вполне понятно: ученые гуманистической традиции сопоставляли языки, как рукописи, — от множества вариантов к единому источнику. Однако аналогия с рукописями обманчива. Насколько нам известно, языки всегда разделяются на диалекты, которые оттеняют один другой или переходят друг в друга; их взаимодействие на пограничных территориях с чужими языками приводит к появлению модификаций и гибридов. Один из методов установления прародины индоевропейцев заключается в сопоставлении названий растений и животных в индоевропейских языках; общие для этих языков термины должны дать представление о том, где жили индоевропейцы до начала миграции. Но в словарь праиндоевропейского языка могли внести свой вклад несколько разных сред. Действительно, поскольку в этом языке были слова для обозначения равнин и гор, рек и озер, снега и льда, а также названия растений и животных самых разных видов, родина праиндоевропейцев, согласно полученным этим методом данным, должна была отличаться невероятным разнообразнием природы или быть так велика, что это бы отрицало само понятие прародины.

Аналогичные попытки предпринимались для восстановления образа жизни носителей этого предполагаемого языка. Предприятие рискованное; уже замечено, что если бы нам пришлось делать вывод о первоначальной культуре носителей латинского языка на основании общих слов романских языков, нам пришлось бы предположить, что древние римляне были христианами, пившими кофе и курившими сигары. Подобные сопоставления, сделанные с дисциплинирующей осторожностью, позволяют с известной долей достоверности предположить, что у носителей праиндоевропейского языка были лодки, повозки и собаки; они поклонялись персонифицированным силам природы и приносили в жертву скот; трудом, молитвами и войной у них занимались особые группы с — вероятно — разным статусом; они приводили в дом невест, жалели вдов, укрепляли свои поселения и испускали газы. Но даже ограниченный набор таких черт — его, не выходя за пределы разумного, можно несколько расширить — может характеризовать не единую общность, но опыт различных групп. Часто высказывалось предположение, что праиндоевропейский язык развивался в изоляции, как за вратами Гога или за преградами из льда или гор, но это явная фантазия, созданная теми, кого поразила невозможность получить надежные данные.

Языки распространяются не только с помощью миграций и завоеваний. Небольшие пограничные поселения, торговля, миссионерство да и вообще любые культурные контакты приводят к тому же результату. Иногда то, что начиналось как заимствованный лингва франка[562], заменяет местный язык или настолько радикально видоизменяет его, что он становится новым языком. Или язык, усвоенный элитой, может распространиться на все общество. Слова, подобно дарам, предназначенных для храмов и дворов царей, способны пересекать границы. Во всяком случае, некоторые языки отнесены к индоевропейским на основе тонкого ствола слов, побегов синтаксиса и морфологии, которые вполне могли быть пересажены с другого ствола. В пылу споров о происхождении индоевропейцев легко забыть, что «индоевропейский» — это классифицирующий термин, отражающий скорее взгляды ученых, чем реальность рассматриваемых языков и путь их развития. Приписывать общее происхождение всем говорящим на индоевропейских языках так же глупо, как считать, что все, кто сегодня говорит по-английски, — родом из Англии или что все говорящие на суахили принадлежат к единой этнической группе[563].

Попытки расшифровать письменность Хараппы еще не решили проблему языка, на котором говорили люди, оставившие эти надписи, но по соседству с цивилизацией долины Инда — вероятно, с середины второго тысячелетия до н. э. — жили племена, говорившие на индоевропейских языках, и их устная литературная традиция слишком хороша, чтобы ее упускать. Когда, спустя много столетий устной передачи, Ригведу записали, она сохранила мощь, способная унести слушателей и читателей в утраченный век героев; как и в эпосе Гомера — возможно, относительно Гомера это предположение неверно, — здесь сохранились подлинные воспоминания о бронзовом веке.

Если объективно рассуждать, люди, чьи гимны разрушению записаны в Ригведе, совсем не похожи на вооруженных железом кочевников-ариев, каких видели читатели в девятнадцатом и начале двадцатого веков. Это был явно оседлый народ, живший в Пенджабе неопределенно долгое время — не пришельцы и не кочевники. Им нужен был мир жирного изобилия, пропитанный маслом из молока буйволиц, текущий молоком и медом[564]. Использование лошадей и колесниц вполне совместимо с оседлым образом жизни: многие оседлые народы в войне рассчитывали на военную элиту на колесницах. Эти люди ценили выпивку и хвастовство. Их связанные с поклонением огню обряды включали сжигание вражеских домов, а их самый любимый бог Индра по праву именовался «разрушителем городов», но у него это была лишь часть общей роли разрушителя, куда входило также стирание с лица земли гор и уничтожение змей[565]. Но, однако, некоторые города как будто уже лежали в развалинах, когда их видели авторы Ригведы[566]; из этих городов жители бежали, «изгнанные богом огня», они «ушли в другую землю»[567].

Если последние представители цивилизации долины Инда действительно ушли, то куда? Когда цивилизация вновь возникла, это произошло в долине Ганга, но через несколько столетий, в другом природном окружении, где льют обильные дожди и растут густые леса и где железные топоры расчищали поля для пахоты (см. ниже, с. 338). В период существования цивилизации долины Инда колонизация долины Ганга не происходила, нам об этом ничего не известно: единственные артефакты, найденные здесь и относящиеся к названному времени, это запасы медной посуды, не вполне аналогичной предметам из долины Инда, но связанной с ними декоративным сходством[568].

Нет и никаких прочных доказательств того, что элементы цивилизации Хараппы уцелели в последующей культурной истории Индии. Материальное свидетельство перехода цивилизации в район Ганга — обломки глиняной керамики: тщательно воссозданные, они стоят в витринах: глазированная посуда, напоминающая посуду Хараппы[569]. Города и укрепления, предшествовавшие появлению этой посуды в долине Ганга, лишены красноречивых признаков порядка, свойственного Хараппе: ни печатей, ни гирь и прочих средств измерения, ни одинаковых кирпичей. Интересные аналоги рисунков на печатях и божественной иконографии найдены в раннем индийском искусстве, но они кажутся распределенными несистематически. Читатель, взглянувший на научную литературу со стороны, не сможет удержаться от впечатления, что нежелание некоторых ученых признать, что мир Хараппы канул в забвение, объясняется благоговением перед этим миром. Тем, кто изучает цивилизацию Индии, кажется, что она заслуживает древней родословной, восходящей к городам Инда, а эти города в свою очередь заслуживают многочисленного и долгоживущего потомства. Мы все еще ждем появления свидетельств реальной непрерывности культурной традиции, несомненных доказательств того, что она преодолела «темные» столетия индийской цивилизации.

Заманчиво сопоставить исчезновение цивилизации Хараппы или даже объяснить его «общим кризисом» бронзового века. В период, который можно с уверенностью, хотя и с некоторой неизбежной неопределенностью определить как конец второго тысячелетия до н. э., некоторые наиболее известные мировые цивилизации рухнули, а прогресс других цивилизаций остановился из-за все еще загадочных катастроф. Централизованная экономика, которой руководили из дворцовых лабиринтов, исчезает. Торговые пути забываются. Жители покидают поселения и памятники. Меркнет великолепие эгейского бронзового века (см. ниже, с. 424–428, 510–511). Хеттская империя в Анатолии становится добычей захватчиков, а египетская едва не гибнет под натиском загадочного «народа моря», который завоевал ее. Нубия исчезает из записей. В Туркмении, на севере Иранского плоскогорья, относительно молодые, но процветающие города-крепости Окса, такие как Намазга и Алтин, о которых мы все еще знаем очень мало, превращаются в жалкие деревушки. За «общим кризисом» последовали «темные века» разной продолжительности в разных местах.

Один случай в особенности напрашивается на сравнение с тем, что произошло в Индии. Проблема унаследования позднейшей индийской цивилизацией того, что уцелело из культуры Хараппы, имеет поразительно близкую западную параллель. Как и цивилизация долины Инда, «микенская» цивилизация, занимавшая южную окраину Греции, некогда считалась переселенной с Ближнего Востока, но теперь рассматривается как результат длительного регионального «процесса». В микенские времена на Пелопоннесе существовало несколько городов-государств, которыми правили цари, чьей основной деятельностью были война и охота на львов, что привело к полному исчезновению этих хищников. Дворы этих царей размещались во дворцах, снабженных большими складами для перераспределения пищи, как в Пилосе, где на множестве глиняных табличек описывается тяжелый и утомительный труд многочисленных чиновников: сбор налогов, распределение социальных обязанностей среди представителей класса землевладельцев, мобилизация ресурсов для общественных работ и заготовки сырья для производства и торговли; бронзовые изделия и благовонные масла, изготовлявшиеся в дворцовых фабриках Пилоса, вывозились в Египет, Хеттскую империю и в северную Европу.

В обязанности чиновников, вероятно, входило и снаряжение правителей на войну, которая в микенском обществе велась почти постоянно: все города были сильно укреплены. Города-государства воевали не только друг с другом, они ощущали и угрозу со стороны варваров из глубины территории; в конечном счете эта угроза их и погубила. Воины в шлемах в форме головы кабана, изображенные на стенах Пилоса, сражаются с одетыми в шкуры дикарями. Подвергаясь разрушительным землетрясениям, испытывая крайнее напряжение от войн, микенские города опустели в последнем веке тысячелетия. Но после периода полной неизвестности элементы их культуры столетия спустя возродились. Возрождение письма в Греции произошло примерно в то же время, что и в Индии, в VIII столетии до н. э. Как и в Индии, это была оригинальная система, совершенно не такая, как письмо прежних жителей местности, но записаны с ее помощью традиции, в промежуточные столетия передававшиеся в устной форме. Воспоминания греков о микенской древности, возможно, неточны, но их очень много, в то время как в литературе классической Индии нет бесспорных аллюзий эпохи Хараппы. Греки жили там же, где и их микенские предшественники, и были окружены руинами, напоминавшими о прошлом, в то время как индийцы ведической эры создавали свою цивилизацию совсем в другом окружении, вдали от Инда. Это делает более сомнительным предположение о переселении цивилизации Хараппы к Гангу. Однако теоретически эта пропасть преодолима, и мы слишком мало знаем о Ганге периода «темных веков», чтобы выносить окончательное суждение.

Между тем для сопоставлений существует хорошо документированная аналогия. Махавамса, хроники существовавшего много лет «Львиного царства» Шри-Ланки, обманчивый документ: сохранившиеся версии были записаны в VI веке н. э. в буддийском окружении, которое диктовало тенденциозную правку: сакрализацию сингалезцев, освящение их земли и оправдание их завоеваний. Рассказ о ранней истории царства включает повествование о зачатом львом принце и о сражениях с любвеобильными демоницами. Основатели царства изображены в традициях сказаний о море: они изгнанники, выброшенные на берег бурей, они освобождены от грехов, которые проклинаются, но никогда не описываются. Хроники передают традицию гораздо более древнюю, чем сам текст, но трудно поверить, что их составители хорошо осведомлены о периоде, который описывают, за тысячу лет до начала повествования[570]. Однако историю царства они начинают с правдоподобного события: колонизации в VI в. н. э. заросшего тропическим лесом острова морскими путешественниками из Камбийского залива. Сингалезцы — «львиный народ», как они сами себя называли, — говорили на одном из индоевропейских языков, и нам неизвестны их контакты с Хараппой. Добравшись до Шри-Ланки, они, должно быть, застали здесь нетронутую более раннюю цивилизацию, хотя свидетельства ее существования весьма неопределенны. Оказавшись на острове, они принялись за строительство в огромных масштабах и модифицировали окружение более решительно и новаторски, чем делали обитатели долины Ганга, хотя их мудрецы были менее изобретательны и не оставили ничего, способного соперничать с трудами по логике и математике, с литературой и философией, созданной в долине Ганга в середине первого тысячелетия до н. э.

Центр раннего царства располагался на относительно сухом северном плато, где выпадают обильные дожди — до 60 дюймов в год, но часты и длительные засухи. Дожди выпадают между октябрем и январем, их приносят северо-восточные муссоны. Второй период дождей — обычно в апреле и мае. Летом, пишет этнограф Джеймс Броу, чья полевая работа привела его в самое сердце этой местности, «тонкий слой почвы растрескивается, скраб никнет под безжалостным солнцем, а сильные ветры разносят повсюду пыль»[571].

Существует проведенная природой граница, которую дождь преодолеть не в состоянии.

…Есть пункты, где линия, разграничивающая две зоны, влажную и сухую, так узка, что через милю попадаешь словно в другую страну: весь характер растительности меняется… Дикие цветы принимают новые формы и пахнут иначе, в кустах поют другие птицы; резко меняется характер обработки земли; и кончается богатство[572].

Сегодня поля риса в сухой зоне орошаются водой из огражденных земляными насыпями деревенских резервуаров, куда собирают дождевую воду в сезоны муссонов. Но на весь год воды иногда не хватает. Даже учитывая возможные перемены климата, приходится признать, что сингалезские колонисты и их туземные предшественники не могли строить большие города, не проявляя чудес гидравлической изобретательности.

Их достижения в сбережении и использовании водных ресурсов в большом масштабе делают их достойными преемниками «гидравлической» цивилизации, исчезнувшей в долине Инда. В Мадура Ойя поток воды из искусственных озер шириной шесть миль был перегорожен оригинальными водонепроницаемыми шлюзами. Даже до принятия буддизма, что традиционно относят к III веку до н. э., Анурадхапура была великолепной большой столицей с самым большим в мире искусственным резервуаром воды. Что же нам сказать о золотом веке Шри-Ланки? Был ли это очередной случай возрождения индийской цивилизации, возникшей в результате миграции с места происхождения — из долины Инда или из какого-то другого места поблизости? Или это предостережение против поспешных заключений, в который раз демонстрирующее, что цивилизации возникают независимо в различных средах и более заметны своими отличиями, чем предполагаемым общим происхождением? Связь вокруг или поперек Индии вопреки свидетельствам, убеждающим в обратном, была, скорее, путем торговли и влияния, чем пуповиной.

Просо и рис, река и река: возникновение Китая

Вымыслы, в которые верят люди, в культурном отношении существеннее фактов, которые они игнорируют. Обычно утверждают — ошибочно, — что единственная созданная человеком постройка, которую можно увидеть из космоса, это Великая китайская стена. Традиция приписывает ее создание — она возникла путем соединения целой серии более ранних укреплений — Ши Хуанди, который именовал себя — или его наименовали — «первым императором». Он мобилизовал семьсот тысяч рабочих, построил сеть дорог и каналов и, когда умер, был похоронен с шестью тысячами глиняных статуй солдат и слуг, которые должны были сопровождать его в следующей жизни. Он был мастером театральных жестов в демонстрации силы: обычно это признак неуверенности и стремления преодолеть противоположную репутацию. Ибо он был варваром-завоевателем, пришедшим с окраины культурной китайской области, и его грамотные подданные предпочитали трактовать его как разрушителя, а не созидателя. Основать династию ему не удалось, организованное им возрождение принесло сомнительные результаты. Но его связь со стеной заставила почитать его — вероятно, незаслуженно, — как основателя Китая.

Стена столько раз перестраивалась, что мы не уверены, что она все еще напоминает первоначальное сооружение. Но она стала символом достижений китайской цивилизации и в течение многих столетий представляла для китайского народа олицетворение его единства. На других фронтах Китай защищали природные препятствия, естественные преграды: грозные горы, обширное море. Но Стена олицетворяла программу самоограничения и исключения чужаков. Во времена, которые мы называем Средними веками, ее регулярно изображали на картах Китая: двойной ряд точек или грозный длинный зигзаг по краю цивилизации, как след гигантского зверя-стража. За исключением очень кратких периодов ослабления уверенности, китайцы всегда считали себя народом, избранным небом и обладающим уникальной цивилизацией. Подобно многим другим подобным притязаниям, эту традицию можно считать вредной, но правитель Китая всегда считал себя правителем всего мира — по крайней мере той его части, которая имеет значение. «Территорию за Пустыней (внешней зоной), — сказал Сан Куочи, — не стоит наносить на карты, хотя туда и могут пролечь следы повозок»[573].

Несмотря на такое утонченное и имеющее прочное основание представление о себе, большую часть своей истории китайцы не впадали в самодовольство. Граница их самоопределения, кажущаяся такой застывшей, непрерывно перемещалась. Китай стал огромным благодаря агрессивности в завоеваниях, предприимчивости в колонизации и готовности к принятию и поглощению чужаков. Начало этого процесса создания страны и цивилизации неясно. Традиционное упрощение дает китайской цивилизации один или два «стартовых пункта», с которых государство и культура, сегодня называемые китайскими, начали распространяться посредством своего рода «переизлучения». Однако среди многих местностей, которые сегодня входят в Китай и где земледельцы и строители бросали вызов природной среде, особенно привлекают внимание два района, оба на равнине Желтой реки, но разделенные варварами. Нижняя область обширна: она доходит до моря в районе Челейского залива, а на западе простирается до Шансийского плато, где река выносит на равнину горные породы. Вторая — небольшая долина выше по течению, где в Желтую реку впадает река Лo. Сегодня это непривлекательные районы: жаркие летом, очень холодные зимой, когда на них обрушиваются ледяные резкие ветры, а реки заполняются льдинами. Быстрые разливы вызывают катастрофические наводнения[574]. Холодные северные ветры, которые делают климат труднопереносимым, приносят из Монгольской пустыни толстый слой пыли, создавая хрупкую желтую почву, почти бесплодную без орошения.

Древние песни, собранные в «Ши Цзин», воспевают труд по расчистке полей, удалению кустов и корней. «Зачем они делали это в древности? Чтобы мы могли сажать наше зерно, наше просо, чтобы просо наше было обильным»[575]. Пробы пыльцы подтверждают эти факты. Китайская цивилизация зародилась в местности, которая на протяжении тысячелетий становилась все более засушливой; но когда древние земледельцы начали расчищать поля, это все еще была своего рода саванна, где участки, заросшие травой, перемежались с деревьями и кустарниками[576]. Аллювиальная долина все еще была частично занята широколиственными лесами. Виды, выращенные китайской цивилизацией, были того сорта, что могут совершать чудеса для человека, особенно в средах на границе между контрастирующими экосистемами, где разнообразие средств существования собирается, как плодородный ил в скальных бассейнах. Земледелие возникло на пересечении двух длительных процессов: постепенного роста засушливости и благоприятной диверсификации, последовавшей за ледниковым периодом.

Тысячи лет спустя, в период, к которому относятся многочисленные археологические находки и в который зарождается письменность, оба эти процесса были еще заметны. Во втором тысячелетии до н. э. еще в изобилии встречались азиатские буйволы: в отложениях этой эпохи найдены останки тысячи с лишним таких животных наряду с другими обитателями болот и лесов, такими, как милу (олени Давида), дикие кабаны, серебристые фазаны, бамбуковые крысы, а иногда даже носороги[577]. Это разнообразие отчасти объясняет силу и богатство двора и городов эпохи Шан: сюда ввозили экзотические товары и высококалорийную пищу. Наиболее поразительный пример такой торговли — тысячи привозившихся с Янцзы и из-за нее черепашьих панцирей, от которых зависела политика Китая во втором тысячелетии до н. э., потому что это было главное средство указаний оракулов — передатчиков посланий из другого мира: эти послания содержались в черепашьих панцирях и раковинах, которые следовало нагревать, чтобы они треснули. Линии разлома, как линии на руке, в которые вглядывается гадалка, содержали ответы богов. Но эти предсказания будущего дают нам богатые сведения о прошлом. Они подтверждают существование более разнообразного окружения и влажного климата: предсказания, записанные (выцарапанные) на костях, сообщают о длительных дождях, двойном урожае проса и даже о полях риса. В первом тысячелетии до н. э. поэтесса могла воспевать любовь, одновременно срывая щавель с влажной почвы Шанси[578].

Даже в условиях влажного климата долина Желтой реки не может прокормить цивилизацию, основанную на посадках риса. Как и другие цивилизации примерно того же периода и в таких же средах, Китай вначале зависел от массового производства одного типа пищи. Легендарный предок наиболее успешной династии того времени был известен под именем Ху Чи — «Правитель Проса». В народной памяти, когда он впервые посадил просо,

Оно было тяжелое и высокое,

оно росло и поднималось…

оно кивало и свисало…

Поистине счастливые зерна были посланы нам с неба,

черное просо, с двойными зернами,

просо, с розовыми и белыми побегами[579].

Династия Шан также была связана с просом: когда к концу второго тысячелетия до н. э. дворцы династии Шан были покинуты, посетители с тоской видели просо, растущее среди развалин[580]. Западная цивилизация использовала просо только как корм для птиц, может быть потому, что из него нельзя приготовить дрожжевой хлеб. Но это высокопитательный продукт, в нем много углеводов и жиров и больше протеина, чем в твердых сортах пшеницы.

В самых ранних китайских письменных памятниках упоминаются две разновидности проса, и обе обнаруживаются при археологических раскопках поселений пятого тысячелетия до н. э. Оба сорта почти несомненно не завезены извне, в Китае это местные растения[581]. Они выносливы к засухам и растут на щелочных почвах. Самые ранние земледельцы возделывали просо на участках, очищенных путем сжигания леса, и добавляли к нему продукты скотоводства и охоты: мясо одомашненных свиней и собак, диких оленей и рыбу.

Как ни удивительно, но остатки древнего образа жизни уцелели в горах одной из наиболее индустриализованных и технически передовых стран — на Тайване. В 1974–1975 годах Уэйн Фогг наблюдал такую технику работы: наклонный участок с углом подъема в 60 градусов выбран потому, что «огонь вверх по склону горит жарче». Участок просушивался, иногда в нем делались ямки, затем сажались семена, вышелушенные руками и ногами. Чтобы отогнать птиц и других вредителей, на участок ставят шумные чучела или волшебные приспособления — миниатюрные деревянные лодки, окруженные пальмами или тростниками и накрытые сверху камнями. Каждую метелку проса срывают руками, бросают в корзину, которую крестьянин несет на спине, а когда метелок набирается достаточно, их связывают в снопы, укладывают в груды и переносят домой[582]. Традиционные стихотворения описывают дела крестьянского года: проделывание ямок в холодной земле, охота на енотов, лис и диких кошек, «чтобы добыть шкуры для господина»; крестьяне также выгоняют из-под кроватей цикад и выкуривают больших крыс, которые поедают просо в стогах[583].

Все это наводит на размышления. Даже сегодня такой тип земледелия технически крайне примитивен. Но во времена династии Шан он кормил, вероятно, самое плотное в мире население и позволял выводить в поле армии в десятки тысяч человек. Достаточно высокий урожай можно было получить только при смене полей: позже альтернативу просу, которой требовала подобная система, составили соевые бобы, но неизвестно, когда это произошло — возможно, не раньше середины первого тысячелетия до н. э., если доверять рассказу о том, что господин Хуан из Чи впервые привез бобы домой из военного похода против варваров джун в горах в 664 году[584]. Пшеница появилась очень поздно и всегда была запятнана чуждым происхождением: «та, что пришла»; в надписях об урожае пшеницы говорится как о принадлежащем соседним племенам, его следует уничтожать[585].

А рис? Символом изобилия и главным блюдом в меню он стал в процессе, неотделимом от создания самого Китая, — в процессе расширения и окультуривания, в котором силились две разных среды. Территория ранней китайской цивилизации чересчур холодна и суха для выращивания риса, и сегодня рис в больших количествах здесь можно выращивать только с применением современных средств агрономии. Дикие разновидности риса здесь росли, и, возможно, в течение тысячелетий небольшие участки с огромным трудом использовали для выращивания риса; но рис не мог соперничать с просом как основной продукт питания или как главная культура интенсивного земледелия. Жители долины Желтой реки признавали рис элементом кладовой цивилизации, но не выращивали его в больших количествах. Этнографы древнего Китая не оставили достоверных систематических описаний, но по дошедшим от них сведениям все-таки известно, каковы были варвары: они многосторонне передали жизнь китайцев. Они жили в пещерах и носили шкуры[586]. Они не говорили на понятном языке. И не выращивали рис, как племена предшественники колонистам на Янцзы у Цзинлинь Кана. Мир народов, выращивающих рис, во втором тысячелетии до н. э. был соблазнительным фронтиром.

Современные ученые много спорили о том, как лучше описать процесс создания Китая: как распространение во вне, расхождение от ядра Желтой реки к реке Янцзы или как объединение различных общин в бассейнах обеих великих рек, причем все эти общины в равной степени можно назвать «протокитайскими». Потребуется невероятное и героическое соединение добродетелей: опыта и объективности, — чтобы разрешить этот спор, но такая попытка кажется ненужной. Колонизационное движение кнаружи от Желтой реки достаточно очевидно; позднейшие поэты вспоминают о нем как о завоевании, которое охватило вначале долину Хуай, потом Янцзы, как в песне о герое примерно XI века:

Теперь мы владеем также Квеем и Мунгом

И пройдем до крайних границ на востоке,

Даже до государств у моря…

Племена хвае, мэн и ми,

И племена на юге —

Все поклянутся нам в своей верности[587].

По позднейшим воспоминаниям, войны и колонизация середины первого тысячелетия открыли «тысячи лиг до четырех морей»[588].

За этим обычным преувеличением скрывается подлинная экспансия, которая пронесла культуру бассейна Желтой реки до южных притоков Янцзы. Но колонисты и конквистадоры могли смешиваться с другими общинами в долгий период, на исходе которого человечество стало делиться на две категории, характерные для китайской этнологии на протяжении всей истории: на «китайцев» и на «варваров». Было бы неразумно предполагать, что империализм обязательно порождает государство с центральной властью в течение всего того периода, который мы считаем периодом складывания китайской культуры: между великой столицей Шан, размещавшейся вначале у Ченчу, затем во второй половине второго тысячелетия до н. э. переместившейся чуть севернее к Аньяну, и далекими форпостами и поселениями могло существовать много градаций власти. Последовательность династий — традиционно за два тысячелетия, до возвышения Ши Хуанди, их насчитывают три — возможно, говорит о соперничестве между государствами, примерно равными по силе, и об объединяющих завоеваниях. Однако в конечном счете Китай стал примером редкого развития: цивилизация, существующая без значительных перерывов и эмоционально отождествляемая с одним государством.

В смешении войны и мира цивилизация, рожденная на Желтой реке, постепенно распространялась на юг по равнинам, пересеченным лишь реками; со временем она пересекла горы и оказалась на территории с контрастным климатом, в бассейне реки Янцзы, где ранее наблюдалось некое параллельное развитие. Строители империи с севера вначале, еще до 1400 года до н. э., основали колонию в районе Панлончена, но она не интегрировалась в культурном отношении в мир Желтой реки до последнего тысячелетия до н. э. Здесь, на новых южных землях, в том, что должно было быть непроходимыми влажными джунглями, создавались поля для выращивания риса: для этого требовался огромный труд. Хотя колонисты принесли с собой новые разновидности растений и новые методы, их деятельность растворилась в существовавшей традиции влажного, болотистого региона в нижнем течении Янцзы, где рис выращивали по крайней мере с середины третьего тысячелетия до н. э., а может, и с 5000 года до н. э. Многочисленные орудия труда: затупленные каменные топоры, кости буйволов — говорят о том, как делалась эта работа[589]. Даже когда поля расчищены, их нужно постоянно вспахивать, разрыхлять и боронить. По ним надо прогонять стада буйволов, чтобы они размягчили и удобрили почву. Тем временам на горных склонах можно разбивать плантации чая и шелковицы.

Мы то, что мы едим, и возникновение значительной и долго просуществовавшей зоны возделывания риса сделало Китай таким, каков он есть. Хотя рис не самый совершенный источник питания — если ограничиться только одним видом пищи, картофель лучше, — но на его счету непревзойденный рекорд в успешном прокорме очень густого населения. И не только из-за его питательных свойств: рис как растение обладает дополнительными достоинствами. Он не поддается вредителям — в этом отношении он лучше зерна или хлопка, а хранится почти так же хорошо, как пшеница. Плодородность рисовых полей возобновляется, когда паводки приносят питательные вещества. Почва на таких полях мягкая и легко поддается обработке, а вода препятствует росту многих сорняков.

Слияние двух миров — влажного тепла и сухого холода, риса и проса — с тех пор создавало основу всех государств Китая. Если колонисты шли с севера и включали долину Янцзы в китайский мир, то агрономия и технология, на которые они опирались, приходили с противоположной стороны. В юго-восточной Азии задолго до того, как эти территории вошли в современный Китай, возделывание риса имело долгую историю, насчитывавшую не одно столетие и даже тысячелетие. Виды, наиболее пригодные для одомашнивания, первоначально, во время великого всемирного потепления, свыше десяти тысяч лет назад, росли вдоль южного края Гималаев. Современный уровень знаний позволяет считать, что земледельцы северного Китая вначале экспериментировали с видами азиатского юго-восточного происхождения и вместе с новыми дикими разновидностями вывели в теплом влажном климате Янцзы несколько сортов риса; возможно даже, что привлекательность риса и продолжавшееся последовательное высыхание северных земель стимулировали экспансию на юг во втором тысячелетии до н. э. Когда быстро созревающий рис в начале второго тысячелетия до н. э. был перенесен из юго-восточной Азии в долину Янцзы, производство могло удвоиться: можно было накормить население средневекового Китая, пережившего «демографический взрыв»[590].

Междуречье как модель цивилизации обладает двумя отличительными особенностями. Во-первых, если в других частях света цивилизации возникали и исчезали, история цивилизации в Китае поражает своей непрерывностью. Сегодняшняя культура Китая определенно восходит к той культуре, которая зародилась в бассейне Желтой реки около четырех тысяч лет назад. Ничего подобного нельзя сказать о Египте или Месопотамии и только с большими поправками — об Индии. Во-вторых, бассейны рек были подлинными «колыбелями», они не принимали цивилизацию откуда-либо извне. Перечень культурно значимых импортированных новинок очень скромен[591]. Отсюда и из иных центров, которые науке еще предстоит открыть, влияние цивилизации распространилось на другие народы. Это означает не то, что другие цивилизации усвоили представление об элементах цивилизованной жизни от Китая (хотя некоторые, несомненно, усвоили: Япония, Корея и юго-восточная Азия), но что народам, составляющим современный Китай, был передан общий «культурный пакет» в готовом виде. Рим совершил нечто подобное, «романизируя» варваров, как и средневековое латинское христианство, распространившее границы римского наследия на восток и на север (см. ниже, с. 541–547). Но Рим пал, а западное христианство никогда не отличалось политической общностью. В мире было множество долговременных влияний и трансформаций. Но ни один халифат не мог надолго объединить мусульман, как не было и продолжительного «единства англоговорящих народов».

Китай приобрел современный громадный размер — его население превосходит население всей Европы и Америки вместе взятых — не столько распространением культуры, сколько завоеванием новых народов и территорий: оба эти процесса по большей части неразделимы, и мирная ассимиляция слабого государства равносильна завоеванию. Согласно конфуцианской традиции, красноречиво представленной ловким чиновником XI века Оуяном Сю, цивилизация всегда побеждает в столкновениях с варварами. Варварский мир будет покорен, и, если его нельзя победить в войне, он будет побежден милостью и удержан соблазнами[592]. Как ни удивительно, но эта формула действовала. Большинство народов, принявших китайскую культуру, не были по происхождению китайцами, но стали считать себя таковыми. В течение ряда столетий фукьены, мяо, наси, накка и многие другие народы растворились в более многочисленном населении Китая[593]. Этот процесс сопровождался потерями, он был связан с жертвоприношением целых культур. И сегодня меньшинства: мусульмане, жители Макао, тибетцы и космополитически настроенные обитатели Гонконга — чувствуют угрозу этой мощной гомогенизирующей истории.

Особенности цивилизации Шан

Хотя и не так рано, как в Месопотамии, Египте и долине Инда, первая известная цивилизация Китая демонстрирует те же «модельные» особенности, которые связаны с цивилизациями повсюду: государство, совместный труд по преобразованию местности, монументальные перемены в окружающей природе, письменность, металлургия, массовое земледелие, строительство городов. Здесь возникло обширное государство, занявшее большую часть северной равнины. Здесь устройство общества и его политика определялись необходимостью совместно действовать на большом пространстве, чтобы управлять водными ресурсами и распределять пищу. Здесь огромные дворцовые комплексы, откуда осуществлялось управление, частично использовались и как центры распределения пищи: гигантские склады хранили запасы основных продуктов. Тот же процесс вызвал и появление письменности, вначале как инструмента торговли, политики и религии, потом как средства художественного выражения. Согласно легенде, письменность была изобретением культурного героя, вдохновленного следами птичьих лап. На самом деле это была мирская выдумка, изначально предназначенная для проставления на глиняной посуде клейм изготовителей, подобных знакам собственности на печатях Хараппы и руническим ярлычкам (см. выше, с. 48, 300; ниже, с. 445).

Споры о местном происхождении китайской металлургии ярко разгорелись под действием мехов ложного предположения: будто «переход» технологий от «каменного века» к «веку бронзовому» помогает установить момент «зарождения» цивилизации. Подобные споры бесполезны. Сама обширность и длительность производства эпохи Шан делает это производство совершенно особым; а если принять во внимание отчетливые технические отличия и небывалый стиль, оригинальность отразится во всех блестящих поверхностях. Утверждения, что медь-де выплавляли еще в пятом тысячелетии до н. э., основаны на нехарактерных находках, вырванных из контекста; но это нельзя считать невозможным[594]. Бронза производилась уникальным методом, который вызвал появление уникального искусства, мгновенно отличаемого от бронзы других цивилизаций. Формы для отливки делались из глины: вначале ею обмазывали модель, потом ее просушивали и вырезали тонкие детали будущего предмета еще до обжига. Почти все дошедшие до нас сосуды эпохи Шан имеют ритуальное назначение, это видно по изображенным животным: все они предназначались для жертвоприношений, и люди тоже.

Гидравлика — часть технологии, общей для людей Шан и других цивилизаций лессовых долин. Там, где Желтая выносит на равнину собранную в горах дождевую воду, она неожиданно расширяется. Паводки порождают плодородную почву. Здесь дождей мало, но воды для орошения достаточно: многолюдное общество в таком районе может существовать только при наличии организации, необходимой для орошения. Легендарного императора-механика Юя Великого прославляли за то, что «обуздал воду и заставил ее течь по большим каналам». Легенда рассматривает его достижения как плоды накопленного опыта: отец Ю пытался усмирить наводнение с помощью особой почвы, охранявшейся богами: эта почва, будучи увлажненной, расширялась; за свою самонадеянность и дерзость он был превращен в камень[595]. Величайшими достижениями легендарного императора были раны, нанесенные им природе: он прорывал горы, поворачивал течение рек, затоплял местность и заставлял рисовые поля подниматься над наводнением.

В поэтической народной памяти строительство городов, столь огромных, «что барабаны не были слышны повсюду», относится к периоду до Шан. Тогда принцы строили города на пустом месте, с помощью отвеса и измерительной линейки. Древний принц Тан-фу (основоположник династии Ху Чи)

Пошел направо, потом пошел налево,

Он размечал границы, проводил разделение.

Он впервые измерил локоть[596], он проложил акры…

И потому его прозвали Господином Работ,

Прозвали его Господином Множеств.

Он заставил всех строить дома;

Их отвесы были прямыми;

Они связывали доски и воздвигали остовы домов;

Они в точном порядке возводили храмы[597].

Несомненно, во времена Шан Китай был отчетливо городской цивилизацией. Расширение царства обозначено основанием новых городов — скромных поселений, типа Пан-лун-чена, «Город свернувшегося дракона» в Хуанпи, или Хупея, менее половины квадратной мили площадью, но с дворцом губернатора или правителя, окруженным колоннадой из 43 столбов[598]. «Множества» — это чен-джен, которых призывали для работ к господину или на время сбора урожая; они жили на этой земле, и их не изгнали. «Благородный человек, — как выразился поэт первого тысячелетия до н. э., — не ест хлеб безделья», но вообще хлеб ему дает труд других.

Первый период великой экспансии совпадает со временем политического единства. Кости для предсказаний рассказывают о жизни и обязанностях царей конца второго тысячелетия до н. э.: оракулы часто сообщают о выслушивании докладов и раздаче приказов; о получении дани: проса, черепашьих панцирей, лопаток; цари проводили жизнь в поездках по тысячам поселений. Царские дороги, воссозданные на основании этих предсказаний оракулов, отражают политическую географию: цари с грохотом перемещались вверх и вниз по большой вертикальной артерии царства вдоль восточного рукава изгиба Желтой реки, объезжали города и поместья к югу от реки, до Хуаи, и иногда севернее до самой реки Янцзы. Царь был обычно занят на войне или на дипломатических переговорах, предмет которых составляли среди прочего браки. Позже императоры называли это «распространением своей милости». Для солдат «заботы нашего повелителя» означали раны, холод и грязь, переход «от несчастья к несчастью», разлуку с любимыми и жилища «подобные логовам тигров и буйволов… в дикой пустыне»[599]. Военная служба, уплата налогов и послушание закону не могли быть навязаны исключительно угрозой смертной казни, хотя такая угроза часто звучала.

Но прежде всего царь был посредником между людьми и богами: он совершал жертвоприношения, советовался с оракулами и следовал их советам, он вспахивал почву, молился об урожае и дожде, основывал города. Охота — единственное развлечение, удостоившееся внимания оракулов: но если царь половину времени проводил на охоте, можно предполагать, что это было функциональное занятие, способ развлечь советников и послов, потренировать всадников, проверить границы и обеспечить добавление к обычному меню[600]. Ученые утверждают, что отмечают в этих документах усиление делового тона: ссылки на сны и болезни сокращаются, заметнее становятся лаконичность и оптимизм. Иногда гадальные кости открывают нам революционные перемены в совершении обрядов — свидетельство того, что цари, отбросив рамки традиции, старались оставить в мире собственный след. Таким явным радикалом был Цзу Цзя, который сократил приношения мифическим предкам, горам и рекам и увеличил — историческим и непрямым предкам, а также установил фиксированный календарь отправления подобных обрядов[601]. Вне всякого сомнения, он сознательно модифицировал практику правления предшественников, за одним исключением — за исключением У Дина, самого прославленного и продержавшегося дольше прочих правителя династии.

У Дин — самый живой образ второго тысячелетия до н. э., он наиболее ярко присутствует в позднейшей традиции и наиболее полно воплощен в памятниках своего времени. Хронология его правления полна неясностей, но он жил, должно быть, в XIII веке до н. э. Его помнят как ходившего войной к четырем морям, и правил он своей империей так легко, по словам Меншеса (Мен-Цзу), «словно катал ее на ладони»[602]. Он был великим охотником; в одном случае оракул предсказывал ему добычу «тигра одного, оленей сорок, лис сто шестьдесят четыре, безрогих оленей сто пятьдесят девять и так далее»[603]. Одна из его шестидесяти четырех жен похоронена в самой богатой усыпальнице того времени вместе со слугами, собаками и лошадьми, а также тысячами раковин каури и сотнями предметов из бронзы и нефрита. Хотя остается место для сомнений, ведь тогда существовал обычай называть многих людей одинаковыми именами, особенно на женской половине дворца императора, в архивах того времени мы почти несомненно встречаем упоминания об этой царице. У Дин неоднократно советовался с оракулами по поводу ее родов и болезней. Она была одной из его трех главных жен и спутницей в путешествиях — не только женой и матерью, но активной участницей принятия политических решений. У нее была собственная земля, на которой стоял обнесенный стеной город, и она могла мобилизовать три тысячи воинов, которыми командовала лично.

Царь служил заменой шамана — он воспринимал «остроухую, остроглазую» мудрость призраков и духов, восстанавливал связь с небом, которая могла прерваться из-за беззаконий тяжелого времени[604]. Однако следует помнить, что оракулы опирались на иную технологию установления истины, нежели шаманы, впадавшие в транс[605]. Указания, полученные от красноречиво говорящих костей, отличаются от того, что дают обряды экстатической одержимости; они представляют собой тексты, открытые для объективного анализа, хотя, конечно, тоже непостижимы для непосвященных. Использование черепашьих панцирей ослабило влияние шаманов и передало наиболее важные политические функции волшбы — предсказание будущего, истолкование воли духов — в руки государства. Царь стал хозяином мирского чиновничества, которое записывало и сохраняло результаты гаданий. Из писцов постепенно вырабатывался корпус историографов, запасавших свидетельства, на основе которых можно было надежнее предсказывать будущее.

На этой стадии идеология правления была прагматической: правители эпохи Шан утверждали, что явились осуществить божественную справедливость в отношении прежней, несомненно, мифической, династии, последний представитель которой нарушил свои обязательства правителя, «не проявляя бережливость». К началу первого тысячелетия до н. э. выработалась доктрина божественного избрания правителя: мандат неба снизошел на дом Чу[606]. Трактаты ученых, все более поздние относительно возникновения Китая, которое они описывают, изображают милосердных правителей, выше всего ценивших искусство мира. Желтый император, мифическая доисторическая фигура, считается изобретателем повозки, лодки, бронзового зеркала, котла для приготовления пищи, самострела и «игры типа футбола»[607]. В стихотворениях и народных легендах преобладают сведения о кровавых делах царей, наследовавших право жизни и смерти древних предводителей кланов. Первоначально правление обозначалось топором: до нас дошли изображения этих символов публичной казни, снабженные злобной улыбкой и острыми зубами[608]. «Ваши языки должны быть покорны закону, — предупреждал император эпохи Шан своих подданных в более позднем, но репрезентативном высказывании, которое с одобрением цитирует поэт следующей династии, — чтобы наказание не постигло вас, ведь тогда раскаяние будет бесполезно»[609].

Богатство и война были неразделимыми сущностями правления царей. Могилы некоторых правителей династии Аньян от 1400 до 1100 годов до н. э. демонстрируют природу их власти: тысячи низок раковин каури, которые до появления в Китае монет служили деньгами; бронзовые топоры и колесницы; сотни сложных изделий из нефрита, бронзы и кости, бронзовые сосуды небывалого качества, отлитые в керамических формах, лакированная посуда и сотни людей, принесенных в жертву, чтобы служить царям в будущей жизни или освящать их сооружения и могилы. Фундамент такого правления был шатким: войны, ритуалы, оракулы — все это очень рискованные орудия власти, они уязвимы для прихотей судьбы. Хотя китайские историки традиционно относят начало нового периода к 1100 году и связывают его с приходом к власти династии Чу, никакого резкого разрыва в культурном развитии нет — даже когда правителей династии Чу сменили многочисленные соперничающие царства VIII века до н. э. Такое развитие часто повторялось в китайской истории. Всякая раздробленность оказывалась временной, всякая революция сменялась обратным движением, и каждое сжигание книг приносило ценные результаты.

Феникс Востока: выживание Китая

Последующие столетия разъединения и соперничества не уничтожили цивилизацию; в некоторых отношениях они даже стимулировали ее развитие. Возникли новые технологии, наряду с бронзой постепенно стало употребляться железо. С заменой колесниц, которые монополизировали поля битв вплоть до VIII столетия до н. э., огромными пешими армиями, менялось и общество. Вследствие торговли, несомненно, связанной с появлением около 500 года до н. э. монетной системы, росли познания Китая об окружающем мире, хотя до восстановления политического единства дальние дипломатические связи не вносили серьезного вклада.

Тем временем границы Китая раздвигались не только к югу, но и за истоки Желтой реки, где возникло государство Чин, охраняемое рекой и горами. Оно стало самым сильным из воинственных государств и, покорив все остальные, выдвинуло Ши Хуанди как всеобщего правителя.

Вероятно, возможности человеческого мозга наиболее широко раскрылись благодаря деятельности мыслителей, известных под коллективным именем «Ста Школ». Их возможность заниматься науками опиралась на богатство правителей, которые надеялись использовать силу их мысли. В середине первого тысячелетия до н. э. Конфуций, ученый, перебиравшийся от двора к двору в поисках идеального правителя, оставил наставления, которые до наших дней продолжают оказывать влияние на политику и повседневную жизнь китайцев. Для Конфуция, как и для большинства мыслителей Ста Школ, которым приходилось терпеть предательство и насилие своего времени, главная добродетель — верность: верность Богу, государству, своей семье и истинному смыслу употребляемых слов.

Значение Конфуция — это напоминание о том, насколько наш мир в долгу перед его миром. Его влияние можно сравнить с влиянием Будды, охватившим всю Индию и восточную Азию; считается, что Будда жил одновременно с Конфуцием; он учил, что счастья можно достичь сочетанием мысли, молитвы и благонравия. Столетием раньше учение Зороастра в Персии и еще раньше — Упанишады в Индии играли аналогичную роль. На западной оконечности Евразии почти через два столетия после Конфуция философы Греции, особенно афинские учители Платон и Аристотель, учили отличать добро от зла и правду от лжи, и их мысли используются по сей день. Между тем составители Ветхого Завета, завершившие ко времени Аристотеля большую часть работы, оставили текст, до сих пор непревзойденный по своему влиянию. Поразительно, но наш способ мыслить и вести себя на протяжении всего периода того, что мы сегодня называем цивилизованным миром, оттенен и даже определен мыслями, записанными за тысячу лет до рождения Христа[610].

Конфуций был частью бурлящего жизнью мира идей. Подобно большинству творений авторов Ста Школ, его труды были почти уничтожены в ходе «культурной революции», в период сжигания книг, идеологической тирании и отказа от интеллектуализма, проповедовавшегося Ши Хуанди. Благодаря трудам продолжателей и систематизаторов его репутация сохранилась гораздо лучше, чем у его соперников и современников. Изредка революционеры вновь поджигали костры книг и провозглашали новые пути, завезенные извне. Но сила китайской цивилизации одолела их всех. В XIV веке движение Белого Лотоса проповедовало фанатическую разновидность буддизма, но когда предводители этого движения захватили власть, они от прежних убеждений отказались. В XIX веке революционеры тайпины заимствовали свои основные идеи у христианства, но их влияние, значительное в свое время, прекратилось после их поражения. В XX веке успешная революция, возглавленная Мао Цзэдуном, провозглашала своей основой политические и экономические теории немецкого коммуниста Карла Маркса. Мао даже призывал сжечь книги Конфуция. Но через тридцать лет после революции от марксизма отказались. Конфуцианство продолжает играть в создании китайского общества и китайских ценностей формирующую роль, которую оно играет уже давно. А вот чужеземные завоеватели всегда подчинялись превосходству китайской цивилизации, даже когда побеждали на полях битв китайские армии. Так произошло со страшными варварами, соседями государства в эпоху Сун, и с монгольскими завоевателями в XIII веке, и с маньчжурами в XVII. Монгольская династия правила Китаем с 1280 по 1368 года, а маньчжурская — около трехсот лет, и хотя китайские подданные всегда думали о своих правителях как о чужестранцах, сами правители быстро проникались китайскими традициями.

Экспансия без изменений: китайское Великое пространство

Империя, доставшаяся в наследство от Ши Хуанди, была слишком неустойчивой, чтобы просуществовать долго, но на протяжении всей китайской истории она воссоздавалась и расширялась. Империя династии Хан, существовавшая с 202 года до н. э. до 189 года н. э., на карте кажется прообразом Китая всех последующих эпох, она занимала не только долины рек Желтой и Янцзы, но и Западной реки, которая впадает в море у Кантона, и простиралась от Великой стены на севере до Аннама на юге и до Тибета на западе. Время от времени вопреки многим препятствиям и отступлениям Китай переходил и эти границы, включая в себя еще более чуждые и незнакомые среды: земли дровосеков Квейчу, Дикий Запад эпохи Тан; Сычуань, «страна ручьев и пещер», соляных шахт, племен, «не готовящих пищу», и «запретных холмов» стали новыми пограничными землями в эпоху Сун. Во времена, которые мы называем началом современности, когда наша традиционная историография занята короткоживущими воинственными европейскими империями, Китай создал обширную и по большинству стандартов гораздо более прочную империю на смежных землях — на острове охотников за оленями Тайване и в маньчжурских степях, где стало появляться все больше огороженных и вспаханных участков и лагерей собирателей женьшеня. В легендарный «иной мир» Синьхуана, в царство пустынь и гор за переходом Джайгуан переселенцы принесли персики, пионы и магазины, торгующие классическими текстами[611].

Приспособляемость, способность расширяться, эластичность китайской цивилизации переводит ее в иной класс относительно других цивилизаций речных долин, возникших на наносных почвах. Китайская цивилизация переросла все остальные. Сочетание ее внутренней увязаннности, прочности и магнетизма поражает, поскольку при таком росте и размерах сохранить эти свойства очень трудно. Преимущества экосистем Желтой реки во времена Шан и более ранние не определяют уникальность истории Китая, но относятся к числу условий, породивших эту уникальность.

Ни одна цивилизация не умела приспособиться к столь многочисленным и различным средам без радикальных изменений или без разрыва политических связей. В XIX веке, когда расширение Китайской империи стало невозможно, экспорт людей и культуры продолжился и под внешней оболочкой гегемонии Запада. Из всех народов мира больше всего колонистов и в наибольшее количество районов планеты дали именно китайцы[612]. И никаких признаков ослабления китайского потенциала и к мирной колонизации, и к имперскому расширению, нет. Более того, в последнее время эта традиция расширения ожила и активизировалась: в начале 1950-х годов Китай реаннексировал Тибет и вторгся в Корею; он вернул себе Гонконг и Макао и ведет активные, не раз перераставшие во вспышки насилия, пограничные споры практически со всеми соседями.

Более того, оставаясь в своих нынешних границах, Китай оказал огромное влияние на остальное человечество: например, экспортировал письмо и многие виды искусства в Японию, распространил свои интеллектуальные традиции на большую часть юго-восточной Азии, передал Западной Европе и всему миру целый ряд революционных технологий.

До последних трех столетий большая часть изобретений и технических новшеств, которые резко изменили жизнь человека, приходила из Китая; самые известные из таких новшеств — бумага, печатный станок, домна, соревновательные экзамены, порох и, наряду со многими новшествами в мореплавании, компас. Долго сдерживавшаяся инициатива Китая зависела от наличия путей переноса и доступа к банку данных остального мира. Самые ранние шаги в преодолении этих препятствий не задокументированы, но вполне вероятно, что китайские путешественники пересекали Евразию уже во втором столетии до н. э., а вскоре затем китайские товары морем достигли Эфиопии. Возникновение контактов с Китаем во времена, которые мы называем античностью и Средневековьем, лучше всего иллюстрирует обратный поток информации в Китай: здесь возник архив знаний мира, какого не было у других цивилизаций.

Рассказ эпохи Тан отлично это иллюстрирует. В самый расцвет династии Тан, в 872 году, путешественник из Ирака посетил императора И-цзуна.

Император приказал принести шкатулку со свитками, поставил перед ним и передал переводчику со словами: «Пусть посмотрит на своего господина». Узнав портрет пророка, я сказал:

— Это Ной со своим ковчегом, который спас его во время всемирного потопа…

Услышав эти слова, император рассмеялся и сказал:

— Ты узнал Ноя, а что касается ковчега, то мы в него не верим. Он не достиг ни Китая, ни Индии.

— А это Моисей со своим посохом, — сказал я.

— Да, — ответил император, — но значение его невелико и народ его малочислен.

— А вот, — сказал я, — Иисус, окруженный апостолами.

— Да, — сказал император, — он жил недолго. Его миссия длилась только тридцать месяцев.

Тут я увидел Пророка на верблюде… и меня одолели слезы.

— Почему ты плачешь? — спросил император. — Его народ основал великую империю, хотя сам он не дожил до ее завершения[613].

Полагаю, этот рассказ неверен, хотя это не значит, что он не имеет ценности. Очевидно, автор создавал сатирический текст, подготавливая переход к христианам и иудеям. Но Китай здесь изображен правдиво — это картина отвлеченного превосходства, владения информацией, восприятия знаний всего мира. Рассказ помогает понять, почему Китай дожил до наших дней и по-прежнему растет, распространяет свое влияние, в то время как другие цивилизации, возникшие в такой же обстановке, давно исчезли. Цивилизации Месопотамии и Индии погибли еще в древности, а Египет растворился в другой цивилизации. Китай пережил переход границ территории своего зарождения; первоначальный прыжок на четыре-пять градусов по широте стал прообразом дальнейшей экспансии буквально во все виды среды обитания. Это торжество динамизма, агрессии, честолюбия и успешного окультуривания. История, начавшаяся на полоске грязи, захватила весь мир. Китайский потенциал трансформации остального мира еще не израсходован — а значит, еще будет расходоваться[614].

Я вспоминаю школу, уроки, на которых мы читали оды Горация. И наткнулись на строку, в которой поэт льстит своему покровителю, рассказывая о том, как Меценат занят государственными делами и среди всего прочего тревожится из-за того, что задумали китайцы. Я не мог поверить, что дела Китая имели значение для Рима времен Августов. Теперь я думаю иначе. Конечно, Гораций преувеличивал. Меценат дружил с поэтами, и они обращались с ним фамильярно. Патрон должен был понять шутку, скрытую в строке Горация: его государственная деятельность носит оттенок аффектации или претенциозности, она слегка показная. Однако чем старше я становлюсь, тем больше верю, что Меценат действительно думал о Китае. Главный вопрос всего остального мира неизменно таков: «Что дальше сделает Китай?» Этот вопрос никогда не потеряет своей злободневности. И нам следует задать его себе и сегодня.

Загрузка...