«Жизнь коротка, а работы много, поэтому часа своей кончины никому не дано знать!» — любил повторять вечно печальный ребе Вандал. «Ну а если уйти самому, добровольно?» — спросил я его однажды. И он мне ответил: «Это дело — не в счет, это совершенно другая тема!»
Сейчас я много об этом думаю — прервать самому эту пытку, уйти добровольно. И эти мысли упорны, настойчивы, ничуть не меньше самого желания… Вспоминаю последние слова ребе о том, что жизнь все равно коротка и ничего не успеваешь доделать. Что сколько бы ты ни спешил, а дойти свой путь до конца все равно не удастся. «Служат Богу в общем-то все, хоть и каждый по-разному, — говорил ребе Вандал. — Одни Ему служат усердной молитвой, другие — праведной жизнью либо чистым от лукавства сердцем, третьи — чревом либо супружеским ложем. Мы же с вами назначены были служить Богу ногами…»
Лежу и чувствую в ногах знакомый зуд. Этот священный, жертвенный зуд будит в душе моей великую тягу пространства!
Ошеломленный внезапным открытием, я говорю себе, что надо идти дальше, и притом немедленно: «Это не тот Иерусалим, не мой…» И весь воспаряюсь от этой мысли.
В полдень заходит с обедом Джассус, и я кидаюсь к нему:
— Доктор, давайте поедем к пещере!
И лихорадочно суечусь, а в голосе у меня явно фальшивые интонации.
Джассус велит мне сначала поесть, медленным взором обводит стопку бумаг на столе, собранных и увязанных, видит вложенный в футляр пергамент. Короче, всю картину моего отплытия из этой палаты.
— Решили бежать? — спрашивает озабоченно. — Похоже, вы что-то задумали?
Я ем и волнуюсь. Я все подряд пожираю — в желудке у меня пожар! А проницательный перс добивает меня вопросами:
— Итак, на родине вам не понравилось? В Бухаре вы были уже, в преисподней побывали тоже. Куда теперь вас ноги зовут? Тоже мне Вечный жид, новый Агасфер на нашу голову!
С обедом покончено. Я все с подноса подмел и смотрю на него с нескрываемой ненавистью. Этот поднос, вместе с объедками и посудой, я готов запустить в лицо этой циничной каналье.
— Послушайте, дорогой Калантар, остыньте! Это вам врач говорит, это бывает, вас просто настигла инерция. Вам не пещера нужна, а сильная встряска — вот что вас остановит, вот что остудит от зуда. Поговорите-ка с равом Бибасом, он к вам давно просится, давно рвется в палату.
Все та же железная лапа из ада качала ночью мою кровать, пытаясь сбросить меня в бездну, а я визжал и метался…
Временами казалось, что кошмар отпускает. Я видел себя на вершине Вабкентского минарета, чуя страшную под собой высоту, видел черные, необозримые пространства ночи, огоньки далеких аулов и навсегда покидаемую Бухару и вопрошал себя мысленно: «А может, тянет тебя назад, в эту прошлую жизнь?» И тут же слышал вопль всего своего существа, вопль из недр нутра: «Нет, ни за что!»
Вспоминался и мрачный, зловещий сон Димы с видением попугая в образе Станислава Юхно: «Вас я везде найду, где бы вы ни были, вас я везде настигну!» И как нагадала мне Мирьям, что где-то в пустынной местности мне вырвут язык и изувечат лицо, — по руке нагадала, ведьма… Видел себя в медресе, в ателье у шефа — бесчисленные картины с распятым Христом, где все лица были расклеваны птицами — мои собственные лица. Потом покидал постель, истерзанную в кошмарах, садился за стол и долго изучал пергамент: не вышла ли где ошибка? Самая страшная моя ошибка — с Иерусалимом, и громко вопил на всю палату: «На земле тебя нет и под землей тебя нет! Где же ты?!» И снова приходили мысли о смерти, обольстительные мысли, которые нашептывал дьявол: «А ведь путешествие, да еще какое! Полное удивительных приключений… Всем туда ехать, в кармане билет у каждого. А то, что мир тот прекрасен, — уйма тебе доказательств. Каждое новое рождение — доказательство! Ведь плачет, плачет младенец, с миром тем расставаясь даже временно, — помнит его и любит… Расслабь же пальцы, Каланчик, отключись от инерции, которая ложь по имени „любовь к жизни“, „любовь к родине“ или просто „любовь“. Ведь ясно тебе сказали в час величайшего твоего торжества: „А чем бы еще удержал нас Бог на этой земле?“ Расслабь свои цепкие пальцы, отпусти, Каланчик, постель! Лети в пропасть, в этот черный тоннель. Смотри, какой восхитительный свет горит для тебя в конце последней твоей пещеры!»
На каком языке предпочтительнее мне вести с равом беседу, спросил меня Джассус. На каком языке я бы смог изложить раву Зхарье Бибасу свои сокровенные мысли, повторил он вопрос, и толстая нижняя губа у него тряслась и прыгала. Он волновался, Джассус.
— А что, он знает все языки? — поразился я.
— Все языки мира, квод а-рав[80] — член Иерусалимского синедриона…
Я в восхищении повел на сторону подбородком: «Ну и ну, как Мордехай из веселого Пурима… Тот тоже ведь был членом Иерусалимского синедриона, знал все языки мира — одно из непременных условий членства. Подслушал редкую речь заговорщиков и спас народ от Амана… Может, и этот меня спасет?»
Спустя минуту в палате стоял еврей: в засаленном пиджаке, грязной рубашке, застегнутой невпопад, мятых, жеваных брюках, сандалиях на босу ногу, редкая проседь в большой бороде, а пейсы, как две косички, заложены за уши…
Он молча и пристально глядел на меня. Странно, как-то рассеянно, и тут я увидел, как в этих детских голубых глазах шевелится, пересыпаясь, вселенная. Пронзил укол в самое сердце. Господи, глаза ребе Вандала! Ну да, ну конечно… Этот неряшливый и грязный еврейский ребенок понимает все языки строителей Вавилонской башни… Что ему языки народов земли?! Он понимает рык зверей и немоту рыб, пение птиц… Запросто разбирается в жизни трав и деревьев, слушает музыку небесных сфер и движения подземных недр, толкует и вычисляет законы галактик — этот смешной еврейский ребенок!
— Доктор, вы были правы! На сей раз толмача нам не нужно. Вы бы могли нас оставить наедине? С глазу на глаз, как говорится.
Джассус подумал и согласился: нехотя мне кивнул и вышел.
Мой посетитель ко мне подошел и дружески положил на плечо руку. Сказал на чистом русском языке, с едва уловимым распевом на идише, но не комическим, как обычно, а теплым, полным благодарности голосом:
— Покуда не прибыло о тебе известие, я задавался всю жизнь вопросом: «Когда вернется Шхина, когда она вновь почиет на Земле Израиля?» Ибо сказано мудрецами, да будет благословенна их память, покуда не устремятся сюда евреи всей силой душ, не устремятся так, что камни и прах Иерусалима и все развалины наши не станут им всем желанны, ничто здесь не будет отстроено… И вот я вижу тебя — это ты привел нам Шхину, и большего доказательства мне не нужно! Отныне Божия благодать почиет здесь навечно во исполнение древних пророчеств, ибо ты и есть величайшее свидетельство Богу.
Он смотрел мне в глаза восторженно и любовно, затем взял мою вялую руку, поднял к своим губам и пламенно поцеловал. Я обалдело дернулся, вырвав руку. Я чуть не разревелся и закричал ему:
— Ну что вы, квод а-рав?! Не нужно! Зачем вы так?
Успела пронестись и такая мысль: «Еще один сумасшедший, нашли мне еще одного…» А он отступил на шаг, ничуть не обидевшись, глаза его увлажнились, мечтательно затуманившись.
— О, ты это сам понимаешь, ты это знаешь лучше меня: эта земля — преддверие неба, ты видел, как души евреев идут сюда… Земля, в которую сам Моше вступить не удостоился, Моше с Аароном! Воздух этой земли лечит и умудряет… Каждого, кто пройдет по ней хотя бы четыре локтя[81], ожидает будущий мир!
Он вспоминал мне давно забытое, давно слышанное. Эти истины сделались моей плотью и кровью, моей инерцией. Я слушал эти слова и помаленьку оттаивал, согревался душой, они будили мне сердце. Мне это нравилось… Боже мой, как жаждал я это услышать! Именно здесь, на родине, в Иерусалиме… И он продолжал:
— Еврей всегда должен жить в стране Израиля, ибо тогда лишь он целиком приобщен к Богу! Но, если живет он вовне, он подобен идолопоклоннику — это лукавые души, они полагают, что близости со Всевышним можно достигнуть и там: зачем, мол, пускаться в опасные путешествия? Все одно — изгнание искупает их грех… Но наши мудрецы еще издревле постановили, да будет благословенна их память: «Всех приведи в Землю Израиля! Не живи никогда вне этой земли! Даже в городе, где все его жители — евреи…»
Потом я сидел за столом. Перебирал стопку визитных карточек и всхлипывал сухим плачем: «Господи, какой же я был дурак, почему не пригласил его сразу?! Как случилось, что я его упустил — рава Зхарью Бибаса? Нет, это все Джассус, это его рука… Столько сил, и нервов, и времени было потрачено мной на дядюшку Брахью, на этих двух подсадных уток из Иерусалимского университета, на этого профессора… Как его там? Бизнесмена, короче! Покуда душа моя не озлобилась и не зачерствела. И вот, наконец, человек, с которым я говорю одним языком, который знает мне цену — зачем я сюда пришел…»
— Мы знали, когда вы вышли, был вычислен весь ваш путь! И ты был вычислен тоже… Знаем, что ты одарен от природы, что получил от ребе Вандала большое наследство духа — первичные все понятия. Сейчас ты сильно страдаешь душой, и это усугубилось в тебе уже здесь, в Иерусалиме, к великому сожалению… Но ты не смей отделять себя от Всевышнего и не требуй доли счастливее, чем эта, ибо доля такая тебе назначена, такая тебе определена. Не отчаивайся! И даже не моя вина, что я не пришел к тебе сразу…
Он читал все мои мысли и утешал меня. Я все еще всхлипывал сухим, судорожным горлом, но все во мне высветлялось. Да, они надо мной глумились, хулили Творца во мне, да, я поднимал им ворота своей души — высокие эти ворота, а они ничего не видели, не знали, на каких этажах я живу! О ребе, заберите меня отсюда, я пойду за вами куда угодно, как за ребе Вандалом…
А он продолжал читать эти мысли, тут же на них отвечая:
— Мы знаем, ты высоко стоишь, но ты человек больной и душой сильно смущенный: это остатки дурной крови… Я только хочу сказать — не считай себя грешником! Ни в коем случае не считай себя грешником, ибо тогда твой распад неизбежен. Поэтому не молчи… Скорбь и молчание хороши для душ твердых, невозмутимых, а для тебя, человека смущенного, лучше всего — откровение! Если ты хочешь, мы можем вместе открыть твой нарыв и все наболевшее. На все вопросы твои я отвечу!
Как некогда ребе Вандал, этот еврей поднимал меня на высшие этажи мудрости. Этот гигант поднимал меня в один рост с собой и с этой высоты давал мне заглянуть в тайны судеб и мироздания.
Он сказал про вопросы? О, вопросов у меня, как всегда, уйма! И я предложил ему сесть в кресло. Поедаемый любопытством к этому удивительному человеку, я спросил для начала, где он родился: здесь или в галуте? Откуда он знает так хорошо душу еврея галута?
Глаза его весело засверкали, но отвечал он уклончиво. Он слишком высоко парил — таким неважно, где жить и родиться.
— Галут — это всего лишь сон, долгое, летаргическое отступление, чтобы чудесная сила любви между евреями и Создателем не истощила себя преждевременно. Этой любви еще предстоит открыться по-настоящему в будущем! Когда наступит оно, это время, то всем нам станет вдруг ясно, что не было никаких страданий, не было слез и мук, не было наших грехов и нашей вины, а все, что было и есть, — хорошо и верно, в прекрасном предназначении Бога. И задним уже числом каждый из нас поймет и увидит, что это относится к прошлому с первого дня творения, ибо самыми существенными атрибутами Бога являются любовь и милосердие ко всем Своим творениям.
Лицо его стало серьезным, а голос вдруг зазвенел и налился металлом:
— Когда окончится голод духовный, десятый голод земли, придет Мессия, и тут нам откроется это: что все страдания наши и все наказания — по нашей же высочайшей вине, ибо ищем мы вечно единения с Богом. Нет галута и не было, а только жажда единения с Богом. Отправлен был из дому, из Двуречья, первый еврей в галут… Но разве это галут? Он обживать пришел Святую землю, он исходил ее вдоль и поперек — место нашего обитания! А мы эти поиски праотцев расширили, углубили. Единственно — ради Господа, чтобы приблизить к Нему, приобщить народы земли. Мы это делали даже способом парадокса! Возьми христиан хотя бы, возьми христианство… Их главное обвинение против нас: «Вы нашего бога распяли!» На самом же деле именно нас они распинают вот уже две тысячи лет. Нас, на ком почиет Имя и Лик Божий, каждый день распинают! Так мы их учим, так мы их приобщаем…
Сейчас я особенно остро все чувствовал и быстро соображал. Палата моя наполнилась теми людьми, что здесь уже побывали. Они прошли чередой и разбудили во мне отчаяние.
— Почему же так плохо, так тесно мне здесь? Меня не хотят, не принимают… Может, есть еще один Иерусалим — исключительно мой, даже на небе, так я согласен идти — идти туда сколько угодно! Может, каждому есть только его Иерусалим, единственный?
И весь я напрягся, превратившись в слух, а он мне ответил фразой, общей фразой. Очень сильной и убедительной, правда:
— Иерусалим вечен, един, каждый, кто скорбел о нем всей душой, удостоится жить в нем в конце концов в радости и ликовании.
Обозревая в эту минуту всю свою жизнь, насколько хватило мне скудных воспоминаний, я откровенно ему признался, что вижу впереди не радость и не ликование, а черную, страшную бездну, что каждую ночь лечу туда, погружаясь все глубже и глубже, а выбираться оттуда все более неохота.
— Я думаю, это конец! — подытожил я ему. — Конец моей всей программы на эту жизнь.
— А ты соскочи на другую, — ответил он шутовски либо чересчур заумно. — Душа ведь, в сущности, вечна, и фокус с другой программой ничуть не трудный. Ты только найди ее, выбери… Порви контракт, заключенный на эту жизнь, и начинай себе новую.
Мои тревоги не внушали ему опасений. Он относился к жизни и смерти по-мудрому легкомысленно. Это мне нравилось. Я начинал доверять ему, как доверяет больной ребенок своему отцу возле постели.
Потом он достал очки и потянулся к пергаменту:
— Ребе Вандал нам завещал его, да будет память коллеги благословенна! Труд его древней души, он нам доставил его, даже будучи мертвым. Его предстоит нам прочесть…
Повинуясь этим словам как приказу, я передал раву Бибасу, члену Иерусалимского синедриона, свое сокровище — его настоящему адресату, и странное состояние овладело вдруг мной. Я увидел громадную силу, заключенную в этой катушке, а себя бездушной коробкой — детской игрушкой в центре мрачных сил преисподней и вечного распорядка неба, и легкая тень обиды коснулась меня. «Ну да, не требуй доли счастливее, чем эта…»
И захотелось узнать напоследок, а что же такое Институт каббалы? Ведь есть у меня и еще поручение! Оно не от ребе Вандала, правда… Что это за сила такая, заставлявшая трепетать моего бывшего шефа, что за камешек, угрожавший золотому идолу его империи? Ведь он как раз оттуда, квод а-рав, он часть этой силы?
Но мыслей моих он не слушал уже, а, жадно углубившись в пергамент, шевелил губами, мычал, проницательно улыбался. Либо же вдруг леденел и пучил глаза, впадая в беспокойство, ерзал на месте и вновь загорался — счастливый еврейский ребенок.
Глядя, как бегло, легко он читает, как вертит катушку и так и этак, будто всю жизнь с ней обращался, я даже подумал, что лучше меня он справляется. «Нет, в этом мире даже пергамент уже не мой!» — с ревнивым уколом в сердце.
— Как много отстало спутников, их отозвали назад, — читал он вслух на отличном арабском. — Их много, заблудших, и день их мотает туда и сюда. Сегодня они не придут… А ты, коллега, мигаешь, и слезы твои струятся, и никнешь, никнешь все ниже!
Он поднял голову, и я увидел, как он плачет и слезы падают на пергамент.
— Тебя куда-то зовут, ребе Иешуа, — сказал он мне, обратившись как к равному. От изумления у меня отнялся язык, и он добавил мне изумления: — Мы прочитали все твои записи, их надо проверить! Не все места, говорится в Талмуде, и не все свидетельства следует брать за веру… Тебя давно куда-то зовут!
Он снял очки и спросил, куда хочу я поехать.
— К пещере, квод а-рав! Сначала поедем к пещере…
Настроение у меня странное: что-то упорно мне говорит, что я сижу за этим столом в последний раз. Последний раз делаю эти записи. После обеда мы едем к Кровяной пещере. И вот я сижу один, переживаю свое счастье. Это огромное новое чувство настоящего возвращения.