После похорон — они оказались довольно унылыми, наш Джед, наверно, подумал бы, что они лучше, чем он заслуживал, — мы с Сэмом, не ожидая дилижанса, который должен был проходить мимо в субботу, решили рискнуть пойти пешком, по крайней мере, до Хамбер-тауна.
В Восточном Перкенсвиле, после несчастья, я, фактически, не слыхал никаких разговоров о тигре, и не было даже уклончивого упоминания о его возможном возвращении. На следующий день сельский егерь привел обратно свою группу охотников — как огорчились и рассердились эти мужчины, услыхав новость — а в полдень люди вышли обрабатывать кукурузные участки без всякой защиты, кроме пары лучников. Той ночью люди также находились снаружи, присматривая за сторожевыми кострами, не против тигра, а просто, чтобы не подпускать близко к кукурузе травоядных. Охотники, старухи и другие источники абсолютной мудрости сходились во мнении, что если тигр не старый или больной, он нападает на определенное село только раз в сезон, а потом идет дальше. Это даже могло быть правдой, хотя я сомневаюсь в этом.
Бессмысленный, случайный характер произошедшего, вот что, полагаю, потрясло и ошеломило меня. Сэм стоял рядом со мной; мы много не говорили; он просто находился там, давая мне возможность быть наедине с моими мыслями в его присутствии. Я знаю, что еще только Ники может так поступить[72]. Когда похороны закончились и мы снова оказались на дороге, я начал постигать, что если в состоянии человека имеется какой-то порядок, смысл или цель, человеческие существа должны заниматься этим сами.
Мы отправились спозаранку. В такое летнее утро вдоль холмов дует западный ветер, а солнце еще не совсем поднялось, везде свежесть, звонкое пение птиц, мелькнет белохвостый олень, ускользающий в таинственный дневной лес, теплота твоего тела и живительный прилив твоей крови составляют целый колорит жизненной правды — как еще это может выразиться?
Хамбер-таун — деловой и честолюбивый городок, слишком маленький для города, слишком большой для села — может, примерно семь — шесть тысяч населения и, если использовать странное местное выражение, растет все время. По дороге мы с Сэмом размышляли над несколькими планами, но не решили ничего. Я все еще мечтал о Леванноне и кораблях. Но я давно заметил, как часто наши планы пишутся вилами по воде. Сэм допустил, что для поддержания нас в пути он мог бы поискать какую-то наемную плотницкую или каменщицкую работу — он знал обе профессии — в Хамбер-тауне. Он согласился, что безопаснее всего было бы перебраться в Леваннон, если война еще будет длиться к тому времени, когда мы доберемся до Олбани, на море Хадсона. В Восточном Перкенсвиле о боевых действиях было почти неизвестно, лишь распространялась шепотом молва о битве при Ченго на западе и еще об одной битве на побережье моря Хадсона, немного севернее Кингстона, совсем близко к границам кэтскильской территории.
Мы с Сэмом совсем не говорили об отношениях, которые могли быть между нами. Но когда мы подошли к воротам Хамбер-тауна, я сказал:
— Раз ты хочешь быть моим отцом, и я тоже хочу этого, может, не важно, был я или не был в действительности твоим сыном?
— Ну, примерно об этом я и сам подумывал, Дэйви, — отозвался он. — Он называл меня «Джексон», как обычно, в то утро. — Мы могли бы остановиться на этом…
Караульный у ворот почему-то, был веселым, поэтому оказался вежливым, что необычайно для полицейского. Когда он впустил нас, я услышал где-то энергичное бренчание и трепет мандолины. Потом послышалось оживленное ум-та-та, ум-та-та барабана и включились флейта и довольно пронзительный корнет, совсем не диссонируя в «Ирландской прачке». Играли недалеко, в каком-то месте, скрытом из вида кривизной главной улицы. Откуда бы ни пришла «Прачка», а я думаю, что она дошла до нас из Древнего Мира, — эта великолепная долговечная распутница всегда желанна.
— Там играют! — оказал нам караульный, и я заметил, что его ноги приплясывают, и мои тоже. — Самая лучшая, черт возьми, труппа, которая когда-либо была здесь. Вы не бывали в Хамбер-тауне?
— Я был проездом, много лет назад. Сэм Лумис, а это мой парень Джексон… Джексон Дэйвид Лумис. Кто там играет?
— Бродячие комедианты труппы Рамли.
— Да? — спросил Сэм. — Ну, тот корнет усиливает звучание, но у корнетиста получается не так же хорошо, как у моего парня…
Небольшая праздная толпа уже повисла на перекладине изгороди, которая ограничивала городскую лужайку, хотя никакого специального выступления не проводилось и была только середина утра, когда большинство жителей города, как обычно, на работе. Музыканты сошлись и заиграли, ради собственного удовольствия, вот и все. Но никто, имеющий уши и глаза, не прошел бы просто мимо, только не мимо Бонни Шарп, сидевшей по-турецки на траве и пощипывающей струны мандолины, и Минны Селит с банджо, и Стада Дабни, выбивавшего из барабана возбуждающую мелодию, с его седой головой, торчавшей над барабаном, и приземистой фигурой, как бы полуприсевшей, похожей на белоснежную сову, собиравшуюся улететь. Там был также маленький Джоу Далин, пиликавший на флейте, и крупный Том Блэйн, стоявший позади него — далеко позади, следуя своему правилу, так как Том всегда настаивал, что не сможет выдуть из корнета приличный звук, если дырку во рту на месте давно выпавшей пары зубов не будет затыкать куском хорошего прессованного табака, что означало, что он сплевывал в конце почти каждого такта; и он не мог сплевывать хорошо, заявлял он, если не будет поворачивать голову по-настоящему свободно и тактично остерегаться попасть в окружающих. Угу. Том был там во всем своем великолепии, когда мы с Сэмом присоединились к другим бездельникам, чтобы дать отдых нашим ногам на перекладине… Длинный Том Блэйн направил свой неприглядный корнет в небо, человек, пьющий музыку и быстро поворачивающий голову, словно кот, чтобы сплюнуть и снова пить. Эй, я забежал наперед моего рассказа, но это меня не беспокоит. Там были люди, которых я вскоре узнал и полюбил; когда я прикоснулся к перу, их имена выскочили на бумагу.
Лужайка была большая и прекрасно размещена — в Хамбер-тауне все казалось просторным и довольно разнообразным, или же я помню его лучшим, чем он был — ведь именно там начались хорошие времена в моей жизни, мои странствия с бродячими комедиантами труппы Рамли. На лужайке фургоны образовали аккуратный квадрат; я видел большие картины похотливого содержания и яркие цвета повсюду на холсте, сверху и по бокам, и откормленных мускулистых мулов, привязанных снаружи, где они могли найти тень и пространство, никого не беспокоя.
Труппа Рамли была довольно многочисленной, с четырьмя большими крытыми фургонами, которые перевозились мулами, и двумя — обычного типа, предназначенными для перевозки снаряжения и припасов. Крытые фургоны — ничего общего со скрипучими колымагами, в которых кочуют цыгане — предназначались для проживания труппы в дороге либо в лагере. Один длинный крытый фургон может обеспечить уютное местечко для более восьми человек с их пожитками, и вы не будете очень стеснены, если только одежду и вещи — манатки, используя словечко бродячих комедиантов — припрячете должным образом. Это нужно усвоить прежде всего, и как только вы освоитесь, ну, до некоторой степени, вы живете как на корабле, и жить здесь совсем неплохо.
К тому времени, когда мы с Сэмом добрались туда, музыканты покончили с «Прачкой». Девушка с мандолиной бесцельно бренчала; другая опустила банджо и, поймав мой взгляд, а, может, и Сэма, подняла руку к черным локонам таким, поправляющим волосы, женским движением, которое возвращает нас к временам, когда (как установила наука Древнего Мира) люди жили в негигиеничных пещерах и женщинам приходилось обращать внимание на прическу, так, чтобы кости мамонта, которые на них бросали, отскакивали грациозно. Минна Селиг была очаровательной девушкой, но, с другой стороны, такой же была и Бонни Шарп. В течение какого-то времени — около шести месяцев, припоминаю, — как только я пытался сосредоточить внимание на одной из них, неожиданно вмешивалась другая. Так у них было запланировано.
Флейтист и корнетист отошли немного в сторону и уселись с колодой карт. Я увидел высокую широкоплечую седовласую женщину, босую, одетую в выцветшее голубое платье, которая, вышла из одного из больших крытых фургонов, села на опущенную заднюю ступеньку и, в глубоком удовлетворении, закурила глиняную трубку. Седовласый барабанщик, белоснежная сова, также оставил свой инструмент, но оставался рядом с девушками, растянувшись на спине, с древней потрепанной фермерской соломенной шляпой на лице, и барабанными палочками, которые придавливали ее, на случай, если внезапно поднимется ветер, а ему совсем не хотелось двигаться. Стад Дабни был потрясающим в такого рода делах: папа Рамли называл его оригинальным, чтоб он был неладен, изобретателем тишины и спокойствия. Он с таким усердием мыслил при разрабатывании новых способов спокойного отдыха, что иногда чувствовал страшную усталость от этого, но заявлял, что посвятил себя доброму делу и будет продолжать его во имя Иисуса и Авраама, и неважно, если это сведет его преждевременно в могилу. Тогда ему стукнуло шестьдесят восемь.
Та седовласая женщина, сидевшая на ступеньках фургона, привлекла мое внимание так же сильно, как и девушки. Я полагаю, именно своим спокойствием. Она сделала утреннюю уборку и лениво наслаждалась перерывом, но здесь было и что-то более значительное. От нее снисходил умиротворяющий покой на окружающих, как от других может исходить атмосфера беспокойства, или вожделения, или чего-либо еще. Ну, после того, как я узнал эту леди более основательно — два года спустя, я думаю, когда мне пошел семнадцатый, — мадам Лора заметила как-то, что, как она предполагает, ее уравновешенный характер частично результат ее профессии предсказательницы судьбы. «Ты не можешь, — сказала она, — предсказать простакам что-нибудь совершенно ужасное, это очевидно — плохо для дела, даже если бы они могли примириться с этим, чего они не могут. Но у меня возникает привычное страстное желание, после истинной правды, которую я постигаю, Дэйви, такое же, какое и у твоего отца. Поэтому, когда я выдумываю лестные предсказания, чтобы осчастливить простаков и отослать их прочь, воображающих, что они достигнут чего-то, сама я думаю о том, что в действительности, вероятно, произойдет с ними — и со мной, боже милостивый! — по эту сторону смерти. Это отрезвляет, успокаивает, Дэйви. Включая небольшие происшествия — я имею в виду десять миллионов небольших ежедневных однообразий, после которых, через какое-то время, ты стаешь закаленным, как древняя скала, вроде меня, как старая скала, которую обдувают песчаные ветры. Да-а, и после таких размышлений, постигающих меня во время предсказывания, я становлюсь усталой, но, также и как бы очищенной, спокойной, испытываю желание хорошо воздействовать на человека, ради перемены к лучшему, и, главным образом, сохраняю спокойствие. Философия, вот что это такое, Дэйви; имеется и еще одно преимущество жизни бродячих комедиантов (которой, я предсказываю, ты не будешь жить всю свою жизнь — у тебя сложное будущее, милый, слишком сложное, чтобы предугадать старухе), и так устроено, что женщина из группы комедиантов в моем возрасте (не обращай внимания, что так устроено) может позволить себе чуточку философии, чего, я полагаю, не может женщина, занимающаяся домашним хозяйством и пытающаяся постичь, куда делась романтика, и что, черт возьми, болит у ее юных дочерей…» От нее снисходило спокойствие на окружающих в то первое утро, когда я увидел ее, она курила трубку и изучала каждого в пределах ее поля зрения, но не подавала вида.
Я беспокойно ерзал у изгороди и вдруг спросил:
— Сэм, только честно — как я играю на горне?
— Все, что я смыслю в музыке — это просто люблю ее. Даже петь совсем не умею. Для меня звучит хорошо, когда ты играешь на горне.
— Например, «Зеленые рукава»?
У девушки с мандолиной челка русых волос свисала ей на глаза; хорошо, но у девушки с банджо были большие полные губы, которые побуждали тебя соображать немедленно — ну, «соображать» — это слово, которое я написал, и мне бы не хотелось вычеркивать его. Девушка с мандолиной все еще потихоньку пощипывала струны, но, в основном, они теперь вдвоем, хихикая, перешептывались, и я сообразил, что меня подробно изучали.
— Да, «Зеленые рукава» получается хорошо, — сказал Сэм. — Бродячие комедианты — ну, они чувствительные люди, ты слыхал по рассказам. Может, неверно рассказывают — я никогда сам не разговаривал ни с кем из них. Гордые, это несомненно, и ловкие, и энергичные. Люди говорят, что они всегда готовы сражаться, но никогда не начинают драки, и это хорошо, если, действительно, это так. Они забираются на своих больших медленных фургонах в такие уединенные места, куда никакой обычный караван никогда не доберется, и я слыхал, что бандиты иногда захватывали снаряжение комедиантов, но никогда не слыхал, что бандиты побеждали их. У каждого хозяина комедиантов имеется серебряный знак, который дает ему возможность пересекать любые государственные границы без всякого беспокойства, ты знал об этом?
— Нет, в самом деле? Эй, это значит, что если бы мы были с этими людьми, то могли бы поехать прямо в Леваннон и нам не пришлось бы красть никакого судна и увиливать от таможни и так далее?
Он схватил меня за руку и повертел меня немного взад и вперед, поэтому я держал рот закрытым, пока он думал.
— Джексон, ты задумал украсть корабль, чтобы пересечь Хадсона, и тому подобное?
— О, — сказал я, — может, я, действительно, немного думал так, только не очень большой. Но, это, в самом деле, так, Сэм? Они смогут переправить нас, если будут расположены к нам?
— Они вряд ли будут делать это контрабандным путем — могут лишиться своего знака, если так поступят. Я слыхал по рассказам, что они никогда не делают этого.
— Но они, может, могли бы принять нас в труппу?
Он выглядел довольно спокойным и отпустил мою руку.
— Вряд ли найдется труппа, которая скажет, что они не смогут принять — тебя, во всяком случае. У тебя имеется эта музыкальная штуковина и, вроде бы, ты им подойдешь.
— Ну, черт подери, я бы не пошел с ними, если ты не пойдешь.
Он выпрямил свои большие красивые пальцы на перекладине изгороди, более чем когда-либо спокойный и погруженный в размышление, изучая все, что мы могли видеть в расположении комедиантов. Один из обычных фургонов был поставлен заблокированным, его открытая задняя сторона обращена к изгороди, возле которой бездельничали девушки, и в нем стояло несколько больших ящиков; наверно, это был торговый фургон, я знал об этом по выступлениям комедиантов, которые я видел в Скоаре, — к полудню там устраивают распродажу лекарств от всех болезней и большого количества хлама, но кое-что бывает хорошим: я купил у торговца из труппы бродячих комедиантов прекрасный кэтскильский нож. Другой фургон, крытый, стоял вплотную к широкой, огражденной канатами, площадке, и у него была открыта боковая сторона: наверно, это был театр.
— В таком случае, — сказал Сэм, и я почувствовал, что он был почти такой же счастливый, как любой из нас мог быть счастливым после недавних событий в Восточном Перкенсвиле, оставшихся в прошлом, — в таком случае, считаю, ты мог бы дать делу ход, Джексон, так как, думаю, что ясно представляю мою дальнейшую деятельность.
— Что ты имеешь в виду?
— Ужасный вопрос, Джексон: всегда… нет, если я настроен втиснуться, вползти, пролезть в какое-то место, где меня не ожидают, я это обычно делаю. Обожди минутку. — Я собирался перелезать через изгородь, прежде чем мужество покинет меня, но именно тогда в поле зрения появился новый человек, из-за фургона, где сидела седоглавая женщина, и прислонился к задней ступеньке, чтобы провести с ней какое-то время.
Фактически он не был крупным — не таким высоким, как Сэм — но умудрился казаться таким, частично с помощью густой лохматой черной бороды, которая достигала до середины его груди. Соразмерна ей, черная копна волос на его голове не подстригалась уже два-три месяца, но я заметил, что мужчина не лишен тщеславного самолюбия: его коричневая рубашка и белая набедренная повязка были чистыми и свежими, а волосатые ноги оплетала пара мокасин из лосиной кожи, таких чудесных я никогда не видел — их позолоченные орнаменты представляли обнаженные фигурки, и кривлянья, исполняемые этими золотыми девушками, которые он мог производить просто пошевеливая пальцами ног, возбудили бы юношескую жизненную силу в прахе самой древней египетской мумии, и я имею в виду женатую мумию.
Сэм сказал:
— Я чувствую, что это хозяин, Джексон. Посмотри на него. Попробуй вообразить, что он рассердился по какому-то поводу.
Я перемахнул через изгородь. Как только я перелез, я почувствовал, что все наблюдают за мной — девушки, картежники, даже седовласый мужчина из-под своей соломенной шляпы, и чернобородый хозяин, чей голос все еще доносился мягким гулом, словно раскаты грома с десятимильного расстояния.
— Папа, — сказал я, — Сэм коротко улыбнулся, поморщившись, как будто удовольствие было одновременно и болью, а я осмелился произнести это слово… — папа, вообразить-то я могу, а вот выразить это — ну уж нет.
— Угу. Ну, ты слыхал рассказ о слегка подвыпившем старом фермере, который стал таким близоруким, что отправился доить быка?
— А что потом?
— Потом ничего, Джексон, ничего особенного, кроме того, говорят, что он еще не вернулся, все еще не вернулся до сего дня.
Тогда я должен был идти дальше или вовсе не идти. Моя добротная набедренная повязка придавала уверенности, но, пересекая необъятные двадцать ярдов между мной и музыкантами, я чувствовал, как дрожат мои колени, и руки тоже, когда я вытащил золотой горн и дал ему возможность заблестеть на солнечном свете; однако, то, что их лица осветились от интереса и возбуждения при виде горна, рассеяло мой испуг и расслабило меня, поэтому, я стал другим, дружелюбным, и возвратился в нормальное состояние. Я спросил:
— Могу ли я немного поиграть с вами?
Котенок с завлекательной челкой на лбу и девушка с аппетитными губками внезапно стали совсем деловыми, без единой насмешки. Музыка — это серьезно. Бонни спросила:
— Где же его сделали? Он не из Древнего Мира?
— Да. У меня он недавно. Я могу играть только несколько мелодий.
— В басовом диапазоне?
— Нет, кажется, лучше в среднем — я знаю, что низкие и высокие звуки я еще не могу играть.
Кто-то сказал:
— Кажется, парень честный. — Я все время чувствовал, что за мной наблюдал мужчина из-под той соломенной шляпы.
Девушки не обратили никакого внимания на Стада.
— Какие мелодии ты знаешь? — спросила Минна Селинг, и я узнал, что она обладала также и завлекательным голоском, но в тот момент она была совсем деловой, как и Бонни.
— Ну, — сказал я, — ну, «Зеленые рукава»… «Мелодию Лондондерри»… Минна немедленно взяла для меня несколько небольших аккордов на нежно звучавших струнах банджо, и я начал блуждать в «Зеленых рукавах», конечно, не с самым туманным представлением о том, какой тон я использовал, или о созвучии, или о том, как приспособить себя к другому исполнителю. Все, что у меня было, — только мелодия, и природное ощущение горна, и немного мужества, и очень много доброй воли, и тонкий слух, и огромный восторг, что изящная черноволосая девушка с аппетитными бедрами сидела рядом по-турецки, подыгрывая на банджо. Потом сразу же подключилась мандолина Бонни, смеясь и плача мелодичным звучанием; она заигрывала со мной своими огромными серыми глазами — это не отвлекало ее от музыки, так что она могла таким поведением обратить на себя внимание мужчины, и ей никогда не требовалось ни минуты на размышление — а ее мелькающие пальцы придавали моей игре полуотчетливый дрожащий фон на всем протяжении к тому, что, как я полагал, было окончанием.
Седовласый барабанщик помахал рукой, чтобы поманить к себе одного или двух своих друзей. Люди выходили из фургонов. Флейтист и корнетист прекратили играть в карты и просто стояли рядом, слушая, продумывая игру. Горн так хорошо звучал в моих руках, что я на минуту возгордился, думая, что именно моя игра привлекла их, а совсем не волшебство самого горна из Древнего Мира. Когда я играю в нынешнее время, это, может, верно; но в тот день это не могло соответствовать истине, хотя даже прелестная резкая Бонни сказала позднее, что я играл лучше, чем любой неуч имел право играть.
Когда я закончил (так я полагал) мелодию, Минна сжала рукой мой локоть, чтобы воспрепятствовать какой-нибудь моей глупости, и в сторону ушла, мерцая, мандолина Бонни, издав душераздирающий звук, чтобы найти мелодию на другой стороне облаков, видоизменяемых темпом в два раза быстрее, и пляшущих на солнце. Кто-то позади принес гитару и начал подыгрывать в лад приятной песне, которую запела Бонни, а Минна намеренно напевала три ноты очень близко к моему уху, просто, чтобы я слышал, и прошептала:
— Играй их на твоем инструменте очень тихо, когда она поет. Полагайся на свой слух, как и когда играть их. Мы немного промахнемся, но давай попробуем.
Знаете ли вы, что мы не очень промахнулись? Я заиграл, когда легкое сопрано[73] Бонни парило в воздухе, а Минна неожиданно запела контральто[74], наполнение, словно накат морской волны. Да, девушки пели хорошо, вдвойне хорошо. Они занимались музыкой вместе с младенческого возраста, в труппе комедиантов, кроме того, у них была редкого типа дружба, которую никто и никогда не мог разбить. Я так и не узнал, были ли они лесбиянками. У папы Рамли не было неприязни к таким отношениям, и, я предполагаю, эта неприязнь — пережиток обычного религиозного очернения в детстве, поэтому такой вопрос не задают. Если они и занимались этим, то это не настроило их против мужской половины: немного спустя я имел обеих, говоривших «о-остановись-не-останавливайся», и они обе были тем более восхитительны, так как не воспринимали меня всерьез, потому что мы, как люди называют это, не были любовниками.
Когда Бонни запела вторую строфу «Зеленых рукавов», я услышал, что гитара заиграла немного громче. Поглощенный желанием выдуть из горна то, что, я надеялся, они хотели, я чувствовал, что нам подпевают, только это был как бы льющийся, поддерживающий, гармоничный, приглушенный звук, почти удаленный, хотя я знал, что певцы стояли совсем близко за мной. Все наши лучшие силы были там — Нелл Графтон и Чет Спендер, и прекрасный Билли Труро — единственный тенор, которого я когда-либо слышал, кто мог с одинаковым успехом играть Ромео и сдирать кожу с мулов. А для глубинных громовых раскатов баса у нас был сам папа Рамли.
Бонни не играла, когда пела, но держала мандолину в стороне, ее другая рука покоилась на моем плече, черт возьми, какие пустяки, ведь Минна держала руку на моем колене, и это создавало романтическую картинку для толпы, которая увеличивалась снаружи, там, но, в основном, все было реально. Бонни где-то научилась петь, не очень сильно искажая обаяния своего округлого сердцевидного личика восхитительного цвета — да, с прелестными зубками, и сверкающими очами, кто бы беспокоился, если бы она даже дала доступ дневному свету к своим миндалинам для какого-то из сильных звуков? И, самое приятное, в тот день она случайно одела зеленую блузку с длинными рукавами — вы бы вообразили, что все представление было запланировано за месяц вперед, и я уверен, что наивные люди считали, что так и было.
Когда песня закончилась и Бонни помахала рукой, послав воздушный поцелуй толпе, которая топала и хлопала, даже немногие из них, презрительно фыркавшие, — ну, не схватила ли она меня за рубашку, чтобы я поднялся на ноги?
— Покажись, малыш! — сказала она… — ты тоже им понравился.
Для меня это представляло ошеломляющее удовольствие, не испорченное пониманием того, что, в основном, возбуждение вызывала Бонни, как и следовало ожидать. Да, мне это нравилось, и я вырастал в собственных глазах, я не был очень самокритичным…
Никки и Дайон все еще спорят об исправлении мест, где я допустил ошибки в правописании. Я не могу вмешиваться в спор, потому что сам попросил их о помощи еще тогда, когда начал эту книгу. В последний раз я слышал, что они продолжали яростно спорить о правописании совсем недавно, фактически, только несколько минут назад, я не могу представить себе — почему. Я задремал на солнце, или, казалось, что задремал, и услышал, что Ники спросила Дайона, может ли он быть уверен, что я не намеревался изначально писать таким образом.
— Не могу, — признал тот, — и даже если бы мог, почему я должен быть избран, чтобы защищать родной язык от нападок рыжеволосой певчей птицы, политика, горниста и пьяного моряка? Не насиловали ли его специалисты в течение многих веков бесчисленное количество раз с тех пор, как Чосер[75] наделал такой чертовский беспорядок, пытаясь толковать его, и не продолжает ли он, все-таки, держаться?
— Бессердечное, подлое и ленивое животное, — сказала Ники. — Я ненавижу тебя, Дайон, за то, что ты не можешь даже прийти на помощь Евтерпе, которая лежит поверженной во прах, истекая кровью.
— Евтерпа[76] — это кто?
— Что! Ты называешь меня потаскухой?
— Нет, но…
— Я отчетливо слышала, как ты сказал: «Ты потаскуха!»[77].
— Миранда — Евтерпа не была, черт возьми, музой правописания.
— О, твоя правда. Это была Мельпомена.
— К большому сожалению, она была музой трагедии.
— Итак, все в порядке! Английское правописание всегда было трагедией, так что какая же иная девушка могла иметь дело с ним, поэтому не говори мне ничего в ответ, иначе ты разбудишь Дэйви.
Я как раз завершил разработку теории об источниках английского правописания, поэтому я проснулся формально, чтобы поделиться ею с ними. Вы понимаете, древний простодушный человек, живший на заре истории, имел сварливую жену, и повышенную кислотность желудка, и озлобление, но английский язык не был изобретен, отчего тот находился в незавидном положении, так как не имел возможности проклинать свою жизнь. Однако, люди, которые занимались политикой, сделали открытие и создали алфавит, а затем разрубили его на липкие куски и передали их друг другу — так, чтобы для каждого было достаточно букв; итак, когда жена старика занималась болтовней, или у него болели ноги, или его увольняли с работы за убеждения, он, бывало, хватал куски алфавита и поднимал их на склон горы, это была единственная возможность выругаться, бывшая в употреблении в те древние времена. Много веков спустя, какой-то ученый, с большой дурьей башкой и очень малым чувством сострадания, обнаружил скалу и тут же изобрел популярную прелесть — английский язык, точно такой, как и наш. Но к тому времени, все комбинации, которые хотел бы произносить приличный человек, были смыты дождем или вороны съели их.
Ники спросила:
— Как жена старика, жившего у подножья скалы, бранилась и трепалась, если английский язык не был изобретен?
Ничуть не став более облагороженным, я ответил жене:
— Она немного опередила свое время.