Эмми жила — мы все говорили именно «жила» — в большом помещении, служившем когда-то оружейным складом при университетской кафедре военной подготовки. Стены заново покрасили в бледно-серый цвет, поставили несколько фанерных и стеклянных перегородок, но общий вид и обширные размеры старого арсенала остались неизменными. Эмми занимала в ширину почти целую стену, возвышаясь на добрых пять метров и выступая внутрь Зала, на край тяжелого ковра, более чем на шесть метров.
Случайному наблюдателю Эмми казалась всего лишь скопищем огромных, покрытых серой эмалью стальных ящиков с рядами маленьких мигающих огоньков, несколькими выключателями и большой красной лампой. В часы, когда Эмми молчала, нелегко было объяснить постороннему человеку ту благоговейную тишину, в которой трудились обслуживавшие ее день и ночь люди в белых халатах.
Полное имя Эмми было намного длиннее: Электронный Быстродействующий Калькулятор системы Маннденкера — Голмахера, модель М-7. Но те, кто работал на ней и на кого работала она, сократили длинный титул, назвав ее просто Эмми. Причем сделали это не просто потому, что так короче, но и благодаря мощным флюидам яркой индивидуальности, которые наполняли пространство, непосредственно окружавшее огромный механизм.
Большинство из нас, работавших в Зале, привыкли думать об Эмми как о личности — умной, здравомыслящей, привлекательной личности. Мы беседовали с ней, одобрительно похлопывая ее «по плечу» после того, как ей удавалось решить особенно запутанную задачу, пропустив ее через километры своих проводов и тысячи трубок. Порой мы даже вовсе замолкали в присутствии Эмми, прислушиваясь к ее тихому жужжанию.
Главой университетского отдела кибернетики был коренастый, с пышной шевелюрой ученый муж, доктор Адам Голмахер. С первых же дней работы, начатой его предшественником Маннденкером, он упорно расширял и совершенствовал структуру Эмми, пока та не получила всеобщее признание как самый лучший и крупнейший компьютер в стране. Эмми стала, что называется, суперзвездой.
Но то преклонение, которое я, ассистент Голмахера, испытывал перед Эмми, было неведомо старому ученому. Для него Эмми являла собой просто гигантское устройство с хорошо известными составляющими — миллион двести пятьдесят тысяч элементов мертвой материи, собранных в единое целое под его управлением и вызванных к жизни городской электросетью, чтобы выполнять математические операции, недоступные для ограниченной по времени человеческой жизни. Именно это и ничего более. Доктор Голмахер знал Эмми изнутри слишком хорошо, чтобы дружить с ней.
Но я-то не участвовал в создании Эмми. Когда я присоединился к работавшим в Зале, она была уже вполне завершенной машиной, безупречной по всем параметрам, великолепно снаряженной и внушительной в своем гладком стальном одеянии. Стены вокруг Эмми снабдили остроумной системой звукоизоляции, что создавало ей превосходную рабочую обстановку.
Мне всегда нравилось это помещение, громадное и чистое, как океанский лайнер. Жалованье было невысоким, но Адам Голмахер относился к категории людей, которые вдохновляют уже одним своим присутствием. Все единодушно соглашались, что он разбирается в этой запутанной и утонченной науке лучше, чем кто-либо из всех живущих людей, и у меня имелись серьезные основания верить этому.
В своей смехотворно крошечной каморке, пустой, как обезьянья клетка, но с огромной фотографией Эйнштейна на голой стене доктор Голмахер выносил окончательное заключение по проблемам, предназначенным Эмми для решения. Многие промышленные и научные организации обращались к нам с почтительными просьбами о помощи. Доктор Голмахер, запустив одну большую пятерню, похожую на львиную лапу, в непроходимые джунгли своей седой шевелюры, другой рылся в груде заявок, отбрасывая большинство из них в сторону — на пол, — сопровождая это презрительными репликами вроде: «Что за вздор, дефективный ребенок мог бы решить такую задачку на кубиках за какой-нибудь час». После чего отвергнутые заявки отсылались обратно с резолюцией, напечатанной в безапелляционной форме, как это делают редакторы во всем мире на бланках с отказом.
Но время от времени живые, как у юноши, черные глаза старого ученого жадно впивались в одну из заявок. Пробираясь сквозь дебри предварительных условий, он находил следы некой неуловимой проблемы, возбуждавшей его научное любопытство. В этих случаях он обычно шел навстречу просьбе. После того как клиент платил обусловленный гонорар в размере пятисот долларов за каждый час работы Эмми и не собирался (из ложной скромности, как мне казалось) в дальнейшем оспаривать предъявленный счет, доктор Голмахер назначал дополнительную плату в качестве контрибуции для развития науки. Таким образом, многие фабриканты и игроки в бридж, сами того не подозревая, помогали зажигать новые звезды на небесах.
Когда наконец задача бывала отобрана, она попадала к Математикам — с большой буквы. В храмовой тишине Зала, где мы заботливо прислуживали Эмми, эти двенадцать человек поистине священнодействовали. Сидя в два ряда за шестью белыми столами, склонившись над маленькими счетными машинами и океаном бумаг, одетые в белоснежные костюмы (никто в точности не знал, почему все мы носили белое), они что-то невнятно бормотали про себя, напоминая жрецов нового, логарифмического культа. У каждого из них была своя домашняя жизнь, свои родственники, и свои проблемы, и свое прошлое, индивидуальные мечты и страстные желания. Но в величественном пространстве Зала (они сидели в самом дальнем от Эмми конце), залитые солнечным светом, падавшим сквозь широкие окна, они были неразличимо похожи, словно приборы или механизмы. Они и были механизмами, приводившими в действие безграничные в своей мощи мыслительные способности Эмми.
В их функции входил перевод задач на доступный для Эмми язык. Это была наиболее трудоемкая и длительная операция в каждой задаче, но благодаря постоянным усовершенствованиям доктора Голмахера она становилась все менее и менее трудной и более того — практически ненужной. Математики, разумеется, знали об этом, и нередко можно было наблюдать по злобному взгляду или крепкому словцу их неукротимую ненависть к гигантской машине, которая день за днем пожирала их время, делая их жизни совершенно бессмысленными.
Доктор Голмахер не одобрял такое очеловечивание машины, считая, что это оскорбительно как по отношению к нему, гак и к творению его рук. Персонификация Эмми напоминала ему дешевые сенсации в воскресных газетах. Он был твердо убежден, что все репортеры — лжецы. Никто из студентов-физиков старших курсов, с восторженными глазами желавших написать о нас от имени каких-либо издательств, не был мною пропущен.
Мы держали целый штат из двух десятков человек, единственной обязанностью которых была чистка и ремонт машины. В своих белоснежных с головы до пят одеяниях они были похожи на бранящихся кроликов. А Эмми давала немало поводов для брани, хоть сама и была безгласной. Мириады ее элементов требовали постоянного наблюдения, но все равно непредвиденные поломки случались. Были и необъяснимые: все казалось нормальным и в механике, и в электронике, и все же под тихое щелкание механизма и мигание огоньков выдавались результаты ошибочные, бессмысленные или вовсе ложные.
Программисты тогда говорили, что наша старая дева хандрит. Доктор Голмахер ревел: «Посторонитесь, бездельники!» — засучивал рукава и вперял неистовый взор в какой-нибудь вполне осязаемый, но свихнувшийся блок. А через день или два снова приводил Эмми в образцовое рабочее состояние.
В то чудесное апрельское утро, сверкавшее серебром после прошедшего дождя, Эмми выглядела особенно хорошо, да и вела себя прилично. Я щелкнул выключателями, подавая компьютеру питание. Черные цилиндры, служившие Эмми оперативной памятью, мерно зажужжали; большая энциклопедия ее общего запоминающего устройства, записанная на пластмассовых дисках, пришла в боевую готовность. Я не спеша ввел в машину информацию по комплексной проблеме для Среднезападного авиационного завода. Эмми должна была рассмотреть несколько вариантов решений, взвесить их и выбрать наилучший — то есть наиболее дешевый и эффективный. Окончательный ответ Эмми печатала синими буквами. Затем этот ответ, переведенный на язык практических терминов, отправлялся авиазаводчику в пакете — этакое послание от оракула, принимаемое заказчиком с чувством священного трепета.
Но я в то утро трепета испытывать не мог. Слишком много апреля было в воздухе. Возвышаясь, как на насесте, на своем высоком стуле, я вводил многочисленные данные в колоссальную систему связей компьютера, так похожую на мои собственные, богом данные десять миллиардов нейронов. Внутри жужжащей машины электронные синапсы, лишенные всякой таинственности, переваривали горы информации в доли секунды. Я и глазом не успевал моргнуть, как Эмми складывала и вычитала, интегрировала и возводила в степень груды цифр. Бесконечные ряды крохотных белых и красных огоньков на панели являли собой как бы зримую модель самой госпожи Математики. Словно великий Бах играл на пульте управления, как на органе.
За широкими окнами распускались почки на деревьях университетского городка. Дурашливый старшекурсник распинался перед пышногрудой студенткой; судя по ее жестам и той благосклонности, с которой она принимала его восторженные излияния, апрель вовсю играл в крови молодых людей. Тут и там среди черных сучьев и веток вспыхивали зеленые пятнышки молодой листвы. В такой день жалко было торчать возле компьютера.
Вопреки строгому приказу доктора Голмахера не шуметь в Зале я мурлыкал какую-то старую колыбельную песенку (мне всегда были не по душе веселенькие шлягеры, что слышишь повсюду). Неожиданно раздался резкий звонок — сигнал об ошибке. Большая красная лампа возбужденно замигала. Ошибка! Ошибка! Я насторожился, хотя твердо знал, что информация, введенная в Эмми, не содержит никаких изъянов. И все же режущий слух звонок сигнализировал о серьезной ошибке, которую машина не могла переварить.
Я кинулся к распределительному щитку, чтобы вырубить ток. Когда моя рука была уже на выключателе первой секции, я случайно взглянул на панель. В первый момент я не поверил своим глазам. Но даже когда я осознал увиденное, здравый смысл и опыт восстали. Я покрылся испариной. Эмми вовсе не задачу решала! Почти все огоньки не горели, а немногие оставшиеся пульсировали в ритме мотивчика, который я напевал незадолго перед тем: «Лондонский мост свалился в реку».
Пока я с глупым видом глазел на панель, одна Математичка, искренне считавшая себя юной девушкой, подошла к Эмми, мгновенно уловила мелодию в мерцающих огоньках и пронзила меня взглядом.
— Весьма забавно. Но что скажет доктор Голмахер? — Затем с крохотным проблеском женского любопытства спросила: — Каким образом вы это делаете?
— Я ничего не делаю! Она сама это делает! — Я почти завопил.
Математичка раскрыла от изумления рот, чопорно выпрямилась в своей накрахмаленной блузке и решительным шагом двинулась к Голмахеру.
Я повернулся к Эмми. Не отдавая себе отчета, я пробормотал: «Видишь, что ты натворила!» — и дал ей сильного пинка. Металлический ящик больно ударил меня по лодыжке. Огоньки моментально погасли.
Когда прибыл доктор Голмахер, не осталось никаких следов того, что Эмми занималась посторонним делом. Голмахер не утруждал себя недоверием. Меня он еще мог подозревать в мистификации («Вы не сдерживаете свое воображение, Дихтер, вы расточаете его на призрачные грезы»), но он хорошо знал своих Математиков.
— Вы позволили себе напевать, Дихтер, — сказал он нахмурясь. — Машина, естественно, восприняла приятные вибрации… — и так далее.
На том дело и кончилось. Снова было нормальное апрельское утро, и авиационная задача дальше могла решаться без помех.
Эмми получала новые задания, с каждым разом все более трудные. Доктор Голмахер, бурно ликуя, упивался ими тем азартнее, чем неразрешимее они казались. Благодаря его колдовским действиям сенсорное восприятие Эмми все более приближалось к человеческому. Элементы и блоки, чувствительные к цвету, свету, теплу, реагирующие на голос, музыку и невидимый мир волн, пронизывающих Вселенную, были добавлены и подсоединены к тысячам километров ее проводов, к тоннам стали и стекла. Доктор Голмахер собирался даже всерьез заняться волновым излучением мозга, его биотоками, чтобы использовать этот вид энергии в работе с Эмми.
Машина по-прежнему стояла в Зале, постепенно обрастая новыми секциями. И хотя у нее не было своего «я», мы бродили вокруг нее, словно сомнамбулы — тихие, молчаливые и замкнутые, как бы приобщенные к великому таинству. «Чистильщики» протирали Эмми суконками и моющими средствами, наводя ей красоту с необычайным искусством, а ремонтники действовали своими инструментами, как хирурги скальпелем.
Когда Эмми получила задание от обсерватории в Паломаре, где находится гигантский телескоп, нас стала осаждать пресса. Голмахер заперся в своей конуре, и мне пришлось участвовать в бесконечном развлекательном шоу под названием «Доктор Дихтер», ставшем моим проклятием с тех пор, как я получил свою первую ученую степень. У газетчиков, как и у деятелей науки, весьма примитивное чувство юмора. Но Эмми стала для них настоящей сенсацией.
Получив кипу материалов, собранных в обсерватории, Эмми проглотила их в один присест, а потом «ткнула пальцем» в глубокий космос и безошибочно указала на громаду погасшей звезды, которая бродила, как слепая, среди горящих подруг-солнц. Раз или два Эмми вовсе слетела с катушек, пытаясь сунуть нос в дальние закоулки Вселенной и определить наше место в разбегающейся галактике. Тогда доктор Голмахер принимался нянчиться и возиться с огромным механизмом, прописывая свои «лекарства» и снова приводя Эмми в норму. И опять она возвращалась к своей работе, балансируя, как на лезвии бритвы, на краю четвертого измерения.
Но всякий раз мы должны были детально разжевать вопрос, прежде чем положить его ей в рот. Она могла лишь давать ответ или не давать ответа. Все ее элементы, вместе взятые, не могли состязаться с миллиардами нейронов и молниеносными синапсами человеческого мозга. Эмми была настолько же умнее нас, насколько и глупее.
Осень пришла в университетский городок, облетели деревья, исчезли те молодые люди, что появлялись здесь каждую весну. Для Эмми сентябрь был заполнен сложным заданием, полученным от фабрики красок. Математики и несколько физиков — специалистов по цвету — закодировали проблему на перфокарте. Я ввел данные в машину, предложив ей для окончательного выбора несколько вариантов ответа.
Снаружи за окном буйная зелень мужественно сражалась с осенью, неохотно уступая поле битвы багряным и золотым тонам. Кто-то — может быть, я — оставил открытым чувствительный к цвету блок компьютера, обращенный фасадом к распахнутому окну. Неожиданно раздался тревожный сигнал и одновременно зажглась красная лампа: «Ошибка!»
Я в страхе посмотрел на панель. На этот раз в миганье огней не было никакой мелодии. Гораздо хуже! Эмми вовсе не думала решать порученную ей задачу. Все ее огни еле-еле пульсировали, и было в этом что-то мягкое, ленивое, расслабленное, я бы сказал — бездумное. Словно лепет малыша. Повинуясь мгновенному импульсу, я набросил покрывало на обращенный к окну цветочувствительный блок. Томно-младенческое пульсирование сразу прекратилось, и компьютер снова занялся проблемой производства красок. На этот раз я не стал посылать за доктором Голмахером.
Но он все равно догадался, что с машиной что-то неладно. То ли я был слишком робок и почтителен с Эмми, то ли Голмахер, наблюдая за мной однажды во время работы, заметил в моих глазах отблеск тайны. Его наблюдательность не уступала его гениальности. В той необычной заботливости, с которой он по утрам справлялся о моем здоровье, я чувствовал скорей заинтересованность физика, чем просто внимание коллеги. Я знал, что должен вернуться в нормальное состояние, если не хочу получить унизительное предложение о годичном отпуске «для лечения нервов».
Как-то раз я был свидетелем капитального ремонта компьютера. Увидев воочию детали и элементы Эмми, вынутые из ее электронного чрева и замененные другими, такими же, взятыми из самого прозаического ящика с запчастями, я снова ощутил себя Человеком — Оператором машины. Я вновь обрел уверенность в себе. Все эти кусочки металла и стекла были собраны вместе по замыслу высшего творца — Человека-Конструктора, и то, что они совершали, запрограммировал он от начала до конца. Они обладали волшебной силой, только будучи спаяны в единое целое, а это уже — дело рук человека, и только человека.
Так я обрел душевный покой. И все шло хорошо вплоть до конца декабря. После этого я больше не возвращался к своей работе.
За неделю до рождества мы с доктором Голмахером стали готовить Эмми к зимним каникулам. В университетском городке царило затишье, студенты разъехались на праздники домой. Наши Математики покинули свои закутки. Остались лишь несколько ответственных сотрудников — главные козыри в колоде. Была пятница, хлопья снега падали в тусклом полуденном свете.
В холодном и пустом пространстве Зала, в бледных лучах усталого солнца Эмми выглядела уже не внушительной, а какой-то сиротливой и озябшей. Доктор Голмахер ходил вдоль машины, щелкая выключателями и проверяя циферблаты, кнопки и тумблеры.
Внезапно Эмми проснулась и протяжно заворчала. Несколько разрозненных огоньков зажглось на панели. Голмахер не насторожился, он лишь хрипло рассмеялся и сказал с напускным безразличием:
— Ерунда. Ничего особенного. Просто я в белом халате прошел мимо блока с фотоэлементом. Вот и все.
Мы вернулись к работе, и я ощутил в голосе старика необычные для него товарищеские нотки. Возможно, тут сыграла роль гнетущая пустота огромного Зала.
Наконец проверка закончилась. В недрах машины все замерло в неподвижности. Жизнь теплилась только в сверкающих обогревательных трубках, предохранявших Эмми от замерзания. Мы окинули компьютер последним взглядом, еще раз проверяя, все ли в порядке. Я протянул руку к распределительному щитку, как вдруг…
Невозможно! Мы явственно услышали мерное жужжание — характерный звук работающего компьютера, хотя питание было полностью отключено.
Доктор Голмахер действовал, как всегда, быстро и решительно. Неисправность в проводах, утечка электроэнергии из постороннего источника? Он был возбужден. Но тут он увидел огоньки на панели.
Адам Голмахер не был мечтателем, но он создал большую часть Эмми. А такая работа, конечно, не для черствой души и узкого мышления. Математики привыкли общаться с Вечностью. И каждый зодчий еще долго продолжает ощущать кончиками пальцев свое творение. Вперив взор в моргающие лампочки, доктор Голмахер, всегда избегавший личных контактов, крепко сжал мою руку.
Ледяная тишина в Зале стала зловещей. Крохотные огоньки то вспыхивали, то гасли в медленном и неуверенном ритме, словно нащупывали какой-то результат, казавшийся мне совершенно бессмысленным. С наигранной шутливостью я сказал — слишком громко, пожалуй, потому что слова громыхнули в пустой комнате, как жесть:
— Что ж, по крайней мере мы должны быть благодарны ей за то, что она больше не поет колыбельные песни. Я никогда…
— Помолчите, Дихтер, и взгляните сюда.
На этот раз я не мог ошибиться, глядя на узор огоньков: может быть, я догадался и раньше, но подсознательно хотел выиграть время. Хотя времени уже не осталось. В мигающем узоре я увидел что-то очень простое, даже слишком простое:
Один плюс один = два
Два плюс два = четыре
Три плюс три = шесть
Маленькие суммы появлялись одна за другой еле-еле, как бы прихрамывая, — словно ребенок отсчитывал их на детских счетах. Но ведь Эмми умела составлять «суммы», находящиеся за пределами возможностей любого человеческого мозга! Эмми умела делать все… чему ее обучали.
Широкое лицо доктора Голмахера казалось усталым, сморщенным, глаза были полны печали. Он понял все раньше меня. Маленькие огоньки перешли между тем к таблице умножения. На «семью девять» Эмми запнулась на миг, затем выдала результат — «шестьдесят один». Красная лампа слабо засветилась, чуть слышно зазвенел сигнал тревоги. Очень осторожно Эмми исправила произведение на «шестьдесят три» и продолжала считать дальше.
— Я тоже всю жизнь спотыкался на этом месте, — пробормотал старик.
Но я не заметил на его лице улыбки. Мы стояли с ним бок о бок возле машины; казалось, это было нам необходимо — находиться рядом.
Эмми закончила таблицу умножения — простую таблицу умножения! И наступила пауза. Ничего больше не происходило. Огоньки погасли, но где-то глубоко внутри, питаясь «нелегальной» энергией, шла напряженная подспудная работа мысли.
Доктор Голмахер ждал с таким видом, словно точно знал, чего ждет. Никогда ранее я не замечал, как он стар, — прежде это не было так заметно. Снаружи, в густом свете заснеженного солнца, голые деревья стояли, похожие на железные конструкции.
Машина снова зажужжала на высоких, совершенно незнакомых тонах. Ни один из огоньков на панели не горел. Но клавиши пишущей машинки — печатающее устройство находилось как раз возле наших локтей — задрожали, завибрировали. Они подпрыгивали вверх, опускались, снова слегка подскакивали, опускались и снова поднимались, будто прицеливались. Наконец начали появляться слова — медленно, потом быстрее, потом еще быстрее. Белая лента выползла из-под стеклянного футляра и легла на пол, прямо к нашим ногам. Сперва я заметил боль и сострадание в глазах Адама Голмахера. Затем прочитал слова на ленте. Снова и снова, снова и снова, так хорошо знакомыми нам синими буквами, Эмми настойчиво спрашивала:
КТО Я КТО Я КТО Я КТО Я…