Горные овцы вкуснее,
Но овцы долин жирнее,
Поэтому мы решили, что лучше
Забрать жирных овечек.
Горцы здесь жили задолго до того, как были завоеваны; точно так же они долго жили до того, как стали цивилизованными.
Койоты хотят всех нас превратить в койотов, и тогда они лишат нас всего того, что нам принадлежит, плодов нашего труда, утомительного труда.
Из-за сильного холода, порождающего убийственные морозы, земли высокой сьерры не могут использоваться для выращивания фруктов и овощей… и мы можем включить сюда большие участки ниже по склону, которые также остаются необитаемыми… Есть земли, которые хоть и находятся в теплом климате, из-за состава почвы непригодны для обработки… поскольку в этих горах множество утесов и расщелин, и куманикой заросли целые лиги. В других горах почва хорошая, но они столь высоки и неровны, что на них нельзя работать. Все названные причины делают такие земли негодными ни для обработки, ни для жизни, как я сам часто замечал, проезжая по многим из этих областей.
Это был долгий подъем. Эрнан Кортес причалил корабль к берегу и сосредоточил внимание на туманных сообщениях о богатстве верховного вождя ацтеков. «Веря в величие Господа, — писал он, — ив мощь королевского имени их высочества, я решил отправиться и найти его, где бы он ни был». Дорога вела вверх. Отряд завоевателей поднимался от Чапалы «по тропе такой крутой и неровной, каких нет в Испании… Бог знает, как мои люди страдали от жажды и голода и особенно от снежных бурь и дождей»[618]. Они пересекали пустынные плато, где их мучил голод и жгло солнце, и преодолевали высокогорные проходы, где приходилось бороться за каждый глоток ледяного разреженного воздуха.
Современники Коперника, они на этой высоте приносили жертвы не только золоту, но и научному любопытству. Разведывательный отряд попытался подняться на заснеженную вершину вулкана Попокатепетль почти 18 тысяч футов высотой, «чтобы узнать тайну дыма… но не смогли из-за большого количества снега, который там лежит, и вихрей пепла, прилетавших с горы, а также потому, что не могли выдерживать сильный холод»[619]. Приблизившись к столице ацтеков, Кортес позволил туземцам вести отряд через высокие переходы, где подозревал засаду — «не желая, чтобы они считали нас трусами».
Он и его люди выросли в горной (по европейским меркам) стране; но метрополия, которую Кортес нашел в конце своего пути, была расположена на невиданной для испанца высоте, насколько нам известно. Ярко раскрашенные, покрытые кровью жертв храмы Теночтитлана поднимались у озера на высоте 7500 футов над уровнем моря в долине, окруженной иззубренными пиками. Они словно были выше жизни, выше реальности. Теночтитлан напомнил пришельцам мрачный заколдованный город злодея-волшебника из популярного романа того времени[620]. Кортес, который льстил себе, вознося хвалу завоеванным местам, посчитал этот город не менее прекрасным, чем Севилья.
Кажется удивительным, что он считал свои усилия оправданными и искал культуру так высоко. В целом высокогорья на взгляд жителей низин кажутся враждебными цивилизации. Для соседей из низин «горец» обычно синоним слова «варвар», а свои страхи жители равнин оправдывают ссылками на историю, географию и мифы. Рассказы о колдовстве, инцесте и зверствах оставили глубокие следы на склонах гор[621]. Горцев часто считают «примитивными» беженцами, загнанными в горы наступающей цивилизацией; там, где они живут, редко встречаются плодородные почвы, и выращивать растения гораздо труднее, чем в долинах. Даже скот, пасущийся на горных пастбищах, принадлежит к более худым и мускулистым видам; к тому же недостаток пастбищ заставляет горцев вести полукочевой образ жизни. Долины, разделенные горами, порождают партикуляризм. Жители таких долин осознают свою независимость, к тому же их языки часто взаимно непонятны, и это усложняет сотрудничество в преобразовании окружения и создании больших государств.
Омери Пико, автор путеводителя для пилигримов XII столетия, предупреждал читателей относительно горских общин на дороге в Компостелло: «они нецивилизованы и не похожи на наш французский народ, они сношаются с мулами и не умеют вести себя за столом»[622]. Томас Платтер, швейцарец, желавший в XVI веке получить образование в Германии, столкнулся с презрительным отношением к себе из-за того, что вырос в горах[623]. Доктор Джонсон, утверждавший, что презирает шотландцев, сравнивал их в необходимости стать цивилизованными «с чероки — или, лучше, с орангутанами» и утверждал, что до союза с англичанами «стол у них был такой же скудный, как у эскимосов, а дома грязные, как у готтентотов». Он поддался любопытству современного этнографа, ищущего «примитивные народы»; как он сам признавался, ему хотелось посетить прошлое[624].
Однако реальность высокогорных обществ часто противоречит подобным утверждениям. Благодаря природной перспективе горцы смотрят на мир сверху вниз. Да, общинам горцев не хватает богатой наносной почвы, которая кормила ранние цивилизации в речных долинах; нет у них и доступа к далеким торговым маршрутам, какими пользовались островные и приморские цивилизации (см. ниже, с. 401–470). Тем не менее у них есть другие преимущества, искупающие эти недостатки, и именно эти преимущества заставляли исследователей искать затерянные миры и Эльдорадо на плато и горных вершинах — и иногда даже находить их там.
Высокогорья дают убежище от климатических крайностей за пределами умеренной зоны, смягчая жару тропического лета: высокогорные цивилизации процветали на тех самых широтах, где мы встречаем непреодолимые пустыни и непроходимые джунгли. Они могут занимать долины и области с внутренним орошением, где течет вода, накапливаются соли и создается пригодная для земледелия почва. Горы обусловливают климатическое разнообразие, укрывают небольшие зоны микроклимата, шлют дожди в определенном направлении и обеспечивают пригодные для сельского хозяйства склоны и долины с разным уровнем температур.
Например, поднимаясь в исторической Армении от жаркой долины Аракса к Кавказу, можно встретить любую среду: аллювиальные почвы, пригодные для выращивания фруктов, овощей и хлопка — до 4000 футов; поднявшись чуть выше, встретишь более сухие почвы под кукурузу, фрукты и орехи; выше 5000 футов — горные леса и заснеженные вершины, где вряд ли возможно выращивание зерновых; и горные пастбища выше 7000 футов, где летом можно пасти стада[625]. В самой нижней точке средняя температура лета часто превышает 90 градусов по Фаренгейту; в самой высокой точке, где живет человек, она падает до сорока градусов ниже нуля, и здесь людям приходится уходить в убежища, чтобы выжить. Травы с таких склонов сыграли большую роль в возникновении земледелия, поскольку вначале были одомашнены именно такие местные разновидности растений. Всякий, кто создает государство или раннюю систему обмена, получает в подобных местах разностороннюю экономику, позволяющую строить впечатляющие театры жизни общества, как в первом тысячелетии до н. э. в государстве Урарту с его высокогорными крепостями, сорокамильным каналом и хвалебными надписями вокруг озера Ван, или как в государстве Багратидов в X и XI веках н. э.: об их «городе тысячи и одной церкви» Ани и по сей день напоминают несколько куполов и шпилей среди полуразрушенных камней и заросших травой холмов.
Благодаря разнообразию природных условий питание горцев бывает гораздо богаче и разнообразнее, чем у их соседей с низин. Поэтому у них есть возможность лучше кормить отряды воинов и легче переживать голод и неурожаи. Заметно — мы это увидим, — что расположенные на большой высоте центры традиционной центрально-американской цивилизации, например Теотиуакан или Теночтитлан, отличались гораздо большей устойчивостью и бурной жизнью, чем имперские столицы, основанные в нижних долинах с более хрупкой экологической основой, вроде Монте-Альбан или Тула. За весь известный нам период прошлого жители высокогорий Эфиопии и Новой Гвинеи по-разному, но добились большего успеха в поддержании высокой плотности населения, чем обитатели окрестных низин.
Но прежде всего у цивилизаций высокогорий есть преимущество безопасности. Горы можно успешно оборонять. Поразительное долгожительство цивилизаций самых недоступных горных районов мира, вероятно, объясняется именно их недосягаемостью. Иногда, как в Андах и Новой Гвинее, неприступность становилась побочным продуктом изоляции; иногда, как в Тибете и Эфиопии, столетия жизни цивилизации защищала горная стена, не мешавшая связи с дальними местностями. Когда высокогорье занято единым государством, это государство может получать продукцию со всех окружающих низин: так, ацтеки обложили данью побережья и леса, и тысячи носильщиков втаскивали на спинах эту дань в свои горные убежища; так Тибет имперского периода снимал сливки с трансевразийской торговли и отнимал урожаи пшеницы даже за границей Китая[626]; так было у строителей империи на Индийском плато, где «за кольцом скал в безопасности Дакшинапатапати, повелитель Декана, стал одним из великих правителей мира и украсил свою страну великолепными храмами, высеченными в скалах и украшенными замечательными росписями и скульптурами, которые до сих пор составляют гордость этой земли»[627].
Самые крупные горные цивилизации — те, что отвечают традиционным критериям великих цивилизаций, — сохраняли свое превосходство столетиями и даже тысячелетиями лишь с небольшими перерывами. Не раз повторявшиеся темные века андской цивилизации невозможно связать с какими-либо свидетельствами завоевания извне. центрально-американские нагорья уязвимы для проникновения из пустынь на севере — вероятно, последними из таких пришельцев были ацтеки; но такие пришельцы обычно в свою очередь покорялись соблазнительной природе культуры высокогорий. Много подобных миграций выдержала эфиопская цивилизация. Только Ирак и Декан — родина самых низко расположенных цивилизаций такого типа — неоднократно подвергались завоеванию и преобразованию. Тибет попал под влияние монголов, но, как мы увидим, следствия этого влияния оказались незначительными; эта страна постоянно подвергалась давлению расширявшегося Китая и его притяжению, но почти на всем протяжении своей истории успешно этому сопротивлялась. И лишь столкновение с европейскими завоевателями обнаружило ограниченность безопасности высокогорий. Но и в этом случае завоевателям требовалось очень много времени.
В этом отношении горцы Нового Света (Центральной Америки и Анд) выделяются из общего ряда, поскольку почти сразу покорились конквистадорам. Большинство их крепостей пало перед испанцами — возможно, правильнее было бы сказать «перед коалициями врагов, созданными или предводительствуемыми испанцами», — в 1520—1530-е годы. Принято считать, что это произошло ввиду превосходства европейской военной технологии, перевесившей преимущества высокогорья. Но в этот же период начался целый ряд кампаний, в которых эфиопы сражались с армиями Сомали и с теми, кого они называли «турками»; противники вначале были вооружены лучше оборонявшихся, у них были и мушкеты, и пушки. В 1890-х годах Эфиопия отстояла свою независимость в борьбе с еще более сильными завоевателями. В 1570-х годах высокогорное государство Мвене Мутапа, в некоторых отношениях наследник другого великого средневекового государства, Зимбабве, изгнало португальских завоевателей, которые также превосходили их в военной технологии. Хотя единство Мвене Мутапа постепенно, шаг за шагом, подтачивалось изнутри, государство просуществовало до XIX века, когда было побеждено местным соперником — Нгони. Тем временем государства, занимавшие территории великих азиатских цивилизаций Тибета и Ирана, оказались уязвимыми для своих непосредственных соседей — китайцев и турок соответственно, но не испытывали серьезного давления со стороны европейцев; и только в XX веке наконец покорилась и Эфиопия.
Поэтому уничтожение высокогорных цивилизаций не есть исключительное явление, объясняемое неминуемостью какого-либо единственного пути развития или уязвимостью для врагов одного типа. Подобно всей истории высокогорий, это уничтожение можно понять лишь изнутри, как часть истории взаимоотношений между высокогорными средами и людьми, в них жившими.
Сущность высокогорной среды в том, что вокруг нее или рядом с ней расположены низины: больше ничего общего высокогорные среды не имеют. Некоторые народы находят условия высокогорного существования на высоте 2000 или 3000 тысячи футов над уровнем моря, другие — на высоте 10 000 футов; соответственно существует огромная разница в том, что предоставляет им среда. Очевидно, такова разница между узкими долинами, где живут самые разнообразные организмы, например в Новой Гвинее или в Андах, и большей частью Анд, обширных плато, где нужно осваивать огромные пространства ради более разнообразного питания; мы рассматриваем два этих разных типа сред вместе, во-первых, потому, что жители плато обычно используют и примыкающие к ним долины или укрываются у подножий холмов и гор внутри этих плато, где встречаются богатые почвы; во-вторых, потому, что вопреки возможным предсказаниям теории, у жителей горных долин часто развивается такая же имперская прожорливость, как и у обитателей плато. Большие царские дороги инков и Ахеменидов пересекали самые разные местности, но везде несли одну и ту же информацию — о распространении царской власти.
Следует подчеркнуть еще одно отличие. Некоторые высокогорные цивилизации зародились не в горах: это культуры низин, вытесненные завоевателями или чуждым влиянием. Одно из преимуществ жизни на высоте в том, что сверху можно обрушиваться, как волк на отару, и уносить с собой драгоценные влияния. Высокогорье позволяет горцам строить цивилизации, завоевывая низины, господствуя над ними или вытесняя соседей снизу. С низин центр цивилизации может переместиться на соседние горы и плато.
Например, цивилизация майя, возникшая в низинах, продолжила свое существование в горах и на плато Гватемалы и Юкатана, после того как примерно в IX веке н. э. большие города «классической эры» в низинах погибли в результате войн, революций и экологических катастроф. Ранние индийские цивилизации расцветали в речных долинах, но центры империй, господствовавших в истории субконтинента, располагались, как правило, на северных плато. История образования Китая иногда толкуется как рассказ о завоевании Китая государством Чин, самым западным и самым высокогорным из всех воинственных государств. Согласно правдоподобной, хотя и недоказанной гипотезе цивилизация инков — еще один аналогичный пример: добыча с низин, захваченная при завоевании прибрежного царства Чимор, вместе с ремесленниками, которых инки пригнали с побережья, была направлена на строительство и украшение Куско[628]. Аналогичные доводы позволяют возводить эфиопскую цивилизацию к сабейскому государству в Аравии (см. ниже, с. 482), а цивилизации высокогорий Центральной Америки — к городским и художественным традициям ольмеков с болотистых берегов (см. выше, с. 219).
Было бы, однако, неверно полагать, что высокогорные цивилизации — всегда результат деятельности тунеядцев или мигрантов, зависящих от инициатив с низовий. Иногда горцы создают цивилизации с нуля, из тех ресурсов, что у них под рукой. Результаты обычно скромны по сравнению с культурами, подверженными влиянию широких контактов, но это потому, что ортогенез предполагает изоляцию, а изолированным культурам не хватает импульсов, возникающих при соперничестве и воздействиях извне. Так, возникшие на высокогорьях культуры Великого Зимбабве и Новой Гвинеи не оказывали на наблюдателей такого влияния, как культуры, сложившиеся в результате множества различных влияний. Иногда ортогенетические и гетерогенетические особенности бывают так тесно перемешаны, что о цивилизации невозможно сказать, было ли ее родиной высокогорье или она возникла в низинах.
Однако существует близкая корреляция между местом, занимаемым высокогорной цивилизацией на обычной шкале технической и политической сложности, и степенью ее изоляции. Области, не имеющие значительных дальних контактов, например Новая Гвинея, могут выработать оседлый образ жизни и изобретательную агрономию, но использовать примитивные орудия и не обладать сложной политической жизнью; цивилизации с ограниченными контактами, как Уганда или Руанда и Бурунди, могут развить обработку металла и создать большие соперничающие государства, но без городского образа жизни. Те, у кого есть коридоры доступа к широкому миру — Эфиопия или Зимбабве — могут создавать монументальные сооружения и — в случае Эфиопии — предпринимать серьезные попытки преобразовать окружение. Те же, у кого есть привилегия доступа к великим торговым путям и путям коммуникации — Тибет, Иран или Декан — наслаждаются всеми достоинствами и радостями цивилизации. Стоит рассмотреть целый ряд примеров, начиная с Нового Света, потому что здесь высокогорные цивилизации имеют долгую, но существенно разную историю: две обширные культурные области, в Центральной Америке и в Андах, создали сложную сеть обмена на огромном расстоянии, но столетиями оставались почти закрытыми для внешнего мира и — что особенно поражает — ничего друг о друге не знали.
Два высокогорных района Америки были плодовитыми инкубаторами цивилизаций: Мексика и Анды. В XVI веке н. э. оба эти района стали театром драматических и разрушительных столкновений между испанскими конквистадорами и горными империями. В итоге вокруг ацтеков и инков возникла атмосфера трагической романтики. Они стали символами изменчивости, потому что ранее никакая другая цивилизация в этих районах не знала таких достижений и не исчезала так внезапно. Такой подход вдвойне ошибочен. События имперской истории Америки не ограничиваются травмой, нанесенной прибытием испанцев: в прошлом в обеих культурных сферах часто имели место завоевания и смены элит, а обычный порядок жизни продолжался: элита, живущая в больших городах с монументальными постройками, оправдывающая свое существование сложной идеологией, угнетала, защищала и перераспределяла большое сельское население. В этом отношении колониальный период очень напоминает время ранних империй. Достижения и судьба инков и ацтеков становятся более понятными в контексте очень долгой предыдущей истории цивилизации в областях, которые они занимали, и их окрестностях.
Например инкам, которые начали создавать империю из своей расположенной в долине крепости Куско примерно в 1430—1440-х годах н. э., предшествовала империя со столицей Уари в долине Айякучо на высоте в 9000 футов над уровнем моря. В центре города располагались казармы гарнизона, спальни и общественные кухни, а вокруг жило не менее двадцати тысяч горожан. Похоже, у столицы были города-спутники по всей долине Айякучо, и, как утверждают, другие города с такой же планировкой вплоть до Наски (см. выше, с. 95) были ее колониями. Как государство и столица Уари просуществовал только двести лет — с VII по IX века н. э., но он почти на сто лет пережил другого предшественника: Тиауанако возле озера Титикака, который в первые несколько столетий н. э. превратился во внушительный город с высокими храмами, высокостенными дворами и мощными крепостями. Еще древнее — они датируются второй половиной второго тысячелетия до н. э. — остатки церемониальных центров на высокогорье Каджамарка, которые могли быть окружены городами или протогородами, а может, и большими складами патерналистского государства, где пища запасалась для дальнейшего распределения. Некоторые из них заслуживают названия царств, как основанное около 1000 г. до н. э. Кунтур-Вази с его богатыми золотом могилами и золотыми коронами из гроздьев голов людей, принесенных в жертву[629].
Города низин с их воображаемым великолепием основаны еще раньше: город в Ла-Флорида в долине Римак, где строительство началось около 1750 года до н. э., стоял на платформе в тридцать акров, и даже сегодня его развалины достигают в высоту двадцати трех футов[630]. К XIV веку в сухой долине Моче большие маски ягуаров охраняли сложное расположение дворов, помещений и колоннад, построенных из речных булыжников[631]. Но при современном уровне знаний было бы преждевременно утверждать, что путем миграции, завоевания или распространения влияния традиция монументального строительства поднимается из низин в горы.
Почти все города первого тысячелетия до н. э. — от долины Ламбейек на севере до Паракаса на побережье Тихого океана на юге — обнаруживают столько общих черт в украшениях, будто поклонялись одному пантеону богов, что привело к появлению гипотезы о существовании раннего сверхгосударства, предшественника империи инков. Можно говорить по крайней мере о единой «культурной области», в которую входили и высокогорья, и низины. Центр этой области находился в громаднейшем святилище в Чавинде-Уантар, в Кальеон-де-Кончукос, горном храме оракула, который, похоже, был оборудован как место всеобщего паломничества[632].
Почти повсюду монументальное строительство вдохновлял образ кукурузы, которая постепенно распространилась по высокогорьям как наиболее подходящая культура; здесь создавались сложные оросительные системы, которые позволяют собирать два урожая в год и переносили интенсивное земледелие на ранее недоступные высоты. Создание запасов зерна был одной из функций церемониальных центров, таких как Чирипа в глубине территории, на берегу озера Титикака[633].
За пределами распространения кукурузы, однако, главным продуктом питания был универсальный клубень, родина которого в Андах, — картофель.
За границы области распространения кукурузы вырвался самый грандиозный город из всех здесь существовавших, Тиауанако, который за длительный период строительства — с II по XI столетие — занял свыше сорока акров на высоте, превосходящей высоты Лхасы. Это была поистине Нефело-коккигия — небесный город, задуманный Аристофаном как пародия на одержимость греков городским строительством (см. ниже, с. 514). Ворота этого города слишком величественны, чтобы не быть триумфальными, слишком огромны и монументы, чтобы не впасть в самовосхваление, его фасады слишком грозны, чтобы не быть имперскими. Посевы на участках земли, расположенных на платформах, позволяли прокормиться сорока с лишним тысячам жителей города; платформы строились из камней, которые скрепляли глиной, а сверху покрывали почвой; от резких перемен температуры посевы защищали многочисленные каналы, несшие воду озера Титикака. Участки такой формы уходили на десять миль от берега озера и могли производить свыше тридцати тысяч тонн картофеля в год: более чем достаточно для такого города[634]. В Тиауанако, в защищенных и невероятно ухоженных садах при храмах, можно было выращивать и кукурузу, по крайней мере для ритуальных целей, а также большое количество местного злака квиона, который, по слухам, прежде игнорировали, но теперь он вошел в моду.
В промежуток между падением Тиауанако и возникновением империи инков, насколько нам известно, на высокогорьях предпринимались лишь очень скромные попытки создания цивилизации. Поэтому то предположение, что инки были наследниками или хранителями традиций, завещанных Тиауанако, кажется фантастическим. Однако разрушенные труды гигантов видны до сих пор. Эти прецеденты могли помнить или даже сохранять в отдельных местах, используя при преобразовании природы: при одомашнивании диких растений с использованием разнообразия среды и устроении колоний в совместимых эконишах. Эксперимент инков во многом был возобновлением — конечно, в грандиозных масштабах — старой техники приспособления природы к потребностям человека.
Тем временем ацтеки в своей культурной зоне были наследниками столь же долгой череды внушительных и агрессивных городов-государств. Подобно инкам, они могли видеть руины прежних цивилизаций и культур подчиненных народов или народов-жертв, живших ниже их — на всех уровнях до самого океанского побережья. Например, в первом столетии до н. э. на высоте 6000 футов над уровнем моря проводился самый изощренный городской эксперимент в Америке — в Теотиуакане, где жилища занимали свыше восьми квадратных миль. Сложные резные платформы и пирамиды этого города в сознании ацтеков, по-видимому, играли ту же роль, что и развалины Тиауанако у инков. Почти несомненно Тиауанако послужил для империи инков своего рода прецедентом. Трудно преодолеть впечатление, что Теотиуакан был столицей гигантского государства. Его дипломатические связи с государствами майя осуществлялись почти за тысячу миль. В низовьях Петена царя тикала по имени Грозовое Небо изобразили в пятом веке с телохранителем из Теотиуакана (см. выше, с. 236). Среди зданий Теотиуакана были и такие, что явно предназначались для размещения гостей из далеких низин, подобно павильонам колониальных общин на Большой выставке.
Жители города окружали себя скульптурами и резьбой, фрагменты которых сохранились. Мир их подчинялся распоряжениям неба, которое представлено в виде крылатого змея насыщенных, плодородных оттенков, с колоссальными челюстями, играющими роль рога изобилия; пот этого змея выпадает дождем. Под небом расцвечены роскошными красками деревья с большими, изогнутыми плоскими корнями. Говорящие птицы производят раскаты грома и мечут из-под крыльев молнии. Пернатый ягуар сыплет искры из когтей. Жрецы в масках змей разбрызгивают кровь из изрубленных рук людей, принесенных в жертву, или протыкают костяными ножами человеческие сердца. В явной аналогии с человеческими жертвоприношениями койоты вырывают сердце у оленя, который кричал — на уцелевшей росписи он все еще кричит — от боли[635]. Это искусство экологически хрупкого образа жизни: здесь плодородие зависит от дождей и от милости непостоянных богов.
Тем временем в Монте-Альбане, в долине Оаксака юго-западнее Мексиканской долины возникло нечто вроде государства: здесь местность пониже, от 4660 до 5700 футов; но недостаток дождей вынуждал жителей проводить разнообразные эксперименты в области орошения: рыть колодцы, сберегать дождевую воду, устраивать каналы[636]. Это государство родилось в третьей четверти последнего тысячелетия до н. э. в ходе внезапной «городской революции», связанной с укреплением горного склона. И оставалось — возможно, не непрерывно — центром высокой культуры более или менее постоянного развития, пока с ошеломляющей внезапностью не погибло, просуществовав 1200 лет. Строители (обычно, хотя, вероятно, ошибочно их называют тем же именем, что и современных сапотеков) оставили удивительно искусно сооруженные памятники и надписи, которые все еще не расшифрованы; у них были огромные имперские амбиции, чему остались кровавые свидетельства — росписи и резьба с изображением груд отрубленных у пленных воинов гениталий. Но дальнейшие рассуждения о природе этого государства и широте влияния его правителей не подкреплены никакими данными. Названия-глифы покоренных общин, имеющиеся на зданиях города, относятся к соседним местностям в радиусе от пятидесяти до ста миль, а ко времени гибели города распространение керамики стиля Монте-Альбан охватывало примерно такое же пространство[637].
Даже если эти факты свидетельствуют о постоянных политических взаимосвязях, все равно государство было небольшим и вряд ли сопоставимым по влиянию с Теотиуаканом. Скудость местных ресурсов заставляет удивляться тому, что здесь было основано и долго просуществовало государство; однако в отличие от Теотиуакана и Теночтитлана оно никогда не простирало свою власть и влияние далеко.
Народы того же региона в эпоху ацтеков, микстеки и сапотеки, жили относительно небольшими общинами и известны скорее работами по золоту, украшениями из перьев и иллюстрациям к рукописям, чем монументальным искусством. Недавние работы по расшифровке рисованных генеалогий сапотекских правителей открыли перед нами две группы представителей элиты с общими предками, вроде сапотекского героя, известного под календарным именем 5-Тростник[638]. Представлен в генеалогиях и величайший из всех культурных героев Центральной Америки, которого обычно зовут по элементам его имени-глифа 8-Олень Тигриный Коготь. По данным генеалогий его жизнь с определенной уверенностью можно датировать 1063–1115 годами н. э.[639] Этот герой выделяется среди всех персонажей микстекской истории, представляя жизнь центрально-американских монархов: частые женитьбы, многочисленное потомство, посещение святилищ, посредничество между богами и людьми, совещания с предками, мирные переговоры и прежде всего — ведение войн. Он умер, как жил: образ центрально-американского царя, принесенный в жертву, расчлененный и увековеченный в эпизоде, ярко представленном в генеалогии правителей небольших городов Тилантонго и Тетцакоалко, которые хотели, чтобы их запомнили как потомков героя. Он был родом из низин в районе Тутутепека и подвизался в основном среди микстекских общин побережья. Его завоевания, ярко отображенные в рисованных генеалогиях, заставили ученых говорить об «империи Тутутепека», но его деятельность более понятна в контексте напряженной борьбы за власть, приносившей уважение и позволявшей собирать дань и накапливать пленников для жертвоприношений, но при этом без обязательного расширения влияния или прямого правления. Похоже, империи в Центральной Америке возникали скорее на высокогорьях.
В сопоставимых показателях государства высокогорий превосходят своих соседей и предшественников с меньших высот. Они существовали дольше, росли или распространяли свою власть на большие расстояния или сочетали все три элемента. Когда в VIII веке н. э. по неизвестным причинам влияние Теотиуакана ослабло, столицей стал Тула; этот город после его столь же загадочной гибели в конце XII века на протяжении столетий с благоговением и страхом вспоминали в Мексике. Он был известен как «Сад Богов», и его многочисленные колонны и аккуратные церемониальные площади, орошенные кровью жертв, должны были оправдывать это название. Однако находился он в чрезвычайно коварной местности, где необходима ирригация и где продолжительные засухи смертельны. Почти несомненно главную роль в том, что город был покинут, сыграла экологическая катастрофа[640]. Ацтеки в каком-то смысле считали себя наследниками его обитателей.
Наука рассматривала цивилизации Центральной Америки и Анд с огромного расстояния, так что различия между ними как будто исчезали. Окружение характеризовалось как почти одинаковое; некоторые черты сходства действительно необходимо подчеркнуть: неприступность горных крепостей, смягчение на большой высоте крайностей тропического климата, ограниченный доступ к животному протеину, почти повсеместное распространение одного и того же ритуального источника пищи — кукурузы. Культуры этих двух народов казались наблюдателям тоже почти одинаковыми. Часто, например, отмечалась общая для обеих культур парадоксальная базовая технология. В обоих регионах строили монументальные каменные здания, но не знали арок; в обоих регионах передвигались на большие расстояния без колес и оси. И те и другие предпочитали городскую планировку, символизирующую космический порядок, строго геометрическую и симметричную. И там, и там инструменты, оружие и украшения делали до появления европейцев только из мягких металлов. В обеих культурах были способы записи информации, определяемые как протописьмо: логографическая система глифов в Центральной Америке, которая идеальна для сохранения статистической, календарной и генеалогической информации, но в которой изложение событий возможно только с применением мнемонической техники, и кипу, или узелковое письмо Анд, которое так же хорошо, как линеарное письмо В, подходит для административных записей, но не увековечило никакой литературы в обычном смысле этого слова — по крайней мере, пока никакие такие записи не расшифрованы[641].
Явно одинаковая среда, казалось, порождала одинаковые политические последствия. В обоих регионах время от времени возникали относительно крупные политические образования, которые первые пришельцы из Европы характеризовали как империи. Оба региона в тот же период поражали наблюдателей своими религиозными обрядами, требовавшими человеческих жертвоприношений и соответственно таких методов правления и ведения войны, которые давали нужное количество жертв. Оба были завоеваны сравнительно небольшими отрядами испанских авантюристов, причем внешне одинаковыми методами.
Действительно, конквистадоры видели и отмечали это сходство. Например, когда в 1528 году Франсиско Писарро начал завоевание Перу, он следовал стратегии, впервые примененной Эрнаном Кортесом на несколько лет раньше в Мексике: захватил местного верховного вождя, которого называл «императором», и пытался контролировать обширный регион с самыми разнообразными условиями с помощью марионеточного правителя. В обоих случаях такая стратегия не увенчалась успехом, и оба плененных правителя вскоре были смещены или убиты конквистадорами. В Мексике, где был изобретен этот метод, он показал, как мало понимали конквистадоры то, с чем столкнулись: политическая власть в регионе была разделена, и управлять им из одного центра оказалось невозможно. По иронии судьбы в Перу, где тенденции к централизации были сильнее и где существовало воплощение преданности империи в виде единого вождя, подобная стратегия оказалась более пригодной.
«Империя» ацтеков была свободной гегемонией, связанной лишь сложной системой обмена данью; все связи завершались в Теночтитлане, но пересекались и перекрещивались по всей культурной области. Насильственное переселение использовалось редко, и было очень мало общин, где бы правили губернаторы, непосредственно назначенные в Теночтитлан, или стояли бы постоянные гарнизоны: самый ранний и, вероятно, наиболее надежный источник отмечает всего двадцать два таких пункта. Господство ацтеков обеспечивали не непрерывная бдительность или постоянные институты власти и контроля, а страх перед подвижными армиями и карательными рейдами. По пространству в 200 000 квадратных миль последний правитель водил армии взад и вперед, «завоевывая» города, которые согласно сохранившимся спискам уже входили в его государство. Гегемония ацтеков не была и монополией: она распространялась на целую сеть городов вокруг озера Текскоко, которые пользовались привилегиями при распределении дани. Совокупная система союзов обеспечивала сотрудничество более отдаленных общин; союзники в прилегающих районах время от времени могли меняться. Судя по ранним колониальным источникам или по копиям воспоминаний о мире до завоевания, ко времени появления испанцев три общины «за горами» обладали в этой системе особым статусом. Тлакскалтека, Уэкзотсинка и Чолултека тоже платили — или обязаны были платить — дань курительными палочками, оленьими шкурами и пленниками для жертвоприношений; но жители Тлакскалтеки участвовали и в ритуальном обмене пленными с ацтеками, известном как «цветочные войны». Отношения были неровными и часто становились враждебными: Тлакскалтека стала первым союзником Кортеса, а Чолултеку заставили отколоться от своих союзников, по собственному признанию Кортеса, убийством трех тысяч жителей в их собственной столице.
Система инков, вне всякого сомнения жесткая и унифицированная, какой ее и описывали, включала гораздо больше элементов последовательности и охватывала гораздо большее пространство. Государство было более обширным и более строго регулируемым, чем у ацтеков. Столь крупная империя, существующая в столь враждебной местности и охватывающая множество различных культур, не могла существовать без практичного перепоручения и распределения прав и обязанностей, а также без множества хорошо смазанных соединений. Однако больше всего поражают элементы строгого контроля из центра: центры традиционных региональных союзов и вражды к инкам могли быть снесены и превращены в пустыню, как Чиму, процветающий город, предыдущая столица империи, опустошенный внезапным нападением завоевателей-инков (см. выше, с. 94). Десятки и сотни тысяч жителей лишались домов и насильственно переселялись туда, куда требовала политика инков. Уайна Капак, последний перед приходом испанцев правитель, переселил, как утверждалось, сто тысяч рабочих, чтобы построить себе загородную резиденцию в Квиспагуанке. Он согнал 14 000 со всей империи крестьян, чтобы разбить кукурузную плантацию в Кочабамбе[642]. Региональную элиту вынуждали или заставляли посылать своих подрастающих отпрысков в Куско для усвоения ими имперской идеологии. Дороги и имперские вестники создали сложную систему связи, которая позволяла быстро доставить послание и столь же быстро получить ответ.
Контрастирующей политике ацтеков и инков соответствуют и другие, более глубокие различия. Трудно представить себе более разные народы. Искусство инков свидетельствует, что они представляли себе мир болезненно, бескомпромиссно абстрактным. Ткачи и кузнецы, изображая людей и животных, делают их единообразными и правильными. Подобное же единообразное представление отражено и воплощено в поразительной архитектуре: тщательно отделанные гигантские каменные плиты, неизменная симметрия, исключение любых изгибов или наклонов, любых подробностей, которые подражали бы природе. Искусство инков менее натуралистично, чем искусство ислама. Даже если веревки с узелками, хранившие записи, содержали повествовательные тексты, которые мы сейчас не можем прочесть, как считают некоторые ученые, вряд ли их содержание можно было бы сравнить с картинным письмом жителей Центральной Америки, ярко передававших любую тему. Наиболее характерное искусство ацтеков, искусство, в котором они выступили новаторами и которое по крайней мере мне кажется необычным для центрально-американской традиции, — это реалистическая скульптура. Лучшие образцы ее малых форм отражают тщательное наблюдение за миром природы. Двое — люди, но в то же время с чертами обезьян — сидят обнявшись, наклонив головы, и обмениваются взглядами, словно задают друг другу вопросы. Змея с зияющей пастью и злобным взглядом лениво протягивает длинный раздвоенный язык над кольцами своего тела. Ветер изображен в виде танцующей обезьяны с животом, раздутым метеоризмом, с поднятым хвостом: она испускает газы. Койоты стоят с наклоненными головами, прислушиваясь или готовые прыгнуть. Кролик напряженно принюхивается к пище или опасности, нос у него задран и сморщен, словно дергается[643].
Подобное различное восприятие мира возникло в контрастных средах. При сравнительном рассмотрении «Нового Света» ацтеков и «Нового Света» инков обнаруживаются различия, еще более поразительные, чем сходства. Анды образуют длинную тонкую цепь: империя инков растянулась более чем на тридцать градусов долготы. При движении с востока на запад вершины, покрытые облаками и орошаемые дождями, оказываются в самых разных средах. Крутизна гор означает огромное разнообразие сред, сосредоточенных на малых площадях. Между морем и снегом различные экозоны расположены ярусами. Травянистые пуны[644], занимающие высоты от 12 до 15 тысяч футов, перемежаются полосками возделываемой почвы там, где она сохраняет тепло или влагу.
Травами же Мексиканского плато кормятся одомашненные четвероногие: лама, альпако и викунья, и по всему плато разбросаны остатки древних загонов. Расположенные ниже долины обычно страдают от недостатка дождей, хотя общества, способные организовать систему орошения, могут использовать воду из зоны снегов на горных вершинах. Структура долин позволяет существовать исключительному разнообразию микроклиматов и животных и растительных видов, которые составляют весомую прибавку к универсальной диете из картофеля, кукурузы, бобов, чили, орехов и сладкого картофеля. Благодаря близости источников даров леса и моря у подножия гор торговля или империализм в этом регионе в силах обеспечить потребности высокого уровня жизни. Патриотически настроенный натуралист конца XVIII века, считавший Перу «самым великолепным примером деятельности природы на Земле», нашел для описания разнообразия Анд красочный запоминающийся образ: «После создания африканских пустынь, благоухающих роскошных лесов в Азии, умеренного и холодного климата в Европе Бог принес в Перу все то, что разбросал на остальных трех континентах»[645].
Относительное распределение кукурузы и картофеля — свыше ста пятидесяти местных культивируемых сортов — показывает, как действовала в этом регионе политическая экология. Европейские свидетели заметили и описали священные обряды, связанные с возделыванием кукурузы, но не увидели ничего подобного относительно картофеля, который в этой части Америки занимал в рационе куда более значительное место. По их словам, «половина индейцев только им и питается». Действительно, у этих двух продуктов были разные социальные функции — и разные места в экосистеме. На высоте 13 тысяч футов кукурузу можно выращивать лишь в небольших количествах — ее с огромным трудом выращивали на огородах жрецов для обрядовых целей. Большая часть мира инков располагалась именно на таких высотах, где существование цивилизации, основанной на крупномасштабном выращивании кукурузы, возможно лишь в нишах, где местные сорта приспособились к условиям, варьирующимся от смертоносной сухости до разрушительного холода. Это были царства картофеля, который, если имеется в достаточных количествах, способен дать все необходимое, в чем нуждается организм. Местное население питалось картофелем, но картофель считался пищей низов, к нему относились с презрением. Кукуруза хранилась на складах, часто расположенных гораздо выше зоны ее выращивания, где ею можно было кормить армии, пилигримов и царские дворы, разбавляя в церемониальных случаях ритуальной чичей[646].
То, как Анды резко и неожиданно вздымаются на равнине, обусловливает экологическое разнообразие и политические возможности гор. Мексика, напротив, представляет собой в основном широкое плато свыше 6000 футов высотой, на котором встречаются и горы, и долины, но без той резкости конфигурации, которая дает Андам их чрезвычайное разнообразие. Когда в Мексике жители высокогорья нуждались, скажем, в хлопке с низин или в какао из тропических районов — а и то и другое было весьма существенно по меркам процветавших здесь цивилизаций, — эти продукты приходилось привозить издалека. Ацтеки не могли существовать без хлопка и какао: хлопок нужен был для войны (он использовался при изготовлении стеганых панцирей) и для тепла, какао для обрядов и в пищу (это был напиток элиты, его в особых случаях пили дымящимся из кувшинов с тонкой талией, изображенных в ацтекских памятниках письменности). То же самое, хотя и в меньшей степени, можно сказать и о резине для мячей: это был очень важный привозной товар, приходивший с жарких низин, а роскошные украшения придворных делали из нефрита, который добывали на юге, на высокогорьях Гватемалы; эта культура зависела от далеких контактов и обменов[647]. В рисованной книге периода начала колонизации, где приводятся воспоминания о минувших днях, перерыв в торговле рассматривался как повод для войны. Дошедшие до нас тщательные чиновничьи записи обмена и дани свидетельствуют о существовании централизованной системы распределения, а раздачи зерна в Куаутитлане во времена голода вспоминали и после испанского завоевания[648].
Высокогорная среда благоприятствует выращиванию кукурузы и бобов — двух источников углеводородов, представлявших собой основные продукты. Главным дополнением к ним служили тыква и перец чили. Кукурузная каша и плоские лепешки готовились по рецептам, собранным миссионером-этнографом XVI века: белая тамала[649] с бобами в форме раковины; тамала, просушенная на солнце, с тем же гарниром; белая тамала с кукурузными зернами; тамала из кукурузного теста в соке лайма; тамала, размягченная в древесной золе; тамала с мясом и желтым чили; тамала с цветками кукурузы и с добавкой семян и фруктов; тамала, подслащенная медом. Семена, которые назывались чиа, можно было размолоть и готовить из них аналогичные блюда[650].
Общины у озера Текскоко могли ценой огромного труда выращивать все эти растения и использовать такой рацион. Им приходилось извлекать плодородную почву со дна озер и строить острова и островки — своего рода местную разновидность культуры курганов, «плавучие сады», последние остатки которых еще можно увидеть в исчезающем озере Сочимилко там, где его еще не поглотил современный город, Мехико[651]; сегодня это любимый район марьячи[652]. Но для больших городов такого земледелия мало. «Плавучие сады» не могли дать достаточно пищи[653]. Слишком ограничен поставляемый ими набор продуктов. К тому же они не дают хлопок. Земледелие на таких курганах порождает имперские амбиции.
Ацтеки Теночтитлана, например, были господствующей общиной небольшой конфедерации, расположенной вокруг озера. Они умели успешно защищаться, но им не хватало основных ресурсов. Приходилось в войнах захватывать продукты и хлопок в соседних регионах. Скромность и суровость их приозерной жизни показана на росписи, рассказывающей об основании города: среда представлена болотами, скалами и колючими кустарниками; скромная тростниковая хижина, а над ней — колья для вражеских голов. Под этим изображением идет перечень завоевательных войн, которые в конечном счете привели ацтеков к реке Пануко на севере и к Ксоконокско на юге.
Ко времени появления в 1519 году в Мексиканской долине испанских конквистадоров восемьдесят или девяносто лет успешных войн превратили Теночтитлан в великолепную, изобильную грабительскую столицу, где на берегу озера теснилось не менее восьмидесяти тысяч жителей. Как мы видели, большая часть империи не управлялась непосредственно из Теночтитлана, в подчиненных городах не стояли ацтекские гарнизоны, но ацтеки силой или угрозами заставляли платить дань, необходимую для поддержания роскоши, к которой они уже привыкли. Из их собственных записей следует, что необходимая ежегодная дань составляла 123 400 хлопковых одеяний и доспехов из хлопка, в которые герои-воины одевались, изображая из себя богов, — ведь хлопок не растет на высоте озера Текскако. На небольшой площади, которую занимал город, негде было выращивать пищу, и поэтому ее тоже привозили из подчиненных городов: 244 000 бушелей кукурузы в год и соответствующее количество бобов, а также какао с низин. В перечне дани, которую получали ацтеки, — многочисленные экзотические продукты из отдаленных, районов империи, от них зависела жизнь при дворе и отправление обрядов: тонко сработанные золотые изделия, бусы из нефрита и янтаря, розовые раковины, шкуры оцелотов и перья редких птиц, курения для обрядов и резина для мячей. Наконец, империи необходимо было воевать ради притока пленников: человеческая кровь умиротворяла богов, человеческая плоть делала мужественными воинов, черепа жертв превращали в кубки и пили из них во время ритуальных празднований побед[654].
Империя инков функционировала благодаря внушаемому ею ужасу и получаемой дани, но ее структура была предопределена длинной горной дугой, вдоль которой она сформировалась. Историки раннего колониального периода, сравнивая инков с римлянами, преувеличивали единообразие их политических институтов и централизованную природу правления. Тем не менее оставленные инками свидетельства того, как они управляли своей высокогорной империей, красноречиво рассказывают о способах распространения их влияния: это уникальная система горных дорог. Ее протяженность — свыше 12 тысяч миль и 30 градусов широты. Между Уарочири и Джауджа дорога проходит на высоте 16 700 футов. На всем протяжении этой системы вплоть до высоты 13 000 футов разбросаны постоялые дворы, где жили работники, которым платили едой и отупляющими дозами кукурузного пива[655]. Дороги проходили по изумительным мостам вроде знаменитого моста Уакачача («Святой мост») над ущельем реки Апуримак в Курахаси, длиной 250 футов, состоящего из тросов толщиной в человеческое тело.
Создавшие такую дорожную систему и наладившие производство вещей для удовлетворения самых насущных потребностей инки были прекрасными организаторами массовых работ. Например, насильственно переселенные в долину Кочабамба колонисты прибывали из столь далеких местностей, как Куско и Чили. Государство обогащала дань в виде товаров и рабочей силы. Например, из Уанкайо в долине Чийона поступала определенная часть всего, что здесь производилось: коки, перца чили, мате для заваривания, сушеных птиц, фруктов и раков. О богатствах, сосредоточенных в Куско, можно судить по рассказу о выкупе, полученном за верховного инки Атауальпу: это комната, заполненная золотом. В рассказах потрясенных испанцев говорится о садах Храма Солнца, «где земля была покрыта комьями золота и засажена искусно сплетенными золотыми стеблями кукурузы»[656]. Испанские солдаты считали, что крепость Саксауаман достаточно велика, чтобы вместить гарнизон из пяти тысяч человек: единственный камень, сохранившийся на нижней террасе этой крепости, высотой 28 футов и, как полагают, весит 355 тонн.
Подобно государству ацтеков, империя инков подкрепляла свои законы ужасом и умиротворяла богов человеческими жертвоприношениями. Рассказывают, что Уайна Купак приказал бросить в озеро Ягуар-Коча тела двадцати тысяч воинов Каранки после их поражения, а на его погребении были принесены в жертву четыре тысячи человек. Однако системы ацтеков и инков имели структурные слабости. Судя по способности содержать большое население — подобная его плотность в этих местностях не повторялась в течение сотен лет, — они были достаточно эффективны. Судя по их работам, особенно по ацтекским произведениям искусства и инженерным подвигам инков, они добивались огромных успехов. Но инки сами приговорили себя к междоусобным конфликтам, мобилизовав огромные ресурсы в культе покойных Верховных Инков в Куско: эта все более трудно дающаяся традиция вызвала недовольство в сильной пограничной столице Кито и привела к гражданской войне, которой сумели воспользоваться испанские конквистадоры[657]. Государство ацтеков стало уязвимым из-за сложной сети отношений с данниками, которые поддерживали это государство: когда подчиненные общины начали отказываться платить дань — а они делали это, поддавшись уговорам испанцев, — Теночтитлан не мог выжить.
Более того, угнетательская природа обеих систем привела к появлению большого числа внутренних врагов: город Тлаксалтека за горным хребтом к востоку от Мексиканской долины предоставил испанцам воинов для нападения на Теночтитлан; во всяком случае именно такое впечатление создают уцелевшие источники, в которых воины-аборигены, с перьями на головах, с высоко поднятыми копьями, идут в атаку, а испанцы предпочитают руководить из-за арьергарда, как герцог с Плаза Торо[658]. Аналогичную роль союзника испанцев играл в поражении инков Уанка из долины Мантаро. Сопротивлявшиеся инки были заперты в крепости Вилкам-бамба и уничтожены в 1572 году. После завоевания в 1521 году Теночтитлан был снесен, и на его месте построен город Мехико[659].
Однако память о прошлых цивилизациях продолжала формировать историю Нового Света. Воспоминания об инках вдохновляли восстания колониального периода. Современное государство Мексика считает себя в определенном смысле наследником ацтеков, использует их символы и подражает их архитектуре. Нынешнее возрождение самосознания коренных жителей Америки по всему Новому Свету в долгу перед древними культурами — многие из этих культур, даже в самой Мексике и в Андах, уничтожены белыми человеком — и стимулирует их изучение и переоценку.
Империя ацтеков держалась на необходимости. У инков подобной потребности в объединении обширной территории и доставки дани издалека не было. Природа Анд такова, что все необходимые продукты можно получить в границах нескольких градусов — или даже долей градуса — долготы. Однако наблюдатель из космоса, призванный извне определить самую впечатляющую земную империю начала XVI столетия, опираясь в своих суждениях на критерии окружения, а не на стандарты технологической продвинутое или военной силы, склонен будет выбрать инков. Ни одно государство того периода не обладало таким количеством самых разнообразных сред: в империи инков от экватора до субарктики встречались все типы ландшафта и мест обитания, известные человеку.
Склоны гор поросли лесами, берега ручьев пестреют цветами; каждый порыв ветра приносит со скал аромат, и из каждого рта на землю капает фруктовый сок.
…Воздух такой чистый, и ветер божественно шуршит в вершинах старых сосен!
Мистер Майлстоун. Дурной вкус, мисс Тенория. Дурной вкус, уверяю вас. Здесь местность усовершенствована. Деревья срублены, камни увезены; это восьмиугольный павильон, точно в центре вершины; и в нем, на самом верху павильона, вы видите лорда Литтлбрейна, разглядывающего местность в телескоп.
Начало последней легенде об Эльдорадо положил французский моряк, застрявший среди каннибалов на северном побережье Новой Гвинеи в 1870-х годах. Луи Треганс утверждал, что ушел от побережья в глубину местности и наткнулся на богатую золотом империю с городами и ездящими верхом аристократами, которых он называл орангуоками[662]. Рассказ его мог не показаться невероятным. Читатели ничего не знали об описываемых им горах кроме того, что они существуют. Ни один путешественник раньше не бывал в тех краях. Никаких письменных сведений не было. Но рассказ оказался лживым. На Новой Гвинее не было лошадей — и вообще четвероногих крупнее свиней; не было и никакой металлургии; местные жители предпочитали золоту, которое есть в реках, редкие раковины с далекого моря. Не было и великой империи; были сотни, а то и тысячи крошечных воинственных образований.
Тем не менее реальность оказалась даже диковиннее выдумки Треганса. Не испытывающая внешних влияний, не потревоженная извне, Новая Гвинея создала один из немногих независимых мировых центров возникновения земледелия[663]. Здесь, неведомое никому за пределами острова, тысячелетиями процветало густое население. Когда в июне 1930 года золотоискатель Майкл Лихи впервые увидел за хребтом Бисмарка травянистые равнины, он предположил, что землю здесь расчистили лесные пожары; но ночью он в ужасе увидел огни тысяч бивачных костров. Он и его люди всю ночь провели без сна, с оружием в руках[664].
Предки тех, кто разжигал эти костры, покрыли свою местность той упорядоченной решеткой полей и каналов, что составляет признак любой цивилизации Земли. Исследователи, направленные в 1932 году новогвинейской корпорацией «Голдфилдз», сразу поняли это, когда пролетели над долиной Ваги с ее квадратными садами и аккуратными прямоугольными домами. Однако при ближайшем рассмотрении высокогорье показалось старателям и горным инженерам, которые первыми его исследовали, менее впечатляющим; ведь они оценивали цивилизацию по меркам материального богатства и технического развития. Здесь они могли за горсть раковин или стальных лезвий покупать женщин и свиней. Могли запугать и покорить воинов щелканьем зубных протезов и мыть в реках золото, не пробуждая алчности в местных жителях. «Белый человек, — казалось Майклу Лихи, — может идти куда угодно, вооруженный только тростью для ходьбы»[665]. Казалось, Новая Гвинея — родина в лучшем случае потенциальной цивилизации, остановленной в своем росте отсутствием технической изобретательности.
В действительности местные жители использовали природу, насколько это было им нужно и насколько позволяли их средства. У них не было доступа к металлам, из которых можно было бы изготовить орудия; поэтому их цивилизация застряла в каменном веке. Не было крупных животных, которых можно было бы приручить или пасти. Некоторые традиционные признаки цивилизации вроде письма или монументальных сооружений им были не нужны. Но у них были и классические преимущества горной родины. Долины и склоны высотой 5000 футов изолировали их от негостеприимных джунглей, в то же время не закрывая доступ к таким растениям, которые можно с пользой адаптировать. Местные жители использовали разнообразие микроклиматов, почв и растительности, типичное для окружения высокогорной цивилизации.
Например, в 1970-е годы племя нарегу численностью в две с половиной тысячи человек занимало восемь с половиной квадратных миль, но у каждой семьи были жилища в четырех или пяти разных местах; поэтому жители могли использовать лучшие участки для выращивания сладкого картофеля, сахарного тростника и бобов, рощи орехов пандан (продукта леса, адаптированного горцами) и пастбища для свиней. Деликатесы с низин, выращивать которые горцы не могли, вроде смолы диких саговых пальм, они получали посредством торговли с лесными кочевниками[666]. Район обладал и специализированной местной промышленностью: одно из самых недоступных племен, баруйя, было обнаружено только в 1951 году, когда офицер патруля решил отыскать, где производят местный продукт — своего рода растительную соль[667]. Распределительные функции, которые в минойской цивилизации или у династии Хан выполняли дворцовые склады, на Новой Гвинее осуществлялись посредством периодических пиров, а земельные участки классифицировались по их пригодности к выращиванию самых распространенных продуктов: орехов пандан, бананов, сахарного тростника и других.
Когда в этом регионе возникло земледелие — возможно, десять тысяч лет назад, вслед за резким изменением климата при расколе «Большой Австралии» и образовании пролива между Австралией и Новой Гвинеей, — оно, вероятно, возникло на западных нагорьях, используя местные разновидности таро и ямса. В некий более поздний период (если не изменится современное понимание скудных археологических источников), на более сухом западе с той же целью начали использовать медленно растущий клубень Pueraria lobata[668]. В болоте Кук уже девять тысяч лет назад существовали дренажные и отводные каналы и насыпные участки для таро[669]. Часто предполагают, что до появления одомашненных источников протеина эти поля давали только дополнение к продуктам охоты, но это меню могло расшириться и за счет деревьев и кустарников окружающих сухих склонов: в обществах, практикующих болотное земледелие, обычно не оставляют без внимания местные возможности возделывания сухих участков. В сочетании со свининой, бананами и сахарным тростником, которые, вероятно, начали использовать до второго тысячелетия до н. э. или в самом начале этого тысячелетия, болотная растительность становилась достаточной основой существования весьма многолюдного, но строго ограниченного местностью населения; дополнительное производство для ритуального обмена свиньями и другими продуктами поддерживало существование общин в равновесии.
Появление сладкого картофеля произвело революцию в новогвинейском земледелии: оно позволило перейти границы болотистых участков и освоить склоны, потому что заморозки, способные погубить сладкий картофель, случаются лишь на высоте 6500 футов, а вообще выращивание такого картофеля возможно до высоты 8000 футов[670]. Новая агрономия обеспечивала большие урожаи и позволяла кормить быстро возросшее население и поголовье свиней. Никто не знает, когда это произошло. Пока маршрут распространения сладкого картофеля не установлен, но это растение почти несомненно пришло со своей родины вместе с путешественниками из Нового Света или с Азиатского материка, где первые документированные свидетельства его появления относятся к XVI веку; на протяжении двухсот пятидесяти лет нет никаких доказательств его более раннего появления, а в некоторых местностях начало его возделывания относится к еще более позднему периоду[671].
Рост населения и споры из-за участков земли превратили высокогорья в арену войн. Изоляция и пересеченная местность создали здесь самые раздробленные в мире общины. «Мы думали, кроме нас и наших врагов, никого не существует», — сказал в 1980-е годы старейшина племени кеговаги ученому-интервьюеру, когда его попросили вспомнить о жизни до контактов с внешним миром[672]. Антропологов очень тревожило явно непродуктивное насилие, типичный метод общения соседних племен; степень этого насилия казалась беспрецедентной. Объяснения давались разные: источник протеина для воинов-каннибалов; «адаптивная» реакция на социальные нужды, такие как племенное единство; потребность осуществлять произвольно понимаемое правосудие; это насилие называли «порочным кругом, из которого нет выхода» — мрачным следствием традиции мщения, не знающей разумных границ, и проклятием культуры, в которой молодые люди живут в общих помещениях, где процветает стадный инстинкт[673]. Культуры высокогорий Новой Гвинеи не подаются обобщению; здесь существует тысяча различных языков, и большинство местных жителей никогда не выходит за пределы своего племени, за исключением особых собраний для обмена невестами; но у всех племен существует общая система ценностей, в которой страсть ведет к контактам, а горе утоляется насилием[674].
Судя по знаменитому среди антропологов инциденту, такие же мрачные тенденции в культуре зафиксированы у охотников за головами племени илонгот в Ренато-Розальдо: «гнев, рожденный печалью, — сказали местные жители ученому, — заставляет человека убивать, потому что ему нужно место, «куда поместить свой гнев»[675]. Насилие ради насилия ценилось гораздо выше, чем нам хотелось бы думать. Среди охотников за головами племени дживаро в Эквадоре постоянную атмосферу ужаса поддерживает вездесущий культ мести. В молодых людях искусственно вызывают порывы к самоубийству, для чего их кормят галлюциногенами, а войны с соседями не имеют ничего общего с территориальными претензиями, потому что дживаро презирают земли соседей[676].
В результате возникает сложный, полный соперничества мир, близкий к «состоянию природы», каким его себе представляли устаревшие теории социальных контактов. Не совсем верно будет утверждать, что на высокогорьях Новой Гвинеи рука каждого человека поднята против соседей; но непрерывное, технически неизобретательное насилие крошечных общин, направленное друг против друга, заставляет считать эту цивилизацию неудовлетворительной, не способной обеспечить безопасность жизни, необходимую для уверенности в будущем. После грандиозного прорыва к всеобщему благу, сделанного девять тысяч лет назад, общины высокогорий Новой Гвинеи словно остановились в своем развитии.
Вот что происходит с народами, лишенными стимулов к дальним контактам. Горцам не приходилось отражать вторжения захватчиков, у них не было обмена идеями с партнерами по дальней торговле, не было потребности в усовершенствовании технологии, не было соперничающих цивилизаций. То, что горцы оставались почти неизвестными цивилизациям с равнин (см. выше, с. 336), вероятно, есть одно из следствий изолированности их окружения. Поэтому высокогорные цивилизации лучше классифицировать по степени их изолированности, чем по высоте местности или по другим внутренним характеристикам среды их обитания. Если Новая Гвинея представляет случай крайней изоляции, великие высокогорные цивилизации Африки находятся посередине шкалы: недоступность высокогорий здесь смягчает существование узких коридоров, дающих доступ к морю.
В XIX веке европейские империи захватили почти всю Африку к югу от Сахары. Одно из оправданий, которые обычно выдвигали империалисты, заключалось в том, что они несут цивилизацию людям, не способным достичь ее самостоятельно. Африку называли «черным континентом», поскольку большая ее часть не была нанесена на карты и о ней не было письменных сведений. Применительно к регионам южнее Сахары это определение значило также «непросвещенная» — обреченная навечно пребывать в темноте и невежестве, рассеять которые способны лишь пришельцы.
Справедливо, что многие африканские окружения враждебны цивилизации в традиционном смысле. Пустынные и полупустынные пространства занимают почти весь север, северо-восток и юго-запад континента. На западе, в районе сильных дождей, все занято густым лесом. Внутренние контакты здесь очень затруднены. Внутренняя поверхность, поднятая древней эрозией, резко спускается к нижним плато; продвижение по рекам, кроме Нила, невозможно из-за водопадов и порогов. Повсеместно распространены болезни. На протяжении всей «письменной» истории этот регион остается эндемическим очагом малярии.
Тем не менее цивилизация способна преодолеть — по крайней мере временно — почти любые препятствия, создаваемые природой. Например, на западе Африки замечательные образчики создания государств, городского образа жизни и технических знаний возникли самостоятельно, без помощи извне. Дженна на Нигере была городским центром примерно в 400 году н. э., когда еще не известны никакие культурные контакты через Сахару. Вскоре после этого Ифе, в местности, удаленной от самого глубоководья Гвинейского залива, стал центром металлообработки, особенно бронзы и меди. В 1154 году в Сицилии географ аль-Идриси писал о прошлом Судана как земли знаменитых городов. Царства Гана в XI и Мали в XIV веках оба проложили маршруты торговли золотом по Нигеру до самого Средиземноморья и приобрели блестящую репутацию среди европейцев и арабов. Цари Мали строили дворцы и мечети из кирпича и нанимали поэтов из Андалусии. Восхищавшие европейцев образы черных царей эпохи Средневековья: роскошно одетые монархи, заполняющие иллюстрированные карты Африки, или процессии черных волхвов, поклоняющихся Иисусу, на картинах художников, — не плоды фантазии, но отражение реального, хотя и несовершенного знания о великолепии этих богатых золотом дворов (см. выше, с. 131, 134).
Но самые перспективные среды Африки южнее Сахары располагались на высокогорьях на востоке континента. Плоскогорья Уганды, а также Руанды и Бурунди пригодны для земледелия и поддержания жизни густого населения, хотя, вероятно, слишком изолированы для создания сложных уровней материальной культуры; как и Новая Гвинея, которую они напоминают своими условиями, они также не подходили для длительных экспериментов по созданию крупных государств, хотя и в меньшей степени. Более благоприятные условия складывались в районах, имеющих доступ к морю, особенно на плоскогорье между реками Лимпопо и Замбези, а также на Эфиопском нагорье, где и были достигнуты наиболее впечатляющие и устойчивые результаты.
На Зимбабвийском плато наибольшее впечатление производит Великий Зимбабве; грандиозные руины этого поселения всегда вызывали недоверие у поборников превосходства белого человека, утверждавших, что африканцы не способны к творческому созиданию. Португальский историк середины XVI века Жоао де Баррос рассказывает об этих руинах со страхом и благоговением: «они обладают грандиозным великолепием», и «симметрия их стен, размеры камней и колоннад — все это совершенно». Но он же с презрением отзывается о предположении, будто это результат местного строительства: «Сказать, как и кем построены эти здания, невозможно, потому что у жителей этой местности нет никаких традиций такого рода и нет письменности; сами они считают это работой дьявола, потому что, сравнивая развалины с другими сооружениями, не могут поверить, что их мог сделать человек»[677].
На самом деле «зимбабве», или «места, обнесенные оградой», между XII и XVI веками были распространенными политическими центрами к югу от реки Замбези. Не только Великий Зимбабве — грандиозные поселения раскопаны в Манквени и Чумнунгва[678], к югу от реки Саби, а остатки других подобных центров разбросаны по всей местности. Время их расцвета — XV век, когда строились каменные здания с вентиляцией, а питавшуюся говядиной элиту хоронили с золотыми украшениями, изделиями из железа, большими медными слитками и китайским фарфором, привезенным через Индийский океан. Традиция преуменьшения, вероятно, отчасти представлена в продолжающемся споре о том, можно ли классифицировать Великий Зимбабве как город: почти невозможно избежать статуса, который традиционная историография закрепила за городским образом жизни как за предпосылкой к существованию других показателей превосходства. Но был ли Великий Зимбабве городом или не был, он часть цивилизации: с монументальными зданиями, с торговлей на большие расстояния, с экономической специализацией и развитыми технологиями.
Баррос и последующие европейские комментаторы оплакивают заброшенность этих поселений, но она означает не исчезновение или закат общества, а перемещение центра тяжести. Это перемещение традиционно связывают с военной кампанией во второй четверти XV века, проведенной вождем племени розви Нятсимкой Матотой, который завоевал середину долины Зимбабве — пограничную территорию на северном краю Зимбабвийского плато, богатую тканями, солью и слонами. Правитель принял титул Мвене Мутапа, или «господин завоеванных народов», и этот титул был перенесен на государство. В середине XV века завоевания распространяются на восток, к побережью, и соответственно меняются торговые маршруты[679].
Те, кто в XVI веке путешествовал по Мвене Мутапа, обычно плыли по реке Замбези до ее слияния с Мазое, откуда оставалась пять дней пути по долине Мазое до торговых ярмарок, где можно было купить золото Мвене Мутапа. К этому времени империя занимала всю территорию, какую хотел ее правитель. Границы на севере и юге защищали реки, населенные мухами цеце. На западе раскинулась пустыня Калахари, а на востоке природную преграду образовали горы Иньянга. Возможно, именно грозные природные препятствия на границах Мвене Мутапа спасли это государство. Самое серьезное нападение португальцев в 1571–1575 годах было отбито и завершилось заключением торгового соглашения. Португальские авторы, ни во что не ставившие другие африканские государства, восхищались Мвене Мутапа, отождествляя его с царствами сабеев и Офиром. Репутация экзотики и роскоши подкреплялась рассказами об амазонках, составлявших гвардию правителя, и о росписях, на которых изображались большие армии и элита на слонах. В течение примерно половины века, начиная с 1638 года, португальские миссионеры и авантюристы непрерывно находились при дворе правителя, и золото Зимбабве стало важным источником питания для все расширяющейся торговой сети португальцев в Индийском океане. Поэтому империя выжила; она никому не покорилась, а просто увяла: составлявшие ее общины становились все более самостоятельными и (особенно в XVII веке) часто попадали в руки «людей, желавших стать королями», — португальских головорезов, которые «становились туземцами» и создавали собственные наделы[680].
Археологи все еще склонны преуменьшать достижения культуры Зимбабве и Мвене Мутапа. Однако невозможно сомневаться в высоком — по традиционным критериям — статусе собственной цивилизации Эфиопии. В последнее время Эфиопия, земля революции, непрерывного насилия, партизанской войны и «библейского голода», столь свирепого, что в 1984 году он вызвал сочувствие всего мира, — эта Эфиопия пользуется незавидной славой. Но в Йехе и Метаре и сегодня можно увидеть датируемые V веком до н. э. остатки цивилизации, которую египтяне считали равной своей.
Добраться сюда очень трудно. Географу X века Ибн-Хакалу Эфиопия казалась «огромной страной без определенных границ» и землей, недоступной из-за окружающих пустынь и заброшенности[681]. Когда в 1520 году прибыло первое португальское посольство, подъем на высоты поразил участников; у португальского отряда, отправленного в 1541 году для защиты высокогорий от вторгшихся мусульман, подъем занял шесть дней «по очень неровным дефиле», где пушки приходилось тащить на спине, потому что «груженые верблюды и мулы не могли пройти»[682].
По уцелевшим археологическим данным очевидно, что подъем к величию Эфиопия начала в первом веке н. э. в Ак-суме, на участке самого высокого плоскогорья, 7200 футов, примерно на полпути между реками Мереб и Такеззе, где температура никогда не меняется больше чем на несколько градусов[683]. Экономическая основа великолепия этой цивилизации до сих пор неизвестна. Мы считаем Аксум торговым государством, потому что так считал внешний мир и в частности так его описывали греческие источники. В «Периплусе Эфиопского моря» это государство названо источником слоновой кости и обсидиана; примерно в то же время Плиний называл его источником всех экзотических товаров Черной Африки: носорожьего рога, шкур бегемотов, черепашьих панцирей, обезьян и рабов. Пятьсот лет спустя греческий путешественник сообщает о торговле с внутренними областями, которая обогатила Аксум золотом. В погребениях Аксума найдены товары издалека: из Китая и Греции. Частое использование греческого письма наряду с местным гезским языком и алфавитом свидетельствует о наличии космополитической общины, которая вначале была преимущественного купеческой. Товары уходили во внешний мир — в Средиземноморье и Индийский океан — через порт Адулис на Красном море или — в более поздние времена — через Массаву или Зейлу. Высокогорье господствовало над длинной горной долиной, ведущей на юг и богатой золотом, цибетином, рабами и слоновой костью.
Однако коридор, ведущий в Адулис с высокогорья, был узким. Навигация в Красном море — дело трудное и на протяжении большей части истории оставалось прерогативой местных капитанов, знатоков своего дела. Более вероятно все-таки, что торговля для империи была побочным занятием и государство существовало не только ради нее.
Ручка веялки в руках доаксумского бога высокогорий и колосья пшеницы, изображенные на аксумских монетах, могут указывать на возможную основу государства: оно возникло на высокогорных террасах, засеянных просом и черным местным злаком, тефом, с такими мелкими зернами, что «десять зерен равны одному горчичному зернышку»[684]. Или основой его существования стали почвы долины, вспахиваемые быками и орошаемые из горных ручьев с помощью дамб из обработанного камня. Здесь можно было снимать два или даже три урожая в год. В надписях перечисляются такие виды пищи, как пшеница, пиво, вино, мед, мясо, растительное и животное масло[685]. Выращивание кофе и проса, с древности традиционных для Аксума, делает эфиопскую цивилизацию уникальной; в городе Аксуме уже на заре нашей эры могли жить мастера и ремесленники, о чем свидетельствуют найденные резцы для обработки шкур и слоновой кости[686].
В традиционной эфиопской литературе садоводческое искусство считается признаком святости или царского происхождения. Пустошь Святого Пантелеймона была высоким холмом без деревьев и воды, а которую святой сочетанием труда и чудес превратил ее в орошаемый сад[687]. Святой Аарон, славный чудесами, в XIV веке насадил поливные оливковые рощи[688]. Во многих хрониках отмечается царское деяние — закладка сада цитрусовых. Например, в конце XV века Баэда Мариам заложил много плантаций цитрусовых деревьев, виноградников и сахарного тростника на новой границе государства на востоке и юго-востоке[689]. Посадки и орошение были лишь одним аспектом, правда, самым важным, более общего предприятия: покорения враждебной природы. В знаменитом инциденте XIII века святой Язус Моа чудесным образом разжал челюсти крокодила, укусившего царя Йекуно Амлака[690].
В эфиопской истории есть постоянные темы, которые можно проиллюстрировать эпизодами любого периода. Однако самый поразительный аспект истории цивилизации города Аксума относится к сравнительно ранним временам. Памятники Аксума отличаются величиной: от прекрасно выделанной шкатулки из слоновой кости, от примеров технологически изобретательной работы по металлу до огромных квадратных усыпальниц с кирпичными арками и сложного мавзолея с десятью галереями, ведущими в центральный коридор. Наиболее поразительные памятники — три огромные стелы, каждая из куска местного гранита, две из которых все еще на месте. Одна стела в 1930-е годы, во время итальянского вторжения, была увезена в Рим как трофей жадного и безвкусного империализма Муссолини. Третья стела в законченном виде достигала ста футов в высоту и весила почти 500 тонн. Она массивнее любого египетского обелиска — вообще массивнее любого искусственно изготовленного монолита.
Чтобы представить себе город в дни его величия, нужно не просто воссоздать и воздвигнуть в сознании эти замечательные камни, в некоторых случаях имитирующие многоэтажные здания и украшенные резными изображениями ястребов и крокодилов, но и добавить четырехэтажный царский дворец и усеять церемониальный центр возвышениями для тронов из чистого мрамора, покрытых надписями; об этих тронах рассказывают посетители города начиная со второго века н. э. Между ними должны были быть расставлены золотые, серебряные и бронзовые статуи, потому что о них рассказывают посетители древнего города и о них же говорится в царских надписях.
На эти надписи, выгравированные на небольшой стеле, мы опираемся при изучении политической истории Аксума. Несколько столетий город молчит; затем в начале IV века камни вдруг начинают говорить. Царь Эзана стал записывать сведения о своих войнах, о своей милости и жестокости по отношению к пленным: указывалось точное количество мужчин, женщин и детей, убитых или порабощенных в войнах; тщательно подсчитывается добыча — крупный рогатый скот и овцы; перечисляются клятвы покорности, принесенные завоеванными; количество зерна, мяса и вина, полученных в качестве дани; расположение карательных отрядов в отдаленных частях империи, куда ссылали побежденных; подношения в виде статуй и земельных наделов, сделанные богам в ознаменование побед.
Это была хищная и кровожадная, но в некоторых отношениях и возвышенная тирания. Документы Эзаны полны заявлений о благе народа и о монаршем долге перед народом. Время шло, и в записях о войнах все больше места уделяется их оправданию. Враги «напали на наш караван и уничтожили его, после чего нам пришлось взяться за оружие»[691]. Царь города Мероитес испытал всю тяжесть правосудия Эзаны только после того, как был обвинен в хвастовстве, нападениях, нарушении договоров и отказе торговать — «он не стал меня слушать… и сыпал проклятиями»[692].
Эти все более настойчивые оправдания почти несомненно связаны с проникновением в царское окружение христианства. Римский император Константин принял христианство в 320-е годы, возможно, даже в 312 году, когда, по преданию, перед битвой на Мильвианском мосту ему было видение креста. Эзана, чье правление совпадает во времени с правлением Константина, последовал его примеру, вероятно, в середине столетия[693]. Ранее он, согласно обычаю предков, называл себя «сыном Махриба» — бога войны, который в греческих переводах с гезского приравнивается к Аресу. Неожиданно эти утверждения исчезают, и теперь царь ведет войны во имя «Царя Небесного и земного», которому обязан своим престолом. Постепенно осознание царем своего места в мире все больше определяется теологией, а это свидетельствует о том, что надписи стали делать христианские священники. «Во имя Бога и силой Отца, и Сына, и Святого Духа, — читаем на его последнем монументе, — я не могу рассказать о Его милостях, потому что мой дух и мои уста не в состоянии передать все, что Он сделал для меня… по моей вере в Христа Он сделал меня повелителем царства»[694]. Принадлежавшие дохристианскому культу стелы теперь, когда началась долгая история Эфиопии как оплота христианства, были опрокинуты и заброшены. Отныне артистические и архитектурные традиции языческого Аксума стали производить христианские памятники. В старом соборе святой Марии Сионской в Аксуме, где здание по сей день стоит на первоначальном фундаменте, можно еще разглядеть фрагменты кладки святилища, построенного в IV веке царем Эзаной.
Для Эфиопии принять в IV веке христианство означало стать частью растущей общей культуры Ближнего Востока, разделить религию многих греческих и индийских торговцев Индийского океана и вершины треугольника новых христианских государств Византии, Армении и Эфиопии. Перспективы царства с новыми возможностями торговли и паломничества расширялись. Однако ничто не могло преодолеть географической изолированности Эфиопии: даже в период самых интенсивных контактов с римским миром здесь возникали своеобразные, особые черты культуры. Ее священников назначали в Александрии, столице — в самые критические времена — ереси монофизитов, которые недооценивали человечность Христа и считали его исключительно божественным; когда во второй половине V века в Римской империи монофизитов начали преследовать, Эфиопия приняла самых известных из них, и с тех пор существование эфиопской церкви как особой ветви христианства стало неизбежным[695].
Сумей Эфиопия покончить со своей изолированностью, она, подобно Риму и Персии, могла бы претендовать на статус империи со всемирными притязаниями. Такая возможность широко признавалась. В VIII веке воспоминания об Эфиопии все еще сохранялись и таили в себе очарование и престиж: на стене дворца калифа в Иордане царь Аксума изображен рядом с византийским и персидским императорами и вестготскими монархами[696]. Завоевательный поход царя Калеба в Южную Аравию в начале VI столетия мог выражать именно претензию на такой статус; но честолюбие царя ничем не было подкреплено. К этому времени традиция делать на камне записи о царских победах прекратилась; на Эфиопию опустился «темный век»; события этого времени, при современном состоянии знаний, не восстанавливаются. Эфиопия, которая играла периферийную роль в истории классического мира, оказалась полностью вовлечена в его падение. Ее цивилизация не была бесследно стерта с лица земли, как персидская; ее государство не разрушилось, как Римское; однако Эфиопия стала жертвой таких же факторов: нападения «варваров», требовавших своей непомерной доли плодов цивилизации, прекращения роста городов, территориальных уступок, вызванных подъемом ислама и арабскими завоеваниями.
Все эти феномены в VII столетии усилили изоляцию высокогорья. К IX веку Эфиопия превратилась в осажденную империю, почти полностью окруженную врагами. Монументальное строительство как будто полностью прекратилось. Осуществлять политический контроль из центра стало трудно или невозможно. Давление кочевников, проникавших с севера, заставило многие семьи переселиться южнее. Мы читаем о таинственных дьявольских правительницах, которых позднейшие летописцы вспоминают как чудовищных и гадких; в X веке они захватили власть и осквернили святыни; они представляются олицетворением противоестественного и скандального хаоса демонического происхождения[697]. «Бог разгневался на нас, — приказал записать беглый царь. — Мы стали бродягами… Небеса больше не посылают дождь, и земля больше не дает нам плодов»[698].
Природные факторы, сыгравшие свою роль в закате и новом возрождении Эфиопии, нелегко установить: литературные свидетельства сводятся к реваншу язычества и последующему восстановлению христианства. Переезд двора из Аксума кажется по крайней мере понятным в контексте увеличившихся в «темные» века трудностей фермеров: холмы обезлесели, лес срубили на дрова и древесный уголь; почва истощилась из-за слишком интенсивного использования; эрозию усилили сильные дожди, которые в VIII веке, кажется, даже затопляли здания[699]. Многие склоны вообще лишились почвы вплоть до каменной основы. Ниже старых вулканических холмов некогда плодородная почва превратилась в пыль[700]. Аксум так и не вернул себе своего древнего величия: центр тяготения государства переместился на запад или на юг; но Аксум оставался священным городом и, как магнит, притягивал царей, стремившихся к легитимизации: здесь обычно проводились коронации, а в хорошие времена под царским покровительством восстанавливались храмы.
Однако в XII веке единство было восстановлено, экспансия возобновилась и началось умеренное возрождение, который позволяет нам подхватить нить исторического повествования и вплести ее в общую ткань местностей и образов. XII век был временем внутренних крестовых походов, пример которых — неустанные паломничества святого Таклы Хейманьота, который обращал в христианство, свергал идолов и из «дьявольских деревьев» строил храмы[701]. Кажется, в это время родилась идеология «священной войны»; она появилась в готовом виде после долгого созревания: определение Аксума как «питомца Сиона» и его царей как «детей Соломона» приписывается позднейшей традицией дьякону Яреду, современнику и сподвижнику святого Григория Великого, который создал и гармонизировал песнопения эфиопских монахов[702].
В конце XII и в начале XIII веков эфиопские цари, считавшие себя наследниками Соломона и хранителями Ковчега Завета, покупали строительные материалы в Египте и платили за них золотом. Царь Йемрехана Крестос построил названную его именем большую церковь, которая сохранилась до наших дней. В Зиквале, близ современной столицы, монах по имени Джебре-Менфас-Кведдис поселился на горной вершине и оттуда взывал или читал проповеди окрестным мусульманским и языческим племенам. В скалах Лалибелы начали с геометрической точностью возникать монастырские храмы. Царь, чьим именем названа эта местность и кто, как полагают, построил большинство церквей, подобно другим правителям своей династии, в памятниках того времени не упоминается; эти записи погибли в последующих войнах или, по мнению некоторых ученых, были сознательно уничтожены следующей династией. Их деяния нельзя было фиксировать в записях, пока правили те, кто лишил эту династию престола. Поэтому дальнейшие записи о царе Лалибеле почти бесполезны для оценки его подлинной жизни и поведения, зато передают представление о некоторых постоянных ценностях этого общества и высокую оценку архитектуры мира Лалибелы. Например, подчеркивание личной красоты царя, «с головы до пят без изъянов», есть следствие архитектурного совершенства шедевров, приписываемых этому царю. Рассказы об ангелах, которые работали на стройке невидимыми каменщиками, свидетельствуют о превосходном мастерства. Подчеркивание наемного труда при строительстве вдобавок к деятельности ангелов — следствие отрицания рабства и подневольного труда; все это часто встречается в записях эфиопских монахов. Но прежде всего легенда о том, что царь Лилабела узрел небесное видение и потом постарался воплотить его на земле, роднит его с универсальным цивилизующим порывом: преобразовать природу, чтобы она соответствовала картине совершенства, созданной сознанием. Для приверженцев эти церкви означали благородное расширение искусства возможного, вызов практичности мира. Показав, как выглядят церкви на небесах, Бог сказал Лалибеле: «Я делаю тебя царем не ради преходящей славы этого мира, но чтобы ты мог построить такие церкви, какие видел… Ты достоин перенести их в глубины земли моей властью, но не мудростью человеческой, ибо моя мудрость отличается от людской»[703].
Загве — так именовались цари этой династии — никогда не чувствовали себя на эфиопском троне уверенно и комфортно. Они происходили из племени авга, говорили на одном из кушитских языков и, вероятно, рассматривались элитой метрополии, родными языками которой были амхарский и гезский, как чужаки и захватчики[704]. В то, что они потомки Соломона, также не верили. Их соперники гораздо лучше использовали веру Эфиопии в то, что она прямая наследница «сабейского царства» или «новый Израиль». Во второй половине XIII века появилась династия, действительно именовавшая себя Соломонидами и считавшая себя законными наследниками царей Аксума.
В 1270 году династия Соломонидов захватила власть и восстановила имперское единство высокогорья. Империю создали ради войн, ее двор превратился в армию, а столица — в военный лагерь. Монастыри Дебра Хайк и Дебра Либанон, а также малый мир религиозных общин островов озера Тана стали школами миссионеров, которым предстояло укрепить власть Эфиопии в завоеванных языческих землях Шоа и Годжам. Главной целью эфиопской политики стал новый короткий путь к морю через Зелию вместо долгой северной дороги к Массаваху: вначале доступ достигался набегами, а потом, после завоеваний негуса Давита в 1403 году, стал постоянным. К этому времени власть Эфиопии простиралась до долины Рифт к югу от верховий Авоша. Те же источники богатства позволили двору погрузиться в роскошь. В 1520 году португальское посольство сообщает о «бесчисленных шатрах», которые перевозят пятьдесят тысяч мулов, о присутствующей на аудиенции толпе в две тысячи придворных, о лошадях с плюмажами и с попонами из тонкой парчи[705].
Но по мере увеличения границ защищать их становилось все труднее. Когда в 1520-е годы имам Ахмад ибн-Ибрахим поднял племена Аделя на священную войну, оборона Эфиопии рухнула с ужасающей внезапностью. Арабский летописец, утверждающий, что сопровождал экспедицию, ярко изобразил падение монастырского комплекса Лалибелы 9 апреля 1533 года:
Шел дождь. Имам всю ночь продвигался вперед, ускоряя шаг. Сильный холод погубил многих солдат. Но вот они добрались до церкви. Здесь собрались монахи, решившие умереть на этом месте. Имам увидел церковь, какой никогда не видел раньше. Она была вырублена в горе; столбы ее были из цельного камня. Не было ничего из дерева, кроме икон и гробниц.
Обычно имам подносил к церкви факел, и «монахи бросались в огонь, как мотыльки на пламя лампы». Но здесь нечему было гореть. После обмена вызовами между мусульманами и христианами Ахмад «предал все их реликвии мечу, сломал каменные статуи и забрал все золотые сосуды и шелковые ткани»[706].
За следующие десять лет борьбы империя восстала из пепла, проведя успешную, но крайне тяжелую контркампанию. Однако, вплоть до самого конца XIX века она никогда больше не достигала прежнего величия. Проблемы порождало не только давление ислама. Пресечь менее заметное, но более повсеместное проникновение южного племени галла оказалось труднее, и оно имело долговременные последствия. Началось оно примерно в период нападения Ахмада и продолжалось в течение нескольких тридцатилетий. Современники, свидетели поражения мусульман, утверждали, что не знают, как отразить галла. Монах Бахрей в конце XVI века задает вопрос: «Как могли галла победить нас? Ведь мы многочисленны и хорошо вооружены». Его ответ напоминает жалобы, часто звучащие в цивилизованных обществах с их огромными классами военных специалистов, беспомощных во время войны. Монах жалуется: священники «изучают священные книги… и притоптывают во время богослужения, — любопытная характеристика шумных литургий, которые в те дни нравились эфиопам, — и не стыдятся своего страха перед походом на войну… Среди галла, напротив… все мужчины, от малого до старого, умеют воевать, и потому побеждают и убивают нас»[707]. Эфиопия выжила, потому что отказалась от наиболее дорогих преимуществ цивилизации — монументального строительства, содержания многочисленной интеллектуальной элиты, и потому что умерила свои имперские амбиции. Такая стратегия привела к раздробленной системе правления, которую западные историки часто сравнивают с феодализмом; при этом элита была разъединена, а имперская власть слаба.
Эфиопская цивилизация иллюстрирует одновременно силу и слабость высокогорной родины. Она способна прокормить себя, отразить захватчиков и пользоваться слабостью окружающих народов, заставляя их платить дань или торговать на невыгодных условиях. Но изоляция подобного места имеет тенденцию становиться абсолютной; государство в состоянии поддерживать претензии элиты, только когда оно открыто для торговли или способно использовать торговлю к своей выгоде. Отрезанная от Красного моря — или когда торговля на Красном море переживала кризис, или когда товары из долины Рифт стали уходить к морю по маршрутам, контролируемым врагами, — эфиопская цивилизация потускнела.
Перекрестки обнаруживаются случайно и приобретают значение благодаря большому количеству проходящих через них товаров. Дороги существуют ради своих конечных пунктов, но собственно их протяженность нередко становится наиболее часто посещаемой их частью. Цивилизации, возникающие вдоль дорог, преодолевают свою изоляцию с помощью иноземных продуктов, дальних влияний и дани, которую собирают с богатства других народов. Их характеристики определяет переплетение влияний и самостоятельности, что демонстрируют Иран и Тибет. Оба эти района представляют собой высокогорные дороги: караванам приходилось уходить в горы, чтобы обогнуть пустыни. Оба района стали родиной грабительских империй; в их культуре отразилось влияние народов, за счет которых эти цивилизации существовали. Однако обе эти империи, каждая по-своему, демонстрируют, что и высокогорья могут быть креативными и проводить в жизнь новые инициативы — новые решения проблем экологии, новые способы смотреть на мир с большой высоты.
В некоторых отношениях создание иранской цивилизации было классическим случаем перенесения традиций низин на высокогорья[708]. Ограбленные и изнасилованные целым рядом завоевателей, цивилизации аллювиальных долин месопотамской низины (см. ниже, с. 274–278) постепенно поднимались вверх по рекам в северные холмы, уносимые, словно трофей, вначале аккадцами, затем ассирийцами. Создание древней цивилизации Ирана было этапом все того же процесса насильственного перемещения на север, на еще более высокое Иранское плато. После падения в VII веке до н. э. Ассирийской империи район, который ранее занимали месопотамские цивилизации, стал краем империи Ахеменидов, профессиональных завоевателей и сборщиков дани. Их родина лежала высоко, на том месте, которое сегодня называется Ираном, однако в качестве административного центра своего государства они использовали Сузу, древний эламский город на границе Месопотамского мира.
Эти достижения традиционно приписываются Киру Великому, чьи военные походы в середине VI века до н. э. охватывали территорию от Палестины до Гиндукуша, предвосхищая границы, которых достигнет Персидская империя. Исайя называл Кира помазанником Божьим, потому что тот восстановил Храм в Иерусалиме.
Кто воздвиг от востока мужа правды, призвал его следовать за собою, предал ему народы и покорил царей? Он обратил их мечом его в прах, луком его в солому, разносимую ветром[709].
Этот жест по отношению к евреям типичен для непредубежденной политики, которая сделала родину Кира котлом, где смешивались влияния разных цивилизаций. Свои эклектические вкусы в культуре Кир передал своим наследникам.
Город Персеполь был основан Дарием, величайшим из наследников Кира, правившим с 522 по 486 годы до н. э. Под оболочкой нового, отчетливо оригинального стиля заметны влияния ассирийцев, египтян и греков. Однако до того, как Дарий принял решение быть погребенным здесь, Персеполь был отдаленным поселением; построенные персами дороги сделали его доступным. Почти 1700 миль дорог пересекли империю и превратили ее в мост между цивилизациями, который ранее был перекрыт грозными Персидскими горами; империя дотянулась от греческих городов на побережье Эгейского моря до индийского города Таксила за Индом. По дороге перевозили дань: рельефы Персеполя показывают самые разнообразные богатства, которые привозили «великому царю», включая слоновую кость и золото, антилоп и окапи. Однако и отдаленные субъекты получали выгоду от персидского правления: канал связал Нил с Красным морем, в Оксусе и Каруне проводились ирригационные работы, крепости за Кавказом не подпускали степных кочевников.
Иран стал перекрестком дорог и богатой сокровищницей; здесь собирались и накапливались идеи и влияния со всего мира, но это была не просто цивилизация подражателей, создающая только имитации; не был Иран и просто получателем награбленного, которое хранил в своем логове в горах. Его история свидетельствует и о том, что высокогорья могут стать родиной независимой цивилизации: Наиболее яркой отличительной чертой этой цивилизации стала ее религия, персидский взгляд на мир, названный в честь своего легендарного основателя зороастризмом. Жизнь самого Зороастра обычно, хотя без особых оснований, относят к концу VII и началу VI столетий до н. э. Дата создания или возникновения религии, которая носит его имя, неизвестна, но с основания династии Ахеменидов и до окончательного падения империи в VII веке н. э. зороастризм был ее государственной религией. И хотя впоследствии эта религия преследовалась, среди народов иранского происхождения она распространена до сих пор.
Учение Зороастра сохранилось настолько неполно, в таком искаженном и запутанном виде, что уверенно реконструировать его невозможно; вероятно, оно было последовательно монотеистическим[710]. Однако в том виде, в каком учение сохранили его последователи, религия зороастризма основана на принципе — хотя сам этот термин потерял ясность из-за использования в самых разных контекстах — дуализма: мир есть театр постоянной борьбы божественных сил добра и зла. Единое милосердное божество Ахура Мазда представлено огнем и светом, и обряды его почитания обращены к рассвету и разжиганию огня. Дарий представлял себе этого бога как небесного хранителя, покровительственно простершего крылья — на скальном царском рельефе — над царским двором и заставляющего врагов покориться.
Гимны Зороастра становятся понятными в суровом окружении Иранского плато. Они восхваляют пастухов и земледельцев как последователей «истины», а их кочевых противников провозглашают последователями «лжи», обвиняют их в уничтожении посевов и скота[711]. На изображении жертвоприношения быков в соперничающей религии — поклонении богу войны Митре — потоки крови превращаются в колосья пшеницы. Это свидетельствует о трудном пути к изобилию на сухом плато, не пересеченном крупными реками; о том же говорят рассказы Ксенофонта и Геродота о «садах» деревьев, полных дичи, и легенда, которой, очевидно, верили в Греции, о том, что Ксеркс хотел завоевать Европу, «потому что ее деревья столь прекрасны, что ими может владеть только великий царь»[712]. В сущности, Иран представлял собой архипелаг небольших участков хорошей почвы и драгоценной воды на обширном безводном плато: Рага с ее солоноватыми ручьями, пресными источниками и горными видами; Хамадан, долина с весенним изобилием воды, дающая хорошие фрукты, но плохую пшеницу; фарская долина Кур, самая богатая провинция древности; равнина Исфахана, обогащенная водой из Зайендеруда, весьма скромного ручья, прославленного в стихах; здесь с глубокой древности почву делали плодородной, собирая и распределяя голубиный помет; Луристан с его горным климатом и горными реками, поддерживавший жизнь большого древнего города Суза; узкие полоски хороших пастбищ и пригодных для орошения земель между горами и пустынями[713].
Империя Ахеменидов была уничтожена Александром Великим, но ее величие восстановила и даже превзошла последующая династия Сасанидов. Первый шах Сасанид — Ардашир — пришел к власти в 226 году н. э., восстав против династии кочевого происхождения, так называемой парфянской. За предыдущие триста лет эта династия вновь объединила почти всю прежнюю имперскую территорию и в некоторых отношениях вернула ее первоначальный характер, борясь с греческим влиянием, унаследованным от Александра Македонского. Ардашир провозгласил себя наследником Ахеменидов. На большом рельефе, высеченном у гробницы предшествующей династии, он получает диадему — символ власти — от преображенного Ахура Мазды, спустившегося на землю и сидящего верхом. Сасанидское искусство, особенно в работах по серебру, слоновой кости и в скульптуре, расцвело под царским покровительством и благодаря царским заказам;
В отличие от парфян, предпочитавших западные регионы и Месопотамию, Сасаниды укрепляли свою родину на высокогорье Фар и за горами Загрос, строя здесь роскошные дворцы. Богатство искусства и просторных дворцов позволяет определить источник силы Сасанидов: господство на торговых маршрутах, соединяющих Средиземноморье с Индийским океаном, а также на шелковом пути.
С лежавшей на западе Римской империей Сасаниды почти постоянно враждовали; эта вражда символически отражена на знаменитом скальном рельефе, где изображено пленение римского императора Валериана у Ша Сапура; император униженно пресмыкается и молит. Однако обе империи и правителями и подданными рассматривались как божественно учрежденные и постоянные. Каждая сторона признавала в другой цивилизацию (в то время как все остальные народы низводились до ранга варваров). И казалось, ни одна не в состоянии превзойти другую. Такое равновесие, нарушавшееся войнами, которые становились все более яростными, окончательно рухнуло в VII веке. Соответственно ни одна из империй не смогла справиться с неожиданным подъемом арабов. Вдохновленные новой верой — исламом, арабы, проведя ряд беспрецедентных кампаний, последовавших за смертью Мухаммеда в 632 году, отняли у Рима некоторые самые богатые провинции и почти полностью завоевали Персидскую империю. Последний шах династии Сасанидов пал в битве с ними в 651 году, после чего его империя вошла в новую цивилизацию ислама.
В определенном смысле Тибет сменил Иран: гораздо более высокое и неприступное плато, расположенное восточнее, примерно ко времени падения Ирана стало родиной империи, также прилегающей к евразийским торговым путям. Тибетское плато в среднем в три раза выше Иранского, но его история как высокогорного перекрестка почти точно повторяет историю предшественника. Однако если у истории Тибета был прецедент, то его экология беспрецедентна. У каждого человека в сознании сразу два образа Тибета. Первый — «ледяная земля», как называют свою родину сами тибетцы, земля смертоносных гор и пустынь, богатых содой и солью и населенных «отвратительным снежным человеком». Но высочайшая горная страна Земли, одна из самых суровых к обитателям, одновременно и родина «утраченного горизонта» — место, где осуществились мечты о Шангри-ла и где можно жить долго и мирно, если только не подпускать внешний мир[714].
Эти два контрастных преставления о Тибете соответствуют двум реальным типам сред и двум аспектам высокогорной цивилизации, которые отразил — со ссылкой на собственную область — легендарный царь Шан-Шун: «Видимый извне, это неприступный склон. Видимый изнутри, это сплошное золото и сокровища»[715]. Во всяком случае в плодородных долинах типа Лхасы Шангри-ла кажется вполне правдоподобной. В наиболее полном традиционном географическом описании местного происхождения расхваливается полумифический тибетский Эденеск, где существует благоприятнейший климат:
Гораздо выше окружающих стран, это район, в котором зима и лето, жара и холод не знают крайностей и где нет опасности голода, хищников, ядовитых змей, вредных насекомых, зноя и мороза[716].
Но богатые почвы и не чрезмерный холод встречаются лишь на узкой полосе на юге. Остальная территория непригодна для обитания или в лучшем случае хороша лишь для кочевников.
У Тибета есть самая устрашающая на свете природная защита — на севере и на юге это высочайшие горы Земли Гималаи и Кунлунь. На востоке, где плато понижается в сторону Китая, соседей удерживали на расстоянии горы меньшей высоты и пустыни. Когда Свен Хедин поднимался к Лхасе по проходам в 17 000 футов высотой между горными потоками, превратившимися в лед, его лучший верблюд погиб, застряв в замерзшей грязи, а «люди сбежали от нас, но почва под нами оставалась прочной»[717]. Временами отчаянный зимний поход Фрэнсиса Янгхазбанда в Лхасу в 1904 году напоминал его участникам, когда они поднимались по «самому проклятому плоскогорью в мире», «скорее отступление французов от Москвы, чем наступление британской армии»; в этом походе погибли больше четырех тысяч яков[718]. До середины двадцатого века требовалось восемь месяцев, чтобы добраться от Пекина до столицы Тибета. Самые ранние известные тибетские стихотворения и надписи воспевают именно неприступность и господствующее положение страны:
Это сердце земли,
огражденное снегом,
исток всех рек,
где горы высоки, а земля чиста,
О, как хороша земля, где люди рождаются
мудрецами и героями![719]
Тибет — это край, где начинаются реки, но через эту землю протекает только Брахмапутра. В ее долине, а также в меньших долинах верховий Сальвина, Меконга и Янцзы земледелие сегодня приносит урожаи пшеницы, бобов, гречихи, корнеплодов, персиков, абрикосов, слив и грецкого ореха. В этих долинах земледелие может быть исключительно древним; но скорее всего в период своего зарождения оно кормило лишь очень небольшое, ограниченное местностью население. Тибетцы вспоминают свою землю как «место, поросшее травой и окруженное яками»[720]. Во время предполагаемого возникновения первого тибетского государства, в VI веке н. э., китайцы описывали тибетцев как варваров, пастухов, которые «спят в нечистых местах и никогда не моют и не расчесывают волосы. Они не знают времен года. У них нет письма, и для записи они используют веревки с узелками и счетные палочки с зарубками».
Но подобные условия постепенно становятся все менее приемлемыми. После малопонятной сельскохозяйственной революции в пятом столетии н. э. ячмень становится основной культурой; его до сих пор едят в виде скатанных вручную колобков и пьют пиво на перебродившем ячмене. Ячмень создал экономическую основу тибетской цивилизации; последующее политическое развитие создало необходимую организацию. Как только продовольствие начали производить в больших количествах, холодный климат позволил создавать запасы, на которых и основывалось величие Тибета. Земля, где раньше с трудом могли прокормиться небольшие группы кочевников, теперь производила армии, способные совершать дальние переходы, ведя в обозе «десять тысяч» овец и лошадей[721].
О тибетских царях мало что известно до VII века н. э., но это были монархи-божества, «спускавшиеся со среднего неба высотой в семь звезд», согласно ранним стихотворениям. Поэты наделяли этих обожествляемых царей имперскими претензиями: Тибет они избрали в качестве места, откуда можно править «всеми землями под небом». Подобно всем царям-божествам, им предстояло быть принесенными в жертву, когда их полезность исчерпается, и самые близкие спутники умирали вместе с ними. Им не строили усыпальниц: предполагалось, что после смерти они возвращаются на небо.
В неизвестном году VII века эта система была заменена естественным правом царя. Теперь стали возможны длительные правления, стабильность и преемственность, и покойных царей стали хоронить в могилах под курганами. Первым таким царем, о котором сохранились лишь отрывочные свидетельства, стал Сонгцен Гампо, на чье правление с 627 по 650 годы приходится беспрецедентный рост силы Тибета.
Вопреки современному представлению о тибетцах как исключительно мирных людях и постоянных жертвах агрессии со стороны впервые они появляются в анналах истории в связи с войнами. Угроза, которую представляли армии Сонгцена Гампо, была столь велика, что Китай предпочел в 640 году откупиться от него невестой. В одной из пещер на шелковом пути в Китай сохранилось захоронение с документами, где приводится клятва верности, приносимая этому царю: «Я всегда буду исполнять любой приказ, данный мне царем»[722]. Однако на практике тибетский империализм, вероятно, имел форму сбора дани, а не прямого правления или строгого контроля[723].
После правления Сонгцена Гампо его преемники на протяжении двухсот пятидесяти лет продолжали агрессивную внешнюю политику. Тибетские армии захватили Непал и вторглись в Туркестан. На столбе Зол, воздвигнутом в Лхасе до 750 года, рассказывается о кампаниях в глубине Китая. На западном фронте Тибет вопреки желанию Китая сотрудничал в 751 году с арабами в завоевании Ферганы, за Тянь-Шанем, там, где «три великих экспансионистских государства средневековой Азии — арабы, Китай и Тибет — соприкасаются»[724]. Внешность некоторых царей отражена на портретах в главном храме Лхасы Джокан и в храме VIII века Юм-бу-бласганг. Цари кивают с фресок или величественно смотрят с резных изображений; но художники, делавшие эти портреты, скорее всего были буддистами, и герои их портретов, кажется, на полпути к нирване, далеко от военного лагеря, который в 821 году посетил китайский посол; он видел, как шаманы бьют в барабаны перед шатром, увешанным «золотыми украшениями в форме драконов, тигров и леопардов». Внутри, в тюрбане «цвета утренних облаков», царь наблюдал, как вожди собственной кровью подписывали договор с Китаем[725].
Однако китайские источники исключительно по традиции продолжают приписывать тибетским царям варварский облик. Вкусы царей становятся все более космополитическими. Десять из них, включая Сонгцена Гампо, погребены под небольшими курганами в царском пантеоне в Чонгте (Phyongrgyas), где им прислуживали «мертвые» товарищи — этих спутников покойных царей больше не приносили в жертву, но они содержались под стражей и ухаживали за подземными могилами без прямого контакта с внешним миром. В дошедших до нас фрагментах видны разительные перемены в культурных контактах: столбы, украшенные в индийском, центральноазиатском или китайском стилях, и стражник-лев, сделанный по персидскому оригиналу, на могиле царя IX века Ралпачана (годы правления 815–838). В правление Трисонг Децена, тибетского царя, современника Карла Великого и Гаруна аль-Рашида, на тибетский язык переводятся тексты с санскрита, китайского и языков Центральной Азии, главным образом буддийского характера, и начинают оказывать воздействие на тибетскую литературу[726]. В стране появилось массовое ремесленное производство, плодами которого восхищались далеко за пределами Тибета: искусство тибетских мастеров упоминается в связи с золотыми механическими игрушками, которые были в качестве подарков отправлены ко двору китайского императора. Тибетская кольчуга снискала славу почти волшебной: например, в 729 году, когда тюркский вождь Сулу осаждал Камар, арабские лучники, которые «могли попасть в ноздрю», попали в лицо вождю, но все их стрелы отскочили и лишь одна стрела из всего залпа пробила тибетские доспехи[727].
Правление Ралпачана было последним в период величия Тибета. В конце VIII и начале IX столетий целая цепь серьезных поражений, засвидетельствованная в летописях соседей на всех фронтах, свидетельствует о том, что Тибет перенапряг силы и в ключевых районах в своей обороне опирался теперь на покоренные народы. А когда эти народы начали восставать, распад государства оказался неизбежным. Последний договор на условиях формального равенства был заключен с Китаем в 823 году. Когда убийца Ралпачана, сменивший его на троне, Ландарма, был, в свою очередь, убит в 842 году, не нашлось наследника, чтобы продолжить династию. Царство распалось и погрузилось во тьму. На столетие исчезают монументальное искусство и литература.
«Возрождение» начала XI века связано с постепенным распространением и победой буддизма. Обстоятельства прихода этой религии из Индии известны лишь по легендам. Однако очевидно, что Тибет принимал буддизм не так решительно и быстро, как утверждают позднейшие источники. Хотя Сонгцен Гампо, вероятно, покровительствовал буддийским монахам и ученым, которые часто посещали его двор в свитах непальских и китайских принцесс из его гарема, он продолжал считаться царем-божеством.
Даже Трисонг Децен (годы правления 754–800), которого буддисты прославляют как образец благочестия, а противники называют предателем традиционной царской веры, называет себя в надписи в Чонгте божественным защитником старой веры и одновременно просвещенным сторонником новой. В 729 году он присутствовал на споре между индийскими и китайскими учеными, обсуждавшими вопрос о том, чьи традиции больше соответствуют буддийской дхарме. Победила традиционная точка зрения: душа должна восходить к Будде постепенно, небольшими шагами учения и доброты, воплощение за воплощением; китайский ученый отстаивал немедленное достижение совершенства путем мистического подъема на небо. Но споры эти были преждевременными. Тибет еще явно не стал буддийской страной, да и невозможно было навязать одну традицию в контексте распространения буддизма: действовали многочисленные миссионеры разных религий, основывались монастыри, приходили и уходили армии, распространяя идеи, как прибой бросает гальку; культура, включая религию, распространялась по путям торговых караванов.
Ко времени договора Тибета с Китаем в 821 году буддизм, однако, добился значительного прогресса. В договоре упоминаются как языческие, так и буддийские божества; предусмотрена — наряду с традиционными жертвоприношениями и обрядами смазывания кровью — и возможность для буддистов, участников переговоров, отметить их окончание по-своему. Говорят, царь Ралпачан был так набожен, что разрешал монахам сидеть на своих необыкновенно длинных волосах. Но после его смерти воцарилась реакция, и в следующем столетии буддизм уцелел в Тибете лишь в немногих местах.
Его главным соперником стала не прежняя религия, а новая, которая называлась «бон». О происхождении этой религии ничего определенного не известно, но исторические источники свидетельствуют, что это религия похожа на буддизм, даже во многом от него зависит. Высказывания великого мудреца Гьерпунга, представляющего бон, очень напоминают положения буддийских мудрецов: существование подобно сну, «верность есть бессодержательность», правда должна «превосходить звуки, и термины, и слова». Главное отличие как будто заключалось в отношении к Индии. Буддисты признавали, что их учение пришло оттуда, а сторонники бон возводили свою веру к земле на западе, которую они называли Таджиг (sTag-gzigs), а мистического основателя своей религии Шенраба считали истинным Буддой. Ритуальные различия сохранились и по сей день: в противоположность буддистам сторонники бон освящают место против движения солнца и священный знак свастики чертят наоборот[728].
В начале XI века под покровительством могущественных землевладельцев во все еще разделенной стране возобновил рост своего влияния буддизм. Началось интенсивное проникновение миссионеров из Индии, перевод текстов и основание религиозных общин. Искусство XI и XII веков отражает постепенный рост богатства покровителей и влияние индийского искусства, особенно в наиболее характерных формах — росписях и гробницах, известных как ступы. К XIII веку буддизм становится неотъемлемой частью Тибета; в соседних странах он клонится к упадку, но становится самой отличительной чертой тибетской цивилизации.
Всякий думающий о Тибете не усомнится в том, что буддизм стал его оригинальной особенностью, так же как его архитектура, язык, уникальное письмо, музыка, кухня и некоторые особенности традиций в живописи и скульптуре. Когда культурные традиции поднимаются в горы или спускаются на плато, они словно попадают в котел, где создается оригинальная смесь созидательной цивилизации. Тибет в отличие от Ирана и Декана не знал неоднократных завоеваний преобразующей силой. Преодолеть его восточные границы относительно легче, и наступление китайского империализма стало неотъемлемой частью тибетской истории. Но с китайцами, как и с предыдущими имперскими хозяевами Тибета, монголами, отношения Тибета всегда были двусторонними, и, пока (уже в наше время) не было насильственно навязано правление Китая, Тибет категорически не принимал чужую культуру или контроль извне. Даже собственные имперские традиции оставались неизменными вплоть до XVIII века, нарушаясь лишь в моменты политического единства. Историю превращения Тибета из империи в «затерянный мир» можно рассказать коротко.
В 1206 или 1207 году, не восстановив политического единства, Тибет столкнулся с могуществом монголов, и настоятели монастырей, или «ламы», которые теперь коллективно принимали решения, решили этому могуществу подчиниться[729]. В результате гнев монголов не коснулся страны. С 1244 года лама одного из самых могущественных монастырей Сакья становится по сути монгольским «вице-королем» и распределяет налоги в стране по приказам монгольского двора. Тем временем главы тибетских монастырей используют монгольских военачальников как наемников в борьбе друг с другом. В этот период буддизм на практике был далеко не мирной религией и армии монахов вели почти непрерывные войны. Как и во время европейских «религиозных войн», это была борьба за власть под прикрытием теологических разногласий. Движение Джонанг-па, которое попыталось соединить буддийский идеал самопожертвования с индийской брахманской доктриной самоосуществления, развязало священную войну, которая привела к гибели монастырей и сожжению книг.
Упадок монгольского государства в XIV веке позволил на короткое время восстановить единство старого Тибетского царства. Монах из монастыря Сакья Бьянгчаб-гьяд-тшан, воспользовавшись преимуществами главы крупного монастыря, стал независимым военным правителем. К тому времени как в 1368 году рухнула монгольская империя в Китае, он сумел захватить большую часть страны и восстановить ее независимость. Однако в XIV и XV веках тибетское искусство благодаря торговым миссиям, которые могущественные монастыри посылали за границу для развития торговли, усвоило китайские стили.
Политическое единство окончательно было восстановлено только во время возникновения нового религиозного ордена гелугпа. Этот орден в начале XV века основал Цонкапа, бескомпромиссно строгий реформатор, чью смерть ежегодно отмечают процессией с зажженными лампами; с этими лампами обходят вокруг гробниц и очагов. В отличие от наследственных лам, руководители ордена гелугпа, известные как далай-ламы, считались реинкарнацией своих предшественников — такой метод избрания заимствован из древней монастырской традиции. Парадоксально, но они же считаются последовательными реинкарнациями Авалокитешвары, небесного покровителя Тибета, в чью золотую статую в Лхасе перешла после смерти душа Сонгцена Гампо. К концу XVI века далай-лама возглавлял самое крупное религиозное движение Тибета.
В 1576 году третий далай-лама Соднам Гьяцо принял приглашение приехать ко двору самого могущественного монгольского вождя того времени Алтан-хана (1530–1583) (см. выше, с. 169), который хотел использовать буддизм в своих интересах: эта религия придавала его ханству, раскинувшемуся от северного изгиба Желтой реки до границы с Тибетом, характер, отличавший его от подчиненных государств на болотистой территории Китая[730]. При правлении Алтан-хана и под духовным руководством далай-ламы, который вторично посетил ханство в 1586 году, здесь запретили человеческие жертвы и вообще сократили кровавые жертвоприношения всех видов. Было приказано сжечь онгоны — войлочных идолов, в которых жили духи предков (см. выше, с. 162), их заменили устрашающие статуи Махакалы, семирукого бога, защитника ламаизма. Такая радикальная трансформация не могла совершиться очень быстро. Новая религия вначале была аристократической модой, но в течение следующего столетия буддизм распространился в обществе и по всем не вполне очерченным границами монгольским пастбищам[731].
Новый союз с монголами дал ордену гелугпа вооруженную силу, в которой тот нуждался в опасном мире межмонастырского соперничества в Тибете. К 1656 году гелугпа разгромил другие ордены и всех мирских соперников. Под великолепным руководством пятого далай-ламы начинало казаться, что имперское величие древнего Тибета будет восстановлено. В горных монастырях, воздвигнутых в этот период, зарождалась новая агрессивная сила — впервые она намеренно проявляла себя во дворце-монастыре правителя в Портале, «большой скале», нависающей над Лхасой. Далай-лама принимал выражения покорности от делегаций из Непала, принудил к послушанию Ладак и тщетно пытался покорить Бутан. Но успех монастырского движения потребовал слишком больших средств и людской силы. В 1663 году существовало 1800 религиозных общин, в которых жили свыше ста тысяч монахов и монахинь; вероятно, в XVIII веке пятая часть мужского населения была связана с монастырями[732].
Пятому далай-ламе по-прежнему поклоняются как повелителю-герою. На ежегодной масляной церемонии в монастыре Кумбум пилигримы поклоняются созданным им статуям и зданиям, воссозданным из масла[733]. Перед смертью в 1682 году он предусмотрительно выбрал себе мирского преемника, чтобы тот правил государством. Его любимый министр Сангджа Гьяцо был усажен на «широкий трон бесстрашного льва… как господин неба и земли»[734]. Возможно, из-за «культурной несоизмеримости», но к своей явной выгоде он скрыл смерть далай-ламы, утверждая, что правитель находится в длительном духовном погружении. И в течение тринадцати лет о смерти далай-ламы официально не сообщалось. Почти одновременно покровители Тибета джунгарские монголы были разгромлены армиями Китая[735]. Такая развязка демонстрирует слабости метода осуществления преемственности посредством реинкарнации: обман регента вызвал длительный политический кризис, из которого Тибет вышел уже как вассальное государство Китайской империи; на протяжении последующих двухсот пятидесяти лет система реинкарнации не могла произвести нового далай-ламу — подлинного лидера. Дни развития тибетской цивилизации окончились.
То же произошло и с контактами с внешним миром, за исключением Китая, Бутана, Сиккима и Непала. После закрытая в 1745 году миссии капуцинов Лхаса превратилась для европейцев в «запретный город»; и проникновение в нее должно было принести разочарование. Английские войска, которые с трудом поднимались сюда в 1904 году, полагали разбудить спящую красавицу. Нашли они трущобы — «место, где стоит ужасное зловоние», как написал один из них домой. Вокруг Поталы и других уцелевших памятников теснилось множество хибар и груды нечистот; стены этих монументов, которые издалека еще казались сверкающими, за прошедшие тридцатилетия покрылись толстым слоем грязи[736]. Англичане и китайцы в равной степени могли презирать жителей Тибета, которые явно вернулись к варварству, в котором их последний раз упрекали за 1300 лет до этого.